Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Рыбья кровь - Франсуаза Саган на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Плотно сжав губы и вздернув брови, что придавало ему слегка высокомерный вид, министр Геббельс изучал своего гостя, следуя испытанной тактике молчания – прежде она всегда приносила плоды, но с Константином решительно не удалась. Презрев этикет, тот первым нарушил тягостную тишину – вполне, впрочем, любезной фразой.

– Этот «Дуизенберг», – сказал он по-немецки, – великолепный, прекрасный подарок. Просто не знаю, как вас благодарить.

Геббельс – удивленный, но удивленный приятно – скромно потупился.

– О, какие пустяки, господин фон Мекк. «Третий рейх» в неоплатном долгу перед вами – вспомним хотя бы о точке зрения международной прессы. Ваш отъезд из Голливуда и возвращение сюда были расценены как протест против агрессивной политики врагов рейха и как поддержка нашего народа, а вы и не представляете себе, насколько это важно.

На лице Константина не отразилось никакой радости. Причины его возвращения были совершенно иными и слишком личными; он вовсе не собирался враждовать с целой Европой. Вероятно, и Геббельс заподозрил это, ибо продолжил:

– В противоположность тому, что пишут некоторые газеты, нет таких денег, которыми можно было бы вознаградить вас за это, к тому же ни один банкир не способен создать «Медею». Вы удостоились большого и вполне заслуженного успеха. Этот фильм произвел на меня впечатление черно-красного, господин фон Мекк, хотя снимался как черно-белый. Это великолепный фильм.

Константин признательно улыбнулся: своим комплиментом Геббельс верно оценил его замыслы.

– Благодарю вас, – сказал он, – теперь я хотел бы снять фильм «Эдип» в черно-золотой гамме, если мне это удастся.

– Я полагаю, что УФА строит относительно вас иные планы, – заметил Геббельс.

Константин выпрямился в своем кресле.

– Я и слышать не желаю об этих планах. УФА хочет заставить меня снимать «Еврейку», а это антисемитский фильм.

– Ну и что? – бросил Геббельс.

– А то, что это противно моим чувствам, – с улыбкой объяснил Константин. – И поверьте мне, здесь любые деньги окажутся бессильными: не найдется в мире такого богача, который заставил бы меня изменить моим убеждениям.

Наступило короткое молчание.

– Вам не следовало бы излагать свои мысли… таким образом, – мягко заметил Геббельс. – Еще передо мной, пожалуй… Но только не публично. И, уж конечно, не перед полицией.

– Меня не испугаешь даже самым ужаснейшим орудием пытки, – возразил Константин, иронически подчеркнув слово «ужаснейшее», чтобы лишить свою фразу всякого мелодраматического оттенка. – Я не стану снимать «Еврейку», уж лучше вернуться в Америку.

Вот где был его главный козырь, и Константин понимал это. Геббельс ни в коем случае не мог допустить, чтобы он уехал и нанес тем самым оскорбление «третьему рейху». По крайней мере, именно на это Константин и надеялся.

– Было бы жаль, – сказал Геббельс, умиротворяюще подняв руку, – если бы вы вернулись в Америку до выхода там вашей «Медеи». Лучше вам явиться туда в разгар успеха, «со щитом», так сказать. Вы согласны?

– Да, конечно, – ответил Константин.

Он сказал правду: ему хотелось вернуться в Голливуд только триумфатором.

– Да и для «третьего рейха» это было бы весьма огорчительно, – продолжал Геббельс. – Весьма! Ваш отъезд показал бы всему миру, что «третий рейх» – государство, где трудно или невозможно жить артисту, и, не стану скрывать от вас, господин фон Мекк, это нанесло бы огромный урон нашей репутации.

Константин был поражен. Хитрый человечек раскрывал перед ним карты, сам вкладывал ему в руки оружие против них. Этот Геббельс был предельно искренним. И напрасно он так волнуется по поводу моего намерения уехать, подумал Константин, никогда не придававший особого значения ни своей персоне, ни своей известности, ни впечатлению, которое могли бы произвести на публику его убеждения или поступки. Он ответил уклончиво:

– Ну ладно, посмотрим. «Медея» выйдет в Штатах месяца через два… Может, я пока проедусь, погляжу на родные места. В конце концов, я заслужил небольшой отпуск…

Геббельс медленно закурил, пристально глядя на Константина.

– Вам нужен вовсе не отпуск, господин фон Мекк. Представьте себе, я знаю, зачем вы сюда приехали.

И, сменив сухой тон на дружеский, Геббельс продолжил:

– Господин фон Мекк, неужто вы не понимаете, что я наводил справки о вас с тех пор, как все газеты мира стали писать о вас на первой полосе? Неужто не понимаете, что и я спрашивал себя: зачем вы вернулись в Германию именно сейчас, когда вы достигли там, в США, вершин карьеры, когда весь мир недоумевает, почему вы все бросили и приехали сюда? Узнать это было моим долгом, господин фон Мекк, и, я полагаю, мне удалось его выполнить.

Константин взглянул ему в лицо.

– Ах, вот как! – усмехнулся он. – Вам известны причины моего приезда? А уверены ли вы в том, что они ведомы мне самому?

Геббельс залился смехом. То был тихий, отрывистый, как кашель, смех, приглушенный, ибо министр прикрыл рот ладонью.

– Если вам неведомы ваши собственные побуждения, господин фон Мекк, вы, быть может, окажете мне честь, позволив изложить их? Вы покинули Соединенные Штаты не из-за обиды или уязвленного самолюбия, как намекали некоторые газеты. Ваши мотивы имеют куда более глубокие корни, не так ли? Давайте же разберемся! Вы покинули Германию в 1912 году, когда ваша матушка, русская по национальности, развелась с вашим отцом – немцем. Вам тогда было лет одиннадцать-двенадцать, верно?

– Именно так, – подтвердил, заинтересовавшись, Константин.

– А когда Германия в 1914 году объявила войну Франции, вы уже находились в Голливуде. Ваша мать вновь вышла замуж – за продюсера. Война уже шла полным ходом, но мать удержала вас в Америке; впрочем, тогда вы были еще действительно слишком молоды, чтобы воевать.

– Все точно.

– Война продолжалась, а для вас это время стало началом карьеры, не так ли? Вы уже заслужили репутацию хорошего ассистента среди режиссеров того времени. Вы вышли на прямую дорогу к успеху – и это в пятнадцать-то лет! Да, такое бывает только в Америке!

Константин молча кивнул.

– Вы не знали, что Германия обескровлена, что у нее не осталось больше солдат, что курсанты офицерских училищ от пятнадцати до восемнадцати лет все поголовно мобилизованы и посланы на фронт…

Константин фон Мекк опустил голову, теперь он очень внимательно разглядывал свои руки.

– Да, – ответил он, – этого я не знал.

– В результате, когда в 1921 году вы вернулись в Германию, господин фон Мекк, и вам пришла в голову мысль наведаться в свою старую школу в Эссене, вы обнаружили, что за время вашего отсутствия все ваши товарищи погибли на фронте. Конечно, кое-кто был старше годами, но большинство – ваши ровесники, и ни один из них не захотел влачить жалкую жизнь побежденного. Вы поняли, господин фон Мекк, что из всего класса в живых остались вы один, если не считать некоего молодого человека – офицера с ампутированной ногой. Ибо вы ведь учились в знаменитой кадетской школе, не так ли, господин фон Мекк?

– Да, правда, – ответил Константин. Он стал шарить по карманам в поисках сигареты, долго-долго вынимал и раскуривал ее, не поднимая глаз. Геббельс наблюдал за ним с нескрываемым удовольствием и, когда Константину удалось наконец закурить, продолжил ледяным тоном:

– И этот офицер без ноги, ваш бывший соученик, назвал вас трусом в эссенском кафе, при всем честном народе; он даже вызвал вас на дуэль. Вот тогда-то вы и почувствовали себя виноватым; в этот день вам стало ясно, что вы в долгу перед Германией, в настоящем долгу, ибо подобное оскорбление в тогдашнем вашем возрасте – сознательно или неосознанно, это уж другое дело, – не забывается. Я не ошибаюсь?

Константин курил, выпуская густые клубы дыма и по-прежнему не поднимая глаз.

– Как вы узнали об этой истории? – спросил он трагически-надломленным голосом, смутившим его самого.

– От одного из ваших преподавателей – он был свидетелем этой сцены. И потом, я всегда знаю все, господин фон Мекк, знаю из принципа, понимаете? Это мой принцип!

Константин вскинул глаза: Геббельс больше не улыбался.

– Все, что вы рассказали, чистая правда, господин министр, – признался он. – Я храню в памяти это происшествие, и оно толкает меня на странные поступки…

– Поздравляю вас с одним из таких поступков! – перебил его Геббельс пронзительным голосом – голосом оратора, совершенно неожиданным для такого худосочного недомерка. – Ибо они делают честь и вам, и всей Германии в целом!

Константин облегченно вздохнул: слава богу, с 1921 года ему впервые напоминали об этом унижении – случае, конечно, неприятном, но вообще-то давным-давно позабытом. Разумеется, какое-то время его совесть терзало воспоминание о классной фотографии 1912 года, где были сняты Константин и его двенадцатилетние сверстники, чьи лица потом перечеркнули траурные кресты – все, кроме двух, его собственного и того обидчика, – но потом этот инцидент, как и прочие грустные события, улетучился из памяти: в конце концов, он всего-навсего пренебрег нелепым средневековым предрассудком, именуемым «долгом перед родиной», зато с тех пор множество раз имел возможность доказать, что он отнюдь не трус. Но тот факт, что Геббельс приписывал его возвращение значительности школьного воспоминания 1921 года, а не значительности гонорара УФА в 1937 году, вполне устраивал Константина. До чего же все-таки сентиментальны и романтичны эти нацисты с их «моральными принципами» и примитивной героикой! Режиссеры и сценаристы, недавно изгнанные из Европы и приехавшие в Калифорнию с рассказами о всяческих ужасах, творящихся в Германии, о ее кровавых чудовищах-правителях, явно не принимали в расчет Йозефа Геббельса: этот тщедушный раздражительный человечишка, перед которым трепетала вся Германия (а он наверняка трепетал перед какой-нибудь женщиной), этот крошка-министр, несомненно, отличался острым умом и твердыми нравственными принципами, даже если он обожал и поддерживал паяца Гитлера, чей портрет висел у него за спиной, – диктатора с жидкими усишками и чубчиком, довершавшим смехотворный его облик. Впрочем, если Геббельс по каким-то скрытым мотивам и преклонялся вместе со всей страной перед этим горластым бесноватым лавочником, у него наверняка были на то свои причины. Константин на миг размечтался: а не сделаться ли ему другом маленького министра? Он бы научил его обхаживать женщин и прилично одеваться, посоветовал бы сбросить эти дурацкие сапоги, делающие его меньше ростом; он внушил бы ему желание засвистать от счастья, подобно дрозду, в пустых продезинфицированных коридорах. Ах, до чего же, наверное, тягостно человеку с живым артистическим умом таскать на себе всю эту воинскую дребедень!.. Константин во внезапном душевном порыве обратил к Геббельсу сияющую улыбку, но тот удивленно дернулся, мигнул и нервно уткнулся в толстенное досье, лежавшее перед ним на столе.

– Вот источник моей осведомленности, – сказал он, подтолкнув папку поближе к Константину. – Здесь все ваше прошлое – предки, друзья, фильмы – словом, полная биография. Теперь это досье ваше, господин фон Мекк, я в нем больше не нуждаюсь.

– Я тоже! – беспечно откликнулся Константин.

И, даже не заглянув в папку, он швырнул ее под стол, в корзину для бумаг.

Затем Геббельс принялся обсуждать со своим гостем «Стальной дождь», «Золотые слезы», «Мирные трапезы» – иначе говоря, фильмы Константина, всякий раз высказывая едкие, но в конечном счете восхищенные замечания, которые в иные времена привлекли бы к нему сердце любого режиссера. За беседой о кино они провели целый час, и первым опомнился Константин… Теперь они двинулись к дверям будто лучшие друзья, хотя по-прежнему один из них был ростом метр девяносто пять, а другой – метр пятьдесят пять.

На пороге Геббельс протянул Константину руку, но тот не пожал ее и даже отвернулся, глядя назад; Геббельс не разозлился, а скорее растерялся, ибо Константин устремил взгляд на портрет Гитлера, висевший на другом конце комнаты; медленно простерев вверх, к портрету, правую руку и постаравшись как можно громче щелкнуть каблуками кожаных мокасин, он изобразил перед разочарованно уставившимся на него Геббельсом безупречное нацистское приветствие, но вдруг, переведя глаза на свою вытянутую руку, изо всех сил растопырил пальцы, повернулся к министру с идиотски-радостной миной и доверительно шепнул:

– А дождик-то все не идет, ваше превосходительство!

Застывший, словно соляной столб, Геббельс впился в него глазами и внезапно залился нервным, визгливым истерическим хохотом; этот звук еще долго преследовал Константина в бесконечных коридорах, и попадавшиеся навстречу подчиненные министра глядели на него озадаченно, с удивлением, а еще чаще, как он заметил, с явным ужасом, вызванным этими непривычными отголосками.

Глава 3

Телефон в отеле звонил невыносимо пронзительно; заспанный Константин протянул руку к ночному столику и опрокинул множество предметов, пока не нашарил трубку. Он приложил ее к уху с крайней осторожностью: хотя ему чудилось, что голова его плавает где-то за сто миль от тела, она была чудовищно тяжелой и одновременно хрупкой, как стекло.

– Алло! – простонал он.

Свежий, хрустальный голосок – голос юности, голос Мод – вызвал у него болезненную гримасу: это эхо весны, этот живой задор только усугубили муки его похмелья.

– Боже мой, это вы, Константин? Как я счастлива слышать вас! Ах, я так переволновалась! Да вы меня слушаете?

– Кто говорит? – пробормотал он, движимый больше любовью к порядку, нежели любопытством.

– Но… это я, Мод! Мод! Это Мод!

– Мод? Какая еще Мод? – спросил он сиплым басом непроспавшегося алкоголика.

– Да Мод же! Господи, Константин, сколько у вас знакомых Мод?!

Голос ее зазвенел так возмущенно, что Константин поспешно отодвинул трубку от уха.

– Ну и что же, что Мод? – сказал он насмешливо. – Вы думаете, вы одна-единственная Мод на всей земле? В некоторых странах – в Кении, например, – Мод водятся дюжинами! Да во всех колониях – в восточных, я имею в виду, – все женщины только и носят это имя – Мод. Это звучит так по-английски, так пикантно и свежо – Мод! Это даже слегка…

Но Мод Мериваль, субтильная звездочка французского экрана, вдруг перебила его с неожиданной силой:

– Прекратите сейчас же! Вы что, издеваетесь надо мной? Ну прошу вас, Константин, будьте посерьезнее! Куда вы запропали вчера вечером? Знаете ли, что я целый час искала вас в этом заколдованном замке вместе с хозяйкой дома мадам де Браганс? Знаете ли, как она на вас рассердилась? Знаете ли…

– Да ничего я не знаю, моя милая! – остервенело прорычал Константин.

Откинувшись на подушки, он боролся с ощущением невыносимой чугунной тяжести в голове; каждая косточка, каждый мускул лица ныли на свой лад. Ох уж эта водка! Он отлично знал ее парфянское коварство.

– А что мы пили вчера? – спросил он тупо. – Водку, что ли?

– О да! – ответила Мод решительно. – О да! Вы пили только водку. И вдобавок Бубу Браганс сообщила мне, что это была настоящая, натуральная водка, иначе вы бы давно богу душу отдали. Вы просто с ума сошли, господин фон Мекк! – заключила она тоном маленькой девочки, еще раз заставившим Константина поморщиться.

Но отчего бедняжка Мод бранила его так нежно? И вдруг его осенило: да ведь он вчера вечером лежал с ней в этой самой постели: она просто-напросто звонила ему как новому любовнику! Ох, черт, в хорошенькую же переделку он вляпался! И это в последний-то день съемок… Пристыженный, но зато почти проснувшийся Константин заговорил с Мод чуть ласковей:

– Мод, деточка, я прошу прощения за вчерашний вечер… то есть за вечер у Бубу… а что мне оставалось, как не напиться? Эти ходатайства за Швоба и Вайля перед немцами… ну, то есть… перед этим офицерьем – они меня совсем выбили из колеи.

– О, главное, вы добились своего, Константин! Вы просто молодец! Подумайте только, ведь генерал обещал помочь! И через неделю благодаря вам мы опять увидим у нас в студии Пети и Дюше. Вы их спасли от этих ужасных трудовых лагерей! Нет, вы были просто ФАН-ТАС-ТИЧ-НЫ!

– Н-да… По крайней мере надеюсь, что так оно и будет, – отозвался Константин сухим, почти официальным тоном, словно стараясь не слишком обнадеживать Мод. – Да-да, к концу недели; мне клятвенно обещали: именно к концу недели.

Но сомнение уже овладело им – как мог он быть вчера таким доверчивым и праздновать, точно уже одержанную победу, это туманное обещание, которое вытянул за пять минут у двух неизвестных? Почему не добился от них подробностей, письменных обязательств? Почему так быстро удовлетворился их посулами, если не из чистого эгоизма, из вечной боязни обременить себя чужими заботами, от маниакальной жажды удовольствий и забвения всего, что не способно их ему доставить? И он всегда был таким – отважно спешил в крестовый поход за справедливость, удовлетворялся первой же мелкой победой, первым же крошечным успехом, расценивая это как крупный триумф и… тут же бросал начатое.

– О чем вы думаете, Константин? Какая печаль вас гнетет? – лепетала тем временем Мод на другом конце провода. – Что происходит? Какие мысли скрываются под вашей рыжей львиной гривой? – вопросила она неожиданно элегическим тоном.

Константин, удивленный, а затем польщенный, окончательно стряхнул с себя сон.

– Под моей львиной гривой, как вы изволили выразиться, меня поминутно словно током шибает – это мне мстит вчерашняя водка. Ну, а что там творится под вашей белокурой гривкой, милая Мод? Чего это вы начитались нынче утром, коль скоро изъясняетесь столь романтично? Неужто «Книгу джунглей»?[13]

– Ну вот еще! Я ее прочла давным-давно, в детстве! – возразила Мод (вне себя от счастья, ибо Константин весьма удачно назвал одну из трех сосен ее литературного заповедника). – Но вообще-то я просто хотела послать вам мой скромный утренний поцелуй. Вот он! А теперь до свиданья! Вы позвоните мне попозже, дорогой?

– Да-да, – пробурчал Константин, яростно зажмурившись и сжав кулаки от хлюпающего звука «скромного утреннего поцелуя» в трубке. Отныне это невинное жеманное чмоканье грозило сопровождать все его утренние пробуждения. Он так поспешно бросил трубку, словно она жгла ему пальцы, и, заметив это, невесело ухмыльнулся. Ему срочно требовалось глотнуть кофе или водки, чтобы прочистить мозги. Потянувшись всем телом и поразмыслив, он склонился в пользу аспирина – в первую очередь, затем ванны, а после нее – стаканчика спиртного.

Протирая на ходу глаза, он добрался до ванной, но по пути уловил свое отражение в большом, до полу, зеркале комнаты. Остановившись, он оглядел себя сверху донизу, потом снизу доверху критическим, хотя и благосклонным взором: этот могучий поросший волосами торс, эти усы, эти зубы и ногти, все это огромное поджарое мускулистое тело, верно служащее хозяину и – по счастливому везению – столь привлекательное для других, принадлежало ему, ему! Тело человека в расцвете здоровья (если и не всегда здорового), который мог не запыхавшись пробежать с десяток километров, выпить подряд две бутылки водки и притом твердо стоять на ногах, безумствовать целую ночь над другим телом, спать всего по три часа в сутки в течение месяца… Тело человека, способного выпивать с жадным восторгом – равно как отвергать или покорно переносить – людей, удары, катастрофы, любые излишества. Ох уж эти излишества!.. Один бог знает, скольким из них он предавался, сколько их, самых причудливых, наизобретало его тело, подстегнутое возбужденным мозгом!.. И Константин рассмеялся, не отрывая глаз от зеркала: его забавлял собственный взгляд, изучающий это отражение, точно верного сообщника, но как бы иронически, свысока. Что он представлял собой, если не эту вот машину из плоти и крови, чьи ощущения зависели от молниеносных импульсов, передаваемых нервами к маленькой костяной коробочке, где таился мозг, а от него, с той же скоростью, обратно, только уже в виде рефлексов, приводящих в конечном счете к какому-нибудь благородному или неблаговидному человеческому поступку. И так ли уж необходимо было придавать этому чудесному устройству еще и вечную душу? Константину казалось вполне достаточным обладать на какой-то срок живущим инстинктами телом да маленьким мыслящим устройством в голове, и срок человеческого существования тоже вполне устраивал его – пусть он иногда казался телу, равно как и рассудку, то слишком долгим, то слишком кратким, но зато всегда был реально обозрим.

Глава 4

Несмотря на подлинные документы, украденные Константином у другого человека, документы, свидетельствующие о принадлежности к немецкой нации – единственной в Европе, исключающей обыск и личный досмотр, – Романо был чистокровным цыганом. При Гитлере еврейская национальность автоматически превращала вас сперва в преступника, а затем во что-то вроде багажного тюка с этикеткой в виде желтой звезды, который отправляли поездом в никому не ведомые лагеря – почти сразу же или чуть попозже, но все же с некоторой отсрочкой. Зато принадлежность к цыганскому племени незамедлительно превращала человека в мишень, тем более что людей этой национальности было немного, и это позволяло расправляться с каждым из них безо всяких затруднений.

Итак, Константин преобразил Романо в молодого немца, своего ассистента по подбору натуры, с соответствующим удостоверением и кучей прочих проштемпелеванных бумажек для беспрепятственного прохождения всевозможных проверок; однако короткий ежик белокуро-льняных волос на узкой голове не то ангела, не то проходимца, хрупкие запястья и тонкая шея, стебельком встающая из грубого суконного ворота серо-голубого френча, сияние угольно-черных глаз под льняными же бровями, которые Константин обесцвечивал ему перекисью вместе с волосами каждые десять дней, – все это временами, особенно нынешними временами, делало Романо существом крайне экзотическим. Но, как ни странно, подобная внешность работала на него: в глазах какого-нибудь недоверчивого полицейского Романо выглядел слишком неправдоподобно, слишком «эклектично», чтобы его можно было заподозрить в обмане. А для других людей его природная красота, смесь латинской изворотливости со славянским проворством, блеск черных глаз и сияние белокурых волос, это сочетание света и тени, изощренной хитрости и дикарской простоты казались столь привлекательными, что окружающие – и мужчины и женщины – куда больше интересовались желаниями и прихотями Романо, нежели его национальностью. Что же до Константина (он давно уже устал, в силу своей профессии, от капризных актеров, но пунктуально, каждые десять дней, по два часа трудился над головой Романо с ножницами и таким количеством перекиси, какого хватило бы на двадцать шевелюр), то он считал свое творение истинным шедевром и гордился этим белокурым цыганом не меньше, чем создатель Франкенштейна – своим детищем.

– Хорошенький же у тебя видик, нечего сказать! – заметил Константин. Он лежал на кровати, подложив руки под голову, совершенно не заботясь о том, что его великолепный костюм безжалостно смят, и весело поглядывал на Романо.

– Ну и вид! – повторил он и рассмеялся.

– Да, вид черт знает какой! – признал Романо.

Высокий, мускулистый, худой, почти тощий, он в свои двадцать три года все еще продолжал расти. Слоняясь по комнате, он на ходу бросил на себя в зеркало строгий, подозрительный, почти враждебный взгляд. Константину нравилось, что Романо, живший в основном своими прелестями, совершенно не ценил и не понимал собственной красоты – красоты юноши, становящегося мужчиной, а иногда мальчика, становящегося юношей. Кожа у Романо была гладкой, матовой, хотя и с синими прожилками бурно бегущей под ней цыганской крови; ее бледность перекрывал несмываемый загар, нажитый им скорее под ветрами странствий, нежели под солнцем, – прочный загар путника, двадцать лет вдыхавшего вольный воздух дорог; загар, от которого не избавиться, который мог бы стать самым опасным признаком его расы, если бы нынче он не покрывал лица всех солдат гигантской немецкой армии, которых война швырнула в ледяные бураны или знойные вихри фронтов.

Вот уже два года Романо разделял жизнь и скитания Константина фон Мекка, а началось все с того момента, как охранники киностудии «Викторина» в Ницце однажды ночью застукали его на краже дорогостоящей оптики. Лишь втроем им удалось одолеть его, связать и бросить в угол студии, как загнанного дикого зверя. Он и смотрел зверем, когда впервые предстал перед Константином со своей спутанной жестко-курчавой гривой, взглядом исподлобья, смуглой матовой кожей, под которой ходуном ходили мускулы, и судорожно бьющейся синей жилой на длинной шее; его грациозные движения, отказ слушать и отвечать, жестокость и необузданность, которыми дышало все его существо, так же как тщательно скрываемая и все же явная детская беззащитность, пробудили в душе Константина не отцовские и не любовные чувства, а скорее инстинктивное стремление защитить этого загнанного зверька, этого хищника, этого голодного волчонка, заплутавшего на дорогах войны и ворующего «Кодаки» из темной студии. Короче говоря, вместо того чтобы доставить мальчишку в жандармерию, Константин привел его к себе, накормил, напоил и уложил спать. Он даже пообещал своему гостю раздобыть фальшивые документы, хотя тот так и не вымолвил ни слова. В общем, Константин взял парня под свое крыло – насколько можно взять под крыло опытного хищника, ибо Романо, которому тогда еще и двадцати лет не было, знал о жизни и ее превратностях куда больше самого Константина. С самого своего рождения скитаясь вместе с семьей в цыганской повозке по дорогам Центральной Европы, он постиг все: спал с женщинами, девочками, мальчиками и зрелыми мужчинами, воровал, грабил, обирал, да, вероятно, и убивал. Он не поддавался никакому влиянию, был круглым сиротой и явно впал в отчаяние – которое изо всех сил пытался скрыть, – ибо если до войны его жизнь была игрой в прятки с нищетой, то теперь она стала игрой в прятки со смертью, и он знал, что ему суждено проиграть, когда вдруг встретил Константина. И этот всемогущий человек сделал его немцем, дал имя Романа Вилленберга – одного из своих кузенов, умершего при неясных обстоятельствах в жалкой конуре Гамбурга, – и вполне официально взял к себе на службу в качестве шофера, камердинера, секретаря, доверенного лица и ассистента по подбору натуры во время съемок – должность, убедительно объяснявшую непрестанные отлучки Романо, поскольку тот вечно скитался по городам и весям, дабы обеспечить себе существование. Ибо если он и соглашался принимать от Константина кров и иногда пищу, то больше не принимал ничего. С этой целью он соблазнял и обирал тех, кто соглашался стать его жертвой, – мужчин или женщин, независимо от их привлекательности и возраста, и устраивал свои дела с равной долей пыла и холодного расчета. Впрочем, это началось уже довольно давно, лет пять назад, с тех пор как вся его семья – родители, братья, сестры и прочие родственники – погибла во время погрома в какой-то деревушке Центральной Европы, возле которой они остановились на ночлег в своей повозке. Все эти годы Романо жил, торгуя своим телом. Мало-помалу он сделал это своей профессией – профессией, а не игрой, – но занимался ею с таким искренним нескрываемым цинизмом, что она выглядела почти благим делом.

– Я предлагаю им ощущения, – объяснил он однажды Константину, озадаченному его хладнокровием, – а не чувства. А если к этому все же примешиваются – не по моей вине – чувства, я отчаливаю.

Проведя у Константина первую неделю и за это время так и не раскрыв рта, Романо, то ли успокоенный видимым безразличием своего хозяина, то ли зачарованный обещанием раздобыть фальшивые документы, в один прекрасный вечер спокойно и грациозно откинул одеяло, чтобы лечь в его постель. Константин, к великому изумлению Романо, как, впрочем, и к своему собственному, выпроводил его спать к себе.

– Когда обзаведешься документами и деньгами, – сказал он почти уязвленному отказом парню, – когда у тебя будет выбор, тогда поглядим…

И Романо пришлось ждать, пока у него будет выбор, чтобы предаться Константину – и вместе с Константином – чувственным, извращенным играм, которые поначалу всего лишь развлекали их, а затем подвели к началу любовной привязанности, мужской, мужественной, скорее жестокой привязанности, и та оборачивалась наслаждением лишь тогда, когда хотя бы один из них желал этого, хандрил или нуждался в тепле. Это эротическое содружество обладало теперь в глазах Константина большим очарованием, чем многие так называемые поэтические любовные романы. Ему очень хорошо было с Романо. Он полностью доверял ему, даже если время от времени видел, как тот возвращается домой на рассвете, насвистывая, с темными кругами под глазами; Константин смутно ощущал в этом и свою вину, словно выпустил в общество беззащитных людей свирепого, дикого волка.

На сей раз волк пропадал по своим делам больше трех дней, что бывало довольно редко, но, как всегда, не нуждалось в объяснениях. Ни тот, ни другой не делился с партнером никакими подробностями своих любовных похождений. Случалось, конечно, что Романо, толкнувшись в дверь Константина, заставал его в обществе женщины и, рассеянно бросив короткое «извините», удалялся. А иногда Константин тщетно разыскивал Романо по всей квартире, ругаясь, как извозчик, если не находил его. Но в любом случае они были так же сдержанны во взаимных излияниях, как двое незнакомых пассажиров, которых случай свел в спальном вагоне на одну ночь…

– Мне нужно переодеться, – сказал Константин, уходя в ванную. – Послушай, Романо, как это ты ухитрился забыть, что у нас вчера был последний день съемок? Оставил меня одного хандрить по вечерам! Неужели тебя не терзают угрызения совести?!

Константин говорил как бы шутливо, но при этом подпускал в свою речь малую толику меланхолии, которая, как он знал, пристыдит Романо. В общем-то, он научился «объезжать» этого своенравного жеребенка; и в самом деле, Романо ответил извиняющимся тоном:

– Да знаю, но я впутался в одну длинную историю… в дело, которое никак не могли решить… ну, в общем, мне пришлось потерпеть, оно того стоило: помнишь фальшивого Дюфи[14], что ты купил у своего обидчивого приятеля-бродяги, – такая маленькая голубая картинка… помнишь? Ну так вот, я ее перепродал.



Поделиться книгой:

На главную
Назад