Получалось, будто весь максимализм его юности, который мало-помалу подавлялся, уничтожался, во всяком случае, сводился к минимуму самим ходом повседневной жизни, возродился с ревом и криком в тот самый момент, когда стало ясно, что смерть близка. И то, что было терпимо при жизни, обернувшейся долгим разочарованием для излишне сентиментальных людей, свелось к единственному реальному крику, звучащему от рождения до смерти. Тем не менее крик в прямом смысле стихает и, к счастью, в момент смерти, и, к счастью, в больницах, где человек одурманен таблетками. Доказательством является то, что теперь редко повторяют последние слова, прекрасные слова, остроты умирающих, которые когда-то волновали и очаровывали оставшихся в живых.
– А он не появится, этот твой… твой англичанин? – осторожно спросил Матье, обретший наконец почву под ногами.
Тут легкая улыбка осветила губы Матильды, и впервые за весь день он ощутил, что может быть кому-то приятен.
– Понедельники и вторники он проводит в Лондоне.
– И ты полагаешь, что он позволит тебе заниматься мною и утешать меня?
– Полагаю, что да, безусловно. Я ведь тебя любила, ты меня любил, мы достаточно долго любили, чтобы не покидать друг друга теперь, – проговорила Матильда, бередя рукой шевелюру Матье с доверчивостью, особенно трогательной оттого, что не она, а он подумал, что теперь он полностью вверялся ей, именно он надеялся на нее и тем самым, возможно, портил ей жизнь.
О, как ему повезло, что он опять встретился с Матильдой! У него было так тревожно на душе, он сомневался в ней, в столь нежданной любви, ворвавшейся в его дурацкую жизнь… Вот опять у него слезы на глазах, но на этот раз он действительно попробовал сдержаться. Однако, не говоря ни слова, Матильда сама их утерла рукавом домашнего платья, и выглядело это до того естественно, будто она ежедневно только тем и занималась, что утирала слезы благодарности сорокалетнему мужчине, игроку в регби, воплощению мужественности, которому через шесть месяцев предстоит умереть.
Для дивана Матильды Матье оказался слишком крупным. Он вынужден был подогнуть колени, а поскольку на плече у него лежала голова Матильды, он оказался в неловком положении, по телу его пробежали судороги, которые мало-помалу перешли во вполне отчетливое физическое влечение. И, болтая о всякой всячине, они направились в спальню Матильды.
Он проследовал за ней или первым вошел в комнату, погруженную в полумрак, где на ковре горела лампа, излучающая теплый свет, как в их квартире десять лет назад. И он разделся – быстро, как делал это тогда, – в ванной, оборудованной по-современному, более практичной, но зато менее изысканной, чем прежняя. Парфюмерия и косметика в избытке, засушенные цветы, мохнатые салфеточки, разбросанные тут и там, картинки, полосатые халаты, которые Матье тотчас же мысленно обозвал бесполыми. Он так же быстро вылез из-под душа, как и встал под него, задел что-то по дороге, ибо тут было теснее, чем на рю де Бельшасс. Тут, на этой самой рю де Турнон, везде было теснее, чем в «их» квартире. Не менее изысканно или не менее соблазнительно, просто все здесь было уже, чем там. В распахнутом стенном шкафу Матильды он поискал домашний халат – обычно она там их развешивала, – но не нашел. Висел только один, на стенном крючке, со следами косметики на воротнике. Стало ясно, что мужской халат забрал с собой англичанин, и это доказывало, что Матильда говорила правду: жила она только с ним. Цинично-внимательная, она больше не держала у себя халатов и зубных щеток для новых, неожиданных любовников. Этот англичанин сделал невозможным их появление, точно так же, как Матье в прошлом, в разгар их связи, на пике чувственности, делал подобное невообразимым. Так продолжалось год; благословенный год, пробудившийся сейчас эхом счастливых воспоминаний, нежной слаженностью, теплой шелковистостью шеи Матильды, готовой в любую секунду принять лоб Матье, воротом халата, слегка запачканным пудрой, запачканным, как жизнь Матильды, как его собственная жизнь, отмеченная на протяжении всего этого дня предстоящей смертью и отсутствием крика, всякого крика, а также отказом признать неизбежность скорой смерти человеком, бросающим вызов Богу и врачам, человеком, склонившимся над картой и изучающим маршрут полета в Манилу, где можно было бы поискать какого-нибудь факира, кого-нибудь, кто просто-напросто отвел бы от него смерть. Никто не трезвонит во весь голос о надвигающейся смерти; но, быть может, он первый, кто принимает ее как факт и кто объявляет о ней как о неизбежном? Кто же осмелится, кто посмеет (за исключением набитого дурака Гобера) опровергать случившееся?
Он уселся на краю ванны, опустив руки между колен. Ему захотелось расплакаться, прижавшись к Матильде, которая утешила бы его в печали. Печали естественной, животной, инстинктивной. Печали чувственной, как в том фильме, где человек и обезьяна, точнее, мальчик… или, еще точнее, человеческий детеныш и обезьяна встречаются в джунглях и прячутся там ото всех, а потом обезьяна оказывается при смерти, и человеческий детеныш берет ее на руки и всем видом своим показывает, как он ее любит, издавая при этом смешные, звериные выкрики, а в это время обезьяна смотрит на него и своим потерянным взглядом и детским постаныванием показывает, что умирает. Тут мальчик заливается слезами. Показывает своему другу, что тоже страдает, жалея и его, и себя, оплакивает их нежность друг к другу. Обезьяна умирает, держа мальчика за руку, и тотчас же человеческий малютка оставляет труп и бросается на поиски виновника смерти обезьяны, чтобы его убить, он посвящает себя исключительно мести, словно хочет позабыть мертвую обезьяну, своего друга и воспитателя. В этом человеческом малыше есть некая смесь нежности и свирепости, как у Матильды. Она станет для Матье всем: будет ему сострадать, будет агонизировать вместе с ним, закроет ему глаза. В определенном смысле он умрет не один. Но стоит Матильде закрыть ему глаза, как тотчас же она вернется к своему англичанину или набросится на врача, который заставил его страдать или попытался оставить его наедине со страданием. Матильда его любила; она утешит его, когда настанет самое малоприятное и наиболее отвратительное. Она будет оберегать его до самого конца. Однако успокоится она гораздо быстрее, чем Элен, ибо та не вынесет его вида «в таком состоянии», «из уважения к нему», в общем, всего того, что нанесет ущерб его гордости, его мужественности и т. д. Элен, к примеру, не вынесет его перехода в мир смерти, а его от одной этой мысли бросает в дрожь (увы, отыскивать охотничье ружье надо было гораздо раньше!). Те же лицемерные выходки, что и у Сони, которая не сможет вынести вида «своего драгоценного, своего прекрасного возлюбленного в таком состоянии». Да, она будет не в состоянии! Да, она не вынесет! Она любила его слишком чувственно. Зачем подавлять эти воспоминания ему, который отдал все в этом смысле. По правде говоря, во всех смыслах. «Вы прекрасно знаете, профессор…» А он ее слушал. К счастью, у него была Матильда, которую он безоглядно любил, которую он во всех отношениях заставил страдать и перед которой он опускается на колени. Он проскользнул в незнакомую постель – чужой для него континент, если не считать запаха духов из прошлого, – куда вместе с ним в объятиях Матильды скользнуло настоящее. И он замер, не испытывая ни волнения, ни желания, стыдясь своего спокойствия, которое устраивало и ее, судя по тому, как она обняла его за шею, прижалась к его груди, как почти скрутила его, подогнув и поджав колени, как прислонилась щекой к его щеке, не прикоснувшись к губам, и спокойно гладила его волосы. Эту руку, по-матерински обращающуюся с ним, он знавал иной, очень ловкой, но она не пыталась напомнить ему о прошлом, пробудить его от столь странного паралича. Особенно странного от того, что он десять лет ждал этого момента… И вовсе не расплывшаяся талия, чуть сплюснутая грудь или потяжелевший подбородок сдерживали его. Напротив, они должны были возбудить Матье. Он мог бы часами целовать этот жесткий затылок, эти легкие подушечки беззащитных грудей, материнские бедра – материнские, хотя матерью она никогда не была, из-за
Все это Матье смутно осознавал, блаженствуя на груди Матильды, в объятиях Матильды-защитницы, вбирая в себя всю ее энергию и тепло, а также наслаждаясь ее благосклонностью к себе. Ночь романтической, яростной, чувственной встречи, крики, признания, объяснения, слезы, все то, что он стократно представлял себе в качестве единственного оправдания своих прошлых страданий и сожалений, вся эта романтика любовной связи – с этим, оказывается, покончено. Здесь и сейчас. Благодаря столь безупречной нежности бывшей любовницы к нему – к нему, которого она бросила, благодаря столь безоговорочной его уверенности в ней – в ней, которая его оставила. Итог, или мораль, истории их отношений, оказался столь же запутанным, как и все остальное. Он уступил обстоятельствам и заснул. Он решил, что видит сон, и он действительно увидел сон. Ему пригрезилось, что он вышел на поиски наслаждения. Ему пригрезилось, что он любит некую незнакомку. Ему пригрезилось, что он потерял сознание и скончался на больничной койке. Ему пригрезилось, что он ожил и сильно помолодел. Ему пригрезилось, что кто-то, кого он нежно любит, трясет его за плечи. Эти грезы оказались правдой: Матильда, привстав на локтях, трогает его за шею, подбородок, правую щеку, придерживая его лицо левой рукой. Было темно. «Мой дорогой, сейчас девять вечера, – прошептала она. – Ты можешь и дальше спать, если хочешь. Но ты говорил об обеде…» Он улыбнулся, привстал, обнял Матильду за плечи и не сказал ни единого слова по поводу невинного характера встречи. Все было и так ясно. По крайней мере, он не свалится на улице, и его, стенающего, не доставят в больницу, по крайней мере, он через час не покончит жизнь самоубийством, по крайней мере, он не поедет невесть куда без Матильды…
– Мне бы хотелось… чтобы ты поехала со мной, – проговорил он. – В деревню или куда-нибудь еще… Неважно, куда. Туда, куда захочешь.
– Да, конечно, – с легкостью согласилась она. – Мы ведь об этом уже с тобой договорились. Просто предупреди меня за два-три дня, если это, скажем, Хельсинки или Дакар, чтобы я успела приодеться.
– А твой англичанин? – спросил он, глядя в сторону.
Он повязывал галстук, стоя к Матильде спиной и отмечая при этом ряд признаков нелегкой жизни. Нелегкой, но совместной. К примеру, кому принадлежит этот широкий свитер едкого сине-зеленого цвета: англичанину или Матильде? А этот деревенский дом, неизвестный Матье, на фотографии в рамке, и этот непромокаемый плащ, тонкий и шелковистый? Все принадлежит им двоим. В то время как он, Матье… Он, оплачивающий две квартиры, мог ли задать вопрос: кто купил ту или иную вещь и кому она принадлежит? И Элен, и Соня тут же объявили бы ее своей собственностью, вещью по вкусу, выбору, диктуемому обществом и его нравами, рекламой и уединением, всем тем, что связано, перепутано между собой.
– А твой англичанин это поймет? – спросил Матье.
– Он, конечно, не обрадуется, – медленно произнесла она, – но он меня любит и знает, что и я его тем не менее люблю. Нет… Нет. Впрочем, я от него буду все это скрывать, насколько возможно, – холодно добавила Матильда, поворачиваясь к Матье. – Правда, чистая правда никогда не была и никогда не будет нашим идолом. Не так ли?
И она расхохоталась. В одно мгновение к Матье вернулись черно-белые изображения прошлого; изображения, относящиеся к началу их любви, когда каждый из них пытался отделаться от своего тогдашнего партнера, чтобы соединиться. Они поклялись друг другу, что когда-нибудь расстанутся нежно, и происходило это то ли на рю де Варенн, то ли в музее Родена, где они устраивали тайные встречи, и в этом музее знаменитая статуя Родена «Поцелуй» сформировала, обострила их жажду друг друга, их еще не удовлетворенное желание. До чего смешно: эта скульптура до такой степени классическая, до такой степени пристойная, а с другой стороны, такая возбуждающая… Впрочем, когда люди охвачены первым порывом желания, что только их не возбуждает… Ведь каждый из них уже мысленно превратил желание в страсть, а может быть, через изумление, опасения и блаженство – в любовь… Да, «Поцелуй» Родена, столь безоглядный, столь страстный.
– Помнишь, – спросил Матье, – нашу статую? Он сидит, она тоже, не припомню, на чем. Он наклонился к ней, положив руку ей на бедро. Голова ее запрокинулась назад и вместе с тем повернута к нему; она уже витает где-то далеко. Матильда…
Она вновь позволила Родену вмешаться в свою частную жизнь. Над собою она видела лицо Матье, для которого она была всем и для которого она уже ничего не значила. Она позволяла ему сравнивать себя с молодыми любовницами, позволяла сводить воедино настоящее и прошлое, хотя это причиняло боль и ей, и ему, и все это было окрашено грустью и нежным безразличием к тому, кому суждено умереть через шесть месяцев и кого больше не любят. Что касается Матье, то он задавал себе безо всякой радости вопрос, всегда ли Матильда была такой шумной и такой красноречивой. Вопрос безрадостный и невеселый, но преисполненный нежности.
Глава 9
Вопреки обычному поведению мужчин, приходящих домой позже обычного или побывавших у любовницы, Матье позвонил в парадную дверь, имея целью поразить Элен, запустить ей «блоху в ухо», тем самым упростив задачу, а именно, проинформировать супругу о предстоящем вдовстве.
Странно, но он испытывал определенную неловкость, даже угрызения совести по поводу того, что ему придется уведомить о столь неприятных вещах женщину, которая его больше не любила и которая ему об этом уже сказала. Как бы то ни было, раздавшийся звонок был каким-то странным и невнятным – вроде хризантем для Сони, подумал он.
С другой стороны, если смотреть на вещи под более практическим углом зрения, ему ничего не остается, кроме как отдать ей ключи от ее квартиры. Ему там ничего не принадлежало (кроме номинальных прав арендатора), разве что курительный столик, установленный одним из их дружков-педерастов, или его личная комната, отделенная от комнаты Элен двумя ванными. Он никогда не чувствовал себя здесь «дома», во всяком случае, не более чем в любом случайном гостиничном номере, что, в сущности, не играло никакой роли, ибо он ощущал себя «дома», лишь находясь в других местах: в тех довольно немногочисленных семьях, где его любили очень, либо еще больше, либо по-другому. И таких мест было наперечет: у родителей, у бабушки, на рю Кольбер, когда он был студентом (то была первая в его жизни комната, которую он выбрал и за которую платил сам). И, конечно, в квартире Матильды, где долгое время он жил как на вулкане, однако вулкан этот на него не рычал. Ошибка. Ошибка… Увы, это было ошибкой.
Поджидая у двери, Матье подумал, что на этой «площади» он никогда не чувствовал себя «дома», но Элен он никогда не скажет об этом. Более того, сегодня вечером он вообще ничего Элен не скажет. Возможно, завтра утром, если он окажется в состоянии. Завтра утром или завтра вечером. Сегодня он чересчур ошеломлен, оглушен собственными эмоциями, чужими ответами и реакциями на происшедшее, причем собственные ощущения были ему не совсем понятны. Заговорить его заставила случайность, случайность и усталость. Отворяя дверь, Элен бросила на него хмурый взгляд поверх глубокого декольте, означавшего, что они обедают вне дома, а он опаздывает. Инстинктивно он посмотрел на часы: было не просто больше девяти, было без четверти десять.
– Ты опоздал, – сказала Элен, в голосе ее прозвучали одновременно усталость, высокомерие, сожаление, упреки – все, что ей хотелось продемонстрировать, чтобы поставить его на место, обычно ей это удавалось.
О, нет! Только не сегодня, подумал Матье, не испытывающий никакого чувства вины. Тем хуже: она узнает, что стала или становится вдовой, чуть раньше. Сама виновата. Самым трудным в общении с Элен было то, что она никогда не считалась с его настроениями. Для того чтобы ее действительно что-то взволновало, ей нужна была завязка драмы, первый акт, второй плюс назидательный финал с оценкой главных действующих лиц, их неправоты или благоразумия. Неправым был, конечно, Матье, а разумно вела себя только Элен. Ей было необходимо урегулировать все конфликты прежде, чем предать их забвению.
– И вовсе я не опоздал, – проговорил Матье. – Я совсем не опоздал.
– Ты что, принял приглашение на другой обед, не тот, куда нас позвали супруги Жаси? Кстати, припоминаю, что ты согласился прийти к ним еще три недели назад. Более того, я позавчера встретилась с его супругой, и она мне сказала: «До двенадцатого!» Ну, так что?
– А что, сегодня двенадцатое? – спросил Матье, внезапно заинтересовавшись происходящим. – И какой день недели – четверг?
– Сегодня вторник, двенадцатое, – уточнила Элен после секундного замешательства. – А в чем дело? Ты побывал на другом обеде?
– Нет, но тогда завтра была бы пятница, да еще тринадцатое число, это меня и забавляет, – ответил Матье и уселся на банкетке у входа, где их застала ссора. Первоначальное желание пощадить Элен улетучилось, как только речь зашла об обеде с супругами Жаси, которых и в добром-то здравии вынести было невозможно.
– Послушай, мне надо кое-что тебе сказать. Забудь об этом обеде.
– И то, что ты хочешь мне сказать, до такой степени важно, что вполне оправдывает нашу бестактность? Ты в этом уверен?
И тут Элен побледнела. Она подумала о некоей конкретной угрозе. Не о том, конечно, что действительно произошло, а о чем-то ином. Может быть, о разводе. Хотела ли она удержать его, несмотря на абсурдность их совместной жизни? Был ли он дорог ей до сих пор? Целая серия честолюбивых вопросов склонилась в реверансе перед троном, на котором восседала гордыня Матье, но он не почувствовал ни очарования, ни душевного тепла и тут же отмахнулся от них.
– Нет, – проговорил он. – То есть да. Я убежден, что этот обед никакого значения не имеет. Сегодня утром я побывал у… как его там?.. ну, у этого хомяка, который временно заменяет доктора Жуффруа.
Она посмотрела на Матье, забеспокоившись по-настоящему. Правда, сама она никогда не ходила к Жуффруа и никогда о нем не слышала, ибо здоровье Матье не подвергалось сомнению в их кругу. Никто не смел не то что сказать, а даже подумать: «Матье сегодня не в форме». Что ж, им, беднягам, придется пережить разочарование! Или возрадоваться, в зависимости от их отношения к Матье.
– Мой врач, – продолжал Матье, – направил меня на обследование, на сканирование… короче говоря, похоже, что у меня какая-то гадость в легких, и я умру несколько раньше, чем предполагал.
У него не хватило сил сказать Элен: «Шесть месяцев. В моем распоряжении всего шесть месяцев» – о чем он тем не менее объявил другим женщинам. Но он в большей степени боялся реакции Элен, нежели тех двоих, что любили его или делали вид, что любят, а может быть, им самим так казалось. Точно Элен была более хрупка и ранима, чем те двое, прекрасная Элен, жестокая и высокомерная пуританка Элен. Но именно ее Матье жалел больше всех, словно безразличие, ее гордыня лишали Элен всякой брони, той самой брони, которая оберегает людей уязвимых и которая позволяет излить в рыданиях, в отчаянии и криках несказанный ужас перед неизбежной смертью того, кого любишь. У Элен никогда не бывало ничего, кроме обыкновенных горестей, то есть горестей, связанных с людьми ее круга, если вообще горести могут быть обыкновенными: один ее дядя, гораздо более поэтическая натура, чем другие дядья, признан несостоятельным должником и страдает острой сердечной недостаточностью; соученица по Сорбонне, сверходаренная и злая, оказалась не способна выносить обыденность своего существования; слишком страстный воздыхатель вдавился в руль… Короче, это были те горести, которые она могла перенести и соглашалась переживать наедине и на людях. Однако по отношению к Матье, неверному мужу, патологическому лжецу, человеку чуждому и в то же время до такой степени близкому, что она даже полагала, будто его любит, ослепленная его молодостью и очарованием, что она могла поделать? Само собой разумеется, в свете она проявит себя восхитительной, спокойной, пристойной вдовой, примером для подражания, ни в коем случае не ломающей комедию и обладающей безупречным чутьем. Но, оставаясь наедине с собой, под натиском воспоминаний, жгучих и веселых событий прошлого, песенных тем невпопад, всех счастливых мгновений, из которых складывалась их история и которые она попытается вытравить из памяти, что она будет делать? Кому из своих драгоценных подруг, снобок или рабынь, или то и другое вместе, она сможет позвонить в четыре часа утра, чтобы поплакать и посетовать на судьбу? Да, конечно, приятельница поймет ее горе, как выражаются добропорядочные люди на своем безупречном французском.
Она подошла к Матье.
– Я с тобой, ты же знаешь, – заявила она. – Я с тобой.
И она приблизилась и положила руку ему на грудь. Ее преданный, горестный, полный сострадания взгляд, обращенный к Матье, бросил его в дрожь. Матье стремительно плюхнулся на диван. Решительно, она, как и все прочие, уже видела в нем мертвеца. Женщины легко поверили в его смерть. Тут же. В то время как мужчины ее отвергали. Точно так же, как и жизнь: мужчина изумленно и глупо смотрит на женщину, которая от него забеременела, в то время как та видит в этом событии либо счастливое приобретение, либо преходящее неудобство.
Элен села рядом с Матье на диван и стала его разглядывать. Начала медленно взъерошивать ему волосы. Он узнал ее духи, вспомнил знакомое прикосновение рук и забеспокоился. «Да ну ее! – подумал он с несвойственной ему грубостью. – Да ну их! Очутиться между Матильдой, Соней и Элен! Да от них одних я потеряю здоровье!» Тут из груди Матье вырвался легкий смешок, и он вынужден был отвести глаза от партнерши.
– Я буду тебе помогать изо всех сил, – проговорила она. – Более того, я никуда не поеду.
– Ты никуда не поедешь?
– Да. Зная, что ты болен, здесь или неважно, где… нет, с моральной точки зрения уехать теперь невозможно… Я объясню Филиппу, как обстоят дела, и он поймет. А если не поймет, тем хуже.
– А-а! – произнес Матье. – Да-да, верно, ты хотела поехать в круиз или просто попутешествовать вместе с Филиппом.
С Филиппом Гераном, атташе посольства, человеком очень и очень приличным. До такой степени приличным, что Матье регулярно забывал о его существовании, о существовании еще одного бедняги в жизни своей жены. Однако им следует уехать, само собой разумеется, счастливого им пути! И речи быть не может, чтобы она не поехала в путешествие! Для них это будет медовый месяц, обязательная проба.
– Я настаиваю, чтобы ты уехала, – проговорил он. – По меньшей мере месяца четыре я еще буду в хорошей форме. В это время мне никто не будет нужен.
– Вовсе нет, бедный мой Матье! Даже если ты отказываешься верить в случившееся, даже если это особое обстоятельство тебя не пугает, все равно кто-то должен быть рядом с тобой. Вспомни, что говорят при заключении брака?
Он оглядел ее и прочел у нее в глазах некое возбуждение, некое радостное оживление, и ему стало противно.
– Ибо ты взяла меня в мужья на радость и на горе, не так ли? – заявил Матье.
Как бы она ни относилась к браку, сейчас что-то в ней возликовало. Это «что-то» зрело все восемь лет и наконец проявилось. Матье вообразил себя умирающим в этой зловещей квартире, под надзором квалифицированной сиделки, выслушивающим слова сожаления со стороны множества женщин, подруг жены, его же друзья отринуты напрочь. Одиночество, грусть, мерзость умирания, покорность агонии. Ах, Матильда, Матильда! Действительно, как он мог сомневаться, пусть даже мгновение, стоит ли ему вторгаться в жизнь Матильды? О Соне он больше не будет мечтать. Соня знает Элен и, хотя временами называет ее ведьмой, все же считает ее гранд-дамой. Сможет ли он отделаться от Элен? Подсказанный Матильдой ответ пришел немедленно: «Я займусь тобой». Даже Элен ничего не сможет поделать против Матильды. Скорее всего он умрет в крохотной трехкомнатной квартирке на рю де Турнон, зато до самой смерти его там будут холить и лелеять. Он снабдит Матильду деньгами, чтобы та смогла бросить изнурительную, скучную работу. Ему следовало сказать об этом Матильде сразу. То, что Матильда беззаботно жила до тридцати пяти лет, вовсе не означает, что она должна нести груз забот в сорок пять, имея за спиной мечтателя-англичанина и утомительную работу. Само собой разумеется, ей не хватает средств, и дороговизна хорошей химчистки объясняет происхождение крохотного пятнышка на воротнике халата, чего никогда не увидишь у Элен; потому что он за это платит, платит за то, чтобы пятен не было видно, оттого их и нет. Уже завтра он заберет свои вещи из кабинета архитектурного бюро. Приедет к Матильде с чеком в руках, который обеспечит ей безбедное будущее. Он доверит ей нечто иное, чем любовь, и это тоже пойдет ей на пользу. Она сама откажется от восторженных ласк в постели, которые его немного смутили во время их встречи: Матильда достаточно тонкая натура, чтобы понять это. И потом, через два-три месяца он вряд ли сможет заниматься с ней любовью: и случится это скоро, хотя, кажется, все еще так далеко и все же невозможно и так необратимо…
– Мне надо позвонить, – проговорил Матье.
Но Элен его опередила:
– Сначала я… Мне следует дозвониться до Жаси и извиниться за то, что мы не придем. Приготовлю для нас суп и спагетти, поскольку ты слишком устал для выхода.
Элен произнесла это «нас» с тем же отвратительным возбуждением. И тут Матье встал.
– Не надо, – сказал он. – Иди на обед к супругам Жаси и сообщи им, что мне просто все надоело. Не жди меня, понятно, Элен? Что касается поездки с Филиппом, ни в коем случае ее не отменяй. – Мобилизовав остатки светской вежливости и напрягши память, Матье вспомнил фамилию несчастного: – Филипп Геран не будет ждать тебя двадцать лет.
– А ты в это время будешь спать у девок, не так ли? – в бешенстве проговорила Элен. – Неважно, в каком ты будешь состоянии. Даже если ты ничего больше не сможешь… даже если ты ничего больше не сможешь…
Тут в другой комнате зазвонил телефон.
– Это они, – предположила Элен, – наверное, беспокоятся.
– Без сомнения, у них село суфле, – с улыбкой произнес Матье.
Она бросила на него ледяной взгляд и прошла в гостиную. Матье взял пальто, проверив, при нем ли ключи.
– Это тебя, – бросила Элен, выходя из гостиной.
Он взял трубку, но не сразу узнал голос хомяка. Хомяка! О нет, только его недоставало! Должно быть, он назначит ему консультацию с его дружками, заслуживающими полного доверия… Великолепная и могучая карцинома Матье, по их общему мнению, должна посетить все больницы… Ее уже рвут из рук друг у друга! За столом детишки «великих магов» от медицины просят Господа, чтобы тот доверил карциному их папам…
Между тем голос хомяка прозвучал не так решительно, как утром. Врач даже бормотал какие-то извинения:
– Знаете, у нашего друга Жуффруа был такой беспорядок… Что же касается ошибок некоторых французских лабораторий… – И он выразил надежду, что у Матье день был не слишком тяжелым, тем более что волноваться совершенно не о чем!..
Не о чем?! НЕ О ЧЕМ!.. Ярость захлестнула Матье намного раньше, чем наступило облегчение.
– Но как же… Послушайте, доктор Хомяк… надеюсь, теперь вы оставите меня в покое? Я провел кошмарный день, и все потому, что доктор Хомяк не умеет читать рентгеновские снимки, а также… Что?.. Да мне плевать на вашу настоящую фамилию! Я хочу ее забыть точно так же, как советую позабыть мою! Все!
И Матье положил трубку, дрожа от гнева и изумления.
Он, должно быть, орал во всю глотку, так как Элен, стоящая рядом, кашлянула – этаким вежливым кашлем перепуганной женщины…
Он пройдет через кухню и отправится в очаровательный старинный отель на рю де Флерю, куда не заглядывал уже несколько месяцев. Снимет номер и ляжет спать поперек постели – без женщины, без хомяка и без карциномы…
Что-то наподобие счастья зрело в его душе. Что-то торжествующее и тихое одновременно. Он встал с кресла, слегка пошатываясь. Впервые в жизни, отметил он, бесшумно проходя через кухню, впервые в жизни он захмелел от одиночества…