Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Александр Дюма - Анри Труайя на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Главной заботой Александра теперь было скрыть от Мелани беременность Белль. Бедняжка Мелани так горевала, потеряв ребенка, что помешалась бы от боли и ревности, узнав, что ее соперница вскоре родит своего младенца, который вполне может выжить. Ради всеобщего спокойствия необходимо было, чтобы она продолжала пребывать в уединении и неведении. Расстояние и время в конце концов должны ее успокоить. А пока надо набраться терпения! И суеверный Александр скрещивал пальцы.

Жизнь его еще осложнялась тем, что среди всех этих эмоциональных переживаний он не переставал думать о театре. Все менялось не только в области политики: новое правительство временно отменило цензуру, и в «Комеди Франсез» вот-вот должны были начаться репетиции «Антони» с мадемуазель Марс и Фирменом в главных ролях. Тем временем Арель, когда-то предлагавший Александру написать пьесу про Наполеона для роскошной постановки в театре «Одеон», снова вернулся к этой мысли. И воспользовался изобретательным приемом, чтобы добиться своего. После роскошного ужина в обществе нескольких актеров мадемуазель Жорж, сговорившаяся с директором театра, увела Александра в свою спальню. Вернувшись в столовую, он увидел, что там остался один Арель. Когда Дюма, в свою очередь, намеревался откланяться, Арель его не отпустил, а вместо того отвел в незнакомую комнату, красиво обставленную и с удобной кроватью, и объявил, что Александр оттуда не выйдет до тех пор, пока «Наполеон» не будет закончен. Недели ему вполне должно хватить! Александр, которого позабавило то, что его таким образом заставляют воспевать императора, не стал упираться, но поставил условие, правда, единственное: у него должен быть помощник, Корделье-Делану, который соберет документы, набросает план и, если потребуется, подпишет готовую пьесу своим именем. Главное, чтобы вся эта комбинация принесла хороший доход. Александр объяснил Мелани всю авантюру: «Я страшно занят репетициями „Антони“, а потом, знаешь, история с „Наполеоном“, которого я не решался писать под своим именем, уладилась: Делану все берет на себя, он будет собирать сведения, а я получу деньги, и никто не узнает, что я автор пьесы. […] Работаю, как несчастная кляча».

Может быть, ему следовало, приличия ради, сообщить королю о том, что он намерен писать пьесу о Наполеоне? Не получая никаких известий из дворца с тех пор, как был послан отчет о поездке в Вандею, он спрашивал себя, не питает ли теперь Луи-Филипп к нему неприязни? Вполне возможно, что в высших сферах недовольны активным участием Дюма в Июльской революции; могло быть и то, что его величеству не нравилось юношеское восхищение его сына Фердинанда этим писателем с ненадежными мыслями. Александру хотелось все выяснить, и он добивался аудиенции у Луи-Филиппа. Наконец тот согласился его принять.

Прием был доброжелательным, однако Дюма почувствовал в поведении нового государя по отношению к своему верноподданному некоторую сдержанность, настороженность и даже уловил насмешку. Луи-Филипп прочел записку Дюма о Вандее и высказал сожаления о том, что ее автор обошел молчанием необходимость создания в этой провинции преданной режиму Национальной гвардии. Кроме того, он не верит в возможность организованного движения протеста со стороны «недовольных». Александр стал возражать королю и даже с известной долей дерзости заявил, что, если там начнется восстание, его величество, должно быть, обрадуется такому обороту, поскольку это даст правительству предлог не брать на себя обязательств по отношению к бельгийцам, итальянцам и полякам, настойчиво требующим независимости. Раздосадованный тем, что профан осмеливается бросить ему вызов на той территории, которую он, по собственному мнению, знал лучше, чем кто бы то ни было, Луи-Филипп презрительно улыбнулся и проронил: «Господин Дюма, политика – скучное ремесло… Предоставьте заниматься ею королю и министрам. Вы – поэт, вот и пишите стихи!» В нескольких словах Александру указали его место. Он кое-как откланялся и удалился. Какой смысл оставаться на службе у короля, если тот нимало не считается с его мнением? Вернувшись домой, Дюма без колебаний принялся строчить прошение об отставке: «Ваше величество, поскольку мои политические взгляды полностью расходятся с теми взглядами, которых ваше величество вправе требовать от людей, приближенных к вам, прошу ваше величество принять мою отставку и освободить меня от должности библиотекаря».

В тот же день он записался в артиллерию Национальной гвардии. Не самый плохой способ дать королю понять, что он выбрал свой лагерь: лагерь народной воли! Впрочем, любимый сын Луи-Филиппа, обаятельный красавец Фердинанд, тоже служил в артиллерии Национальной гвардии. Значит, у Александра будет возможность встречаться с ним во время утренних занятий, которые проводятся три раза в неделю во дворе Лувра. Таким образом, он, не скрывая своих либеральных взглядов, сохранит дружеские отношения с обитателями дворца. Ах, если бы он умел проявлять такие же дипломатические способности, улаживая свои любовные дела! Но в середине октября в Париж внезапно примчалась Мелани. Ее не обманули неизменно сладкие речи возлюбленного. Доброжелатели обо всем ей сообщили. Ей известно, что он не только не порвал с Белль, но и поселил ее в двух шагах от собственной квартиры, на той же улице, с тем чтобы она постоянно была у него под рукой. Пылая гневом и снедаемая унижением, любовница называла Александра чудовищем, соблазнителем, она прямо объ-явила, что теперь ей больше незачем жить, и 22 ноября 1830 года составила завещание. В нем было предусмотрено все: возвращение любовных писем, надпись, которую следовало выгравировать на ее надгробной плите, просьба к грядущим поколениям неизменно украшать ее могилу геранями, распределение всяких мелочей – в том числе ее тетрадки со стихами, ее любимого веера и коллекции сердоликов – между дорогими ей существами… Тем не менее, несмотря на трагические распоряжения, Мелани не покончила с собой. После нескольких припадков страстного влечения к самоубийству она решила смириться с жестокой участью отвергнутой женщины и отныне делить возлюбленного с созданиями, которые его недостойны. «Вдали от тебя я могу думать только о тебе, – пишет она ему, – и я чувствую, что жизнь день за днем от меня ускользает. Нет, я ни в чем тебя не упрекаю, ты меня любишь, ты любишь только меня, но твоя слабость меня убивает, и я боюсь умереть. […] Может ли она любить тебя так, как люблю тебя я? Стала ли она для тебя тем, чем стала я, частью тебя? […] О, мой ангел, мой Алекс, вся моя надежда – только на тебя. А ты не хочешь, чтобы я умерла. О, правда ведь, ты этого не хочешь? Ты меня любишь, да, да, ты меня любишь, ты любишь только меня, я безумная, безрассудная! Мне довольно уснуть на твоей груди, и я исцелюсь, да, исцелюсь!» Одним словом, она полагалась на него – он должен был поддерживать в ней жизнь. Страшная ответственность для человека, склонного мгновенно менять курс в любовных плаваниях. Припадки страсти, которые он так любил на сцене, в повседневной жизни только расстраивали и нагоняли скуку. Ему, ставшему жертвой двойного любовного шантажа, не хотелось ни отказываться от Белль, с чьим округлившимся животом следовало считаться, ни толкать Мелани на крайности. На всякий случай он поручил доктору Валлерану присматривать за Мелани во время ее душевного расстройства, дабы помешать ей сделать какую-нибудь глупость.

Что касается его самого, он старался театральными хлопотами отгородиться от альковных неприятностей. Спешно настроченный «Наполеон» представлял собой огромную махину, в которой было девяносто персонажей и бесчисленное множество картин. Арель намеревался вложить в постановку тридцать тысяч франков. Но директор театра хотел, чтобы текст был максимально сокращен. Александр соглашался это сделать, вместе с тем высказывая опасения насчет Фредерика Леметра, чья внешность не слишком соответствовала облику императора. Не заденет ли это чувства некоторых зрителей? Арель усмехнулся: император, по его мнению, производил впечатление не столько своим обликом, сколько властностью, пылкостью и неотразимой притягательностью, а уж всего такого у Фредерика хоть отбавляй! Александр сдался. В конце концов, эта пьеса для него всего лишь выгодная коммерческая операция…

Тем временем в «Комеди Франсез», где шли репетиции «Антони», актеры спорили из-за мелочей, путались в тексте, требовали поправок, сокращений, авторских дополнений, предполагали даже полностью выкинуть «слишком затянутые» третий и четвертый акты. Уставший от их бесконечных придирок и торга Александр испытывал уже такое отвращение к театральной кухне, что всерьез подумывал, не забрать ли ему свою пьесу. «Я дошел до того, что начал считать, будто „Наполеон“ – произведение искусства, а „Антони“ – пошлое сочинение», – признается он в своих мемуарах. И ко всему еще на нем сказывались последствия событий, потрясавших растерянную, сбитую с толка Францию. Вокруг него оплакивали смерть Бенжамена Констана, страстно интересовались процессом бывших министров, отмечали падение популярности Лафайета, который покинул пост командующего Национальной гвардией, беспокоились из-за того, что вновь начались беспорядки на улицах. И, когда понадобилось заменить одного из капитанов четвертой батареи, выбрали отважного Александра Дюма.

Александр, будучи в полном восторге от того, что получил такое повышение, поспешил заменить свои галуны, эполеты и аксельбант из шерсти на золотые аксельбант, эполеты и галуны. 27 декабря он, украшенный новыми знаками отличия, проводил занятия, а 1 января 1831 года в том же виде явился в Пале-Рояль, чтобы поздравить его величество с Новым годом.

Войдя в большой зал, Дюма заметил, что он здесь единственный из офицеров своего корпуса в мундире. От него даже сторонились, словно боясь заразиться холерой, о которой уже ходили слухи. Король окинул гостя насмешливым взглядом и произнес: «А, Дюма, здравствуйте! Это вполне в вашем духе!» Замечание его величества было встречено угодливыми смешками. Удивленный Александр присоединился к своим развеселившимся однополчанам и узнал от них, что артиллерия Национальной гвардии накануне была расформирована королевским указом, напечатанным в «Вестнике» («Le Moniteur»), а стало быть, он не имел никакого права появляться на людях в мундире полка, прекратившего свое существование. Огорченный тем, что невольно оскорбил Луи-Филиппа, он проклял свою рассеянность, вернулся домой, стараясь пробраться незамеченным, с сожалением снял с себя свой прекрасный, но отныне бесполезный мундир, оделся «как все» и поспешил в Одеон на последнюю репетицию «Наполеона Бонапарта».

Выйдя на улицу после этого последнего прогона, он встретил нескольких товарищей-артиллеристов, уже прослышавших о его истории с королем. Некоторые из них принялись восхищаться тем, как героически он бросил вызов Луи-Филиппу, явившись во дворец в форме несправедливо уничтоженного элитного полка. Александр не стал их разочаровывать и продолжил свой путь с гордо поднятой головой.

В конце концов он дал согласие поставить свое имя на афише Одеона. Сын бывшего наполеоновского генерала может не стыдиться пьесы, призванной поддержать легенду об Орле, пусть даже литературные достоинства этой пьесы сомнительны. Премьера состоялась 10 января 1831 года. Зал был набит битком, яблоку негде упасть. Арель умело руководил рекламой. Многие зрители откликнулись на его предложение и пришли в форме Национальной гвардии. В антрактах военный оркестр исполнял патриотические мелодии. Некоторые картины – такие, как пожар Кремля, переправа через Березину, разговор сверженного императора с его тюремщиком, ужасным Гудзоном Лавом, – произвели на зрителей ошеломляющее впечатление. Однако аплодировали не автору, а его герою, память о котором оставалась немеркнущей. «„Наполеон“ имел успех только благодаря обстоятельствам, – признает Дюма потом в своих мемуарах. – Литературная ценность этого произведения была ничтожна или близка к тому. Только роль шпиона была создана мной, все остальное настрижено из разных мест». Тем не менее, когда занавес упал, зрители были настолько потрясены этим напоминанием о Наполеоне, что многие собрались у служебного входа, чтобы освистать актера Делестра, злополучного исполнителя роли Гудзона Лава.

Александр, естественно, был очень доволен тем, что ему удалось угодить большинству своих «клиентов», но он знал, что люди с хорошим вкусом, например Виньи, не собираются смотреть его пьесу, всю состоящую из сценических эффектов и исторических общих мест. Он хотел бы, чтобы его радость ничем не омрачалась, но как было не признать, что в этом заказном произведении больше показного блеска, чем подлинного искусства. И потому в предисловии, предназначенном для издания пьесы отдельной книгой, он утолил охватившую его жажду оправдаться. Напомнив в нескольких словах о судьбе отца, генерала Дюма, и заверив читателя в том, что преданность королю нисколько не противоречит любви к свободе, он впервые упомянул о своих эстетических взглядах. «Забавлять и увлекать – вот единственные правила, которым я не то чтобы следовал, но которые я признаю», – заявил драматург. Это было сказано искренне, точно и смело. Он мог бы и дальше придерживаться этих убеждений, однако уже опасался принизить себя, соглашаясь оставаться всего лишь балаганным кукольником. У Гюго или Виньи уровень притязаний совершенно иной! И не должен ли он, подобно им, стремиться к величию, не довольствуясь тем, чтобы служить развлечением? После мишурного блеска «Наполеона» Дюма очень рассчитывал на новизну, яркость и силу «Антони», чтобы доказать миру свою способность сравняться с романтическими мыслителями и поэтами, о которых все только и говорили, а может быть, и превзойти их!

Глава XI

Апофеоз

Как ни взывал Александр к разуму Мелани, как ни заверял ее в своей любви, она не сдавалась: ее Алекс должен принадлежать ей безраздельно! Она не только отказалась уехать из Парижа, но ворвалась в дом Белль Крельсамер – отчасти для того, чтобы ее оскорбить, отчасти для того, чтобы молить о разрыве с Дюма. Ни злобные выпады, ни преследования ни к чему не привели, и тогда она обратилась к доктору Валлерану, взывая о помощи и умоляя поддержать в драматических обстоятельствах, в которых она оказалась. «Добрый и милый доктор, – пишет Мелани, – душа моя настолько истерзана, что мне необходимо вам написать, потому что вы по крайней мере испытываете жалость к моим страданиям. Увидите ли вы его сегодня? О, повидайтесь с ним! Если его нет дома, значит, он в „Порт-Сен-Мартен“. Вы передадите ему вашу карточку, и вас впустят… О, повидайтесь с ним! Я так хочу видеть кого-нибудь, кто видел его! […] Увы! Я тщетно ждала его вчера и позавчера. Он пообещал мне прийти, и я положилась на его честь, поскольку не могу рассчитывать на его любовь. […] Боже правый! Отчего я не умерла? Это случится… Мысль о том, что он меня любит, изменяет мне и снова меня обманывает – это безумие, помешательство. Он меня любит? Боже правый! Человек, который может любить мадам Кр[ельсамер], никогда не любил меня. Вы не знаете мадам Кр[ельсамер]! Когда-нибудь вы ее узнаете, и он тоже. О, верить мадам Кр[ельсамер] больше, чем мне! Принести в жертву мою жизнь ради поцелуев без любви, поцелуев, которые она отдаст любовнику, который купит ее дороже прочих, когда потеряет надежду на то, что он на ней женится! Господи, отчего он не спрятался в тот проклятый день, когда я утратила всякое представление о чести и вошла в ее дом; отчего он не слышал ни ее слов, ни моих!..» Советы врача умерить свой пыл не только не успокоили Мелани, но окончательно помутили ее разум. Сменив тактику, она засыпает Александра письмами и в который раз обещает дать ему полную независимость, если он к ней вернется: «Ты можешь мне доверять. Я стану для тебя всем, чем ты захочешь, чтобы я стала. Ты будешь свободен, всегда свободен. Ждать всего от твоего сердца и ничего не добиваться упреками – вот какое решение я приняла. Не будет больше ни обид, ни ссор, ты будешь счастлив. Но – о, мой Алекс! – пусть Мелани Серр [Белль Крельсамер] не встает между нами; она преследует меня подобно призраку; она лишает меня всякого покоя, всякой надежды, она убивает меня, а ты этого не замечаешь; и ты не можешь собраться с силами и порвать с ней, хотя от этого зависит моя жизнь».

Теперь она знает, что Белль беременна, и это известие побуждает ее требовать от Александра еще большего. По мнению Мелани, именно беременность дает ему отличный предлог для того, чтобы избавиться от интриганки, которая руководствуется лишь низменными денежными соображениями. «Напиши ей, мой Алекс, о, напиши ей! И покажи мне твое письмо… Пообещай ей деньги, внимание, интерес, уважение, дружбу – все, кроме твоей любви и твоих ласк! Это – мое и только мое!»[51]

Однако Александр не решался расстаться ни с той, ни с другой из женщин, соперничавших из-за места в его сердце. Что заставляло его колебаться – боязнь ранить чувствительную душу или нежелание выбирать лишь одно из двух наслаждений? Да просто этот лихой рубака не способен был нанести последний удар! Когда приходило время это сделать, он ставил себя на место жертвы и – неожиданно для себя самого – начинал ее жалеть. Кроме того, слишком уж много трудностей было в театре, чтобы еще осложнять себе жизнь второстепенными интригами.

Обычные капризы мадемуазель Марс на этот раз перешли все пределы – теперь она требовала, чтобы премьеру «Антони» отложили на три месяца – за это время в «Комеди Франсез» должны были устроить газовое освещение, а при ярком свете особенно хорошо должны были смотреться заказанные ею платья. Кроме того, она устала, она снова намерена взять отпуск по болезни – до конца года. «Антони» вполне может подождать еще несколько недель! Александр понял, что актерам попросту не нравится его пьеса и что от него стараются вежливо отделаться. Оскорбившись, он вступил в переговоры с Франсуа-Луи Кронье, директором театра «Порт-Сен-Мартен»: к этому времени в правительственном окружении стали поговаривать о том, чтобы внести изменения в устав «Комеди Франсез», распустить товарищество актеров и назначить директором признанного и талантливого литератора. Сообразив, какие личные выгоды они могли бы извлечь из этого положения, Гюго и Дюма предложили свои кандидатуры на эту должность и совместно разработали план действий. Правда, этим все и ограничилось. Театральные дела отошли на второй план, готовились серьезные события: вскоре должен был состояться суд над девятнадцатью республиканцами – теми, кто поднял мятеж во время процесса бывших министров. Среди них был Годфруа Кавеньяк. Большинство обвиняемых числились артиллеристами Национальной гвардии, расформированной по приказу Луи-Филиппа, Александр был их однополчанином. Не арестуют ли и его тоже за то, что он по недосмотру… или бросая вызов – теперь он уже и сам толком этого не знал! – явился во дворец поздравить короля с Новым годом в мундире только что распущенного его величеством полка? Дюма пережил немало мучительных и тревожных часов, думая об этом, но власти, казалось, о нем забыли. Что спасло его от тюрьмы – снисходительность государя или дружеское отношение его сына Фердинанда? Как знать…

Снова чудом избежав опасности, Александр тем не менее продолжает принимать участие в столичных беспорядках. 14 февраля 1831 года в память о герцоге Берри в Сен-Жермен-л’Оссеруа отслужили мессу, за которой последовал сбор средств в пользу солдат Карла Х, раненных во время Июльской революции. Этого оказалось вполне достаточно, чтобы решительно настроенные манифестанты под предводительством Этьена Араго заполнили церковь и выступили против политической провокации. Александр, глубоко удрученный, присутствовал при этом осквернении святилища его друзьями. Не будучи усердным прихожанином, он все-таки с детства сохранил уважение к религии и даже признавался в том, что не может «ни войти в церковь, не окунув руку в святую воду, ни пройти мимо распятия, не осенив себя крестным знамением».

В тот день в Сен-Жермен-л’Оссеруа, по его словам, «неверие мстило святотатством, осквернением и богохульством за те пятнадцать лет, когда ему приходилось скрывать свое насмехающееся лицо под маской лицемерия». Смех и крики рядом со «святынями» задели Дюма, он вернулся домой глубоко потрясенным, не в состоянии решить, принадлежит ли еще к клану восставших или отошел от них. На следующий день Александр отправился к острову Сите и оказался среди людей, сбежавшихся поглазеть на разорение Парижского архиепископства. Стоя на Новом мосту, стиснутый со всех сторон толпой, он печально смотрел на то, как по сине-зеленым волнам Сены плывут, подобно обломкам кораблекрушения, мебель, книги, ризы, сутаны. Разграбив здание, народ с не меньшим усердием принялся его разрушать, разбирать по камешку. Эта страсть к разрушению испугала писателя. Он изумлялся тому, насколько искажаются благородные помыслы в разгоряченных головах. Можно ли одновременно быть мыслителем и человеком действия? Наспех созванная Национальная гвардия попыталась разогнать мятежников. Во время столкновения некий офицер нечаянно ранил одного из манифестантов. Толпа возмутилась – только она имеет право наносить удары, всякий же ответ со стороны правительства бесчестен. Неловкому офицеру, на его счастье, удалось избежать самосуда. Раненого отнесли поначалу на паперть собора, затем – что, учитывая его состояние, было более логично – перенесли в центральную больницу. Волнения не утихали. Александру только и оставалось надеяться, что с течением времени они улягутся сами собой. «Это был буржуазный мятеж, – расскажет он потом, – самый беспощадный и в то же время самый ничтожный из всех мятежей. Я вернулся домой с сокрушенным сердцем, нет, не так – мне было тошно! Вечером я узнал, что они хотели разрушить собор Парижской Богоматери, что еще немного – и четырехсотлетний шедевр, начатый Карлом Великим и завершенный Филиппом-Августом, за несколько часов исчез бы подобно архиепископству».[52]

Встревоженный уличными бесчинствами, Дюма жаждал теперь сильного правительства, способного восстановить порядок, не ущемляя законных прав граждан. Все больше и больше говорили о том, чтобы заменить слабодушного Жака Лаффита решительным Казимиром Перье.

Между тем 5 марта 1831 года Белль произвела на свет девочку, ее назвали Мари-Александрина. Поскольку у Белль уже был шестилетний сын, родившийся от случайной связи, она попросила Александра исполнить свой долг и официально признать дочь. Он счел делом чести сделать это в первые же двое суток после рождения малышки, после чего родители, которым она была совершенно ни к чему, отдали ребенка на воспитание. А плодовитый отец, встав на путь узаконения, вдруг вспомнил о том, что у него есть еще и семилетний сын Александр, которого он не признал при рождении. Он встречался с мальчиком редко, но с неизменной радостью, и это дело следовало уладить безотлагательно, хотя бы только для того, чтобы помешать матери, Лор Лабе, в один прекрасный день оспорить у него право воспитывать ребенка. Озабоченный уравнением в правах обоих незаконных отпрысков, он написал нотариусу Жан-Батисту Моро, ясно и определенно высказав свои желания: «Я хотел бы его [маленького Александра] признать своим сыном так, чтобы его мать об этом не узнала. […] Необходимо действовать как можно быстрее. Я боюсь, как бы у меня не отняли ребенка, которого очень люблю».

17 марта был составлен акт о признании отцовства. Все прошло бы гладко, если бы Лор Лабе, узнав о том, что он сделал, – кто мог ей проболтаться? – 21 апреля не ответила тем же, потребовав, со своей стороны, составить такой же акт. Маленький Александр, который до тех пор официально не был ничьим сыном, внезапно обрел двух настоящих родителей. Это скрытое соперничество между опекунскими правами не предвещало мальчику в будущем ничего хорошего. Мать уже выпустила когти, но у отца пока что были дела поважнее.

Исполнив свой нравственный долг по отношению к потомству, Дюма вновь с головой окунулся в театральный водоворот. Новое правительство только что отказалось от намерения назначить директора «Комеди Франсез». Следовательно, обоим претендентам – и Гюго, и Дюма – нечего было ждать от переустройства театра. Впрочем, Тейлор вновь вернулся к своим обязанностям королевского комиссара. Гюго сделал выводы из этого возвращения к прежним порядкам и отнес свою пьесу «Марион Делорм» Кронье, в «Порт-Сен-Мартен», уговаривая Дюма поступить так же с «Антони». Однако тот благоразумно предпочел попытаться для начала заинтересовать пьесой Мари Дорваль. Ему давно уже нравилась эта маленькая темноволосая женщина, в каждом движении и в каждом взгляде которой проявлялась истинная страсть, – Мари была такая живая, пусть и даже чуточку грубоватая. На сцене она не играла – трепетала каждым нервом, каждой жилкой «подобно скрипке под лаской смычка». Нет ни малейшего сомнения в том, что она сможет удивительно выступить в роли Адели.

И Александр отправился к ней, прихватив рукопись. Дорваль встретила его радостно и насмешливо, назвала своим «славным псом» и обласкала полным обещаний взглядом. Однако из уважения к Виньи, который был официальным любовником актрисы, Дюма запретил себе за ней ухаживать. К тому же она успела к этому времени выйти замуж на некоего Жана Туссена Мерля, которого прозвали Белой Вороной[53] за легитимистские взгляды, – человека скромного, понимающего и даже покладистого. Актрисе не терпелось услышать «Антони», чтобы решить, действительно ли ей подходит роль Адели: говорили, будто речь идет о трудной роли – роли светской женщины. Сможет ли она, с ее парижским акцентом, с таким справиться? Александр начал читать, она прислонилась к его плечу. Он чувствовал затылком теплое дыхание женщины. К концу первого акта она была так взволнована, что коснулась легким поцелуем лба Дюма, слушая второй акт, плакала, а он не мог понять, затронул ли он так сильно ее чувства как мужчина – или как автор пьесы. Мари подставила ему губы. Он пылко поцеловал ее и продолжил чтение. К исходу третьего акта она обвила его шею и держалась за него так, словно боялась упасть. «Теперь уже не только ее грудь вздымалась и опускалась, – напишет он впоследствии, – ее сердце билось у моего плеча. Я чувствовал сквозь одежду, как оно колотится». Четвертый акт окончательно привел Мари в восторг. Она сжала Александра в объятиях так, что едва не задушила, и воскликнула: «Твои пьесы нетрудно играть! Вот только они надрывают сердце! Дай-ка мне поплакать немножко, хорошо?.. Ну, давай, псина!»

Однако пятый акт показался актрисе менее удачным. Александр согласился с ее доводами и пообещал «на днях» его переделать. Она внимательно посмотрела на него, соскользнула со стула и – теплая, гибкая – угнездилась между его ног. И, пока они так сидели, прошептала, растягивая слова:

– Ты должен переделать этот акт сегодня ночью!

– Хорошо, – согласился он. – Сейчас вернусь домой и займусь этим!

– Нет, – заупрямилась она, – домой ты не пойдешь!

И объявила, что ее муж, почтенный Мерль, сейчас в деревне, а стало быть, его спальня свободна.

– Займи его спальню, – предложила Мари. – Тебе подадут чай, а я время от времени стану тебя навещать, пока ты работаешь. К завтрашнему утру закончишь и придешь почитать мне все это у моей постельки. Ах, как это будет мило!

– А если Мерль вернется? – спросил он.

– Ну так что? – воскликнула она. – Мы его не впустим!

Александр пришел в восторг от того, что проведет ночь за работой рядом с такой привлекательной женщиной. Удалившись в спальню отлучившегося мужа, он набросился на пятый акт и принялся его исправлять. Уже к трем часам утра он переписал самые неудачные сцены. К девяти уселся на постель еще совсем сонной и томной Мари и принялся читать. Приподнявшись на подушках, она время от времени неистово аплодировала. Некоторые фразы казались ей написанными нарочно для нее. Глаза у нее горели, она уже слышала, как произносит со сцены лучшие реплики. «Ах, как я скажу это „Но я погибла, погибла!“. Погоди, и еще вот это: „Моя дочь, я хочу обнять мою дочь!“ И еще: „Убей меня!“ И все остальное!» Вне себя от счастья, она велела тотчас же отнести требовательное послание актеру Бокажу, который, без сомнения, потрясающе сыграет Антони. Письмо, посланное актеру, было настолько красноречивым, что он тотчас опрометью прибежал, успев к завтраку. Настоящий сумрачный красавец – вьющиеся черные волосы, ослепительно белые зубы, а главное – глаза, способные передать любое чувство без помощи голоса. После наспех проглоченного завтрака Бокаж, в свою очередь, смирно выслушал все пять актов подряд, а когда чтение закончилось, заявил: «Это не пьеса, не драма и не трагедия, это роман; это нечто, в чем есть и то, и другое, и третье, и, несомненно, это произведет сильное впечатление!.. Вот только вы и впрямь видите меня в роли Антони?» Мари Дорваль и Дюма принялись уверять его, что эта роль станет лучшей за всю его карьеру.

На следующий день устроили читку на дому у Кронье. Это был умный человек с поредевшими светлыми волосами, серыми глазами, беззубым ртом и учтивым обхождением. Начиная с третьего акта хозяин безуспешно боролся с одолевавшей его дремотой, в четвертом откровенно клевал носом, потом уснул, а к пятому уже храпел вовсю. Несмотря на то что он не проявил интереса к страданиям Антони и Адели, Мари Дорваль принялась его тормошить, оглушила восторженными восклицаниями и в конце концов уговорила поставить пьесу в театре «Порт-Сен-Мартен».

Репетиции начались без промедления. Виньи нередко на них присутствовал, столько же из дружеских чувств, которые испытывал к Александру, сколько из любви к Мари Дорваль. Его расположение доходило до того, что он подсказывал автору кое-какие изменения, которые считал необходимым внести в текст. Так, он посоветовал Дюма не представлять своего героя отрицательным персонажем и явным атеистом: подобное предвзятое и неблагоприятное мнение могло, по его словам, не понравиться публике. Александр признал справедливость замечания и исправил диалог в соответствии с ним. Работа шла полным ходом, но тем не менее, как автор ни интересовался ею, он все же решил на три дня прервать репетиции ради того, чтобы присутствовать на заседаниях суда присяжных: шел процесс девятнадцати республиканцев, многие из которых были близки ему душевно и по образу мыслей.

Трепеща от гордости, Дюма слушал, как Годфруа Кавеньяк восклицает, обращаясь к бесстрастным судьям: «Вы обвиняете меня в том, что я – республиканец; я принимаю это обвинение одновременно как почетный титул и как отцовское наследие!» Александру казалось, будто эта благородная отповедь исходит из его собственных уст. Разве не был и он сыном славной эпохи, начавшейся во времена революции и продолжавшейся при империи? Публика в зале суда зааплодировала словно в театре. Не велит ли председатель вывести всех из зала? Нет, это мелкое происшествие никого не смутило. Больше того, судья вообще казался до странности снисходительным к обвиняемым. В конечном итоге девятнадцать республиканцев были оправданы, и Александр, вполне удовлетворенный вынесенным приговором, смог вернуться к своим заботам драматурга.

Репетиции шли хорошо, однако Мари Дорваль, восхитительно непосредственная и совершенно прелестная, огорчалась из-за того, что не может придумать, как наиболее эффектно подать свою реплику: «Но я погибла!» Она принялась расспрашивать Александра о том, как произносила эти несколько слов мадемуазель Марс, когда выходила в той же роли на сцену «Комеди Франсез». «Она сначала сидела, а затем вставала», – лаконично ответил Александр. Мари Дорваль тотчас решила, что будет играть эту сцену стоя, а потом, будто сломленная роковой судьбой, опустится в кресло, произнося долгожданную фразу. И в самом деле, на следующей репетиции, когда дошли до этой реплики, она пошатнулась, упала в кресло и простонала: «Но я погибла!» с таким ужасом и женственным простодушием, что немногочисленные зрители закричали «браво!». «Вот он, театр, – подумал Александр, – сценической игры, взгляда и вздоха довольно для того, чтобы превратить заурядную реплику в подлинный крик души». И, осознав это, еще больше полюбил и актрису, и пьесу!

Премьера состоялась 3 мая 1831 года. Зал, как и следовало ожидать, был переполнен. Сколько истинных друзей было среди этой разношерстной толпы? Вся романтическая молодежь, пылкая и нечесаная, была здесь, смешавшись с журналистами, писателями, художниками и салонными бездельниками. Однако и замшелые сторонники классицизма тоже не поленились прийти и образовали кое-где враждебно настроенные островки. Дамы были весьма элегантны с их шиньонами «а-ля жираф», высокими черепаховыми гребнями и рукавами-буфами. Как тут было не подумать о том, что личные заботы, дневная усталость, расстройства пищеварения – все эти непредсказуемые мелочи могут сказаться на настроении незнакомцев, собравшихся в зале «Порт-Сен-Мартен», и определить собой успех или провал «Антони»?

Занавес поднялся, открыв взорам зрителей заурядную обстановку, которая неминуемо должна была разочаровать публику, избалованную пышными декорациями. Мари Дорваль в газовом платье, с чуть хрипловатым голосом, мало походила на светскую даму, которую ей предстояло играть. Но так правдивы были все ее интонации, такая простота была в малейшем ее движении, что и самые несговорчивые зрители вскоре были совершенно покорены актрисой. Когда она произнесла свою главную реплику: «Но я погибла!» – половина зала едва удержалась от слез. Чувствуя, что атмосфера накаляется, Александр велел сократить антракты. В четвертом действии Бокаж был великолепен в своей сумрачной ярости и любовной непреклонности. Занавес упал, скрыв от зрителей сцену насилия над Аделью, которую Антони силой увлек в соседнюю комнату, чтобы там окончательно соблазнить и овладеть ею. Эта смелая находка произвела ошеломляющее впечатление, толпа в зале затаила дыхание. «Что они станут делать: свистеть или аплодировать?» – в тревоге спрашивал себя Александр. На мгновение Порше, предводитель клакеров, замешкался, не решаясь выпустить на волю шум победы. И внезапно зал взорвался. «Оглушительный рев, сменившийся неистовыми аплодисментами, обрушился подобно водопаду, – напишет Дюма в своих мемуарах. – Зрители аплодировали и кричали пять минут подряд».

Он смотрел на людей, восторженно приветствовавших его пьесу, и ему хотелось обнять их всех, чтобы как-то показать, насколько он им благодарен. Из вежливости он послал билеты Мелани, хотя давно с ней не встречался и в глубине души надеялся, что она не придет. Однако она пришла и сидела в зале – исхудавшая, бледная, держа у глаз платок. Злится ли Мелани на него за то, что пьеса, замысел которой она сама ему невольно подсказала, имеет успех? Приходит ли в ярость оттого, что он вдали от нее, без всякой ее помощи шествует от победы к победе? Прогнав из головы неприятные мысли, Александр поспешил поздравить актеров.

Мари Дорваль переодевалась в своей гримерной, успех сделал ее еще более привлекательной. Она сочно расцеловала Александра в губы, но это был поцелуй актрисы, которым она наградила автора пьесы. Александр знал, что из этого нельзя делать никаких заключений насчет того, как могут сложиться их отношения в будущем. Впрочем, в эту минуту он думал о другом. И признался, что продолжение спектакля немало его беспокоит. По его мнению, четвертый акт не должен был «пройти гладко, как по маслу». Мари рассмеялась ему в лицо, снова его расцеловала и вытолкала в коридор. Но он никак не успокаивался и, не желая присутствовать при возможном провале злополучного четвертого акта, выскочил на темную улицу и потащил своего друга Биксио на безумную прогулку по Парижу – они дошли до самой Бастилии.

Когда друзья вернулись, занавес только что опустился под гром аплодисментов. И Александру тотчас пришла в голову великолепная театральная стратегия. Он бросился к машинистам и крикнул: «Сто франков, если занавес поднимется до того, как стихнут аплодисменты!» Через две минуты занавес взлетел перед залом, все еще взволнованно шумящим. Машинисты получили свои сто франков, а Дюма завоевал сердца зрителей.

Пятый акт то и дело прерывался хлопками и криками «браво!». Когда дело дошло до развязки и Антони, заколов Адель, встретил мужа страшными словами: «Она сопротивлялась мне! И я ее убил!» – весь зал, от партера до галерки, ахнул от ужаса и восторга. Для всех зрителей Антони в исполнении Бокажа был типичным роковым мужчиной, а Адель, в роли которой выступила Мари Дорваль, прежде всего – слабой женщиной. Он без сожалений положит голову под нож гильотины, и честь несчастной, которую он убил из любви, останется незапятнанной в глазах ее мужа и всего света.

Только что на глазах у зрителей родились два мифических героя: идеальная жена, которая предпочтет умереть, лишь бы не погубить свое доброе имя, и благородный возлюбленный, который жертвует собой ради того, чтобы их двойная тайна навеки упокоилась в могиле. Публика внезапно осознала, что перед ней уже не просто разыгрывается пьеса – ей открывают глаза на глубину ее собственных чувств. И принялась вызывать автора, чтобы поблагодарить его за то, что он сумел понять и покорить ее.

Дорваль и Бокаж кланялись, громко выкрикивая имя Александра Дюма. Шум нарастал. Это было настоящее безумие. Дюма с трудом прокладывал себе дорогу к актерам. Его узнавали, встречали овациями, за ним шли по пятам до самой гримерной Мари. Там восторженные поклонники едва не растерзали его – они отрывали пуговицы от его одежды: на память о премьере. Некоторые уже готовы были признать, что он в прозе поднялся выше, чем Виктор Гюго – в поэзии!

Когда Александр, в голове у которого словно сиял всеми огнями праздничный фейерверк, шел той ночью к себе домой, Мелани, оставшись после театрального шума и огней одна в тишине и пустоте своей комнаты, с горечью почувствовала, что послужила славе человека, который больше ее не любит, а может быть, никогда и не любил. Она поняла: у ее Алекса на самом деле есть на свете лишь одна страсть – сочинительство!

Часть II

Глава I

Незначительные успехи

7 мая 1831 года, четыре дня спустя после шумной премьеры «Антони», Александра пригласили на общее собрание тех, кто удостоился наград за свои подвиги во время Июльской революции. Создали комиссию (Дюма представлял четырнадцатый округ), выбрали председателя и принялись серьезно обсуждать требования, высказанные Луи-Филиппом. Тот пожелал, чтобы лента нового ордена была синей с красной каймой, чтобы официальная надпись гласила: «Дан королем Франции» и чтобы удостоенные этой чести дали клятву верности его величеству. Недовольный цветами ленты, Александр кое-как с ними примирился, но заявил, что надпись и клятва его не устраивают. Большинство собравшихся поддержали его отказ. С какой стати герои революции 1830 года должны соглашаться принимать похвалу короля, который в то время и не думал возглавлять восстание? Не идет ли речь о маневре, предпринятом Луи-Филиппом с целью присвоить славу тех, кто действительно сражался? Не закончится ли все это тем, что он вообразит, будто они уполномочили его наводить во Франции порядок под сенью трехцветного знамени? И Александр, не переставая обмениваться рукопожатиями и дружески обнимать Этьена Араго и Распая, начал осторожно наводить мосты со сторонниками порядка и спокойствия. То, что он громко и открыто расхваливал достоинства народной власти, нисколько не мешало ему страстно желать, чтобы побыстрее закончились беспорядки и волнения, мешающие работать мыслящему человеку.

9 мая «награжденные поневоле» снова собрались, на этот раз – в «Бургундском винограднике» в предместье Тампль, где был устроен банкет в честь артиллеристов, оправданных в апреле благожелательным судом. Когда открыли шампанское, гости, разгоряченные обильными возлияниями, потребовали, чтобы Александр произнес тост в поддержку их дела. Захваченный врасплох этим требованием, он поднялся с бокалом в руке и только и смог сказать: «За искусство! За то, чтобы перо и кисть так же успешно, как ружье и шпага, помогали тому обновлению общества, которому мы посвятили свою жизнь и за которое готовы умереть!» – ничего другого ему в голову не пришло. Это были высокопарные слова скорее поэта, чем политического трибуна, и слушатели испытали легкое разочарование, но из вежливости похлопали. За этим тостом последовали другие, все более и более зажигательные. Внезапно какой-то молодой фанатик вскочил со стула. Услышав имя Луи-Филиппа, «короля-груши»,[54] он стал размахивать кинжалом и выкрикивать бессвязные угрозы. Испуганный этим призывом к насилию, Александр, сообразив, что ресторан расположен на первом этаже, перешагнул подоконник и убежал через сад. Пусть эти помешанные продолжают вопить и бесноваться без него! У него есть дела поважнее! Назавтра он узнал, что одержимый с банкета орденоносцев – не кто иной, как юный гений, математический фантазер Эварист Галуа, и что его посадили в тюрьму за подстрекательство к убийству.

Александр с горечью подумал, что человек с либеральными, как у него, убеждениями всегда рискует оказаться в опасной близости к фанатику. Успех пьесы «Антони», которая продолжала идти в театре «Порт-Сен-Мартен», обязывал его вновь взяться за перо. Тем временем в Париже продолжались отдельные выступления. Достаточно было мальчишкам на бульварах забросать кочерыжками отряд полицейских, чтобы этот случай превратился в «настоящий мятеж, начавшийся в пять часов вечера и завершившийся к полуночи». В принципе поддерживая народные волнения, Александр не мог не признать, что даже революция, когда она происходит изо дня в день, в конце концов истощает терпение. Единственным, но основательным утешением служило то, что Мелани после нескольких всплесков гордости и ревности смирилась с тем, что отныне будет играть при нем лишь благородную роль живого воспоминания.

«Любовь, которой больше нет, превратилась в поклонение прошлому, – пишет она ему 15 мая 1831 года. – Искренние похвалы в ваш адрес возвращают мне вас, мне начинает казаться, будто я снова завладеваю вами, вы снова принадлежите мне. Ах, все, что есть в вас доброго и возвышенного, всегда будет тайно связано с моей душой. Отныне я буду жить не для себя, и, если я буду знать, что вы счастливы, любимы, почитаемы, моя жизнь изменится, и это вы возродите меня к новой жизни».

После долгих месяцев, заполненных требованиями и оскорблениями, она стала на удивление сговорчивой. Александр вздохнул с облегчением – теперь наконец он может спокойно жить с Белль. К тому же он недавно добился того, что суд отнял маленького Александра у его матери, Лор Лабе. Комиссар полиции забрал мальчика из дома, и отныне он должен был воспитываться в пансионе Вотье на улице Горы Святой Женевьевы. Большие заработки в театре позволяли Дюма содержать своих любовниц и незаконных детей. Он немало этим гордился! Но ослаблять хватку было нельзя. Пока он ищет сюжет для новой пьесы, другие авторы более или менее успешно занимают подмостки. Без всякого удовольствия, можно сказать – только из чувства профессионального долга он посмотрел в Одеоне «Маршала д’Анкра» Виньи, пьеса показалась ему вялой и пустой, зато он от души повеселился на представлении «Импровизированной семьи» Анри Монье в «Водевиле». Подобный успех безделушки должен был бы его подстегнуть, однако даже и дух соперничества теперь был над ним не властен. Наверное, Париж с его политико-литературной суетой оказывает парализующее действие. Единственное средство – сменить обстановку!

6 июля Дюма вместе с Белль сел в дилижанс и отправился в Руан. Четырнадцать часов тряски с короткими передышками на станциях. Во время поездки у Белль было вдосталь времени, чтобы обдумать последние события их совместной жизни. Убаюканная движением кареты, она в полудреме наслаждалась своей победой над Мелани, которая только что наконец сдалась, и даже над Лор Лабе, которую Александр сумел лишить родительских прав. Белль была склонна принять в дом сына своего любовника вместе с собственной дочерью, которая пока оставалась у кормилицы. Присутствие детей лучше всего налаживает отношения любящей четы! Но хорошо бы, чтобы он сам это предложил. Они поговорят об этом позже, на свежую голову. Александр не любит, когда его отвлекают домашними заботами. Это рабочая скотинка, в работе он – зверь. И в наслаждениях – тоже! Вот наконец и Руан. Наспех осмотрев город, они сели на корабль и отплыли в Гавр. Оттуда простая лодка с четырьмя гребцами доставит путешественников в затерянную в глуши деревушку – Трувиль.

Найти пристанище труда не составляло. Путешественников вполне устраивал сельский постоялый двор. Хозяйка, Мари Анн Роз Озре, чистенькая и пышнотелая, сразу выставила свои условия: сорок су в день за комнату. Они сняли две комнаты, потому что Александру требовался собственный угол, где он мог бы работать в те часы, когда ему удобно. Чтобы морской пейзаж не отвлекал его, он выбрал комнату, выходившую окнами в поле. Выбеленные стены, ореховый стол, красная деревянная кровать, маленькое зеркальце на стене, ситцевые занавески и букет флердоранжа под стеклянным колпаком. Эта простота нравилась Дюма, который стремился прежде всего к покою и уединению. Он установил для себя строгий распорядок дня. Вставал с первыми лучами солнца, работал до десяти, потом завтракал, с одиннадцати до двух охотился на окрестных болотах, с двух до четырех снова садился за работу, окунувшись в море, чтобы размяться и освежить голову. Обед неизменно был праздничным. По уговору с трактирщицей готовила Белль. Александр понимал толк в еде. Белль это знала и старалась у плиты превзойти себя. Блюда были самые разнообразные: нормандский суп, котлетки из баранины, язык по-матросски, омары под майонезом, салаты из креветок, жареные бекасы. От морского воздуха всегда разыгрывается аппетит. Наполнив живот вкусной едой и добрыми старыми винами, сытый и умиротворенный, Александр отправлялся прогуляться по пляжу, затем возвращался к терпеливо дожидавшимся его на рабочем столе бумагам. Написав заранее намеченное количество строк, он около полуночи ложился в постель и обнимал подругу, которая весь день ждала, пока он соблаговолит отложить рукопись и заключить ее в свои объятия.

Причина, заставлявшая его усердно исписывать страницу за страницей, была очевидна: он твердо решил за несколько недель закончить новую пьесу, «Карл VII и его великие вассалы», навеянную одновременно «Хроникой короля Карла VII» Алена Шартье и реминисценциями «Квентина Дорварда» и «Ричарда Львиное Сердце» Вальтера Скотта. Несмотря на успех написанного прозой «Антони», Дюма хотел, чтобы «Карл VII» был драмой в стихах. На его взгляд, между сценой, написанной повседневным языком, и сценой, красиво размеренной и рифмованной, разница была примерно такой же, как между вылепленным из глины черновым наброском и высеченной из мрамора статуей. Его завораживал пример Гюго с его чеканным стихом. Он убеждал себя в том, что если он в своих драмах откажется от применения александрийского стиха, то загубит самые возвышенные темы и утратит всякую надежду на возможность присоединиться к истинным поэтам, пребывающим в эмпиреях. И вот час за часом он неутомимо сражался с одолевавшими его трудностями, расправлялся с количеством стоп, цезурами и ассонансами. Его обычную дневную норму составляли сто строк. Продолжая работать такими темпами, он рассчитывал вскоре закончить своего «Карла VII».

Но 24 июля, в тот самый день, когда ему исполнилось двадцать девять лет, у мамаши Озре нежданно-негаданно появился новый постоялец – Жак-Феликс Беден, неистощимый сочинитель пьес в соавторстве с неким Проспером Губо. Четыре года тому назад пьеса Бедена и Губо «Тридцать лет, или Жизнь игрока», написанная ими совместно с Виктором Дюканжем, имела огромный успех. На этот раз драматурги принялись за непомерную историческую махину под названием «Ричард Дарлингтон» и надеялись, что Дюма, уже прославившийся как ловкий сочинитель, поможет им выпутаться из перипетий этой шотландской драмы, надерганной из романов Вальтера Скотта. Александра соблазнила возможность неплохо на этом заработать, и он принял предложение Бедена, но выставил два условия: во-первых, его имя не будет стоять на афише, а во-вторых, он примется за работу только после того, как допишет последний стих своего «Карла VII». На том и порешили. Все остались довольны: Беден нашел человека, который лучше всех может подлатать пьесу, Дюма рассчитывал на немалый доход. Беден уехал, а Александр принялся себя пришпоривать, чтобы как можно скорее разделаться с приключениями вассалов Карла VII. Десятого августа он написал последнюю реплику своей пьесы, перечитал все от начала до конца и поморщился. «Это была скорее пародия, чем настоящая драма», – скажет он потом. Но, какое ни есть, «чудовище» появилось на свет, а стало быть, за него можно было получить деньги. Больше ничто не удерживало Александра в Трувиле, и они с Белль вернулись в Париж.

В руанском дилижансе вместе с Дюма оказался один из сотрудников «Journal des Débats». На рассвете путешественники вышли из кареты, чтобы пешком подняться по крутому склону. Александр шел рядом с профессиональным репортером, и тот рассказал ему, что «Марион Делорм» только что провалилась с треском в «Порт-Сен-Мартен», и поделом. Александр тотчас вступился за Гюго; он знал наизусть большие куски пьесы и с жаром их декламировал, что сильно удивило его собеседника, считавшего, что все писатели должны друг друга ненавидеть, поскольку все они – соперники. Кучер прервал их беседу криком: «Садитесь в карету, господа!» Каждый устроился на прежнем месте, и дилижанс покатил дальше. В тот же вечер, как добрался до столицы, Александр бросился в театр «Порт-Сен-Мартен» в надежде, что сможет увлечь своими аплодисментами зрителей, не сознающих, насколько великолепен текст Гюго. Но ему пришлось признать, что актеры, за исключением Мари Дорваль и Бокажа, оказались недостойны пьесы. С затаенной яростью он смотрел, как искажают мысль и искусство поэта, и вернулся домой подавленным, разбитым, словно это его самого подвергли такому подлому унижению. «Мне понадобилось, чтобы прошло несколько дней, и только тогда я собрался с силами и смог вернуться к собственным стихам после того, как услышал и перечитал те, что написал Гюго», – признается он в своих мемуарах. Какое-то время он даже подумывал, не переписать ли ему «Карла VII» прозой, как когда-то Арель советовал ему поступить с «Христиной». Но, уже почти решившись на эту крайность, он опомнился. Как можно разорить сад, который с таким трудом возделывал? Сможет ли он так же любить вялую переработку, написанную повседневным языком, как те вдохновенные строки, которыми он так упивался целыми часами в Трувиле? Не в силах заставить себя принести такую жертву, он позвал к себе нескольких друзей и прочел им пьесу. Доброжелательное отношение к автору ничего не изменило – она им не понравилась. Александр, не дрогнув, стерпел этот удар. Не стоит упираться. Лучше убрать рукопись подальше, чем слушать, как пьесу освищет весь Париж. Он успел получить от Ареля тысячу франков и теперь вернул ему этот аванс, сообщив в письме, что не хочет, чтобы «Карл VII» шел на сцене. Но он не учел непробиваемого упрямства директора театра. Заподозрив, что Дюма забирает пьесу из Одеона, потому что в «Комеди Франсез» ему пообещали заплатить больше, он заявил, что готов надбавить цену до пяти тысяч франков. Стараясь уговорить строптивого автора, он дошел до того, что принялся размахивать у него перед носом банковскими билетами.

Как можно устоять перед подобной щедростью? Александр согласился прочитать рукопись в присутствии Ареля, мадемуазель Жорж, Жанена и Локруа. Актеры оказались более снисходительны, чем друзья, к этой сумрачной драме ревности, преступлений и возмездия. Больше того – мадемуазель Жорж так увлеклась пьесой, что Арель, глядя на нее, решил немедленно приступить к репетициям. Александр, приятно удивленный этим, начал думать, что он мог и ошибиться и что у его «Карла VII» есть шансы понравиться если не утонченным ценителям, то по крайней мере широкой публике.

Между тем он перебрался на новую квартиру и теперь жил вместе с Белль в доме 40 по улице Сен-Лазар, недавно выстроенном здании, где у него на третьем этаже была просторная и со вкусом обставленная квартира. Вскоре там же поселится и его мать. Ну и что с того, что Александр живет с любовницей! Истинные семьи стоят выше буржуазных законов. Каким безмятежным было бы совместное существование этой троицы, если бы Мелани не продолжала так упорно преследовать бывшего возлюбленного слезливыми посланиями! Опасаясь недовольства Белль, этой «оборванки» и «распутницы», которая украла у нее Алекса, она даже отправила длинное письмо в двойном конверте на имя мадам Дюма, поручив ей передать его сыну, но только тогда, когда «останется с ним наедине». Мадам Дюма исполнила просьбу, и Александр, тайком и обреченно, читал нескончаемые жалобы: «Я становлюсь все спокойнее по мере того, как пишу тебе, по мере того, как открываю тебе свою душу. Видишь ли, только тебе я могла все это сказать. И пусть это останется между нами! Доверие может пережить любовь, и, может быть, потом оно становится даже более истинным. Если бы за четыре года, проведенных вместе, наши души и наши жизни не слились воедино, если бы я не знала глубин твоей души, если бы не знала всего того, что свет и женщины еще не успели в тебе загубить, я не писала бы так, потому что, видишь ли, если бы ты ответил мне: „Да мне-то что за дело?“ – я рухнула бы наземь, и Бог знает, в какую упала бы пропасть!» Александр спрятал письмо в потайной ящичек. Белль ничего о нем не узнает. Но он не может совершенно изгнать из памяти эту безумную Мелани. Прошлое затягивает, не отпускает его. И теперь, когда ему хотелось бы устремиться в будущее, полное огней и оваций, дрожащие руки хватаются за полы его сюртука. Но разве он виноват в том, что его продолжают любить, когда сам он уже разлюбил?

Впрочем, трудности подстерегали его не только в личной жизни. Что касается работы – и здесь ему тоже приходилось разрываться на части. Везде требовалось его присутствие: пока труппа Ареля репетировала «Карла VII», он вместе с Губо и Беденом усердно трудился над «Ричардом Дарлингтоном». История этого английского карьериста, жившего в XVIII веке, была ничем не хуже всякой другой. Герой пьесы, охваченный стремлением добиться высокого положения в обществе, решает избавиться от своей жены Дженни и жениться на дочери маркиза – это откроет ему путь к пэрству. Но как разделаться с первой женой? Губо долго ломал над этим голову и в конце концов нерешительно предложил яд или кинжал, но Александр счел этот старый прием недостойным авторов пьесы. И вдруг на него снизошло озарение. «Он выбросит ее в окно!» – воскликнул Дюма. Губо на это возразил, что невозможно придумать такую мизансцену, чтобы актриса, перевесившись через перила, не открыла ноги, и даже несколько более того! Не будут ли зрители шокированы такой откровенной непристойностью? Александр прислушался к этому замечанию и пообещал подумать над тем, как лучше обойти это препятствие. Ночью он внезапно проснулся, словно кто-то тронул его за плечо, и, вскочив с постели, крикнул: «Эврика!» Решение было найдено: во время последнего разговора с Дженни Ричард грозится ее убить, и несчастная выбегает на балкон, чтобы позвать на помощь! Эта попытка окажется для нее роковой: Ричард выскочит следом и закроет за ними обе створки двери, ведущей на балкон. Из зала больше ничего не будет видно, но послышится страшный крик, и Ричард снова появится перед зрителями уже один. Он сбросил Дженни вниз. Дело сделано. «В восемь часов утра, – отмечает Дюма, – я написал последнюю строчку третьего акта, в девять был у Губо, в десять он признал, что окно действительно было единственным путем, каким Дженни могла уйти».

После такой напряженной работы воображения надо было дать себе отдых, и Дюма согласился пересказать и переписать в виде диалогов отдельные сцены из «Истории герцогов Бургундских» Проспера Брюжьера де Баранта. Эти рассказы, помещенные в «Revue des Deux Mondes», вызовут у читателей большой интерес, и Дюма, считавший себя по преимуществу драматургом, будет немало этим удивлен. В самом деле, какой бы ни оказывалась судьба его пьес, он продолжал верить в то, что истинный его удел – сцена. Тем не менее ему было очень не по себе на премьере «Карла VII», состоявшейся 20 октября 1831 года. Он захотел, чтобы на представлении присутствовал его сын, которому к этому времени исполнилось семь лет. Не пора ли мальчику услышать возгласы одобрения, обращенные к его отцу? Мелани Вальдор тоже была в зале, сидела в красном платье, пугающе отощавшая, с безумным взглядом, напоминая собой гальванизированный труп. И как всегда, в партере и на балконах красовалась толпа усатых и бородатых романтиков в сюртуках с широкими отворотами, пестрых жилетах и зеленых клеенчатых плащах. При одном только взгляде на них Александр приободрился. Что бы ни случилось, молодежь его не бросит!

Увы! Он грешил избытком оптимизма. Даже друзей автора, искусно распределенных по залу, быстро разочаровала эта историко-сентиментальная мешанина. Изначальная благосклонность зрителей вскоре уступила место равнодушию, досаде и скуке. В четвертом акте Карл VII, которого играл Делафосс, появлялся на сцене в доспехах, которые Александру удалось одолжить в Артиллерийском музее. Когда актер произносил очередную тираду, забрало шлема внезапно опустилось, закрыв его лицо и прервав речь. Зрители развеселились. Несчастный задыхался под этим железным намордником и что-то нечленораздельно мычал до тех пор, пока один из придворных не подбежал к нему и не сумел кинжалом приподнять плохо закрепленную деталь. Делафосс, глотнув воздуха, кое-как закончил свой монолог, но зрители уже весело шумели, и редкие вежливые аплодисменты, раздавшиеся по окончании пьесы, не могли заглушить неодобрительного гула толпы. Александр и сам признал, что драма его – мертворожденная. «У пьесы было ровно столько мелких достоинств, чтобы никого не испугать», – напишет он. Больше всего его, пожалуй, огорчило не то, что «Карла VII» плохо приняли парижане, а то, что при этом унизительном провале присутствовали его сын и Мелани.

Если бы хотя бы французская политика могла его утешить в его писательских невзгодах! Сколько он ни твердил себе, что существуют «специалисты», которые должны заниматься государственными делами, все же новости, которые он вычитывал из газет, выводили его из равновесия. Польское восстание было подавлено русскими, и тупой Себастиани, вместо того чтобы возмутиться этим, гордо провозгласил в палате депутатов: «В Варшаве царит порядок!» Распай, Голуа и Бланки, эти непримиримые идеалисты, томились за решетками тюрьмы Сент-Пелажи. Мятеж лионских ткачей, изголодавшихся, отчаявшихся и прекрасных, захлебнулся в крови. Власть повсюду проявляла двуличность и нетерпимость. И все же Александр, сраженный тем, как безжалостно приводили к повиновению безоружный народ, не чувствовал в себе сил принять вызов. Он преклонялся перед мужеством Этьена Араго, готового пожертвовать ради идеи не только своей карьерой, но и жизнью, однако не следовал его примеру. Его призывал другой долг.

Как бы сильно он ни возмущался, все же он не мог забыть о том, что в театре «Порт-Сен-Мартен», который только что, не выпуская из рук Одеон, возглавил Арель, начали репетировать «Ричарда Дарлингтона». Главную роль играл Фредерик Леметр! Никто не смог бы лучше его поднять пьесу к вершинам успеха. Среди посвященных уже начинали перешептываться, что у этой драмы есть политический подтекст и что в ней авторы бичуют продажные нравы государственных деятелей. 10 декабря 1831 года, во время премьеры, зал, в котором преобладала «Молодая Франция», был настолько возбужден, что малейший намек на темные сделки английских властей неизменно воспринимался как критика, нацеленная в адрес французского правительства. Арель, полагая, что успех обеспечен, бросился в ложу Дюма и, несмотря на то что последний настаивал на том, чтобы его имя не упоминалось, попросил разрешения назвать его среди авторов пьесы вместе с Губо и Беденом. Александр, приняв гордый вид, отказался, ссылаясь на то, что сюжет пьесы ему не принадлежит, однако Арель, убежденный в том, что имя Дюма будет способствовать успеху дела, не отступался. В следующем антракте он вернулся вместе с Губо и Беденом, которые, в свою очередь, принялись умолять соавтора признаться. Затем Арель, перейдя от слов к делу, вытащил из кармана три тысячефранковых банкнота и принялся шуршать ими над ухом непреклонного драматурга. Александр, укрепившись в своем первоначальном решении, не хотел, по его словам, подписывать своим именем произведение, которое не было задумано и создано им от начала до конца. На самом же деле – но этого он не сказал! – он боялся новой неудачи после провала «Карла VII». Однако он и на этот раз ошибся в своих предположениях. Зал принял пьесу намного лучше, чем он ожидал. Когда закончился последний акт, раздались оглушительные аплодисменты. Должно быть, восторг зрителей был вызван не столько литературными достоинствами пьесы, сколько политическими намеками. Выходя из своей литерной ложи, Александр столкнулся с Альфредом де Мюссе. Смертельно бледный, хмельной, он шел нетвердой походкой и бормотал: «Я задыхаюсь!» Но чему следовало приписать его недомогание – избытку восторга или злоупотреблению алкоголем? Александр решил придерживаться первой версии. Однако это нескладное произведение, от которого он слишком поспешно отрекся, оставило у него горький привкус.

Подводя итог 1831 года, он пишет в своих мемуарах: «Я написал три пьесы: одну плохую – „Наполеон Бонапарт“, одну посредственную – „Карл VII“ и одну хорошую – „Ричард Дарлингтон“». И как раз ее-то, эту последнюю, он из упрямства, по глупости не подписал! А жаль! Тем временем Гюго опубликовал «Собор Парижской Богоматери». «Это не просто роман, – объ-явил Дюма, – это нечто большее, это книга!» Если прибавить к нему восхитительные стихи из сборника «Осенние листья», торжество будет полным. Этому Виктору удачно выбрали имя! Он – несравненный, непобедимый! Совсем другое мнение сложилось у Александра о молодом Бальзаке, который к этому времени тоже обратил на себя благосклонное внимание читателей своей «Шагреневой кожей». «Одно из самых неприятных его сочинений» – так оценит эту вещь автор «Ричарда Дарлингтона». Все в этом плодовитом и слишком заметном писателе его раздражало, он критиковал и его добродушное обхождение, и его мнимую элегантность, и напыщенность его стиля. И все же он признает: «Его талант, его способ сочинять, творить, создавать были настолько отличны от моих собственных, что я здесь плохой судья». Никогда он не будет бояться соперничества с этим великим, как и он сам, тружеником.

Правду сказать, его опыт сотрудничества с Беденом и Губо открыл ему новые перспективы. Не следует ли ему и дальше продолжать такую совместную работу? Конечно, совсем неплохо распределить задачи, имея готовый сюжет, сопоставить возможности тех и других и, объединив усилия, за несколько дней состряпать хорошенькую коммерческую пьеску, над которой в одиночестве автору пришлось бы трудиться не один месяц. Но в этом заключалась и некоторая опасность. «Беда с первой совместной работой состоит в том, что за ней следует вторая, – признается Дюма в своих мемуарах. – Человек, который пошел на такое сотрудничество, подобен человеку, у которого кончик пальца попал в вальцы: следом за пальцем затянет кисть руки, потом – всю руку, а за ней и все тело! Остановиться невозможно; вошел человеком, а вышел мотком проволоки». Дюма был бы ближе к истине, если бы сравнил то, как затягивает совместная работа в атмосфере дружеского соревнования, с воздействием наркотика, который мало-помалу одурманивает вас, пока не подчинит себе окончательно. Вдохновленный относительным успехом «Ричарда Дарлингтона», он снова втянулся в игру и взялся сочинять нечто вроде оперетты с мелодраматическим оттенком под названием «Тереза». Сюжет подсказал ему Анисе Буржуа, честный изготовитель ролей по мерке, которому Бокаж оказывал покровительство. По просьбе Бокажа Дюма пригласил Анисе Буржуа, выслушал историю, одобрил замысел, добавил несколько изюминок и наскоро испек пьесу за три недели. Обжегшись на «Ричарде Дарлингнтоне», которого он отказался признать своим детищем, на этот раз он решил подписать «Терезу». Но не тут-то было! Перечитав рукопись, он пожалел о потраченном на нее времени. «Мое мнение об этой драме: одна из худших моих пьес», – с холодной ясностью оценил он. Тем не менее, поддавшись слабости или на уговоры, он согласился дать разрешение на постановку. Театр таит в себе столько сюрпризов, что никогда не надо отказываться от возможности попытать счастья! Бокажу удалось пристроить «Терезу» в «Варьете», но этот театр был на грани разорения. Тогда ее перебросили в зал Вентадур, недавно переданный «Опера-Комик». Премьера состоялась 6 февраля 1832 года. В спектакле участвовала двадцатилетняя актриса Ида Ферье, которую открыл Бокаж. Она играла роль простодушной молодой женщины. Александр нашел, что она обладает тонким, грациозным, очень простым талантом, выходящим за рамки всех театральных условностей. Другие считали, что она слишком толстая, что у нее «плохие зубы» и что она «говорит в нос». Ее густые белокурые волосы были «завиты мелкими кудрями а-ля Манчини». У нее были «манеры кухарки», и она слишком сильно красилась, что, по мнению графини Даш, превращало ее в «напудренного пьеро».[55] Если на сцене она изображала чистоту, то за кулисами вела себя предельно развратно и вызывающе. Александра же, с тех пор как он хранил верность Белль Крельсамер, неудержимо тянуло к чему-нибудь новенькому. Он слишком любил женщин, для того чтобы довольствоваться одной-единственной. Эта свеженькая, пухленькая и кокетливая актриса внезапно пробудила в нем мечты, и он, решившись, предложил ей не ограничиваться исполнением роли в его пьесе.

Спектакль прошел без запинки. Даже двусмысленная сцена в четвертом акте между неверной женой и предприимчивым лакеем вызвала аплодисменты. Обрадованная успехом Ида бросилась Александру на шею и расцеловала его. Отныне она готова была играть при нем, вдали от глаз публики, совершенно другую роль. Тем не менее Александр заметил, что ближе к концу пьесы внимание зрителей начало слабеть. Анисе Буржуа с ним согласился и предложил сильно сократить ее. Дюма кротко предоставил соавтору действовать, и Анисе Буржуа принялся вычеркивать, убирать, кромсать, подчищать… В результате к следующему представлению драма стала схематичной, вялой и бесцветной. «После того как из „Терезы“ убрали подробности, – замечает Дюма, – пьеса утратила художественную ценность и, сделавшись более скучной, стала казаться длиннее». Как бы то ни было, Александр решил, что она обречена на забвение. Но он не напрасно над ней трудился, потому что благодаря этой пьесе в жизнь автора легкой походкой вошла веселая, живая Ида Ферье.

Глава II

Холера, беспорядки и любовь

Париж только-только начал забывать о недавних беспорядках, в садах Тюильри снова появились женщины в светлых платьях, директора театров радовались, глядя на то, как зрители выстраиваются в очередь у окошечек касс, – и внезапно спокойствие города было взорвано страшным криком: «Холера!» Человек упал словно подкошенный на улице Шоша. За ним последовали другие, болезнь настигала кого в постели, кого на службе или прямо посреди улицы. Ни один квартал она не обошла стороной. Люди запирались у себя дома, боялись дышать, с подозрением относились к воде и еде… Говорили, что зараза, появившаяся в Индии, через Персию добралась до Санкт-Петербурга, оттуда перекинулась в Лондон, и Франции ее не избежать. Озноб, судороги, понос, заражение крови, тошнотворная слабость, доводящая до агонии, – все симптомы были налицо. А наука была бессильна не только исцелить, но даже и толком определить болезнь. Врачи, метавшиеся от одного умирающего к другому, только и могли что разводить руками и качать головой. Смерть косила людей сотнями, и они в ужасе хватались за домашние средства и молили Господа о милосердии. «Они кричали „Холера! Холера!“ точно так же, как за семнадцать лет до того кричали „Казаки!“», – рассказывает Дюма в своих мемуарах. И продолжает: «Болезнь настигала человека у него дома; двое соседей, уложив его на носилки, несли в ближайшую больницу. Нередко случалось, что больной умирал по дороге, и его место на носилках занимал один из носильщиков, а то и оба». Болезнь поражала в первую очередь бедных, но не щадила и богатых. Сестры милосердия не могли справиться с этим потоком умирающих и, несмотря на микстуры и молитвы, тоже умирали. Тела складывали по десять, а то и по двадцать в мебельные фургоны, священники довольствовались тем, что служили панихиды за всех одновременно, а добровольные могильщики не успевали засыпать общую могилу от одной доставки до другой. Поскольку за всякое всенародное бедствие на ком-то должна лежать вина, в предместьях поговаривали, что правительство, стремясь избавиться от излишков населения, подсыпало яд в фонтаны с питьевой водой и в кувшины виноторговцев. То здесь, то там можно было увидеть, как обезумевшая толпа без суда убивает какого-нибудь несчастного, заподозренного в совершении этого преступного деяния. На 14 апреля – семь тысяч умерших, тринадцать тысяч помещены в больницы. «О, кому довелось видеть Париж в эти дни, – напишет Дюма, – никогда не забудет это беспощадно синее небо, это насмешливое солнце, безлюдные проспекты, пустынные бульвары, улицы, по которым тянулись катафалки и бродили призраки». Александр надеялся на свое могучее сложение, которое должно было помочь ему устоять перед поразившей Францию болезнью. Среди всеобщего бедствия он больше всего, не решаясь сказать об этом вслух, сожалел о том, что театры, покинутые зрителями, стоят пустые. Несмотря на все старания Ареля, поместившего в газетах сообщение о том, что, по данным медико-санитарного исследования, зрительные залы – единственное место, защищенное от холеры, парижане предпочитали отсиживаться по домам, наглухо закрыв двери и окна.

Однако Александр не желал сидеть сложа руки и ждать, пока закончится эпидемия. Он считал, что сочинительство – лучшее средство от холеры. Другие жили, устремив взгляд в сторону больницы, он же предпочитал смотреть в сторону театра. Несколькими неделями раньше он познакомился у Фирмена с Каролиной Дюпон, актрисой, исполнявшей в «Комеди Франсез» роли субреток. Эта умная и привлекательная женщина, которая улыбалась «такими розовыми губами и такими белыми зубками», добилась от барона Тейлора согласия на бенефис. Ей хотелось бы, чтобы пьеса была коротенькая, одноактная, ловко сделанная и чтобы она давала актрисе возможность наилучшим образом показать свою непосредственность и дерзость. И к кому же еще ей было обратиться с просьбой написать такую пьесу, если не к Александру Дюма, который работает так хорошо и так быстро? Польщенный тем, что эта прелестная «Мартина» выбрала его, Дюма согласился взяться за пьесу, но не собирался тратить на эту одноактную безделушку больше одного-двух дней. Для того чтобы ускорить дело, он позвал на помощь одного из своих друзей, литератора и одновременно с этим начальника отдела в министерстве внутренних дел, Эжена Дюрье, и тот, порывшись в своих бумагах, предложил ему подходящий сюжет для комедии – «Муж вдовы». Долго рассуждать было не о чем, и сюжет был мгновенно принят. Друзья решили привлечь к работе над пьесой еще и Анисе Буржуа. Набросав план, Анисе и Эжен покажут его Александру, затем они втроем разделят пьесу на сцены и пронумеруют их, после чего Александр один напишет все диалоги. Соавторы строго придерживались этого распределения обязанностей, с «Мужем вдовы» было покончено в двадцать четыре часа, а тем временем под окнами Дюма, заставлявшего себя весело шутить, похоронные дроги бесконечно тянулись в сторону монмартрского кладбища.

Получив пьесу 8 марта 1832 года, театр немедленно начал репетиции. В главной роли – мадемуазель Марс, а Каролина Дюпон, разумеется, в роли субретки. Александр с удовольствием снова окунулся в театральные интриги, вдохнул запах кулис. Но не слишком ли неуместной была затея в эти траурные дни представить откровенную комедию? Премьера состоялась 4 апреля. Собралось не больше пяти сотен зрителей, не побоявшихся пройти по городу с риском подцепить заразу. Из зала тянуло камфарой и хлором. Лица зрителей оставались мрачными и бесстрастными. Можно подумать, все эти незнакомцы были обижены на автора за то, что он посмел сочинять забавные диалоги вместо того, чтобы лежать в постели и пить целебные снадобья. Отдельным сценам аплодировали, зато реплику героя-любовника Менжо освистали. Актер, по роли вбежавший с дождя, отряхивался и говорил: «Ну и погодка! Весь пропитался водой, словно вино в коллеже!» Видимо, эта фраза показалась обидной какому-то затерявшемуся среди прочих зрителей хозяину пансиона, и он громогласно об этом заявил. А почему он должен был промолчать – никто у публики прав не отбирал! Но Александр счел себя оскорбленным и отказался выходить на вызовы после представления. Тон рецензий был пренебрежительным. Лезюр написал в «Историческом ежегоднике», что люди, воздержавшиеся от похода в «Комеди Франсез», «ровно ничего не потеряли», а по мнению репортера «Французской газеты», в пьесе, «хотя диалоги достаточно стремительны и естественны, очень мало здравого смысла в интриге и правды в характерах». Александр только плечами пожал – что ему эти булавочные уколы! У него есть дела поважнее, чем заботиться о будущем «Мужа вдовы».

Вот уже несколько дней как Арель вбил себе в голову, что непременно должен уговорить Дюма написать «Нельскую башню»; по его словам, повороты сюжета этой пьесы способны были исцелить Париж от холеры. Но Александр, которому еще раньше предлагали тот же сюжет Анри Фуркад и Роже де Бовуар, не хотел начинать новое театральное предприятие в нездоровой обстановке, когда зрительные залы стояли полупустыми. Пока что он предпочитал работать над ученым трудом «Галлия и Франция», обширный план которого отвечал его желанию утвердить себя в качестве серьезного писателя. Отрываясь от своих исторических изысканий, он отдыхал, бывая в тех немногих парижских салонах, которые еще не закрыли свои двери, или вместе с Белль принимал у себя редких и выдающихся гостей, в числе которых были Гюго, Буланже, Фуркад и Лист. Белль, превосходная хозяйка, угощала их крепко заваренным чаем, уверяя, что этот напиток лучше всего предохраняет от опасности заражения.

Однажды вечером, когда Александр, проводив гостей и посветив им на лестнице, пока они спускались, возвращался к себе, у него внезапно подкосились ноги, задрожали колени, его бил озноб, он шатался, зубы у него стучали. Перепуганные Белль и горничная Катрин бросились его поддерживать. Не холера ли у него? Александр, теряя сознание, успел лечь в постель и попросить дать ему кусочек сахара, пропитанный эфиром. Служанка, от страха ничего не соображавшая, все перепутала и вместо кусочка сахара принесла хозяину стакан, на две трети наполненный чистым эфиром. Не раздумывая, Дюма залпом проглотил эфир, и его словно пронзил огненный меч. Он застонал, у него перехватило дыхание, потом он закрыл глаза и мгновенно уснул. В бессознательном состоянии он пребывал около двух часов. «Очнулся я, – расскажет он потом, – в паровой бане, которую мой врач устроил мне под одеялом при помощи трубки, а добрая соседка растирала меня через простыни грелкой, наполненной раскаленными углями».

Неделю после того он пролежал пластом, и каждый день ему приносили карточку Ареля, который требовал, чтобы его немедленно впустили к больному: предприимчивый директор театра «Порт-Сен-Мартен» крепко держался за свой проект постановки «Нельской башни» и дорого бы дал за то, чтобы увлечь им Дюма. Напрасно старался! Александр был еще не способен ни выслушать его, ни принять решение. Наконец силы начали к нему возвращаться, он открыл дверь спальни, Арель тотчас к нему ворвался и немедленно принялся уверять, что холера отступает и что вскоре все уцелевшие парижане только об одном и будут думать – как бы поскорее занять места в зрительном зале. Стало быть, сейчас самое время быстро написать и поставить «Нельскую башню», которая обещает стать величайшим событием сезона, все складывается так, что она непременно будет иметь огромный успех. Поскольку Александр, едва начавший выздоравливать, еще колебался, Арель рассказал ему, что некий молодой человек по имени Фредерик Гайярде набросал замысел драмы, но не развил его и не написал диалоги. Жюль Жанен попытался разработать этот сюжет, но быстро отступился, поскольку у него недоставало воображения. Там, где не справился Жанен, Дюма должен с легкостью преуспеть. Однако Александр, как ни старался Арель его уговорить, тянул с ответом. Арель, пустив в ход все средства, чтобы добиться своего, перешел к коммерческому аспекту дела. Положа руку на сердце, он заверил, что является собственником «Нельской башни» в соответствии с контрактом, который заключил с Жаненом и Гайярде. Жанен вышел из дела, Александр его заменит и, стало быть, получит половину доходов, вторая же половина достанется Гайярде. Предложение было соблазнительным, но Александр нашел более справедливое решение. В порыве великодушия он попросил выплачивать Гайярде всю сумму (семьдесят два франка за представление), сам же он будет получать десять процентов от дневного сбора плюс билеты на сорок франков. Это было смелым шагом, поскольку в случае, если пьеса пойдет хорошо, он мог получить кругленькую сумму, но, если она провалится, автор останется у разбитого корыта. Арель, безмерно довольный тем, что ему удалось уговорить Дюма, согласился на все его условия и даже на то, что Дюма не станет подписывать «Нельскую башню». По его словам, Гайярде, который в настоящий момент уехал в провинцию хоронить отца, должен был прийти в восторг, узнав о том, что великий писатель, автор «Антони», согласился работать над его текстом.

В ожидании возвращения Гайярде, который все еще оставался с семьей в Тоннере, Александр прочитал рукопись, переделанную Жаненом. Экспозиция показалась ему затянутой и нескладной, однако он оценил завязку драмы, заключавшуюся в непримиримой борьбе между королевой Маргаритой Бургундской, женой Людовика Х, лукавой, порочной и жестокой, и капитаном Буриданом, упорно карабкавшимся вверх, прибегая то к обольщению, то к шантажу. По мнению Александра – уж он-то знал в этом толк! – такие захватывающие события заставили бы встрепенуться и мертвого, и даже в том случае, если тот пал жертвой холеры. Несомненно, предприятие это должно было принести немалые деньги! Тем не менее, несмотря на то что Арель не унимался, Дюма продолжал незыблемо стоять на своем: он не подпишется под этой пьесой! Пусть другие торгуют собой ради мимолетных успехов. Он даст свое имя лишь произведению, достойному остаться в веках.

Эта высокомерная позиция нисколько не мешала ему усердно работать над пьесой. Каждый день, расположившись поудобнее в постели, подсунув под спину несколько подушек и пристроив на коленях письменный прибор, он продолжал сочинять «Нельскую башню». По одной картине в день. Если его лихорадило или просто он чувствовал себя слишком усталым для того, чтобы браться за перо, Дюма довольствовался тем, что диктовал реплики. За стенами дома свирепствовала холера. Стоило приблизиться к окну, как в нос ударял запах разложения. Тем не менее актеры театра «Порт-Сен-Мартен» не сидели без дела. Драму репетировали, переходя от сцены к сцене по мере того, как от автора приносили очередную порцию исписанных страниц. Не прошло и двух недель – и Александр поставил последнюю точку. Фредерик Леметр, которого прочили на главную мужскую роль, из страха перед эпидемией отсиживался в деревне, и Буридана вместо него предстояло играть Бокажу, а роль Маргариты досталась мадемуазель Жорж. Выполнив свои профессиональные обязательства, Дюма написал Гайярде любезное послание, уведомляя его о том, что полностью переделал пьесу, «сгладил в ней все шероховатости», и теперь благодаря его стараниям текст наконец-то сделался вполне приемлемым. «Мне нет необходимости, сударь, говорить вам о том, – так закончил он свое письмо, – что вы останетесь единственным автором этой пьесы, что мое имя ни в коем случае не будет произнесено, и это единственное условие, на котором я настаиваю; если оно не будет выполнено, я изыму из этого сочинения все, что так счастлив был в него привнести. Если вы смотрите на то, что я для вас сделал, как на услугу, позвольте мне одарить вас, а не продать вам свой труд».

Конечно, ему следовало бы раньше известить этого самого Гайярде о том, какого рода поправки он собирается внести в его «Нельскую башню», но время шло, Гайярде был далеко от Парижа, и, как бы то ни было, никому не известный начинающий автор мог лишь признательность испытывать к прославленному писателю, который протянул ему руку помощи. Однако, как выяснилось, Гайярде был слишком высокого мнения о собственном таланте, для того чтобы проглотить такую пилюлю, не поморщившись. Он тотчас примчался в Париж, прямо в дорожной одежде влетел в кабинет Ареля и потребовал, чтобы «Нельскую башню» играли в том виде, в каком он ее написал, отказавшись от варианта Дюма, который ему даже не потрудились показать. И пригрозил в случае, если его требования не будут исполнены, добиться запрещения спектакля. «У вас это не получится, – невозмутимо ответил Арель. – Я поменяю название пьесы и стану ее играть. Можете обвинять меня в подделке, краже, плагиате, в чем угодно. И получите тысячу двести франков в виде возмещения ущерба. А если не станете нам мешать играть спектакль, то получите двенадцать тысяч франков!»

Поскольку Гайярде продолжал бушевать, Арель послал за Дюма, который мгновенно прибежал и попытался оправдаться, заверяя в том, что намерения у него были самые добрые. Но все объяснения разбивались о стену тупости и самодовольства. Спор быстро принял такой неприятный оборот, что Дюма, по обыкновению своему, уже не видел другого исхода, кроме дуэли. Однако Арель, более изворотливый, чем он, выступил примирителем и в конце концов уговорил противников подписать соглашение, по которому тот и другой совместно признавали себя авторами «Нельской башни». Каждый оставлял за собой право помещать пьесу под своим именем в полное собрание сочинений, но на афише будет стоять только имя Гайярде. В крайнем случае следом за его фамилией будет поставлен ряд звездочек, указывающих на то, что у него был соавтор, пожелавший остаться неизвестным. Ни тот, ни другой не были вполне удовлетворены этим двусмысленным соглашением, но оба смирились, чтобы избежать шумной ссоры.

Холера в городе вроде бы пошла на убыль. Однако, отступая, она оставляла за собой горы умерших, среди которых были и милейший Гийом Летьер, и Жорж Кювье, и Казимир Перье… Те, кому удалось спастись от эпидемии, испытывали смешанное чувство горя и жажды жизни. Политические страсти тоже начали понемногу пробуждаться.

Герцогиня Беррийская, потерпевшая неудачу в своей попытке поднять восстание на юге, теперь собирала сторонников в Вандее. Но лишь немногочисленные фанатики из числа легитимистов верили в возможность победы «Амазонки». 29 мая 1832 года, в тот день, на который была назначена премьера «Нельской башни», Александр обедал у Одилона Барро. Этот либеральнейший политик гордился и хвастался тем, как хорошо у него подвешен язык. И на этот раз он за столом так бесконечно разглагольствовал, так разливался соловьем, что обед начал опасно затягиваться, и Александр уже побаивался, как бы ему не опоздать к началу спектакля. Несмотря на то что официально он не считался автором пьесы, Дюма все же очень рассчитывал на ее успех. Деньги, которые он мог за нее получить, казались ему по меньшей мере столь же желанными, сколь и слава. Наконец госпожа Барро подала сигнал к окончанию застолья. Гости поднялись и все вместе отправились в театр «Порт-Сен-Мартен». К тому времени, как они устроились в своих креслах, спектакль уже начался, и зал гудел, словно котел на огне. Когда закончился первый акт и занавес опустился, раздались дружные крики «браво», оглушительно грохотали аплодисменты.

Сами того не сознавая, зрители, восторженно аплодировавшие этой драме, приветствовали в ней вызов, брошенный всем темным силам, которые делают людей несчастными: соблазну и позору абсолютной власти, без разбору косившей народ холере, кровавой бессмысленности мятежей, невзгодам, преследующим малых, и безнаказанности великих мира сего… Недовольные находили, чем поживиться в этом адском вареве. Публика все больше увлекалась по мере того, как развивалось действие. Зрители кричали, не могли спокойно усидеть на местах, стучали ногами. Дюма и самому настолько понравилась последняя картина, что позже он написал в своих мемуарах: «Что-то в ней напоминало античный рок Софокла, смешанный со сценическим ужасом Шекспира». После того как спектакль закончился, Бокаж объявил имя автора: господин Фредерик Гайярде. Никому не известный драматург. Это казалось странным и вызывало подозрения. Немногие посвященные уже начали перешептываться, передавая из уст в уста имя вполне возможного соавтора, пожелавшего остаться в тени: Александр Дюма. Воспользовавшись этими слухами, Арель приказал напечатать новую афишу: «Нельская башня, пьеса господина *** и господина Гайярде». Такой способ дать зрителям понять, что названный по имени автор – не единственный создатель пьесы и что анонимный соавтор, укрывшийся под тремя звездочками, не просто существует, а даже заслуживает того, чтобы его упомянули первым, вызвал негодование Гайярде. Последний взялся за дело решительно и гербовой бумагой вызвал Ареля в суд. Хитрый директор очень обрадовался такому обороту дела. «Отличный процесс! Отличный! – воскликнул он. – Мне бы парочку таких каждый год в течение шести лет – и я сколочу состояние!» Но Александр, у которого было совершенно другое отношение к рекламе, чувствовал себя так, словно совесть у него была нечиста. Как бы сильно он ни любил «шум», тот шум, что поднялся вокруг его пьесы, ему не нравился.

На следующий день Гайярде, чья мстительность продолжала расти, принялся писать в газеты, жалуясь на то, что ему был причинен моральный ущерб. «Господин редактор! Еще вчера меня называли единственным автором „Нельской башни“, а сегодня на афише перед моим именем появились еще одно слово „господин“ и три звездочки. Ошибка ли это или злобная выходка – в любом случае я не хочу ни быть ее жертвой, ни чувствовать себя одураченным. Как бы то ни было, прошу вас, соблаговолите объявить, что я как в договоре, так и в театре и, надеюсь, на завтрашней афише остаюсь и останусь впредь единственным автором „Нельской башни“». Арель немедленно откликнулся на это заявление другим сообщением в газетах: «Вот мой ответ на странное письмо господина Гайярде, претендующего на то, чтобы его считали единственным автором „Нельской башни“. Вся пьеса как в том, что касается стиля, так и по крайней мере на девятнадцать двадцатых в том, что касается ее содержания, принадлежит перу его прославленного соавтора, который по личным соображениям не пожелал, после громадного успеха, чтобы его имя было названо. Вот что я утверждаю и что подтвердит, если потребуется, сравнение представленной рукописи с рукописью господина Гайярде». Гайярде, человек склочный и неуживчивый, окончательно вышел из себя и, пылая гневом, снова выступил 2 июня на страницах той же газеты: «Будьте любезны в качестве единственного ответа господину Арелю поместить здесь приложенное мной письмо, которое написал мне прославленный соавтор, о котором упоминает господин Арель; из этого письма, полученного мной в Тоннере, я и узнал о том, что у меня есть соавтор». Это было то самое доброжелательное письмо, которое Александр отправил молодому Гайярде, заверяя последнего в том, что он неизменно будет считаться единственным автором «Нельской башни». Ухватившись за возможность распространить театральную сплетню, «Корсар» напечатал это послание, сопроводив его крайне неприятными для Дюма комментариями. Александр, которому надоели эти склоки, обрушился на главного редактора газеты Вьенно и даже намеревался вызвать его на дуэль. Затем, решив, что подлый газетчик не стоит того, чтобы посылать ему вызов, ограничился тем, что устроил суровый разбор дела. По его просьбе «Корсар» напечатал следующее: «Я не читал рукописи господина Гайярде; эта рукопись, которую господин Арель ненадолго выпустил из рук, почти тотчас же к нему и вернулась, поскольку я, согласившись написать пьесу под известным названием и на известный сюжет, опасался, как бы работа, проделанная до меня, на меня не повлияла и не лишила меня вдохновения, которое было мне необходимо для того, чтобы закончить это произведение. Теперь, поскольку господин Гайярде находит, что публика еще недостаточно посвящена в подробности этой злополучной истории, пусть он призовет в качестве судей трех литераторов по собственному выбору, пусть он предстанет перед ними со своей рукописью, а я – со своей; и тогда они рассудят, кто вел себя порядочно, а кто проявил неблагодарность».

Гайярде, конечно, был человеком раздражительным, но у него были толковые юридические советники, он поостерегся ввязываться в профессиональное разбирательство, которое вполне могло обернуться против него, и предпочел судебный процесс. С одной стороны, он оказался прав, потому что процесс он выиграл, с другой стороны – ошибся, потому что, несмотря на все приложенные им усилия, никто и никогда не поверит в то, что он действительно был автором «Нельской башни»! Арель, в полном восторге от того шума, который поднялся вокруг пьесы, убрал вменявшиеся ему в вину звездочки и принялся рассказывать повсюду, что настоящий автор драмы – не тот человек, который требует признать себя таковым, а тот, кто скрывается из чувства собственного достоинства и мудрости.

Эта низменная перебранка, вынудившая Александра играть по отношению к злобному начинающему драматургу роль состоявшегося и уверенного в себе писателя, окончательно привела его в уныние. Ему, привыкшему думать только о будущем, пришлось оглянуться на прошлое: за полтора года он написал семь пьес, все они поставлены на сцене, пять из них он отдал в театры под собственным именем и еще две – не называя себя. Не многовато ли для одной-единственной головы? Не упрекнут ли его в том, что слишком много писанины выходит из-под его пера? Задумываясь о самом себе, он уже толком не знал, ни как себя определить, ни чего он в действительности хочет. Иногда ему казалось, будто самое важное для него – это получить побольше денег за те пьесы, в успех которых он не верил, иногда он считал главным завоевать признание публики теми пьесами, которыми по праву мог гордиться, пусть даже они не собирали полных залов. В конце концов, кто же он такой на самом деле – «ремесленник» или «гений», «петрушечник» или «творец», «забавник» или «мыслитель»? В иные дни он склонялся к коммерческому сочинительству, в другие – стремился к головокружительной славе. Должно быть, зрители и журналисты задаются вопросом, насколько можно доверять человеку, который то и дело упоминает о своей писательской чести, но вместе с тем не отказывается от работы ради пропитания? Временами ему хотелось бежать из Парижа, города, где его, возможно, любили, а возможно, и ненавидели, где над ним то ли насмехались, то ли превозносили его до небес, – теперь он и сам не понимал, как к нему здесь относятся.

Однако после кончины генерала Ламарка, героя славных июльских дней, семья покойного выбрала именно его, Дюма, в качестве распорядителя похорон, и то, что ему была оказана такая честь, утешило его во многих горестях и разочарованиях! Прилюдно отдав долг памяти усопшего, Александр рассчитывал тем самым убедить скептиков в собственной приверженности либеральным взглядам.

На рассвете 5 июня он облачился в свой мундир артиллериста Национальной гвардии и, склонив голову, вместе с другими, тянувшимися медленной вереницей, приблизился к телу, чтобы возложить лавровую ветвь. Ослабленный болезнью, он побаивался медлительности церемонии и долгого пути, который ему предстояло проделать, идя следом за катафалком. Ко всему еще некоторые считали, будто следует опасаться беспорядков и народных волнений. Уверяли, будто правительство стянуло войска ко всем стратегическим точкам, чтобы иметь возможность вмешаться, едва произойдет малейший инцидент. Под затянутым тяжелыми тучами небом было душно и жарко. Гроза началась в ту самую минуту, когда погребальная колесница, которую везли тридцать молодых людей, тронулась с места и покатила между двумя плотными рядами зевак, столпившихся по обе стороны мостовой. Лафайет, мужественно шагая под проливным дождем, шел во главе процессии. Александр, в насквозь промокшем мундире, с саблей в руке, следовал за ним по пятам, стараясь держаться твердо и достойно, несмотря на то, что испытывал легкое головокружение. Когда процессия двигалась по улице Шуазель и поравнялась с Клубом аристократов, стоявший на балконе герцог де Фитц-Джеймс – сторонник легитимистов – отказался обнажить голову перед останками друга смутьянов. «Шляпу долой!» – кричали ему из рядов. Затем начали забрасывать его камнями. Несколько стекол разлетелось вдребезги. Он поспешил скрыться, а толпа вслед ему скандировала: «Почет генералу Ламарку!» Рядом с Бастилией к похоронной процессии присоединились около шестидесяти студентов Политехнической школы, которые пренебрегли запретом покидать ее стены. Как только они показались, оркестр, шедший во главе кортежа, грянул «Марсельезу». Позже Дюма в своих мемуарах напишет, что «и представить себе невозможно, каким восторгом толпа встретила эту электризующую мелодию, которая вот уже год как была под запретом». «К оружию, граждане!» – дружно подхватили пятьдесят тысяч голосов. У въезда на мост Аустерлица высилась трибуна, с которой несколько выдающихся личностей должны были произнести речи. После чего катафалк с телом генерала продолжит свой путь к Ландам, где покойный и будет погребен. Время близилось к трем часам пополудни. Александр, который со вчерашнего дня ничего не ел, решил, пока ораторы будут произносить речи перед собравшимися, пойти перекусить. Двое его приятелей-артиллеристов, тоже проголодавшихся, отправились вместе с ним. Они направились к заведению под названием «Большие каштаны» на набережной Рапе.

Александр едва стоял на ногах и, если бы оба спутника его не поддерживали, вряд ли добрался бы до дверей ресторана. Он был близок к обмороку и, едва войдя, тотчас попросил пить. Ему подали стакан ледяной воды. Утолив жажду, он немного пришел в себя и одобрил выбор сотрапезников, заказавших исполинскую порцию матлота, который был здесь фирменным блюдом. Когда они уже наслаждались густым рыбным месивом, благоухавшим чесноком, вином и специями, откуда-то издали донеслись выстрелы. Отодвинув тарелки, все трое выскочили из-за стола, бросились к выходу и пустились бежать по направлению к мосту. У заставы Берси какие-то люди в рабочих блузах просветили их насчет происходящего: «Стреляли в толпу! Артиллерия ответила!.. Папаша Луи-Филипп оказался в отчаянном положении!.. Провозглашена республика!..» Александр, изумленный тем, что за несколько минут, пока он безмятежно уписывал матлот, могла произойти революция, стал расспрашивать других свидетелей и вскоре понял, что первые его осведомители приняли желаемое за действительность. На этот раз, как и раньше, речь шла всего-навсего о мятеже. Что он испытал, поняв это, – разочарование или облегчение? Он и сам толком не мог разобраться в собственных чувствах. Словно во сне он пересек площадь Бастилии, занятую регулярными войсками, прошел по опустевшим бульварам и, не доходя до предместья Сен-Мартен, натолкнулся на отряд пехоты. Среди солдат он заметил прежнего однополчанина, орлеаниста Эрнеста Гриля де Безелена. Как затесался этот чудак в ряды защитников порядка? Александр помахал ему рукой в знак приветствия и устремился к нему, но Эрнест на его приветствие ответил странно: вскинув ружье, прицелился в давнего знакомого. Решив, что это не слишком удачная шутка, Александр сделал еще шаг вперед, и в то же мгновение Гриль де Безелен в него выстрелил, пуля просвистела мимо его уха, и он пустился улепетывать со всех ног, не дожидаясь продолжения. Бежал, пока не свернул в проход, ведущий к двери театра «Порт-Сен-Мартен». У входа красовалась афиша, извещавшая о том, что вечером состоится пятое представление «Нельской башни». Дверь была закрыта и наглухо заперта.

Дюма вышиб ее ногой и ворвался внутрь. Встревоженный Арель выскочил на шум и увидел перед собой своего же разъяренного автора, который потребовал немедленно выдать ему ружье или по крайней мере те пистолеты, которые он некогда одолжил театру для постановки «Ричарда Дарлингтона». Тщетно Арель старался его утихомирить – Александр ничего не желал слушать и твердил, что хочет отомстить за себя подлому Грилю де Безелену, который чуть было не застрелил его. Исчерпав все аргументы, директор театра встал, раскинув руки, и загородил собой дверь, которая вела на склад реквизита. «О, друг мой! – простонал он. – Да ведь так из-за вас театр спалят!» Одной мысли о возможности такого бедствия было достаточно, чтобы Александр остыл и пришел в себя. Отказавшись от своих воинственных намерений, он удовольствовался тем, что поднялся наверх и, устроившись у окна на втором этаже, решил оттуда следить за дальнейшим развитием событий. Но Арель и тут не оставил его в покое и, едва Дюма успел обосноваться на своем наблюдательном посту, взмолился, упрашивая его спуститься. Несчастный директор был на грани нервного припадка: только что в театр ворвались повстанцы, не меньше двух десятков человек. Неизвестно откуда узнав о том, чем располагает театр, они требовали выдать им оружие, которое использовали во время представлений «Наполеона в Шенбрунне». Прибежавший Александр начал с того, что стал уговаривать их успокоиться, напомнил о том, что во время Ста дней Арель был префектом, а в 1815 году попал в немилость и был выслан Бурбонами: все это, несомненно, свидетельствовало о его сочувствии противникам нынешнего режима. Затем по собственному почину велел раздать им те двадцать ружей, что лежали на складе, взяв с мятежников обещание, что они все вернут в целости и сохранности. «Честное слово!» – вскричали борцы за свободу. Один из них мелом написал на всех трех дверях театра: «Оружие сдано» – и скрепил своей подписью это свидетельство, удостоверяющее, что революционный и гражданский долг был исполнен. После этого, обменявшись с хозяевами территории крепкими рукопожатиями и поклявшись «сражаться не на жизнь, а на смерть, до победного конца», незваные гости удалились, и Александр поспешил запереть за ними все двери. Арель, у которого дрожал подбородок и глаза застилали слезы, все повторял: «С этой минуты, дорогой друг, театр в полном вашем распоряжении, вы можете делать в нем все, что вам будет угодно: вы его спасли!» Мадемуазель Жорж, которая на время переговоров укрылась в своих покоях, тоже приободрилась и обрела надежду, но все же боялась, как бы Александр, выйдя на улицу в своем артиллерийском мундире, не привлек внимания сил поддержания порядка, которые рыскали вокруг, высматривая подозрительных.

«Вы и на два шага отойти не успеете, как вас убьют!» – предсказывала она. Следуя ее совету, Арель послал на квартиру Дюма одного из служащих театра, чтобы тот принес ему гражданскую одежду, в которой можно будет, не подвергаясь опасности, передвигаться по Парижу. Посланный вернулся с целым ворохом не вызывающей подозрений одежды. Вполне можно сменить костюм, оставаясь при своих убеждениях!

Александр, переодевшись мирным обывателем, направился к особняку господина Лаффита – иными словами, центру республиканской оппозиции. В гостиной уже собрались несколько либеральных депутатов. Ждали старика Лафайета. Наконец он появился, постаревший, поблекший и вместе с тем великолепный.

– Ну что, генерал, – кричали со всех сторон этому призраку века Просвещения. – Что вы поделываете?

– Господа, – отвечал Лафайет, – ко мне пришли славные молодые люди, они воззвали к моему патриотизму, и я сказал им: «Дети мои, чем более изрешечено знамя, тем более им можно гордиться. Найдите мне место, где я смогу поставить стул, и я не сойду с него, пока меня не убьют!»

Этот ответ, достойный того, чтобы стать репликой и украсить собой пятый акт какой-нибудь пьесы, воспламенил Александра. Но очень скоро героические заявления, раздававшиеся вокруг него, уступили место осторожным и бесплодным разговорам. Большинство этих храбрецов явно упивались звучанием слова «свобода», не имея ни малейшего намерения и пальцем пошевелить ради того, чтобы защитить ее. Да и сам он не чувствовал в себе готовности рисковать жизнью ради того, чтобы установилась власть того или иного временного правительства. Этот день, заполненный беспорядками и разглагольствованиями, истощил его силы. Плохо понимая, что происходит вокруг, с трудом переставляя ватные ноги, Дюма кое-как добрел до Больших бульваров, где остановил кабриолет и велел отвезти себя домой, на улицу Сен-Лазар. Поднимаясь по лестнице, он рухнул без чувств на площадке между первым и вторым этажом. Там его и нашли Белль и горничная; женщины перенесли его в квартиру, раздели и уложили в постель.

В ночь с 5 на 6 июня беспорядки под натиском регулярных войск, теснивших мятежников, сосредоточились вокруг площади Бастилии и на улицах Сен-Мерри, Обри-ле-Буше, Планш-Мибре и Арси.[56] Едва проснувшись, Александр узнал об этом от соседей. Он тотчас вскочил, намереваясь бежать на улицу и все разузнать поподробнее, но силы тут же оставили его. Пришлось ему ограничиться тем, чтобы нанять карету и отправиться в редакцию газеты «National». Там он узнал, что последние баррикады вот-вот будут разобраны, а все их защитники уже арестованы или перебиты. Что же – значит, конец всем республиканским чаяниям? Он хотел узнать точно и потому кое-как дотащился до Лаффита. Все те, для кого мятеж обернулся разочарованием, собрались там и сидели с печальными лицами, хмуро дожидаясь решения группы либеральных депутатов, совещавшихся за закрытыми дверями гостиной. Наконец Франсуа Араго покинул собрание политиков, вышел к встревоженным друзьям и с горечью признался им, что заседание кончилось позором и что решено было послать к королю трех представителей, которые должны молить его проявить милосердие и даровать прощение последним мятежникам, уличенным в попытке выступить против существующего порядка.

На Александра это известие обрушилось словно удар дубинки, он вышел из особняка удрученный и подавленный. Некоторое время бесцельно скитался по улицам, затем устало опустился на стул на террасе кафе. Он думал о тех, кто безнадежно проиграл сражение, – покинув баррикады, они затаились в укрытиях, где их преследовали солдаты, – о тех, кого бросали за решетку и расстреливали без суда и следствия. В его голове неотступно крутились слова: «Все, что угодно, только бы не гражданская война!» Тем не менее он готов был в нее вступить!

Внезапно до него донеслись крики: «Да здравствует король!» Кто мог издать этот оскорбительный возглас сейчас, когда половина города облачилась в траур? Подняв голову, он с изумлением увидел, что полк Национальной гвардии, выстроившийся по обе стороны бульвара, приветствует Луи-Филиппа. Его величество движется верхом между рядами доблестных защитников трона, которые по мере его приближения начинают вопить еще громче и усерднее. Государь, благосклонно улыбающийся, едущий в окружении военного министра, министра торговли и министра внутренних дел, время от времени склоняется с седла, чтобы пожать руку одному из этих людей, только что проливавших кровь своих братьев. Александр, охваченный негодованием и отвращением, поспешил вернуться домой, чтобы больше не видеть зрелища восстановления власти и порядка: столько жертв ради такого жалкого торжества!

Он едва успел выбраться из этой политической трясины, как на него накинулся неотвязный Арель. У этого чертова директора на уме одни только сделки и выгода. «Послушайте, друг мой, – втолковывал он Александру, который напрасно старался собраться с мыслями, – нельзя терять ни минуты… Порядок восстановлен, все успокоилось, и, как всегда бывает после сильных встрясок, все устремятся в театр. Надо же как-то развеяться, забыть о холере и мятеже!» Собственно говоря, пришел-то Арель к нему затем, чтобы осведомиться, насколько продвинулась пьеса «Сын эмигранта», которую пообещал ему Александр. У истоков этой работы стояла мадемуазель Жорж: несколько дней назад она взялась уговаривать «своего любимого автора» – и Арель присо-единился к ее просьбе – написать для нее мелодраму, в которой она для разнообразия сыграла бы не великосветскую даму (хватит с нее этих аристократок!), а простую женщину из народа. Разве можно хоть в чем-нибудь отказать королеве французской сцены? Замысел пьесы принадлежал Анисе Буржуа. Согласившись взяться за эту работу, Александр сам написал три первых акта, в остальном положившись на соавтора. Впрочем, он не собирался подписывать эту поделку, хотя под нажимом Ареля пообещал пройтись по пьесе рукой мастера перед тем, как начнутся репетиции. Речь шла всего-навсего о нескольких страничках – такому талантливому писателю, как он, сделать это будет «проще простого», уверенно предрек директор театра. Легко сказать!

Едва за Арелем затворилась дверь, Александр пожалел о своем обещании. После болезни голова у него была совершенно пуста и ни к чему не пригодна, его вряд ли хватит и на три связные реплики. И потом его точило беспокойство из-за того, что он не мог предположить, чего ждать от властей в связи с его участием в событиях 5 и 6 июня 1832 года. Надо было тихо сидеть в своем углу, а он вместо того подставил себя под удар, разгуливая в артиллерийском мундире, раздавая оружие повстанцам в театре «Порт-Сен-Мартен» и участвуя во всяких совещаниях представителей оппозиции. Несмотря на эту нависшую над ним угрозу, он вместе с Анисе Буржуа закончил 7 и 8 июня работу над «Сыном эмигранта». Гора с плеч! Теперь можно наконец подумать о чем-то другом.

Однако 9 июня Дюма прочел о себе в одной легитимистской газете, что он был взят с оружием в руках во время схватки у монастыря Сен-Мерри, что ночью его судили, а в три часа утра расстреляли. Журналист мимоходом пожалел о «преждевременной кончине молодого автора, подававшего большие надежды». Этот посмертный комплимент не слишком обрадовал Александра. Вглядываясь в свое отражение, он спросил себя, в самом ли деле он все еще на этом свете и не призрак ли – бледный, с впалыми щеками и лихорадочно горящим взором – смотрит на него сейчас из зеркала. Убедившись в реальности собственного существования, он написал журналисту, преждевременно его похоронившему, и поблагодарил за доброе отношение. Шарль Нодье, до которого тоже дошло ужасное известие, прислал ему письмо, в котором с веселым удивлением сообщал: «Только сейчас узнал из газет о том, что вас расстреляли 6 июня в три часа утра. Не откажите в любезности, ответьте, не помешает ли это вам завтра пообедать в Арсенале с Доза, Тейлором, Бискио, – словом, нашими обычными друзьями. Ваш преданный друг Шарль Нодье, который будет счастлив воспользоваться случаем и расспросить вас о том, что делается на том свете».



Поделиться книгой:

На главную
Назад