Веснин нащупал, наконец, спички. «Интересно взглянуть — что там, за сосной? И у палаток. И у кухни… Не Ванечка же устроил этот концерт?…» Он представил тоненькие Ванечкины усики и решил: с него станется!
Призрак медленно поплыл по стволу сосны, и Веснин услышал:
— Я не стесняю твоей свободы. Ты волен выбирать сам.
«Еще бы! — нервно хмыкнул Веснин, — Конечно, волен. Только что будет, если я попаду под высокое напряжение?…» Но вслух он опять ничего не сказал, только молча, замирая, чувствуя колодок в груди, подполз на четвереньках к выходу, за которым услужливая, но слишком громогласная молния сразу высветила пустой, как пустыня, лес — никого! Кричи, вопи — никто тебя не услышит. Все спят.
«Значит, не Ванечка…» Эта мысль, как ни странно, успокоила Веснина. Он не любил шуток, суть которых до него не доходила. И осмелев, он поднял глаза на то, что называло себя Иным:
— Значит, ты не человек?
— Ты не поймешь ответа.
— А твоя родина… Я могу узнать, где она?
— У разума одна родина.
— Что это значит?
— Ты не поймешь ответа.
— Но я понимаю твою речь, я, наконец, вижу тебя! Почему же я не пойму ответа?
— Ты не видишь меня. Ты не можешь видеть меня.
— Разве это… — Веснин замялся. — Разве это газовое облачко не ты?
— Так же, как и голос.
— А почему я не могу видеть тебя?
— Ты не готов к встрече.
— Но если между нами есть какая-то связь… ты этого не отрицаешь… Если я могу выбирать ответы сам… Я ведь могу решить, что ты — это нечто невообразимо далекое, но действительно имеющее отношение ко мне… Может, мой слишком далекий потомок… Значит ли это, что когда-нибудь я и сам стану таким?
— Как вид. Но не личность.
— Ни один вид сапиенса на Земле не просуществовал более шестисот тысяч лет. Выходит, мы, люди разумные, можем существовать дольше?
— Ты не поймешь ответа.
— Ты разговариваешь со мной, как с ребенком, — обиделся Веснин. — Когда мы что-то не хотим объяснить ребенку или не можем объяснить, мы так и говорим: «Ты не поймешь». Но ты… Неужели ты явился лишь для того, чтобы убедить нас в нашей неподготовленности?
— А разве ты, возвращаясь в детство, поступаешь не так же?
— В какое детство?
— В свое.
— Я не умею, — растерялся Веснин. — Этого никто не умеет. А если бы и умел… Зачем мне возвращаться в детство?
«Да, — подумал Веснин. — Зачем? Жарить картофельные очистки на той железной печурке, что стояла в нашем доме и сжирала неимоверное количество дров, которые именно мне приходилось таскать из леса? Мерзнуть в бесконечных очередях, даже не зная, будет ли сегодня хлеб? Жадно глазеть на книги за окном закрытой библиотеки?… Не очень-то веселым было мое детство… Не очень-то мне хочется вернуться туда…»
Веснин вспомнил мать. Усталую до слез, но счастливую — она выменяла на старый комод кусок мутного, желтого, как табак, сахара. Маленький праздник. Господи! Он, Веснин, не хотел возвращаться в свое военное детство. Наоборот, он, не раздумывая, вытащил бы из этого детства свою умершую от недоедания сестру и мать, распахивающую огород на корове, и даже соседа, в ледяную январскую ночь укравшего у них чуть ли не половину дров… Он-то, Веснин, выжил, ушел из детства в юность, и дальше, туда, что называют зрелостью. И взял потом свое, отдышался, попробовал настоящий сахар. А вот младшая его сестра навсегда осталась в детстве. И сосед остался там. И мать — со всеми маленькими голодными праздниками, со всей огромной военной никому теперь не объяснимой тщетой, и с еще более огромной верой в скорые изменения… Нет, Веснин не хотел возвращаться в детство. Он и в книгах не наделял своих героев детством, сознательно уходил от этого. Слишком много несладких ассоциаций стояло за этим словом…
— Зачем тебе детство? — спросил Веснин. — Тем более наше детство.
— Я собираю опыт.
— Тебе недостаточно своего?
— Ты не поймешь ответа.
— Кто же идет за опытом в детство? И какой опыт ты собираешься там найти?
— Подобный твоему.
— Но для этого надо прожить мою жизнь. Какая польза тебе от моих слов, если я даже смогу пересказать опыт?
— Мне не надо слов, — сказал голос Кубыкина. — Ты вспоминаешь, ты чувствуешь. То же самое вспоминаю и чувствую я.
— И мой опыт становится твоим? — не поверил Веснин.
— Да.
— И где-то, когда-то, в том неизвестном мире, из глубин которого ты явился, ты частично можешь ощутить себя мною, Весниным?
— Да.
— Но это же бесполезный груз! Ушедшее, прожитое… Кто мешает варенье с солью?
— Вспомни…
Веснин почувствовал головокружение, и опять до невероятности явственно предстала перед ним широкая и пыльная улица. За дряхлой церковкой, старчески приткнувшейся к новому кирпичному клубу, на выщербленных ступенях сидел Ванечка, а перед ним деревенский малыш, завороженно следящий за прутиком, которым Ванечка неторопливо рисовал что-то на песке. Пассажиры давно вошли в автобус — нагулялись, надышались после двухчасовой тряски и теперь ожидали его, Ванечку. А Ванечка не отходил от малыша, и уже метались голоса раздраженных пассажиров: «Архимед! Открыл семинар на пленэре! Ванечка, черт тебя побери! Ванечка!..» Только шофер автобуса не суетился. Лица его Веснин со своего места не видел, но видел тяжелые, в набрякших жилах руки, спокойно, с достоинством лежащие на руле. Именно спокойно. Шофер не волновался, не дергался, не жал на клаксон. А когда Ванечка вернулся в автобус, также спокойно, имея в виду малыша, сказал: «Не зашибут его там лошади?» И Ванечка, ни на кого не обращая внимания, ответил: «Не зашибут. Он знает больше, чем думает». — «Чего он не в лагере?» — спросил шофер, включая зажигание. «Говорит, мать не пустила. Отца нет, а скоро копать картошку». — «Это дело, — сказал шофер, — у меня так же было…» Голоса в автобусе смолкли. Казалось, каждый вернулся на единственную, свою, пыльную улицу, к тому единственному, однажды являвшемуся в детстве человеку, простым прутиком нарисовавшему на песке мир…
Веснин тряхнул головой.
Он вдруг и впрямь почувствовал себя ребенком, абсолютно раскрытым перед этим чужим, умевшим видеть его насквозь газовым шлейфом. Он будто разыгрался под стеной дома, под окнами, глухо запертыми, но ставни неожиданно распахнулись, и он, ребенок Веснин, увидел человека, такого, каким сам хотел быть, — сильного, умного, готового помочь, готового объяснить что угодно и, конечно, знающего все. И этот человек улыбнулся Веснину — спрашивай! А он, ребенок, державший до того в голове тысячи самых необходимых и важных вопросов, умолк, растерялся, потому что не знал, какой из его вопросов самый важный и на какой его вопрос ответ необходимо получить именно сейчас. И так ничего не спросил, стоял соляным столбом, пока не закрылись ставни.
— Ты знаешь, что такое ложь? — спросил Веснин.
— Одна из форм развития. В прошлом.
— В прошлом для тебя. Для меня это еще сегодня, — покачал головой Веснин. — И это означает одно: немалая часть моего опыта вольно или невольно замешана на лжи.
— Знаю.
— Так не боишься ли ты внести в свой мир мои ошибки, мои заблуждения?
— Дети лгут, — возразил Иной. — Но разве вас пугает их вольный или невольный обман?
Веснин вздохнул:
— Ты прав. С этим мы справляемся. И наверное, мой опыт не испугает тебя… И все же… Все же я должен напомнить об осторожности. Есть такой опыт, в котором человек не может признаться даже самому себе. Разве у тебя не так?
И замер. В этом вопросе таилась ловушка. Заметит ли ловушку Иной?
Иной заметил. А может, просто кончилось его время. Он бледно мутнел, клубился, будто незримые силы рвали его газовую оболочку изнутри. И перед этой молчаливой внутренней борьбой разумного существа, не дающего тени, Веснин вправду почувствовал себя мальчишкой, пытавшимся провести того человека, который раскрыл ставни — спрашивай! А он, Веснин, не спросил. Не нашел нужного вопроса. Не сумел сформулировать такой вопрос. И окно, за которым крылось нечто великое, неохватное, захлопнулось, и стало ясно: не достучишься, не откроешь, и на все то, что по твоей глупости или по твоему неумению ушло от тебя, ты должен теперь мекать ответ сам. Ценой всей жизни — ценой матери, идущей за плугом, ценой отца, подорвавшегося на мине, ценой драк на Четвертой улице, ценой всего того, что можно было оставить за спиной, не трогая, будь ты чуть умудренней…
4
Утром Веснин вспомнил все. И сразу решил — не сон. Не могло такое быть сном. Сон туманен, сон грешит белыми пятнами, а тут слово к слову — как впечатаны в мозг.
Он чувствовал себя усталым, растерянным. Утешило лишь то, что над базой царило безмолвие — все спали. Только весельной «семерки» не было у причала. Анфед, как всегда, ушел в море. Охотиться за лещом. Именно так Веснин и подумал: «Анфед уже охотится за лещом. Пусть ему повезет».
Покачивая головой, он запалил костерчик и распустил в закипевшей воде сразу два аэрофлотовских пакетика кофе. И все это время он пытался найти в окружающем хоть что-то, что могло подтвердить — было нечто в ночи, не с порождением разбушевавшейся от жары фантазии он беседовал! Но лес был как лес, берег как берег. Палатки, как и раньше, кружком обнимали поляну, Ванечкина — оранжевая и, конечно, особняком. И нигде ничего, что могло бы остановить взгляд, насторожить внимание. Да и что, собственно, он хотел найти? — еще ни разу, кажется, человеку не удавалось находить материальных подтверждений игры собственного воображения.
«И вообще, — хмыкнул Веснин. — Я не для того встал так рано. Я работать встал. Давно пора взяться за дело». Но и усмешка не оказалась целительной; в глубине души Веснин понимал, что день потерян, что, как бы он ни желал работы, день все равно уйдет на бесцельное брожение по лесу, на отчаянную надежду найти пусть косвенное, но какое-то подтверждение тому, что случилось с ним ночью…
Допив кофе, Веснин, не торопясь, по широкому кругу обошел базу. Время от времени он останавливался, поглядывал в сторону Детского пляжа. Боялся, что появится Кубыкин, потянется, зевнет, невероятным своим голосом спросит: «Ты, эта… Чо потерял?…» А что он потерял? Он, Веснин, ничего не терял. Можно ли потерять то, чего никогда не имел, и даже не собирался иметь?
Он вошел в подлесок, пересек искалеченную вездеходом дорогу, и на опушке увидел низко провисшую, похожую на жилистую старческую руку, ветку березы. И тихо еще, и духота давит, и земля под сухими грозами лопается, электризуется, но в березах, плачущих, белых, в самом воздухе, пропитанном озоном, растворен уже неуловимый холодок осени, медленно ползущей с востока. Да и сама тишина, в которую, как в прозрачную пластмассу, впрессован лес, — осень.
Минут тридцать, пораженный открытием ухода (а Веснин к сезонам привязывался накрепко), он бродил по лесу, проклиная завалы, разобраться в которых мог разве что ясновидящий. Да и что он искал? Окурок, что ли, Иной обронит?
«Собиратель опыта… — вздохнул Веснин. — Опыт!.. Только и дел у космического пришельца или пришельца из будущего, что перенимать у нас опыт. Опыт мужа, опыт жены, опыт приятеля… Как же, — усмехнулся он. — Разуму седьмой ступени без нашего опыта не обойтись!..»
Раздражение, как усталость, скапливалось в Веснине. Невыносимо нудно тянуло мышцы ног, покалывало под лопаткой. Он подумал: если и сегодня не прольется дождь, поубивает нас всех молниями. Как футболистов из Твенте. Меня-то уж точно убьет. Не может не попасть молния в такой напряженный, в такой наэлектризованный узел.
«Опыт… — вернулся к своим мыслям Веснин. — Кто-то из физиков оценил накопленный всем человечеством опыт примерно в 1023 бит. Приличная величина! Но какую же малую ее часть мы преобразуем в конкретную мысль, в конкретное чувство, в вообще явную форму!.. А все остальное идет в избыток, в отход, не используется никак. Хотя именно это, может быть, и хорошо. Ибо, что делать с той, неосознанной частью опыта?…»
«Представь, — сказал он себе, — уносит Иной в чужое пространство мой опыт. Мой опыт со всеми его провалами, заблуждениями, ложью — ящик Пандоры, змеиный клубок, в котором я и сам не всегда могу разобраться. И там, в своих райских галактических кущах, делает явным подсознание такого человека, как я. Да тут ни один космический Фрейд не разберется… Нет! Нет! Такое только присниться могло: существо, коллекционирующее чужой опыт! Что оно с ним будет делать? Зачем ему мое отношение к женщине, к делу, к устройству общества, ко всему тому, чего у него, возможно, вообще нет? Зачем ему, наконец, то, что я сам из себя вытравливаю годами?…»
Он вышел на берег речки Глухой, сел на замшелый завалившийся ствол сосны, закурил, сплюнул в воду.
«Сложная штука — опыт. Не так просто его собрать. Не так просто им воспользоваться. На это вся жизнь уходит и, конечно, не ради коллекционирования».
Опять накатывалась сухая гроза, опять растворено было в неподвижном воздухе электричество, а может, кофе Веснин перепил — сердце у него отяжелело, постукивало нехорошо, торопилось, и весь он был насквозь пропитан нехорошей тяжкой тревогой.
Посмотрел на воду. Темная вода, осенняя. И осенне темнели кувшинки. А дальше шиповник краснел. Перед лужком, на той стороне.
Перед лужком…
Лужок как лужок. Трава. Кустики. Только вот поперек лужка полоска желтая протянулась, будто трава там взяла да пожухла, так вот, по прямой линии, отбитой как по шнурку.
Ну, пожухла и пожухла. Может, ей воды не хватило, мало ли…
Но не по прямой же линии!
Веснин подозрительно взглянул на речку, будто и воду ее должен был пересекать такой вот желтый шнур… Нет. Не пересекает. Мутная вода. Темная. И кувшинки темные, лежат на воде, как на тверди.
«А проверить надо, — оправдываясь, сказал Веснин. — Приснилось или явь, проверить надо. Да и день потерян. Какая работа, если за одну ночь жизнь из объекта чудес превращается в объект статистики…»
«Собиратель опыта!
Конечно, большую часть опыта мы теряем еще до преобразования, но это не значит, что мы готовы его кому-то отдать. Опыт — единственное, что делает нас такими, какие мы есть. И именно им, своим опытом, и следует пользоваться».
Он вспомнил капитана Тимофеева. Был такой. Объявился сам по себе на литературном семинаре. Небольшого роста, широкоплечий, борода, как у адмирала Макарова, китель с шевронами. Настоящий, непридуманный капитан — над Атлантидой ходил не раз, глушил рыбу в гексафлегонах. Ждали от капитана чего угодно, но своего, необычного. А он поднялся и начал: «луч заката прощальный в голубой тишине…», «пики черные грезят небывалыми снами…» На этом Веснин и поймал капитана. В перерыве, в буфете, за рюмочкой, спросил: «Где это вы начитались плохих стишков?» Тимофеев побагровел и схватился за бутылку. «Оставьте, — сказал Веснин, — стишки все равно вздорные!» И предложил: «Хотите, расскажу, как вы их сочиняете?» — «Чеши, крыса бумажная», — буркнул Тимофеев, не выпуская бутылку из мощного кулака. «Вы берете листок бумаги, — сказал Веснин, — и пишете на ней: «Закат», если, конечно, впрямь решили писать о закате. И прозой, без рифм и метра, законов которых не знаете, пишете, например, о деревянной японской тории, об этих ритуальных вратах, похожих на иероглиф и стоящих всегда в воде, на фоне какого-нибудь обрубистого мыса с флаговыми деревьями. Потом вздыхаете, поскольку вам неясна ценность того, что видели и подметили только вы один, и плохими стишками начинаете перекладывать истинно свое в нечто такое, что известно и знакомо всем. Отсюда и «луч заката прощальный», отсюда и «небывалые сны». Отсюда даже единственная приличная ваша строфа: «А вот здесь одноклассница Ася мне читала стихи Маршака». Помните, в стихах о беседке?…»
Тимофеев еще больше побагровел, и Веснин обреченно подумал: не понял, пустит бутылку в ход! Но капитан сдержался, выпил и хмыкнул: «Я таких закатов хоть сто напишу!» — «Сто не надо, но если писать, то только так. О своем. По-своему!»
Вспоминая капитана, Веснин испытывал зависть. Ведь это потом он, капитан Тимофеев, а не Веснин, написал об островах, стоящих над океаном как черные базальтовые стаканы. Это ведь потом он, капитан Тимофеев, написал о подводных течениях и людях, знающих большую глубину, пахнущую люминофорами и жесткими листьями водорослей… И хотя на книге капитана стояло посвящение именно ему, Веснину, создателя «Братьев по разуму» и «Гостя с Трента» это не утешало.
«Я видел то же, что и капитан, — подумал Веснин. — Но я не использовал свой опыт. А капитан все понял, перестроился, он сумел понять. И, конечно, научился работать…»
И вздрогнул.
«Тут поработаешь! При таком визге…»
Визжала вдали Надя.
5
На обратный путь Веснин потратил не более пяти минут. Потом он сравнил это время с расстоянием и удивился — как мало мы себя знаем! То же и о Кубыкине, обогнавшем его у Детского пляжа.
— Я им ничего не давал, — на бегу заявил Кубыкин. — Это Анфед, наверное, сплавал в Завьялово…
Но Анфед в Завьялово не плавал, и парфюмом ни от кого не тянуло. Анфед тащил из воды мокрую Надю. Ванечка же, олицетворение насмешливого спокойствия, стоял на берегу, двигал узкими бровками. Руки он скрестил на маломощной груди — наблюдал, изучал, интересовался. Надя была скользкая, блестящая как русалка. Ее мокрые волосы прилипли к странно уменьшившейся голове, а лента, видимо, утонула. И, увидев Надю, Кубыкин облегченно прохрипел:
— Ну, ты! Кричишь, а живая!
— Глупая! — сказал Анфед, выволакивая Надю на берег. — Нашла место нырять.
— Ты сам посмотри! — кричала Надя. — Там она, там! Стала бы я иначе прыгать!
Вместе с Весниным на помост, с которого прыгала Надя, взобрался и Кубыкин. Помост этот, резко обрывающийся в воду, при высокой воде служил причалом, но сейчас вода была низкая, непрозрачная. Нанесло в нее песка, ила, плавника — видно, в верховьях дожди все-таки пролились, не томили землю. Нырять в такую мутную воду, да еще рядом с причалом, тут Анфед был прав, могла только Надя. Хотя… Если присмотреться, сквозь муть, непрозрачность впрямь что-то проглядывало — как тень солнечной ряби… И движение, будто крупная рыба шевелила хвостом… И опять рябь…
— Спокойно, — сказал Веснину Кубыкин. И крикнул: — Анфед! Тута она!
— Кто? — раздраженно спросил Анфед.
— Да эта… — сказал Кубыкин. И рассердился: — Почем я знаю!
«Иной, — мелькнуло в голове Веснина. — Наследил он все-таки, не ушел незамеченным!»
И что-то с Весниным произошло. Его раздражение вылилось вдруг в неопределенную, но, как ни странно, вполне осознаваемую им обиду на всех и вся. Будто свидание, обещанное только ему, оказалось свиданием многих. Будто у него отняли очень важную и ему одному принадлежащую вещь. И эта обида странно обострила его чувства. Он сейчас видел все. Каждую деталь. Каждый жест. Видел, например, как убог и безлюден берег. Как несчастны и одиноки сосны, повисшие над водой. Стоят, наклонившись, но долго ли им стоять? Что могут их плоские, вывернутые, как утиные лапы, корни?… И сам берег, отчаянно сопротивляющийся морю, показался Веснину дряхлым. «Да, конечно, — подумал он, — леса предшествовали человеку, пустыни следовали за ним; но обязательно ли это? Не пора ли все это менять?… И тот же Ванечка… Как холодно он наблюдает за мокрой Надей… Кубыкин — молодцом, сбегал в палатку, принес полотенце, халат, а вот Ванечка как стоял, так и стоит. Аккуратненький, чистенький. Невероятно аккуратный и чистенький рядом с багроволицым, хрипло дышащим Кубыкиным, рядом с его обожженным, выпирающим из шортов животом. Два человека. Два вида…»
— Ладно, — хмуро сказал Веснин. — Разбирайтесь сами.