– Дорогая моя! – воскликнул Матье, вытаращив глаза. – Мы просто не понимаем друг друга! Дорогая моя! – Он как бы позабыл про хомяка, Гобера, цинковую стойку и свой жалкий жребий: шуточка в простонародном стиле, подобно белому вину, стирает все. – …Дорогая моя! Наоборот! Я хочу сказать, что ты пользуешься своими мыслительными способностями, не поддаваясь тщеславию. Я хочу сказать, что, слава богу, ты бежишь от абстракций и потому блистательно добиваешься своего!
С просветлевшим лицом, но с остатками недоверия во взоре она встала во весь рост рядом с Матье и стала внимательно следить за тем, как растворяются принесенные ею таблетки, демонстрируя, как всегда, серьезнейшее отношение к «личным проблемам», то есть ко всем мелочам жизни, которыми ей доводилось заниматься в отсутствие – хотя и с помощью – своего любовника, недомоганиям, страховкам, квартплате, налогам. На нее обрушивалась уйма мелочных дел и делишек, которые, однако, она вовсе не желала целиком и полностью доверить Матье или его секретарше, отвергая все неоднократно делавшиеся ей предложения, в частности, нанять для нее прислугу, ибо Соня ревниво брала все домашние дела на себя, словно боялась, что посторонним человеком будут открыты некие домашние секреты или обнаружены неизвестные Матье сокровища; при этом Соня полагала, что ставит Матье на место, он же потирал руки – естественно, втайне.
А в данный момент, изогнув прелестную шейку, Соня вперила взгляд в стакан с давным-давно растворившимся аспирином, уделяя своим таблеткам гораздо больше внимания, чем Матье, которому через шесть месяцев тоже предстояло раствориться. Ведь привычный для Сони образ жизни, чеки с заработной платой, которыми этот образ жизни обеспечивался – пусть даже Матье потихоньку оплачивал значительную часть расходов, – являлись составной частью ее достоинства, ее свободы, ее индивидуальности, короче говоря, самого существования Сони В., смысла этого существования и серьезного отношения к своему здоровью, следовательно, и к аспирину с его пузырьками…
К несчастью, Матье воспринимал женщин всерьез только в обнаженном виде. Ему даже в голову не приходило, что Соня исходит из совершенно иных критериев серьезности; свободной и самостоятельной личностью она видела себя только надлежащим образом одетой и принимающей участие в мероприятиях социального и профессионального характера по моде своего времени. Само собой разумеется, думая о том, что он сам собой представляет, Матье воображал себя каким угодно, но только не сидящим на краю постели, он предпочитал, чтобы на этом месте была женщина. И считал такое понимание ее роли совершенно справедливым по собственной шкале оценок.
– Ну как, голова прошла?
– А ты как думаешь? Как утверждает мой доктор, эта боль психологического происхождения: волнение, травма – и она тут как тут.
– Бедная моя! Как же это я ни о чем не подумал! – с блаженной улыбкой на устах, вкрадчиво, покорно и умильно проговорил Матье, что само по себе должно было бы насторожить его любовницу.
Соня, однако, на его замечание внимания не обратила, пожала плечами и просто пробормотала со снисходительной ноткой в голосе:
– Да нет, ты тут совершенно ни при чем!
И вдруг на Матье накатила могучая волна гнева. «Довольно! С меня хватит!» – подумал он: мало того, что он позволил Соне усомниться в его верности и порядочности, мало того, что занес свое имя в скорбный перечень обреченных на безвременную кончину, так он еще послужил причиной ее головной боли… Уж не обязан ли он принести ей за это извинения и одновременно за то, что ему предстоит умереть?
– А твой доктор случайно не обнаружил некую пустоту в сердце, которая наряду с точно такой же в голове и является первопричиной всех твоих страшных страданий? Отсутствие забот, отсутствие настоящих мыслей и даже отсутствие чувств?
– Ты мне уже об этом говорил. Я выгляжу в твоих глазах эгоистичной и упрямой дурочкой.
– Да, но речь-то идет вовсе не о дурочке. Согласись же, Соня: слышать, как ты жалуешься на головную боль, зная, что через шесть месяцев самому предстоит лечь в сырую землю… согласись, это вполне могло… ну, скажем, вызвать у меня чувство удивления?
Каким же мелочным, смешным, банальным показался он себе, когда говорил о несопоставимости Сониных недомоганий с его собственными. Даже если он тысячу раз прав, что это изменит? Она не впала в отчаяние, узнав о близости его смерти, или, точнее, отчаяние это ушло на второй план, уступив дорогу головной боли… Ну и что? Не может же он заклиниться на этом! Значит, этот эпизод следовало как можно скорее вычеркнуть из памяти.
– В конце концов, ты права, – засмеявшись, произнес Матье. – Ты сосредоточилась на сиюминутном: ведь в данный момент страдаю не я, страдаешь ты, так что займемся тобой. А через шесть месяцев будет видно.
По лицу Сони промелькнула тень беспокойства, даже озлобления и страха, вмиг лишив ее красоты и привлекательности. И Матье увидел ее в новом свете, увидел женщину неопределенного возраста, где на Сонины года накладывались лета матери, что так часто порождает агрессивность у любой женщины. Но она тотчас же взяла себя в руки, шлепнула ладошкой по лбу, подражая героине одного из сериалов категории «Б», и бросилась в объятия Матье, даже позабыв выпить аспирин. Мрачные тени исчезли, и Соня вновь стала прехорошенькой и премиленькой женщиной несказанной доброты, готовой предоставить тело и душу в полное распоряжение Матье.
– Мой дорогой! – воскликнула она. – Любовь моя, ты совершенно прав! Как только я могла… Сама не знаю… Просто я до предела встревожена и понятия не имею, что в подобных случаях надо говорить и делать! Ведь я так боюсь невольно причинить тебе лишние страдания! Более того, я даже не знаю, что положено делать в данной ситуации! Подскажи мне! Ты научил меня быть счастливой, Матье, научи же меня…
И тут она умолкла.
– Я не буду учить тебя быть несчастной, – нежно проговорил Матье. – По крайней мере, специально. Более того, я постараюсь, чтобы, напротив, ничего подобного с тобой не произошло.
Безусловно, сложившаяся ситуация выбила не только его, но и ее из колеи. Не исключено, что поведение Матье представлялось ей, как, впрочем, и ее собственное поведение – ему, двусмысленным и искусственно-надоедливым. По какому праву он требует от нее проницательности, глубины и теплоты чувств, когда речь идет о чужих бедах, в то время как он сам, похоже, подобными качествами не отличается? Значит, им надо восхищаться за одно лишь то, что он не воет на луну и не катается в беспамятстве по земле? А что он вообще сотворил на свете столь блистательное? Бедная Соня! Милая Соня! Очаровательная Соня! Она прячет за ширмой эгоизма истинную нежность! Времена теперь суровые, и обстоятельства вынуждают людей все видеть и все слышать – в том числе и то, что не следует, причем никто толком не знает, как проявить себя, так что временами возникает то неуемная и тоскливая жажда денег, то неясная и зачастую смертельно опасная тяга к уходу от действительности, ибо наслаждение как таковое превращается в нечто, дьявольски опасное.
«Бедная малютка Соня», – размышлял Матье, принимая ее в объятия. Ибо она была столь же ранима, как и маленькие девочки, даже когда они становятся большими, даже когда набираются ума-разума, даже когда взрослеют. Бедная Соня… Он не так давно осознал, что его, Матье, славного парня Матье, возбуждала именно ее глупость. Или, скорее, эффект, который непроходимая дурость любовницы производила на самых блистательных из его друзей. Стоило Соне вмешаться в общую беседу, как их взгляды, снисходительные и похотливые одновременно, смысл которых заключался в том, чтобы поставить его, Матье, в неловкое положение, пробуждали в нем резко обостренное желание. Недовольство тем, что Матье слышал от Сони, доводило до предела жажду вновь испытать то, что она умела делать. Такого рода банальную, типично буржуазную остроту ощущений, такую взаимосвязь между презрением и желанием он как-то обнаружил в дурных книжонках из домашней библиотеки. Тогда он сам не поверил, что так бывает, и даже возмутился. Можно ли любить женщину и не уважать ее, обожать и не доверять, сходить от нее с ума, нисколько не восхищаясь? Еще как можно! Так даже удобнее, так даже лучше. Матье потребовалось сорок лет, чтобы открыть для себя такого рода плотскую пошлость. Тем не менее он постоянно водил Соню на официальные обеды, где она в тот или иной момент блистала своей глупостью, что неизменно замечали более тонкие умы, но иронические взгляды присутствующих лишь разжигали его острейшее желание.
Может быть, таким образом Матье инстинктивно отвергал Элен, а быть может, так проявлялась естественная мужская склонность принизить женщину. Он никогда об этом не задумывался; он просто смирился с глупостью Сони как с фактом, причем для Матье было не так уж и важно, до какой степени ум Сони отличается от ума самого блестящего дельца или более-менее одаренного студента-философа. Истинная иерархия заключалась в следующем: после того как человеку исполняется десять лет, существенным является то, на чем он оттачивает свой ум, а не степень развития этого ума.
– Скажи, а что для тебя означает быть умным? – проворковала Соня инфантильным голоском, столь характерным для множества женщин старше тридцати.
– Даже не знаю, – проговорил Матье. – Наверное, иметь как можно больше точек зрения по одному и тому же вопросу… уметь изменять их… и учиться…
– Получается, что мы постоянно узнаем что-то новое только потому, что все время меняем точки зрения!
– Вовсе нет! С течением времени мы принимаем те точки зрения, которые ближе нашим интересам, сродни нашей лени, разделяются нашими друзьями или соответствуют окружающей действительности. Взгляды становятся уже, а точек зрения остается все меньше. Мало-помалу человек становится самым настоящим дураком, старым дураком. Вот уж чего мне удастся избежать! Если я и был дураком, то только юным, а потом чуть постарше.
– Да замолчи же, Матье! Умоляю тебя, замолчи!
И тут Соня наконец сделала то, что следовало бы сделать с самого начала: прижала Матье к себе и покрыла поцелуями его лицо, потом шею, затем плечи, после этого руки, тем самым отдав дань той жизни, которая все еще била в нем ключом, жизни дерзкой и преисполненной чувственности, жизни, ни на одну секунду не сопоставимой с той, в которую уже шесть часов заставлял верить разум.
Через час, лежа рядом с погруженной в полудрему Соней, Матье увидел на ковре солнечный луч, прорвавшийся через плотную ткань, через тяжелые занавеси, отделяющие послеполуденное время от занятий любовью. И он ощутил себя именно там, где ему и надлежало быть, там, где его ожидало наслаждение и покой. Он оказался на высоте и в смысле долга, и в отношении собственных прав. Расслабился, отвлекся, обрел истинное убежище на всю оставшуюся жизнь. Просто-напросто впервые он задал себе вопрос: что заставляет его считать удары сердца и часов, искать между этими двумя цифрами некую взаимосвязь – алогичную, ибо высокая температура теперь не имела для него значения.
И тогда он задал себе вопрос, почему ему так скучно.
Соня устроила ему душераздирающее прощание: она ждет его у себя сегодня же вечером! Завтра?.. «О нет! Не надо откладывать до завтра, умоляю: сегодня вечером! Завтра – это так далеко! Пусть даже на один часок, только сегодня вечером!» Можно было подумать, что она ему не доверяла; можно было подумать, что он способен умереть, так с нею и не повидавшись, точно смерть для ее любовника – одна из множества возможностей, всецело находящихся в его власти.
Матье уже готов был сказать ей что-нибудь вроде: «Да ладно тебе! В моем распоряжении еще целых шесть месяцев!», но Соня вложила в церемониал прощания столько горечи и тревоги, что у него не хватило смелости отказать ей. И он вышел из дверей квартиры, пятясь задом, едва не упав на лестницу, что, конечно, было бы не страшно, но довольно смешно. Падение с лестницы, равно как и насморк, оказалось бы теперь явным излишеством. И забывать об этом не следовало.
Глава 6
От Сони он вышел в веселом настроении. В конце концов, и для нее, и для него было лучше, что он не испытывал к этой женщине великой любви. К примеру, ему было бы нестерпимо больно расстаться с Матильдой – в то время, как она его любила, – по столь же глупой причине, как болезнь. Ибо тогда рак утратил бы банальную, жалкую окраску, став апогеем жестокости, несвоевременности: препятствием, а не обреченностью. Рядом с Соней он шел навстречу смерти смиренно, в то время как с Матильдой он хотел бы идти навстречу любви, тогда смерть была бы чудовищным отклонением от правильного пути. Но если бы, напротив, умерла Матильда, это было бы намного хуже… и тут, несмотря на свою тоску, он почувствовал облегчение: по крайней мере, самое худшее ему не угрожало.
Было около пяти, а на половину шестого у него назначена встреча: деловая встреча, но до тех пор… До тех пор он должен узнать побольше о своей болезни, при этом о возвращении к утренней Кассандре не могло быть и речи. Он не собирался обращаться к другому случайному специалисту, который отослал бы его на те же анализы, а затем по «причинам деонтологического характера», как они все говорили, вновь направил бы Матье к его лечащему врачу. Нет, он купит книгу «ad hoc» – какая подвернется. Тут он вспомнил, что неподалеку находится магазин медицинской книги. Там он нашел капитальный труд, озаглавленный «Карцинома и ее многочисленные формы», и, предварительно уточнив у продавца, что «карцинома» является специальным, но в то же время точным термином, обозначающим рак как таковой, сел в машину и отправился в Люксембургский сад, где уселся между двух пожилых дам, дувшихся друг на друга, но после его появления явно примирившихся на почве одинаковых подозрений (возможно, вызванных его спутанными волосами и отрешенным видом) и быстро удалившихся, чтобы посплетничать о нем.
Матье стал спокойно перелистывать книгу и отшатнулся, настолько неутешительными казались иллюстрации. Затем он обратился к оглавлению, нашел раздел «Легкие» и тотчас же открыл его. «Рак легких безоговорочно фатален, – прочел он, снисходительно взирая на страницу, как будто его интересовали патологические фантазии какого-то другого лица. – Невозможность проведения операции, которая не нанесла бы непоправимый ущерб соседним органам… и т. д., как правило, удерживает даже самых решительных специалистов-практиков от оперативного вмешательства». Подарив Матье столь решительные откровения медицинского характера, книга вылетела из его рук от удара футбольного мяча. Матье поднял с земли и книгу, и мяч, положил то и другое на скамейку и, подняв взгляд, увидел, как к нему несется галопом мальчишка лет девяти-десяти с разгневанным и даже озлобленным лицом.
– Мой мяч! – требовательно проговорил он.
«Негодник, к тому же совсем не воспитан», – подумал Матье.
– Ты его получишь, если извинишься, – заявил Матье, строго глядя на мальчишку.
– С чего это мне извиняться?
– С того, что ты выбил у меня из рук книгу.
Воцарилось молчание. Ребенок, похоже, гулял один, без присмотра. Его не окликали ни мать, ни другие мальчишки.
– А что ты читаешь? – поинтересовался он.
– Книга называется «Карцинома и ее многочисленные формы».
Мальчик тут же завертелся вокруг Матье, повторяя гнусавым голосом:
– …и ее многочисленные формы… и ее многочисленные формы… и ее многочисленные формы… – и подпрыгивая при этом на одной ножке, словно дегенерат.
Матье же разглядывал мальчишку с усталым презрением.
– А что такое многочисленные формы?
– Во всяком случае, к тебе это отношения не имеет. Ты – уникальная форма труса и слабака, – проговорил Матье с наглой ухмылкой, как бы передразнивая мальчишку. Да, с этой малолетней сволочью он будет непреклонен!
И он вновь углубился в чтение, придерживая рукой мяч. Но слова текста им не воспринимались, ибо мешало присутствие противника.
– Отдай мой мяч!
– Попроси вежливо.
– А я не умею!
Мальчишка явно лгал. Разыгрывал из себя волчонка, одинокого хищника, чтобы заставить Матье уступить. Этот номер не пройдет.
– Тебе придется попробовать сменить тон.
Матье едва сдерживался, сохраняя внешнее спокойствие.
– Вы не имеете права! Это не ваш мяч! Это мяч моего отца! Мой отец его мне купил!
– А мне на это наплевать!
– Я сейчас схожу за отцом и приведу его сюда!
– Приводи, я ему живо морду набью! – решительно заявил Матье.
Наступившую было устрашающую, невероятную тишину взорвал радостный крик:
– Это он тебе морду на…
– Ты так полагаешь?
И Матье поднялся во весь рост и направил свои метр девяносто два, широко расправив плечи профессионального регбиста, на малолетнего ублюдка – не только одержимого желанием вернуть свое во что бы то ни стало, но еще и труса.
– Ну, давай, дерьмо паршивое! Ты прав! Мой папа не тяжеловес!
Этот взрыв искренности успокоил Матье.
– Послушай-ка… ты просто скажешь: «Прошу прощения», и я тебе отдам твой мяч.
Наступило молчание.
– Прошу прощения! – заорал мальчишка.
Матье положил мяч на землю, нанес удар и благополучно послал мяч в дальние края под восхищенным взглядом своего противника. По правде говоря, если его рассуждения о жизни и смерти способствуют запугиванию несчастных гаменов на аллеях парка, вряд ли это можно считать добрым знаком. И по правде говоря, этот ребенок вовсе не выглядел запуганным: он просто вынужден был подчиниться диктату взрослого, что, безусловно, принесло ему огромную пользу. И Матье представил себе, как этот мальчик будет рассказывать дома за обедом: «Знаешь, папа, в парке мне встретился господин, который захотел отнять у меня мяч. А когда я ему сказал, что купил его мне ты и что он твой, этот господин ответил, что ему наплевать. А когда я ему сказал, что ты придешь и начистишь ему харю, он мне заявил, что это он тебе начистит харю. А потом он встал, и я понял, что он говорит правду. Ты ведь не тяжеловес, папа!»
И тут Матье представил себе лицо отца этого мальчика, затем матери и рассмеялся нервным смешком. Ведь он впервые в жизни воспользовался собственным ростом и своей физической силой как аргументами в споре. Обычно ему удавалось одерживать верх и без этого, но зато у него наготове всегда были разные истории, как его разбивали наголову тупые игроки. Долгое время эти истории забавляли и веселили Элен, но потом стали выводить из себя. Он упрекал ее за то, что она изменилась, хотя на самом деле ему просто следовало поменять репертуар и выступать с юмористическими рассказиками иного типа. Любопытно, что начиная с сегодняшнего утра он беспрестанно снимает с лица Элен маску желчного, озлобленного создания, которую он сам же водрузил на него несколько месяцев назад. И так же, не переставая, он пытается найти разумное объяснение их непонятной ссоры с женой. «А может быть, – с ужасом размышлял он, – может быть, это происходит оттого, что скоро она будет нужна мне. Как оправдать нужду в женщине, которую я не уважаю и недостаточно люблю? Возможно – и это еще хуже, – я превращаю ее в чувствительную и ранимую женщину потому, что опасаюсь отказа в помощи с ее стороны, а моя попытка вообразить ее нежной женой убеждает меня в том, что она отреагирует достойно и окажет мне эту помощь. Возможно также, что мысли мои путаются, и это последняя стадия… Неужели я могу так лгать самому себе», – подумал Матье, забывая при этом, что прошло слишком мало времени с тех пор, как он попытался или был вынужден задуматься о самом себе. Слишком мало, по-другому не скажешь.
На половину шестого у Матье была запланирована встреча с неким типом, возжаждавшим соорудить «ансамбль» возле пруда в Солони – это место Матье случайно знал. Его туда приглашали через одного из друзей Матильды, обладавшего правом на охоту и владевшего охотничьей хижиной. Он провел там несколько уик-эндов. Само собой разумеется, не было сделано ни единого выстрела, ибо Матильда охоту как таковую терпеть не могла, но эти уик-энды стали для них обоих одним из самых радостных воспоминаний. Окруженная зарослями камыша хижина и на пороге зимы оставалась сухой и даже жаркой – благодаря наличию настоящей печки, – и Матье с Матильдой проводили в ней долгие часы, читали, занимались любовью и ели консервы. Он все еще помнил куртку Матильды каштанового цвета, с рыжей меховой оторочкой, и ее лицо, порозовевшее от зимнего холода; когда он терся лицом о ее шею, она была такой живой и такой холодной, что он стонал от радости и от мороза.
Теперь же «клиент» Матье приобрел и гектары земли, и озеро, и охотничьи хижины; и, конечно же, покупателю захотелось придать этим «диким берегам», как говорится, «культурный облик». Со спортивным уклоном, но высокого класса… Само собой разумеется, с рестораном в центре, с асфальтированными дорожками, по которым до охотничьих хижин можно будет добраться как на машине, так и пешком. В каждой из хижин будет устроена настоящая ванная вместо нынешнего душа, то горячего, то холодного, меняющего температуру по собственному усмотрению. Десять дней назад он согласился работать над этим проектом хотя бы для того, чтобы свести опустошения к минимуму, но сегодня это предприятие стало ему безразлично.
И если он окажется не в состоянии осуществить проект в целом, ничто и никогда не затмит картин, всплывавших перед его мысленным взором столько лет без особых усилий с его стороны: деревьев, багряных под вечерним солнцем, и такого гладкого, то серого, то черного, угольно-черного пруда, а также лица Матильды, пылающего от жара печи… «В ожидании» – расхожее выражение, – «в ожидании смерти» – этим выражением пользуются реже, – он вовсе не собирался лишать себя радостей на протяжении остающихся шести месяцев… Ему хотелось наблюдать, как движется время, достойно встречать каждый миг, и отмена ранее назначенных встреч вряд ли поможет ему добиться этого. Если бы он был великим архитектором, гением, идея близкой смерти дала бы ему могучий творческий толчок, и, возможно, он завещал бы планете довести до конца то, что ему не дала завершить смерть. Возможно, он бы спроектировал на скорую руку больницы, дворцы, шикарные или, наоборот, интимно-скромные жилые дома; возможно, он изобрел бы новую архитектуру, новые формы, в общем, что-нибудь такое, что могло бы прийти на смену нынешним крольчатникам для людей без средств или жутким вывертам из штукатурки под мрамор для тех, кто пускает пыль в глаза окружающим. И, возможно, он сумел бы тогда благодаря творческим порывам позабыть о том, как разрушается его тело. Но гениальным представителем своей профессии Матье не был. Во всяком случае, он был гораздо менее претенциозен, чем все эти кулинарные искусники и «севильские цирюльники», чьи воспоминания и размышления благодаря стараниям издателей безгранично множатся и заполняют книжные магазины. Архитектор, однако, он был неплохой, даже весьма даровитый, говорили ему прежде, когда архитектура воспринималась Матье как искусство, для которого прибыль не основная цель. Так что слово «гений» давным-давно исчезло из его лексикона… Исчезло, впрочем, незаметно: по мере того как Матье, реализуя свои проекты, сосредоточивался на «как?», не имея времени спросить себя: «Зачем?» Зачем представлять себе, как, узнав о предстоящей неотвратимой смерти, писатель берется за перо, а художник – за кисть, и они чувствуют себя до такой степени свободными, что готовы породить скандал или обрести триумф, в чем до нынешнего момента им было отказано? Но почему же они до тех пор не осмеливались создавать подобные творения? Кто и кого мог шокировать в теперешние либеральные времена? Неужели они действительно стеснялись раскрыть свои маленькие тайны? Ведь жизнь подарила им, людям не слишком болтливым, превеликое множество жгучих откровений! Уж не считают ли они собственное существование на окутанных туманом подмостках жизни блистательным примером для подражания, достойным того, чтобы его с этой высоты метали, подобно драгоценной манне, прямо в публику, очарованную их честностью и открытостью и расстроенную их смертью? И даже если художник говорит себе: «Внимание! Мне надо торопиться, если я еще способен, как в четырнадцать лет, создать шедевр!» – страх оказаться посредственностью, неверие в свой талант мешают ему создать что бы то ни было. Острейший, всеохватывающе-ясный ум, никогда не снисходящий до насмешки над так называемым рабочим антуражем, карандашами, перьями, всеми этими банальными причиндалами, всеми этими потрепанными аксессуарами, якобы положенными гению, погружается в спячку без зазрения совести. Но нет! Хватит этого косноязычного излияния соболезнований! Судить (и жалеть) себя он позволит только женщинам! Женщинам, которые знали его и были знакомы ему, которые… короче говоря, тем, кому довелось быть его любовницами. В противном случае никаких упреков, никаких угрызений совести. Даже in petto![6] Он и без того был чересчур терпим, чересчур хорошо знал себя и умел критически судить о себе, чтобы позволить себе продолжать в том же духе. Оставшиеся шесть месяцев жизни Матье не собирался тратить на то, чтобы прислушиваться к чужому мнению о себе и даже просто его выслушивать. Более того, Матье готов был открыто признаться в том, что он уже давно не прислушивался ни к чему. За исключением тех редких случаев, когда он брал на вооружение то, о чем где-то прочитал. Но случаи эти становились до того редкими, что чаще всего Матье именно их полагал причинами своих неудач. Да, конечно, он время от времени восхищался теми или иными людьми, само собой разумеется, людьми творческими, но ему казалось, что восхищение – это одна из мышц наподобие мозга, и, если ее не упражнять, она атрофируется. И постепенно у него стал пропадать интерес к тем, кого он видел реже, к кому более не прислушивался и кого переставал читать или читал от случая к случаю. Мало того, Матье представлялось, что такого рода нивелировка самого себя, введение в определенные рамки, добровольный отказ от прежних устремлений и интеллектуальных радостей вместо того, чтобы, по логике вещей, подарить ему иной, менее блестящий, зато более теплый и непринужденный круг общения, напротив, обрекали его на одиночество. Одиночество тем более зловещее, что изначально оно было нежелательно и ничем не компенсировалось. Любая претенциозность любого окружения казалась ему предпочтительнее подобного вакуума, не столь желаемого, сколь неотвратимого.
Пропади все это пропадом! Да здравствует жизнь! Да здравствует вакуум! К несчастью, жизнь, конец которой стал вдруг чересчур ясен, превращалась в нечто невыносимое. А почему? Да потому, что неизбежная смерть через шесть месяцев, но смерть случайная была бы ему безразлична, он свыкся бы с нею и притерпелся. К тому же бывают такие несчастные случаи, когда человек остается без единой царапины или умирает на месте. Никогда нельзя быть уверенным, что исход катастрофы обязательно смертелен. Все просто: всякая объявленная смерть, срок которой близок, приобретает романтический оттенок, с нею свыкаются, ее обволакивают неким туманом, и возникает представление, будто существует некая альтернатива, а потому об уходе из жизни думают несколько меньше. «Не сомнение, но уверенность сводит с ума», – заявлял Ницше или кто-то другой. Он был прав, этот Ницше. Да, кстати, а как его имя? Ницше?.. Ницше?.. Фридрих, Людвиг?.. Нет. Да и какое это имеет значение? Ничего притягательного в имени этого человека нет, действительно нет. Но Матье продолжал лихорадочно вспоминать. Его притупившийся разум понапрасну терзал одурманенную память. Ничего не поделаешь.
Он подъехал к офису, встав на пешеходной дорожке прямо перед носом двух толстушек или контролерш с автостоянки, шокированных его поведением. Мало того что водитель припарковался не по правилам, он еще и запер кабину, не подсунув специальных талонов под дворник ветрового стекла! Он просто-напросто развлекался, выбивая из парковочного автомата сдачу в несколько франков и при этом внимательно прислушиваясь к происходящему с улыбкой на лице, затем гладил крышку беззащитного автомата, ну а потом он проследовал мимо контролерш, которых тем не менее видел прекрасно, и, не утруждая себя объяснениями, ограничился одной-единственной бессмысленной фразой, которую из чувства долга и по привычке они запечатлели в своих блокнотах. «Это мой старый друг, – заявил нарушитель, показывая на автомат почасовой оплаты за разрешенную парковку, – и он никогда не позволяет мне платить… Разве можно его не слушаться?» – после чего исчез в доме номер 155, по улице… по месту работы, если она у него еще была.
Развеселый отказ от исполнения гражданского долга всегда забавлял Матье, но удовольствие возросло в десять раз благодаря пренебрежению к любым возможным наказаниям: обуздать его теперь было невозможно, даже тыквообразным толстушкам в синих мундирах.
Весело глядя по сторонам, размеренным шагом шел Матье коридорами своего офиса. В зеркале лифта перед ним предстал крупный нескладный шатен, с любопытством разглядывающий его самого. Судя по всему, этот человек никогда не счел бы его больным! Лифт поднялся на нужный этаж, включив нечто в лабиринтах памяти Матье и напомнив забытое было имя: Фридрих! Фридрих Ницше! Ух! Вот как его звали! И, смеясь над собой, Матье одновременно испытал некое облегчение. Ибо теперь ему не придется терять час или два на поиски вылетевшего из памяти имени (поскольку клиент, наверняка уже ожидающий у него в кабинете, вряд ли способен снабдить его более или менее точной информацией по вопросам культуры). Матье специально сделал крюк, чтобы поздороваться с дорогой и любимой секретаршей, уже давно ставшей его доверенным лицом, с мадемуазель Периньи по имени Ирен.
– Вы задерживаетесь, зато так хорошо выглядите! – воскликнула она ему вслед.
Матье замер на мгновение. Однако зачем отягощать мадемуазель Периньи проблемами жизни и смерти? Она в значительной степени напоминала персонажей из произведений Бурже или Жида. Типичная героиня романов двадцатых годов. Немыслимо причинить боль мадемуазель Периньи. Еще более немыслимо, чем какой бы то ни было другой женщине. Невозможно. И сила сострадания породила у Матье острейшую необходимость поговорить с кем-нибудь по поводу диагноза хомяка. Да, конечно, он уже обо всем рассказал сначала Гоберу, потом Соне, но всякий раз происходившее воспринималось Матье как сцена из комедии: в первый раз герой не вовремя вышел на сцену – он или Гобер, неважно, – во второй раз комедия превратилась в нечто незначительное, в посмешище для публики, даже если эта публика из него самого. Нет, никто еще не знает того, что известно Матье, – но, возможно, это в конечном счете никому не интересно.
– Так, значит, я хорошо выгляжу? – машинально повторил он, обрадованный, сам не зная почему, словами мадемуазель Периньи. Матье обернулся к ней с улыбкой, она же кивнула, напустив на себя трогательно-суровый вид. Тут он наклонился к ней, ожидая, что она поправит ему галстук, почистит пиджак, вытянет манжеты: эти жесты она механически повторяла уже целых двенадцать-тринадцать лет, и те же двенадцать-тринадцать лет он неизменно испытывал от этого радость. «Да и она тоже», – подумал он, выпрямляясь во весь рост. Вне зависимости от ее профессионально-материнских забот в этой женщине обитала великолепная секретарша, радующий душу сплав неведения и интуиции.
– Как там наш клиент? Да, кстати, а как его зовут?
– Пьер Сальтьери. Думаю, что он – важная шишка в мире спорта… И с лица, и с изнанки…
Интересно, что, с ее точки зрения, означают слова «важная шишка» и «изнанка»? Изготовителя толстых шарфов, закулисного спортивного дельца? Серого кардинала соревнований? Или организатора балетов на льду?
Матье вошел в кабинет, на ходу пожал руку находившемуся там человеку по фамилии Сальтьери и уселся за свой стол. Несколько часов назад Матье тоже сидел за столом, только за другим и не с той стороны.
– Почему вы обратились именно к нам?
Это стандартный первый вопрос к клиенту. Ответ обязательно скажет о многом, хотя и редко бывает правдив.
– Мы ведь знакомы еще с 1978 года, – заявил клиент.
Человек этот был худ и полнокровен одновременно, что придавало ему довольно странный вид: он выглядел спортсменом-аскетом и в то же время будто бы страдал от повышенного давления. На нем был бархатный костюм каштанового цвета в рубчик, который ему совершенно не шел. Похоже, этот человек еще не выбрал для себя место в жизни, не позаботился о формировании собственного облика, и это в глазах Матье делало его вполне симпатичным – хотя бы по сравнению с хомяком, выглядевшим во всех своих нарядах совершенно неестественно, словно он аршин проглотил: белый халат, хорошо поставленный голос, жесты помощника большого начальника. Матье презирал этот тип людей независимо от способности ставить правильный диагноз… Но если бы этот тип сказал Матье: «У вас все в порядке, приходите через год!» – Матье бы тоже его запрезирал? Наверное, нет, но все равно никогда бы больше к нему не пришел. И напротив, он никогда бы не подумал отнестись с презрением к милому доктору Жуффруа, своему постоянному врачу, который наверняка попытался бы вначале походить вокруг да около, а потом объявить, что у Матье, вопреки обыкновению, на этот раз далеко не все в порядке. Доктор Жуффруа посочувствовал бы Матье в горе, а ведь сегодня утром Матье ощутил себя совершенно одиноким, одним на всем белом свете, наедине с хомяком, отнесшимся в лучшем случае безучастно, а в худшем – презрительно – к счастливому человеку ростом в метр девяносто два, очутившемуся в обществе претенциозного ублюдка ростом в метр шестьдесят два сантиметра. Этим сказано все, и все это выглядело постыдно: сочувствие врача носило явно вымученный характер, особенно на фоне проведенных исследований. Особенно с учетом их конкретных выводов.
В семьдесят восьмом году Матье было всего лишь двадцать семь лет, у него еще не было ни репутации, ни связей, ни проистекающей из их наличия профессиональной уверенности в себе. Увы, в семьдесят восьмом году Матье был всего-навсего юношей двадцати семи лет, только-только превращавшимся в мужчину, зато влюбленным до безумия в женщину, которую он любит до сих пор, хотя гораздо меньше, чем в тот месяц, когда они только повстречались друг с другом.
– Мы с вами познакомились в Блиньи, – заявил Сальтьери. – Вы приезжали с Матильдой. Я предоставил вам тогда охотничью хижину на озере.
Так вот это кто – хозяин хижины, к которому Матье в те времена ревновал до безумия, но имя которого так и не отложилось в памяти. Нет, пример с Ницше и Сальтьери доказывает, что с памятью у Матье нынче слабовато.
– Ну, конечно! Ну, конечно! – воскликнул Матье, вставая из-за стола и протягивая обе руки клиенту из прошлого, как если бы двое бывших мужей Матильды кинулись обниматься, целоваться, хлопать друг друга по спине, крепко жать руки друг другу, тискать друг друга, словно двое уцелевших при ужаснейшем кораблекрушении. Да и на самом деле они и были двое уцелевших после страшнейшего несчастного случая – непоправимого счастья, испытанного с Матильдой. И Сальтьери, должно быть, великолепно понимал все это, ибо он встал и протянул обе руки Матье прежде, чем усесться вновь. Выражение лица у Сальтьери стало вдруг игривым, меланхоличным и заговорщическим одновременно, именно таким, которое хотел выставить напоказ Матье.
– Места у вас чудесные, – поспешно высказался Матье. – Там действительно очень красиво. И вы хотите все это… переменить? Грустно, не правда ли? Жалко.
– Жалко, но необходимо, – ответил Сальтьери. – Не так давно я скупил прибрежные земли. Все прочее лежит в развалинах. Необходимо привести все в порядок, создать охотничьи угодья для городских снобов. Вы видели когда-нибудь стилизованные бунгало для охоты на уток? С круглой площадкой между каждыми двумя и горочками, чтобы охотники не носились слишком быстро… Внутри – уютные уголки, кухни, соединенные по-американски с гостиными. Человек кастрирует вселенную, словно люди проверяют ее на прочность…
– Вы, похоже, такой же, как и я, энтузиаст современной архитектуры, – смеясь, проговорил Матье.