Эдгар Пенгборн
ДЭВИ
Замечание: герои этого романа выдуманы отчасти — иными словами, они не родятся еще несколько сотен лет.
Посвящается всем из нас, включая Джуди.
1
Я — Дэви, который некогда был королем. Королем Дураков, для чего нужна мудрость.
Это случилось в 323 году, в Нуине, чья восточная граница — побережье огромного моря, в Былые Времена называемого Атлантическим, моря, которое ныне бороздит этот корабль, прокладывая свой путь через серые или золотые дни и безбрежные ночи. Это произошло на моей родине, в Мога, и я был всего лишь мальчишкой, заполучившим золотой горн и начавшим постигать азы музыки. Затем я провел несколько лет с Бродягами папаши Рамли в Катскиле, Леванноне, Бершере, Вейрманте, Коникуте и Нижних Землях — годы моего взросления, с симпатичными девчонками и хорошими друзьями, когда всегда было достаточно работы. А потом, расставшись с Бродягами, я оказался уже почти мужчиной — ведь иначе женщина, которую я там встретил, моя кареглазая Ники, с остроконечными, точно у эльфа, ушками, никогда бы не обратила на меня внимания.
Я научился читать. По крайней мере, так это называлось там, в скоарской школе, но на самом деле я и понятия не имел ни о чтении, ни о письме до тех пор, пока не связался в Бродягами, пока мое невежество не вывело из терпения мамочку Лору Шо, и она не помогла мне сделать мои первые шаги по пути света. Теперь, когда мне двадцать восемь и я уже искушен в ереси и знаком с отрывками из литературы Былых Времен, я проклинаю законы, которые запрещают большинство книг Былых Времен или делают их доступными лишь для священников…
Сам не знаю, где я набрался такой наглости, чтобы попытаться написать книгу для вас, выдумав вас, поскольку между нами лежит океан и те века, когда вы, люди, не знали ничего о моей части круглого мира. Я просто убежден, что он круглый.
Думаю, мой язык должен больше напоминать стиль Былых Времен, чем речь или письменность настоящего. Те немногие книги, что появляются сейчас, варварски отпечатанные на паршивой бумаге — да и не заслуживающие, впрочем, лучшей, — являются творениями Церкви, произведениями невероятно мрачными: проповеди, притчи, нравоучительные истории. Действительно, в теперешней речи есть какая-то изюминка, но она доведена до той простоты, которая делает ее невыносимо скучной, — стоит лишь кому-нибудь, кроме священника, использовать слово, которое не понятно с ходу любому олуху, как взгляд тотчас же становится косым, подозрительным, а пальцы ищут камень — излюбленное оружие глупцов, желающих потягаться с мудростью. И, наконец, английский Былых Времен — единственный язык, который может связывать меня с вами, теми, кто, возможно, существует и однажды прочтет эту книгу.
Мы — свободные мужчины и женщины на борту этого судна, не обремененные грузом драгоценной невежественности. В стране, которая изгнала нас, кичатся свободой вероисповедания, свободой, которая на деле означает лишь возможность выбирать небольшие отклонения в рамках поддерживаемой большинством религии. Истинные еретики не нужны, хотя в последнем столетии Былых Времен их не преследовали так, как сейчас, поскольку от главенствующей на этом континенте религии осталось лишь бледное подобие ее прежней адской славы. Святая Мурканская Церковь и несколько безобидных шарлатанских сект, которым она позволяет существовать, по всей очевидности, были неизвестны в Былые Времена, но насколько можно судить на таком расстоянии, христианство в Америке двадцатого века — или как там его называли? — вряд ли могло испугать даже ребенка. На нашей шхуне существует свобода от религии, и при написании этой книги она мне понадобится. Если эта мысль оскорбляет ваши чувства, внемлите моему предупреждению и откройте какую-нибудь другую книгу. Наша шхуна, наша «Утренняя Звезда», сделанная по чертежам Былых Времен, не похожа ни на одно современное судно, за исключением ее экспериментальной предшественницы, «Ястреба». Но ту сожгли на причале четыре года назад, в 327 году, во время войны с пиратами с архипелага Код. Когда «Ястреб» строили, люди, наблюдавшие за установкой шпангоутов и видевшие, как ставят сосновые мачты, привезенные из северной провинции Нуина — Гемпшера, говорили, что он пойдет ко дну, едва коснется воды. Он мужественно проплавал многие месяцы, пока его не уничтожил пожар у Провинтаунского острова. В глубинах нашей памяти живет и сам корабль, и то место, где его обугленный остов лежит во тьме, давая приют осьминогам и огромным морским змеям. «Утренней Звезде» пророчили подобную же судьбу. Недоверчивые зрители видели, как ее спускают со стапелей на воду, как устанавливают мачту, как паруса наполняются ветром, и она совершает свой первый круг по Плимотскому заливу, точно истинная леди, прогуливающаяся по лужайке. Они говорили, что первый же порыв ветра неминуемо опрокинет ее. Что ж, нам пришлось пережить не один шторм, с тех пор как мы начали свое путешествие в ту сторону, где встает солнце.
Земля круглая. Но я вовсе не думаю, что вы ходите вверх тормашками, а ваши головы болтаются ниже плеч. Если это правда, то я зря трачу время, ибо для того, чтобы понять книгу, которую я намерен написать, потребуется голова, крепко на плечах сидящая и к тому же часто используемая.
Наш капитан Сэр Эндрю Барр также будет чертовски изумлен, обнаружив, что вы разгуливаете вверх тормашками, равно как и два моих самых любимых человека — моя жена Ники и Дион Морган Моргансон, некогда Регент Нуина, которые, кстати, в известной мере несут ответственность за эту книгу: они настояли на том, чтобы я засел за нее, и теперь наблюдают за тем, как я корплю над этими страницами. Тем не менее капитан Барр полагает, что, даже имея направленный в другую сторону конец, мочиться все равно лучше с подветренного борта.
В тайной библиотеке Еретиков, в Олд-Сити, было достаточно карт и прочей научной информации для того, чтобы дать нам отличную картину мира, каким он был четыре сотни лет назад и каким оказался бы сейчас, кабы… Подъем уровня воды, который, по всей видимости, катастрофически ускорился именно в период краха цивилизации Былых Времен, делает все старые карты бесполезными — берега изменились. Ярость мирового океана, очевидно, привела и к множественным изменениям внутри континентов. Последовали землетрясения, оползни, эрозия на возвышенностях, вызванная продолжительными ливнями, описанными Джоном Бартом в его труде — кстати, запрещенном.
Да, разумеется, именно истина, многоликая истина, скрытая в старинных книгах, заставила Церковь запретить большую их часть и объявить все знания Былых Времен «первобытными легендами». Не должно иметь картину земли, столь разительно отличающуюся от той, что дает Святая Мурканская Церковь — даже в обществе, где едва ли один из двух дюжин достаточно грамотен, чтобы узнать на бумаге свое собственное имя. Слишком много правды и слишком много перца, чтобы это устроило робких, благочестивых и прагматичных бойцов, зарабатывающих себе на кусок хлеба с маслом, помогая Церкви ворочать правительствами.
Земля — шар в пустом пространстве, и вокруг нее вращаются луна и Полночная Звезда, а она сама вращается вокруг солнца. Солнце также путешествует — так гласит учение Былых Времен, и я верю в это; а звезды — это далекие солнца, похожие на наше собственное; а яркие тела, движение которых мы Можем видеть, — это планеты вроде нашей, — кроме Полночной Звезды. Я думаю, что вспышка, промелькнувшая однажды в небе, была одним из спутников, запущенных ввысь в Былые Времена, и это кажется мне куда более удивительным, нежели церковная легенда, которая называет ее звездой, упавшей с небес, дабы объявить людям о том, что Авраам умер на колесе. А еще я думаю, что земля, луна, планеты, солнце и звезды не просто путешествуют (некоторое время или же вечно), но, осмелюсь сказать, путешествуют они, совершенно не заботясь о том, чтобы нам было удобно — ибо мы могли бы, при желании, выдумать Бога, а затем объявить, что он управляет миром… Но лучше я так делать не буду.
Пока я сам не занялся этим делом, я и не предполагал, как нелегко написать книгу. («Просто пиши», — говорит Дион ради того, чтобы видеть как я бормочу, подбирая нужные слова. Ему виднее… От Ники помощи больше: когда я по горло сыт размышлениями, я могу привлечь к себе ее смуглое тело и повоевать с его чудесной теплотой.) Я стараюсь не забывать о том, как много вы не знаете: ведь часто люди не в состоянии заглянуть дальше лесов и полей своего родного края — равно как и дальше лжи и правды, усвоенных в детстве; дальше моментов боли или удовольствия, которые, по-моему, могут сделать любую ложь правдой, а видение, мечту или заблуждение — истиной столь же непоколебимой, как гранитная скала.
Когда бы меня ни ужалила эта идея, я должен продолжать писать до тех пор, пока она не дает мне покоя. Мое образование, как я уже намекал, несколько запоздало. В двадцать восемь я считаю, что мое невежество все увеличивается и увеличивается, но простите, если временами буду говорить вам меньше, чем мог бы, или больше, чем вам хочется. В четырнадцать я был столь же темен, как деревенский дурачок, хотя и был чуть более благовоспитан. Рыжеволосый; маленький, но проворный; с придурковатым от рождения видом и неплохо подвешенным языком…
Республика Мога, где я родился в захудалом публичном доме, — страна маленьких уединенных ферм и обнесенных изгородями деревушек в краю озер, лесов и пастбищ к северу от Кат-скильских гор, где живет суровый народ, который носит то же имя, что и горы. В один прекрасный день Катскил может завоевать всю Мога. Так мне кажется… Я родился в одном из трех крупных моганских городов, Скоаре. Он лежит во впадине между холмами, почти там, где в то время проходила граница с Катскилом.
Жизнь в Скоаре течет в соответствии с сезонами торговли на Зерновом Рынке. Девственная природа зеленой волной подкатывает к довольно обветшалой городской стене-изгороди, за исключением того места, где вырубили кустарник, чтобы сделать Западную и Северо-Восточную дороги немного более безопасными для потоков людей, запряженных мулами повозок, солдат, пилигримов, ремесленников и бродяг.
В этих дорогах есть какое-то грубое величие — за исключением военного времени, когда народ начинает бояться дорог и открытых мест больше обычного. В хорошие времена дороги смердят людьми, воловьими упряжками, лошадьми, скованными медведями и волками, которых везут в город для продажи владельцам балаганов; но при солнечном свете и свободном ветре эта вонь совершенно никого не тревожит. В дневное время на дорогах можно увидеть кого угодно. Можно увидеть великого человека; иногда даже Правителя, совершающего путешествие в одиночестве. Или пилигрима на пути к святым местам — и, поскольку этот человек почти полностью раздет, если не считать тернового венца на голове и серебряного колеса на шее, то скорее всего идет он на рыночную площадь Набера, где по преданиям, Авраам умер на колесе. Он никогда не смотрит ни вправо, ни влево, когда люди подбираются к нему поближе, чтобы робко коснуться его головы, рук или яичек и тем самым приобщиться к его святости и исцелиться от своих личных горестей… Можно встретить на дороге даже толпу уличных певцов и акробатов с белолицыми мартышками, сидящими у них на плечах, и попугаями в клетках, передразнивающими всех, кого слышат.
Время от времени вам доведется увидеть фургоны Бродяг, покрытые пикантными картинками и странными рисунками и запряженные мулами. И вы знаете: где бы они ни остановились, будет музыка, потрясающие представления, смешные до колик цирковые номера, предсказания судьбы, в высшей степени честное надувательство и новости со всевозможных концов мира. Слухи приходят и уходят, а Бродяги считают своей обязанностью при продаже коней надуть вас ловчее, чем профессиональные мошенники. Впрочем, Бродяги даже гордятся тем, что приносят из дальних краев только правдивые истории, и люди знают это и столь высоко ценят их, что немногие правительства осмеливаются приструнить шатунов за нахальство, бродяжничество и тягу к свободе. Я никогда не забуду, что лучшие годы моей жизни до встречи с Ники я провел с Бродягами…
Вы можете увидеть также изящный паланкин со спущенными занавесями и носильщиками, подобранными по росту и передвигающимися не в ногу, чтобы дорогостоящей женщине внутри — возможно, там окажется даже личная шлюха Правителя — не было необходимости высовывать голову из окна и обзывать их «проклятыми неповоротливыми ленивыми сукиными детьми». Еще вы можете встретить партию скованных по двое рабов, которых гонят на рынок в Скоар, или стадо для скотобойни, надоедающее всей дороге своей громогласной глупостью. Эти бычки не желают идти ни туда ни сюда, но дорога проталкивает их по своей кишке — этакий безмозглый дождевой червь, заглатывающий их, пропускающий через себя, выдавливающий с другого конца и тянущийся за новой порцией…
Ночью дороги затихают. Тогда их могут использовать и коричневый тигр, и черный волк — кто скажет хоть слово против, за исключением застигнутого ночью путника, который после встречи с ними больше не скажет ничего.
Фермерство в Мога — такая же тяжкая работа, как и везде. У животных рождается столько же мутов, как и в любом другом месте; пошлины, собираемые бандитами, высоки; труд каторжный и не слишком выгодный, заставляющий уже в сорок лет чувствовать себя глубоким стариком; и лишь немногие фермеры могут позволить себе купить раба. Однако люди приспосабливаются к этой жизни, равно как и в других местах, где жизнь еще более тяжела, чем в Мога. Климат не столь жарок и не так способствует малярии, как в Пене. Развита торговля лесом и скаковыми лошадьми; есть и производство, хотя оно не может тягаться с промышленностью Катскила или Нуина. Фабрика по производству бочонков в Скоаре в качестве побочного продукта стала производить гробы и немало преуспела — они называли это «предприимчивостью янки». Да, они выживают, эта бедная чванливая человеческая раса, совершенно перемешавшаяся и готовая ко всему — какой она была всегда и, возможно, будет всегда, до тех самых пор, пока солнце не спалит ее, что, вне всякого сомнения, случится лишь после дождичка в четверг…
Возможно, будет… Теперь, когда я знаю книги, я не могу забыть, как эта самая человеческая раса выжила в Годы Хаоса по чистой случайности — просто потому, что так вышло.
Еще два крупных центра моего родного края — обнесенные стенами Mora-Сити и Кангар, города к северо-западу от Мога-Вотер, узкого морского залива. Восемнадцатифутовые земляные стены — это достаточно, чтобы остановить прыжок коричневого тигра, и это делает Скоар, с его жалким двенадцатифутовым забором, лишь третьим. Огромные верфи Кангара могут принимать корабли до тридцати тонн водоизмещением — большие корабли, в массе своей из Леваннона и торгующие во всех портах. Mora-Сити — столица, с президентским дворцом. А Кангар — крупнейший город — в нем живет двадцать тысяч, не считая рабов, вместе с которыми наберется и двадцать пять. Закон Мога утверждает, что если считать их за людей, можно закончить тем, что начнешь обращаться с ними, как с людьми, а это приведет великую демократию к революции и краху.
Теперь я думаю, что все государства, кроме Набера, — это великие демократии. Святой город Набер не является государством, а представляет собой всего лишь несколько квадратных миль земли, выходящих на Гудзоново море, а с остальных трех сторон огражденных Катскильскими горами. Это духовная столица мира, иными словами — земное местоположение того небесного изобретения, что называется Святой Мурканской Церковью. Там никто не живет, за исключением высоких должностных лиц Церкви, большинство из которых квартирует в жилых покоях громадного Наберского собора, и еще примерно тысячи человек, призванных удовлетворять мирские потребности святых отцов, от ремешков для сандалий и туалетной бумаги до изысканных вин и заурядных просвир. В Катскиле не производят ни изысканных вин, ни вышколенных постельничих — их приходится импортировать, чаще всего из Пена.
Сам Катскил — королевство. Нуин — конфедерация, с наследуемым президентством, в которой Президент обладает абсолютной властью. Леваннон — тоже королевство, но управляемое Департаментом Торговли. Ломеда и другие Нижние Земли — церковные государства, главный шишкарь которых гордо именуется Принцем-Кардиналом. Род, Вейрмант и Пен — республики, Ко-никут — королевство, Бершер — по большей части смесь всего вместе взятого. Но все они — великие демократические государства, и я надеюсь, что однажды, когда океан станет менее сырым, все это станет более ясным для вас. Да, кстати… Далеко к югу или юго-западу от Пена лежит государство Мисипа, которое является империей, но они не допускают визитеров[1], живут за земляной стеной, которая, по слухам, на сотни миль заходит в тропические джунгли, и уничтожают все прибрежные корабли северян — при помощи пороха, который перекидывают на палубы посредством хитроумных метательных устройств, называемых катапультами. Поскольку производство пороха строжайше запрещено Святой Мурканской Церковью как часть Первородного Греха Человека, эти мисипанцы — отъявленные язычники, так что туда никто не ездит, разве что по случайности, никто не знает, является ли эта империя еще и демократическим государством, и, насколько мне известно, никого это особенно и не волнует. В пятидесяти милях к югу от Кангара лежит Скоар. Там я родился, в доме, который, не будучи самым высококлассным, все же не был и простым дешевым борделем. Мне довелось увидеть его впоследствии, когда я уже достаточно вырос, чтобы стать наблюдательным. Я помню красную дверь, красные занавеси, бронзовые лампы в форме фаллосов, знак «V» над входной дверью, означавший, что заведение лицензировано городским правлением в соответствии со знаменитой церковной Доктриной о Необходимом Зле. О том, что заведение было не из самых высококлассных, свидетельствовал тот факт, что девушки могли сидеть на ступенях, широко расставив ноги или выставив напоказ из вырезов блузок груди, или же и вовсе, завлекая прохожих, высовываться из окон голышом. Высококлассные дома обычно демонстрируют лишь знак «V», красную входную дверь да необычную тишину и спокойствие у этой самой двери — высокопоставленные клиенты предпочитают именно такой стиль. Я сам не слишком-то привередлив: когда дело касается меня, секс может быть и животным, и феноменально возвышенным — коль скоро это секс, и никому не противно, мне нравится по-всякому.
В домах подобного класса времени на детей не остается. Но дети в нашем мире редкость и, следовательно, высоко ценятся. Я был вполне упитан, и ничто во мне не выдавало незаконнорожденного, но как продукт публичного дома я находился под опекой государства и не мог быть усыновлен. Полицейские забрали меня от матери — уж не знаю, кто она была, — и поместили в скоарский приют. Мать получила причитающуюся в таких случаях сумму и должна была сменить имя и переехать в какой-нибудь другой город, ибо Государство предпочитало, чтобы подобные мне дети ничего не подозревали о своем происхождении. Я узнал о своем лишь по случайности, подслушав приютского болтуна-священника, чересчур разговорившегося и думавшего, что я сплю.
Я оставался в приюте до девяти лет — обычного возраста, когда сирот выпускали. Будучи крепостным и по закону все еще принадлежа Государству, я должен был отдавать ему три четверти моего заработка до тех пор, пока мне не исполнится восемнадцать. Тогда, если бы все оказалось в порядке, Государство сочло бы свои издержки возмещенными, и я стал бы свободным человеком. Такова была Система Благотворительности.
В приюте практически все делалось с терпеливыми вздохами или же в молчании. Он отнюдь не был переполнен. Монахини и священники не настаивали на молчании, но если мы соблюдали тишину, наказаний было меньше. Мы выполняли нетрудные поручения вроде уборки, вытирания пыли, стирки, мытья полов, рубили и приносили дрова, мыли тарелки и кастрюли, вскапывали огород, пропалывали его и собирали урожай, работали официантами, что означало следить за тем, как остывает суп, пока молится отец Милсом, и выносили ночные горшки.
Вместо заботы и доброты мы выросли в обстановке болезней и смерти. Я вспоминаю год, когда в приюте осталось лишь пятеро мальчиков и восемь девочек, и работа стала трудной — среднее число воспитанников в приюте обычно достигало двадцати. Наши опекуны мучились за нас, проводя лишние часы в молитвах, сжигая большие экономичные свечи, совмещавшие религиозные функции с окуриванием, обескровливая нас и впихивая в нас то, что они называли витаминным супом — отвар из валерьянки с раскрошенной яичной скорлупой для укрепления костей.
В приюте нас ничему не учили. В Мога обучение осуществлялось возрасте от девяти до двенадцати лет, за исключением детей знати и кандидатов в духовенство, которым приходилось потеть намного больше. Даже дети рабов должны были кое-чему обучиться: в этом отношении Мога была прогрессивным государством. Я хорошо помню районную школу на Каюга-стрит, всю тщетность попыток, которые никогда не попадали в цель, и ощущение чего-то жизненно необходимого, но недостижимого. И все же наша школа была очень прогрессивной. У нас были Проекты. Я сделал скворечник.
Он не очень-то походил на те, что я мастерил ради забавы, уходя в леса своего одиночества, из коры, лозы и обструганных палочек. Птицы сами были слишком необразованны, чтобы им понравилось подобное жилище. Тот, который я сделал в школе настоящими бронзовыми инструментами, выглядел гораздо лучше. Разумеется, вы не захотели бы повесить такой на дерево — Проекты не предполагают подобных вещей.
Мне не приходилось платить за проведенные в школе часы из своей зарплаты — добрый закон следил за этим. Все равно обязательное прогрессивное образование — это не шутка, когда оно отнимает от вашей жизни время, которое можно было бы потратить на то, чтобы что-нибудь изучить.
Единственным в приюте другом, которого я помню, была Кэрон, которой исполнилось девять, когда мне было семь. Она не росла вместе со мной, потому что попала в приют после того, как ее родители поубивали друг друга в поножовщине. Ее выпустили через несколько месяцев, но эти несколько месяцев она любила меня. Она постоянно была на ножах со всеми остальными, и с нею вечно происходили какие-то неприятности. Поздно ночью, когда надзиратель клевал носом при свете единственной свечи, между мальчишечьей и девчоночьей половинами спальни начиналась беготня, хотя за сексуальные игры полагалось наказание в двадцать ударов хлыстом и день в погребе. Кэрон приходила ко мне, забиралась под одеяло, костлявая и теплая. Мы играли в наши неуклюжие игры, не слишком умело; гораздо лучше я помню ее речь, тоненький голосок, который невозможно было расслышать и с десяти футов. Рассказы о внешнем мире, выдумки, а часто (и это очень пугало меня) разговоры о том, что она намерена сделать со всеми в этом заведении, исключая лишь меня… Да все что угодно, начиная от поджога здания и заканчивая умыслом вышибить мозги отцу Милсому, если, конечно, они у него вообще есть…
Я думаю, ее выслали из Скоара. Когда выпустили меня самого, на два года повзрослевшего, но все еще скучавшего по ней, мне так и не удалось отыскать ее след или разнюхать, что с ней случилось. Я узнал лишь, что потерянные возвращаются в нашу жизнь далеко не столь часто, как это сплошь и рядом происходит в слезливых романтических историях, которые за монетку-другую вам расскажет попрошайка-сказитель на перекрестке.
Кэрон сейчас должно быть тридцать, если, конечно, она еще жива. Иногда, даже в постели с моей Ники, я вспоминаю нашу щенячью возню, жуткую непоследовательность детских мыслей и воображаю, что наверняка бы узнал ее, если бы увидел сейчас…
Я вспоминаю и еще одну, сестру Карнейшн, пахнувшую вперемешку дешевым мылом и потом, которая по-матерински нежно относилась ко мне и пела песенки, когда я был еще совсем малышом. Она была непомерно тучной, с глубоко запавшими веселыми глазами и приятным правильным голосом. Мне было четыре, когда отец Милсом пресек мои постоянные жалобные вопросы, сказав, что сестра Карнейшн ушла с Авраамом. И я неистово ревновал ее к Аврааму, до тех пор, пока кто-то не объяснил мне, что таким образом священники иносказательно говорили о смерти. В девять лет меня отдали дворовым мальчишкой в трактир «Бык и Железо» на Курин-стрит, где мне пришлось проработать до четырнадцати лет и одного месяца, с какого момента я и начинаю свой рассказ. Жилье за половину стоимости; после того, как государство забирало свои три четверти, мне оставалось два доллара в неделю, и неофициально приходилось еще и доплачивать за комнату. Овсяный хлеб, каша и все, что могло быть «поднято», как говаривал папаша Рамли — мальчик вполне может вырасти на таком рационе. А каша в «Быке и Железе» была гуще и вкуснее, чем любое приютское блюдо, представлявшее собой нечто среднее между дуракавалянием и религией.
2
Однажды в середине марта, через месяц после моего четырнадцатого дня рождения, я улизнул из «Быка и Железа» и пошел бить баклуши. Прошедшая зима оказалась тяжелой: оспа, грипп — все сразу, разве лишь без бубонной чумы обошлись. В январе выпало на дюйм снега; я редко видел столько снега сразу. Теперь зима закончилась, и я мучился весенним беспокойством, грезил на ходу. Я хотел и боялся тех ночных сновидений, из которых меня вырывало извержение семени. Я пережил тысячи амбиций, погибших из-за моей лени; меня одолевала усталость от ничегонеделания в то время, как все еще должно делаться, большинство детей называют это скукой, и я поступал так же, хотя детство уже удалялось от меня, и достаточно быстро. Я видел, как ускользают мимо нестерпимые часы, каждый день манил меня новым возможным завтра, но ничего замечательного не происходило.
На мой день рождения в февре[2] стояли лютые морозы; люди говорили, что это необычно. Я помню, как в утро дня рождения увидел из своего чердачного окна сосульку, свисавшую с вывески над входом в гостиницу — это была знатная вывеска, нарисованная для Джона Робсона каким-то бродячим художником, который, вероятно, заработал за это ночлег с ужином и разговором о бедности, который Старина Джон каждый раз заводил в таких случаях. (Кстати, только Эмия, дочь Старины Джона, вспомнила о том, что у меня день рождения; она украдкой сунула мне блестящий серебряный доллар и добавила нежный взгляд, за который я бы отдал все доллары, которые у меня имелись, но поскольку я был лишь крепостной, за подобные мысли о дочери свободного человека меня бы выдрали, как Сидорову козу.) На вывеске красовался рыжий бык с огромными рогами и яйцами, напоминающими размером пару церковных колоколов, а железо представляло собой дротик, какой обычно используют на арене для боя быков. Дротик торчал из бычьей шеи, причем сам бык, казалось, ничего не имеет против такого украшения. Вероятно, это была идея Мамаши Робсон. Для безобидной старой вешалки она на удивление страстно любила волчьи ямы, бои быков, сожжения атеистов и публичные повешения. Она считала такие развлечения богоугодными, поскольку в конечном счете они демонстрировали триумф духа.
Той зимой очень близко от города рыскали волки. Стая черных сожрала семью крестьян из деревушки Вилтон, неподалеку от Скоара, одну из тех семей, что отваживаются жить за пределами крепких стен. Старина Джон расписывал каждому новому гостю все подробности этой бойни, чтобы поддержать добрый застольный разговор и напомнить клиентам, как предусмотрительно они поступили, зайдя в отличный трактир, который находится в пределах городских стен, — да и цены к тому же здесь божеские. Возможно, он до сих пор рассказывает эту байку и, может быть, даже упоминает про рыжеволосого дворового мальчишку, который служил у него когда-то и оказался настоящей змеей, пригретой на его гостеприимной груди, и не справлялся даже с тем, чтобы отнести требуху обитателю медвежьей ямы. У Старины Джона были связи в деревушке Вилтон, и он знал семью, растерзанную волками. Как бы то ни было, его рот никогда не оставался закрытым дольше двух минут, кроме тех случаев, когда среди его клиентов оказывалась знать: тогда, сам будучи Мистером — это низшая ступень знатности, — он прикрывал рот, и его влажные голубые глаза бегали в непрекращающемся поиске зада, который он мог бы вылизать с наибольшей для себя выгодой.
Он не закрывал свой рот и тогда, когда спал. Их с Мамашей спальню от моего чердачка отделял дворик для повозок. Даже зимой, когда их окна были накрепко закрыты, чтобы не впустить демонов сквозняка, я мог слышать, как он исполняет свой супружеский долг, скрипя, точно несмазанная телега. Очень редко до меня доносились и короткие стоны Мамаши Робсон. Ума не приложу, как они ухитрялись заниматься этим, двухсотфунтовая туша и маленький сухой прутик.
Тем мартовским утром я еще затемно накормил лошадей и мулов, рассудив, что закалять свой характер выгребанием навоза из их стойла может кто-нибудь другой. В трактире была пара рабов для таких работ. Единственной причиной, по которой я когда-либо чистил стойла, было то, что я люблю, когда такая работа делается как надо, но в то утро я счел, что они и сами могут убрать это дерьмо. Все равно ведь была пятница, так что вся работа считалась грехом, если только вы не объявите уборку навоза богоугодным делом, а я хочу, чтобы вы хорошенько подумали, прежде чем заявлять такую вещь…
Я прокрался в главную кухню, зная все вокруг, как свои пять пальцев. Хотя я и был дворовым мальчишкой, но все же старался мыться каждый раз, когда представлялась такая возможность, и потому Старина Джон позволял мне прислуживать за столом, следить за огнем в камине в пивной и приносить напитки. Но в то утро я был в безопасности — все постились перед церковью, в тепле и уюте своих постелей. Раб Джадд, кухонный босс, еще не встал, так что его поварята тоже отсутствовали. Если бы Джадд обнаружил меня, самое худшее из того, что он мог бы предпринять, это сделать шаг-другой на своей хромой ноге в попытке догнать мальчишку, но, хвала Господу, он бы ни за что не смог поймать меня.
Я отыскал персиковый пирог. Я уже давно пренебрегал постом и посещением церкви — не слишком трудная задача, ибо кому есть дело до дворового мальчишки? — и до сих пор меня ни разу не поразила молния, хотя нас четко учили, что даже самые скромные создания находятся под пристальным вниманием Бога. В кладовой я взял буханку овсяного хлеба и толстый шмат бекона и начал раздумывать: почему бы не убежать насовсем? Кто это заметит?
Старина Джон Робсон, конечно, заметит — уладить проблемы с государством обойдется старому скряге в копеечку. Но я никогда не просил относиться к моей жизни как к товару.
Возможно, Эмия тоже заметит…
Я все еще раздумывал над этим, крадясь по пустынной с утра Курин-стрит спустя почти час. Я живо раздумывал над этим — четырнадцатилетний юнец, возможно, более сентиментальный, чем большинство молокососов такого возраста. В своем воображении я погиб в схватке с черным волком, потом сменил волка на бандитов, потому что волк не оставил бы от меня достаточного количества костей. А я чувствовал, что кости необходимы. Кто-то ведь должен был принести их Эмии. «Вот и все, что осталось от бедного Дэви, кроме его катскильского ножа. Он говорил, что хочет, чтобы нож остался у тебя, если что-нибудь случится». Но на самом деле я никогда никому об этом не говорил, да и бандиты все равно бы забрали хороший нож себе, чтоб у них чирьи на задницах повылазили!..
Эмии было шестнадцать, она была крупной и мягкой, как и ее папаня, только ей это было к лицу. Пухленькая голубоглазая милашка, обремененная, по сравнению с другими девушками, несколькими лишними фунтами везде, кроме мозгов… Целый год в одиночестве своего захламленного чердака я подогревал себя по ночам, в своем воображении раздевая ее. Настоящей Эмии время от времени приходилось делить ложе с важными гостями, чтобы поддержать доброе имя трактира, но я не вполне принимал этот факт за реальность. Разумеется, я годами слушал избитые сальные истории и шуточки насчет дочерей трактирщиков, но после Кэрон, потерянной еще в детстве, Эмия была моей первой любовью. И я как-то ухитрялся избежать осознания того, что моя милая должна была по совместительству исполнять обязанности шлюхи…
Пройдя городской парк, я перевел дух. Позорный столб, место для порки, и розги уже не маячили передо мной столь неотвратимо, лишь напоминая о том, что могло бы случиться с крепостным, застигнутым за тем, что он положил руку на платье Эмии — не говоря уж о том, чтобы запустить руку под него. Когда я подошел к месту, где собирался перелезть через городскую стену, вся чушь насчет костей испарилась из моей головы. Я на полном серьезе задумался о том, чтобы сбежать.
Если бы меня поймали и вернули назад, меня могли объявить рабом, и государство продало бы беглеца на срок десять лет. Но в то утро я храбро напоминал себе, куда они могут засунуть свой закон. У меня были бекон и хлеб, кремень и огниво и мой амулет — все в котомке, которая по праву была моей собственностью. Мой нож, также честно принадлежащий мне по праву приобретения, висел в ножнах под рубашкой, а все деньги, которые мне удалось скопить за зиму, десять долларов, были завязаны в пояс. Нет, не все — блестящая монетка, подаренная мне Эмией, лежала отдельно, ибо я намеревался ни за что не потратить ее, если в этом не будет крайней необходимости… Дальше, в лесах возле Северной горы, где я в своих прошлогодних одиноких скитаниях нашел пещеру, были спрятаны еще кое-какие вещички — лук из ясеня, сделанный своими руками, стрелы с медными наконечниками, леска, два настоящих стальных рыболовных крючка и еще десять долларов, которые я зарыл в земле. Наконечники и леска были совсем дешевыми; на хорошие крючки пришлось копить пару недель, принимая во внимание то, какой редкой и ценной вещью стала сейчас сталь.
Дождавшись, когда сонный стражник, обходящий стену, исчезнет из виду, я перебрался через частокол и направился к горе. Эмия, чей голос еще звучал в моем сердце, прекратила хныкать над моими костями. Я подумал о ней, настоящей, с мягкими губами, которая несомненно захотела бы, чтобы я вернулся и отслужил весь срок своей крепостной службы, хотя в действительности я отваживался только на то, чтобы вообразить ее рядом на узеньком тюфячке во время довольно грустных игр с самим собой.
Поднимаясь по достаточно крутому склону, уводившему меня от города, я решил, что просто заблужусь на денек-другой, как делал в прошлые разы. Обычно это случалось в мои законные выходные. Правда, не всегда: несколько раз я отваживался заранее пристать к хозяину с просьбой и лестью вырвать у него разрешение. На этот раз я собирался не возвращаться до тех пор, пока не закончится бекон, и придумать несколько воображаемых историй о своих приключениях, которые мог бы рассказать по своем возвращении, чтобы немного смягчить воспитательное воздействие ремня Старины Джона на мой бедный зад — не скажу, чтобы хозяин когда-то причинял мне серьезную боль, ибо для этого ему не хватало ни мускулов, ни жестокости. Это решение несколько успокоило меня. Углубившись в лес, я забрался на высокий клен, чтобы посмотреть на рассвет.
Дороги, ведущие из Скоара, были не видны, скрытые за высокими деревьями. Сам Скоар казался нереальным, иллюзорный город, полускрытый утренней дымкой. Но я знал, что за иллюзорностью кроется прозаичная реальность, представляющая собой толпу из десяти тысяч человеческих существ, готовящихся к еще одному дню, заполненному работой, мошенничеством, бездельничаньем, задиранием друг друга или предпринимаемыми время от времени попытками не делать этого.
Перед тем, как взобраться на клен, я услышал призывное пение первых весенних птиц. Вскоре солнечный диск должен был показаться над горизонтом, и лесные певцы проснулись, их музыка бурлила, переливаясь через вершину мира. Я слышал белошеего воробья, остановившегося на недолгий отдых по пути на север. Дрозд и малиновка — разве могло утро начаться без них? Пролетел кардинал, сверкая блестящим оперением. Из зарослей вырвалась парочка попугаев, запорхавших над деревьями, а потом я слышал курлыканье лесных голубей, и крапивник излил свое маленькое сердечко взрывом радужных трелей…
На камедном дереве поблизости я разглядел парочку белолицых обезьянок, не возражавших против моего присутствия. Самец опустил голову так, чтобы его подруга могла почистить его шею. Когда ей это прискучило, он схватил ее за ляжки и насладился любовью, выразив ее своим излюбленным методом. Затем они уселись рядышком, обняв друг друга, свесив с ветки длинные черные хвосты, и он зевнул в мою сторону: «Ё-о-о-о!» Когда я, наконец, оторвал от них взгляд, на востоке уже вовсю разгоралась заря.
Внезапно я захотел знать, откуда оно приходит, солнце? Как оно загорается утром?
Понимаете, в те дни я не владел даже обрывками достойных знаний. В школе я с трудом одолел две книги: сборник упражнений по правописанию и Книгу молитв. Когда в Скоар приходили Бродяги, я приобрел эротический буклет, потому что в нем были картинки, и чуть было не купил у них сонник, но он стоил целый доллар. Я слышал о Книге Авраама, которую называли единственным источником истинной религии, и был убежден в том, что обычным людям читать ее не разрешается, дабы они не поняли ее неправильно. Книги, говорили священники, это нечто опасное, связанное с Грехом Человека в Былые Времена; они соблазняют людей думать самостоятельно, что само по себе является отказом от любящей заботы Господа. Что касается других типов обучения… Ну что ж, я считал Старину Джона несказанно мудрым, поскольку он был в состоянии подсчитать свою выручку на больших счетах.
Я верил в то, что, как меня учили, мир состоит из куска земли площадью в три тысячи квадратных миль, который некогда был садом, где Бог и ангелы свободно разгуливали вместе с людьми, совершая всяческие чудеса, до тех пор, пока примерно четыреста лет назад люди не согрешили, возжелав запретного знания, и все не испортили. Теперь мы несем наказание до того часа, когда Авраам, Глашатай Божий, Вестник Избавления, чье пришествие было предсказано древним пророком Иисусом Христом, которого иногда называют Поручителем; Авраам, рожденный Девой Карой в пустыне, в Годы Хаоса; Авраам, умерщвленный за наши грехи на колесе в Набере на тридцать седьмом году жизни, не вернется на землю, чтобы судить наши души, даруя спасение лишь немногим, а остальных обрекая на вечные муки в огне.
Я знал, что на дворе 317 год от рождения Авраама и что все страны согласились с этим летосчислением. Я полагал, что по обеим сторонам этого комка земли в три тысячи квадратных миль до самой границы мира простирается море. Но что же с самой границей? Книга Авраама, утверждали священники, не говорит о том, как далеко граница находится — ибо Господь не желает, чтобы люди знали это, вот почему. Услышав все это в школе, я, естественно, заткнулся, но любопытство продолжало меня тревожить.
Все мои сомнения были юношескими и пытливыми, точно новая трава, пробивающаяся сквозь сопревший зимний мусор. Я радовался тому, что молния ни разу не испепелила меня, как бы я ни грешил. Перед завершением последнего учебного года целая неделя была посвящена Греху, и директор школы отец Клэнс лично занялся этим. Алая Блудница озадачила нас: мы знали, что шлюхи разрисовывают свои лица, но похоже было, что та женщина была ярко-красной с ног до головы — я не понял этого. Мы знали, что святой отец имел в виду под Грехом Самоосязания, хотя сами называли это «дрочиловкой»; некоторые самые младшие мальчики испытали настоящий шок, услышав, что у тех, кто так грешит, все синеет и через некоторое время отваливается. Двое упали в обморок, а один выбежал за дверь, чтобы проблеваться. На эту неделю девочек отделили от мальчиков, так что я не знаю, какую уж тайную информацию втюхивали им. Я понял, что слишком ничтожен для того, чтобы Бог обратил на меня свое внимание, поскольку с тех пор, как четыре года назад, в приюте, научился дрочить, ничто у меня не посинело и оставалось там, где ему и полагалось находиться. Отец Клэнс был большим и бледным, он выглядел так, будто у него болел живот, а виноват в этом был кто-то другой. При взгляде на него появлялась мысль, что Бог, прежде чем совершить такую непростительную ошибку, как создание людей мужчинами и женщинами, мог бы сначала, из уважения к приличиям, посоветоваться с отцом Клэнсом.
Церковь давала нам ясно понять, что все, связанное с сексом, — греховно, отвратительно и нечисто (даже сны об этом назывались «поллюцией»), но тем не менее заслуживает глубочайшего почтения. Там были и другие несоответствия — неизбежные, насколько я понимаю. Церковь и послушные ей мирские правительства, естественно, желали, чтобы население увеличивалось; ведь столько браков было бесплодными, а примерно каждый пятый рождался мутом, так что миру попросту грозило вымирание. Но Церковь придерживалась мнения — я не понимаю его истоков, — что все удовольствия сомнительны, и лишь угрюмость может быть добродетельной. Так что власти изо всех сил старались поощрять размножение, хотя официально изыскивали другие методы. Бывало, с Бродягами Рамли мы ставили небольшой спектакль: четыре парочки, хавающие обед вроде аристократического, с рабами, подающими всякие блюда, ни разу не улыбнувшись, разглагольствуют о погоде, модах и церковных делах. Все очень серьезно, однако зрители видят и то, что происходит под столом, где свое потрясающее представление разыгрывают пальцы, голые ляжки и гениталии…
Возможно, разум отца Клэнса мог без труда мириться с этими несоответствиями — но не мой. Религия требует специально развитой глухоты к противоречиям, но я чересчур греховен, чтобы научиться такому.
Конечно, в четырнадцать я понимал, что вслух надо соглашаться со всем, чему учит Церковь. Я увидел свое первое сожжение атеиста уже после того, как начал работать в «Быке и Железе». Это был мужчина, который, по слухам, сказал своему сыну, что никто никогда не рождался от девственницы. Я не вполне понимал, каким образом это делало его атеистом, но знал, что лучше не спрашивать. В Мога сожжения всегда были частью Весеннего Фестиваля — детям младше девяти лет можно было не присутствовать…
Со своего клена я видел рождение и рост нового дня. И неожиданно мне подумалось: а что, если кто-то доплывет до самого края мира?
Это было уже слишком. Я шарахнулся от этой мысли. Я соскользнул с клена и начал пробираться сквозь густые лесные заросли, где всегда царит сумрак. Я шел медленно, чтобы не вспотеть, ибо запах разносится далеко и вполне может заинтересовать и черного волка, и коричневого тигра. Против волка у меня был нож — волки ненавидят сталь. Тигры безразличны к ножам — один удар лапой вполне способен справиться и с ножом, и с его хозяином, — но они обычно избегают гористой местности, где для них нет почти никакой добычи. Говорят, они немного уважают стрелы, равно как дротики и огонь, хотя лично я слышал о том, как тигр перепрыгнул огненный круг, чтобы схватить человека.
В то утро меня не слишком заботили эти древние животные. Большую опасность представляли мои собственные мысли: предположим, я дойду до края мира и увижу, как зажигается солнце?
В густых лесах в любое время суток царит неопределенность полумрака. Предметы, когда свет попадает на них, проходя сначала сквозь листву, кажутся совсем не такими, как в действительности. Здесь всегда задерживается какая-то часть ночи. Вопрос о том, что находится позади вас, может содержать нечто большее, чем простой страх. Хорошее или желанное существо может, конечно, оказаться там вместо опасности, но кто знает?..
Моя пещера в Северной горе была трещиной в скале, расширяющейся внутри, образуя пространство четырех футов в ширину и двадцати в глубину. Трещина уходила во тьму, но, очевидно, должна была где-то выходить на поверхность, поскольку постоянный сквозняк делал воздух свежим. Туда вполне мог зайти черный волк. И даже тигр, хотя ему было бы недостаточно места, чтобы развернуться. Найдя пещеру, я выгнал оттуда медноголовую змею, и теперь мне приходилось следить, чтобы она не вернулась назад; еще приходилось постоянно выметать веткой скорпионов. В пещеру вел узкий выступ, расширявшийся перед самой пещерой, и на нем было достаточно земли, чтобы росла трава. Пещера была на восточном склоне горы, а Скоар располагался к югу от нее. Так что я мог развести маленький костерок на ночь, разглядывая в его пламени мальчишеские видения неисследованных мест, давних времен и других «я».
В это утро я первым делом проверил свой лук и прочее имущество. Все было на месте, но меня не оставляло какое-то странное чувство. Я послюнил свой нос, чтобы обострить обоняние; все вроде бы было в порядке, но…
Когда я обнаружил причину — на задней стене, по которой мой взгляд сначала скользнул, ничего не заметив, — она не слишком многое мне сказала. Картина была нарисована острым концом мягкого красного камня. Очевидно, это сделали уже после того, как я в последний раз наведывался в пещеру в ноябре. На стене теперь были две фигуры без лиц, но с мужскими органами. Я слышал об охотничьих сигнальных рисунках-сообщениях, но здесь от них не было ничего. Просто стоящие фигуры… У одного были пропорции человека, согнутые локти и колени, пальцы на руках и ногах тщательно прорисованы. Второй — такого же роста, но руки чересчур длинны, а ноги слишком коротки, а коленей и вовсе нет… Я не нашел никаких следов пребывания чужого человека, больше не появилось ничего нового, и ничто из моих вещей не пропало.
Я бросил поиски. После ноября кто-то побывал здесь и оставил мои вещи нетронутыми: значит, нет никаких причин думать, что он против меня что-то замышляет. Подкова оказалась спрятанной под тем же самым камнем у входа в пещеру, где я оставил ее. Впрочем, мне никогда не приходилось слышать о рисунках, оставленных ведьмами или еще какими-то сверхъестественными существами. Я набрал веток, чтобы сделать постель, принес охапку дров и растянулся на солнышке, поглощенный мечтами и совершенно голый, если не считать пояса с ножнами. Кабы время от времени нам не выдавался такой досуг, разве смогли бы мы открыть новые методы защиты луны от кузнечиков? Я не забывал о рисунке, но предполагал, что посетитель уже давно ушел. Мои мысли плавали за границами дня. Я думал о путешествиях.
Гудзоново море, Мога-Вотер, Лорента и Онтара — я знал, что все они являются частями большого моря, делящего известный мир на острова. Я знал, что Гудзоново море во многих местах едва достигает мили в ширину, и его можно легко переплыть на лодке. Я знал также, что тридцатитонные корабли из Леваннона плавают через Мога-Вотер в море Онтара, а затем мимо Тюленьей Гавани в море Лорента, где добывают большую часть лампового масла. Тюленья Гавань — все еще земля Леваннона, самый дальний конец этой длинной, точно змея, страны и самый главный источник ее благосостояния, самая северная точка цивилизации, если, конечно, можно назвать такую дыру как Тюленья Гавань цивилизованной. (В пятнадцать лет я увидел ее, путешествуя с Бродягами Рамли. Головорезы Баклана Донована попытались схватить одну из наших девушек — нигде больше не посмели бы сделать такого с одним из Бродяг. Мы оставили троих из ребят Баклана мертвыми, а остальных — в сильном недоумении.) За Тюленьей Гаванью эти леваннонские корабли проходят по морю Лорента и дальше на юг, вдоль пустынных берегов, и торгуют с городами-государствами Мэна и знаменитыми портами Нуина — Ньюбери, Олд-Сити, Ханнисом, Концом Земли. Путешествие длинное и неприятное, как говаривали пилигримы в «Быке и Железе». Туман может скрыть оба берега этой страны черных волков и коричневых тигров, совершенно не подходящей для людей. И все равно этот маршрут считался более безопасным, чем по Гудзонову морю, вдоль побережья Коникута, и леваннонские корабли, груженные промышленными товарами из Нуина, обычно возвращались этим путем, сражаясь со встречным ветром и течениями, но предпочитая их встрече с пиратами с архипелага Код. Теперь мы истребили пиратов, но в то время военные байдары и узкие скиммеры с треугольными парусами вытворяли что хотели.
Нежась тем утром на своем уступе, я думал: если леваннонские тридцатитонники проходят северным маршрутом в торговых целях, почему они не могут из любопытства заплыть еще дальше? Разумеется, я был невежественным. Я ни разу не видел даже Гудзонова моря. Я не знал, что любопытство — вовсе не обычное, а плачевно редкое качество. И вообще, как я мог, не имея никакого опыта, представить одиночество открытого моря, когда земля стала лишь воспоминанием, и нет никакого знака, по которому можно держать курс, если только кто-то из пассажиров не владеет секретом ориентироваться по звездам?.. Поэтому я вопрошал утреннее небо: если никто не отваживается отплыть от островов подальше… и если Книга Авраама не говорит нам, на каком расстоянии находится край земли или что скрывается за ним, то как могут священники заявлять, что им все известно?
Почему по эту сторону от края земли не может быть других стран? Откуда они вообще знают, что есть край земли? Да, возможно, это объяснила Книга Авраама, если кому-то было дозволено прочесть ее, но как же тогда насчет другой стороны? Она ведь тоже должна существовать. Ведь что-то там есть… И если бы я поплыл к востоку…
«А как? — сказал я себе. — Как, дурья башка?!»
Но, предположим, я отправлюсь в Леваннон — ведь это не так далеко, — где молодой человек запросто может наняться на тридцатитонник?
И предположим, я на самом деле отправлюсь туда — если не этим утром, то следующим?..
3
Я мечтал об Эмии.
Однажды с улицы я увидел в окно, как она раздевалась перед тем, как лечь спать. Под ее окном росло старое толстое дерево, достававшее до второго этажа, где находилась комната Эмии. Сквозь густую листву я видел, как она распустила рыжевато-коричневые волосы, как они упали ей на плечи, как она расчесывала их, глядясь в зеркало, а потом некоторое время глядела в ночную тьму… Окно выходило на глухую стену соседнего дома, у которой я и стоял. Луны не было, иначе бы Эмия непременно заметила меня. Повинуясь какому-то импульсу, она приподняла рукой левую грудь, голубые глаза ее опустились, а я был совершенно зачарован, увидев широкий кружок около соска, крутые бедра и едва заметный треугольник внизу живота.
Обнаженные женщины не были для меня новостью, хотя вблизи я не видел ни одной. В Скоаре были кинетоскопы[3], которые назывались «кино», включая самые дешевые, которые я мог себе позволить[4], Однако это чудо в окне было Эмией. Ни картинка в кинетоскопе, ни кукла, ни потасканная актриса, в дурацких трусиках-стринг и с опухшим лицом, а Эмия, которую я видел каждый день; Эмия, выполняющая свою работу в трактире, в халате или свободных штанах, — штопающая, вытирающая пыль, присматривающая за рабами, зажигающая свечи, прислуживающая за столом, выходящая на мою территорию, чтобы собрать яйца у кур или помочь покормить животных и подоить коз. Эмия очень трепетно относилась к своей юбке — та Эмия, которую я знал. Однажды, старый раб Джадд, не подумав, спросил, не будет ли она так любезна забраться за чем-то на лестницу, чтобы поберечь его хромую ногу, и она пожаловалась матери, и Джадда выпороли за непристойное поведение… Такова была Эмия, и во мне, точно яростная музыка, пробудилось желание.
Или любовь?.. Да, я называл это так. Ведь я был мальчишкой. Эмия исчезла из виду, и ее свеча погасла. Я помню, что в ту ночь заснул в совершенном изнеможении — только после того, как воображаемая Эмия на моем тюфячке раздвинула ноги. Тюфячок превратился в кровать с балдахином: я унаследовал трактир и состояние Старины Джона после того, как спас Эмию от бешеной собаки или от понесшей лошади, или еще чего-то в этом роде. Предсмертная речь Джона, благословлявшая наш брак с Эмией, заставила бы последнего негодяя вернуться в лоно Святой Церкви…
Я больше не видел Эмию обнаженной, но эта картина — девушка, стоящая у окна, — не покидала мою душу (она до сих пор там). Она была со мной и на том горном уступе, когда время подбиралось к полудню.
Уши и нос предупредили меня. Моя рука метнулась к ножу, прежде чем я различил непрошеного гостя.
Он улыбался или по крайней мере старался изобразить улыбку.
У него был ужасно маленький рот на широком, плоском, совершенно безволосом лице. Грязный, омерзительно жирный, вонючий тип… Его длинные руки и короткие ноги сказали мне, что он очевидно, и был существом с того рисунка. Только у реального имелись колени — свисающие валики жира почти скрывали их. Волос не было не только на лице, но и на всем теле; а голени оказались почти такими же толстыми, как уродливые короткие ляжки. И наконец — гость был мужского пола, хотя доказательство этого, рядом с его пузом, выглядело не большим, чем принадлежности маленького мальчика. Несмотря на короткие ноги, стоя, он был одного роста со мной, приблизительно пять футов пять дюймов. Черты его лица: нос-пуговка, маленький рот, крошечные темные глазки, заплывшие жиром, — были очень уродливыми, но вполне человеческими.
— Я уйти? — сказал он булькающим, но мужским голосом.
Я не мог вымолвить ни слова. Что бы ни отразилось на моем лице, это не могло устрашить его больше, чем он уже был напуган. Он просто стоял и ждал, большой физический недостаток, торчащий на солнце…
Церковный и государственный закон повсюду говорит ясно: «Мут, рожденный женщиной или животным, не должен жить».
Вам наверняка доводилось слышать всякие россказни. Женщина, или даже отец, могут подкупить священника, чтобы скрыть рождение мута, надеясь, что с возрастом он перерастет свои недостатки. Это карается смертью, но все же так случается.
Коникут — единственная страна, закон которой требует, чтобы даже мать мутанта была уничтожена. Но церковь склона предоставить ей преимущество сомнения. Предания гласят, что демоны, плодящие мутантов, могут войти в женщин, когда те спят, или навести на них неестественную сонливость; таким образом, женщины могут быть признаны невиновными, если только улики не доказывают, что они сознательно совокуплялись с демонами. Самку животного, принесшую мута, милосердно уничтожают, а из туши изгоняют демонов и сжигают. Терпимый закон также напоминает нам, что демоны могут принять обличье мужчины в ясном дневном свете, и так чертовски искусно, что лишь священник способен распознать обман… В «Быке и Железе» ходили истории о рожденных втайне мутах — одноглазых, хвостатых, заросших волосами, с пурпурной кожей, безногих, двухголовых, гермафродитов — которые достигали зрелости в бегах и обитали в лесной глуши.
В любой стране обязанностью гражданина считается убить мутанта на месте, если возможно, но делать это надо с осторожностью, ибо демон-отец чудища может рыскать где-нибудь поблизости…
Он снова спросил:
— Я уйти?
Огромные руки, хорошей формы для такого тяжеловесного тела, вполне могли бы разорвать пополам быка.