Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: ДНЕВНИК - Юрий Нагибин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

У калитки старая дочь прощается с дряхлой матерью. У дочери желтые волосы с сединой, перекошенное морщинами лицо, за плечами большой мешок, в руке посох. Мать с тоскливо-вопросительным, как у большинства глухих, взглядом смотрит на дочь. Та говорит громким, дрожащим голосом:

– Прощай, мать, может, убьют тебя… Бомбов, бомбов, я говорю, много бросают.

Мать слушает и не понимает. Дочь приближает губы к самой ее ушной раковине, повторяет эти слова. Но мать не слышит. Дочь машет рукой и уходит по дороге…

13 мая 1942 г.

Нет, мы еще можем победить. Вчера выяснилось, что «строевые» занятия по отданию чести и «оттягиванию грудки» – простое недоразумение. Комиссар штаба спьяна подписал дурацкий приказ. Сейчас всё отменено. Это произвело на меня большее впечатление, чем взятие какого-нибудь города.

Потом выяснилось, что с этим приказом не так все просто. Сталин в одном своем выступлении сказал, что «война продлится еще полгодика-годик». Истекал срок, назначенный вождем, и надо было готовиться к празднику победы. А то, что немцы занимали пол-России, умирал голодный Ленинград – значения не имело,- как вождь сказал, так и будет.**

____________________

* Вокруг меня происходило что-то дурное. Я ждал вызова в Особый отдел. Спустя много лет я узнал, что Верцман все время лил на меня помои в 7-м отделе, к счастью, дальше третирования, мелочных придирок дело не пошло.

** Так и стало, но через три годика.

41

Мне кажется, что у большинства воодушевление на войне проистекает от четкого сознания круга своих обязанностей. Большинство человечества жестоко страдает от неопределенности и сложности жизненных условий, своих обязанностей и т. д. Одев форму и соответственное число геометрических знаков на петлицы, они начинают твердо знать, что им необходимо делать такое количество несложных действий, чтобы иметь гороховое пюре, хлеб, оклад и равномерную прибавку в геометрических знаках. «Угнетенный» дух освобождается. Каждому среднему человеку хочется до предела сузить круг своих представлений, тогда они обретают свободу и силу. (Эта мысль содержит в основе нечто верное, но недодумана.)

Я живу распущенной, неопрятной душевной жизнью. Душевный мазохизм продолжается вовсю. Сейчас Верцман сказал: «Вас вызывает Полтавский». У меня сразу оборвалось сердце: кончено. Я перебрал в голове все возможности с быстротой, которую выработал во мне страх, и убедился, что это может значить только одно: с вами тут кто-то хочет поговорить… Это было для меня так очевидно, что я даже почувствовал спокойствие катастрофы. Являюсь. «Тов. Нагибин, мы идем обедать, побудьте здесь, пока не придет Мишин». Пять секунд сладкого сердечного отдыха, и затем – Полтавский: «Там сегодня совещание, пусть Верцман позвонит и узнает, кому сегодня явиться». И снова бешено начинает работать страх… Если из этого не создастся в конце концов великой литературы, то жизнь просто г…о.

При всем том мне очень легко быть счастливым. Меня глубоко радуют те мелочи, которые у более спокойных и благодушных людей остаются без внимания. Сегодня на улице я видел, как женщина поправляла чулки. Сперва на одной, потом на другой ноге. Это меня удивительно обрадовало. Не от похабства; мне в этом жесте привиделся совершенно иной, чистый, спокойный – почему-то южный – мир, где есть солнце, женщины, вода и бесконечная, чуть ленивая легкость.

Но вместе с тем мне бесконечно трудно стать счастливым. Меня отделяет от счастья слишком сильное воображение. Во мне все время прокручиваются сюжеты с трагическим исходом.

Утомительный я для себя человечек!…

42

Сколько надо было вытерпеть этому батальонному комиссару, чтобы при его трусости дослужиться до такого чина. И сколько таких вот мучеников вокруг меня.

15 мая 1942 г.

Вчера вечером мы навещали Кеворкову. Она лежит в госпитале за стекольным заводом. Мы прошли большой заводской двор, полный разбитых машин и стекла, страшного в своей хрупкости.

Кеворкова лежит в палате вместе с мужчинами. Темно. В углу, между дверью и стеной, шевелится какое-то жуткое черное существо. Я здороваюсь. Она берет меня за руку слабой, цепкой ручкой и притягивает к себе. У нее поражено горло, она может только шептать, иногда грубо, надсадно откашливается. Я наклоняюсь и чувствую сильный запах гноя. Огромная, похожая на родимое пятно, синяя опухоль охватила половину лица. Бритая жалкая головка, на затылке чалма бинтов.

– Шишловский может пополнить свою коллекцию трупиков…- хрипло шепчет она.

– Что вы пустяки говорите,- отвечаю я, но меня почти тошнит от острого запаха гноя.

– Я совсем изуродована,- говорит она и начинает плакать.

Мы утешаем. Она откашливается, в горле ее что-то пульсирует, дергается, ей больно плакать, но и перестать трудно. В комнате темно, неуютно и страшно. Мишин просит меня зайти к доктору. Я обрадовался тому, что могу выйти из комнаты. Пока я искал доктора, затем говорил с ним о Кеворковой, я снова обрел бодрость и силу. Великая вещь – работа. Доктор – двадцатилетняя девчонка – без конца сыпала латинскими терминами. Я ничего не понял, но обилие латыни показывает, что дело плохо.

Я пришел, когда Кеворкова кричала:

– Я вся изуродована! Я навсегда урод!…

– Успокойтесь, я говорил с доктором. Вы отлично поправляетесь.

– Я знаю, мне легче, но я совсем изуродована. Я навсегда останусь уродом.

И она снова плачет, хрипит и кашляет.

– Увидите, у вас всё пройдет и голос восстановится.

– Я знаю, что восстановится,- шипит она,- но я урод, Вы понимаете, я урод!…

Безошибочным женским чутьем она угадала это. И было

43

безнадежно убеждать ее. Врач сказал мне, что у нее скривится рот, улыбка будет сползать на одну сторону.

Из-под одеяла выпала ее узкая нога с крошечной ступней. На Кеворковой одето мужское белье, другой смены нет в палате.

Перед уходом она уговаривает нас взять шоколадные кубики и сухари. Мишин правдоподобно возмущен. Кеворкова настаивает. Мы мнемся, наконец Шишловский со смешком берет кубики и сухари. Мишин явно разочарован, он рассчитывал, что Бела его переубедит. Но Шишловский малый не промах. Мы прощаемся. Шишловский умело и уютно поправляет ей подушки. Я прошу няньку перевести Беллу в другую палату, здесь слишком накурено и дует от двери. Мишин целует Беллу в лоб. Выходим. На мокром крыльце стоит раненый в подштанниках и рубашке. Он просит у нас табачку. Мы даем ему папиросу. Прямо перед госпиталем стоят могильные столбики. Маленькое местное кладбище предназначено, видно, напоминать раненым о бессилии медицины. Гнусное наплевательство на людей.

Обратно мы идем другой дорогой. Холодные хрупкие горы битого стекла остаются слева. Мимо нас проходит молодая девка в сапогах, с голыми икрами. Мы дружно глядим ей вслед.

1948

Мое анкетное существование весьма резко отличается от подлинного. Один из двух виновников моего появления на свет так основательно растворился среди всевозможных мифических отчимов, что можно подумать, будто я возник только из яйцеклетки. Но вытравить отца мне удалось лишь из анкетного бытия. В другом, в плоти и крови, существовании моем он непрестанно напоминает о себе. Когда остановленный незримой силой на самом разлете своего жестокого существования я впадаю в короткую непротивляемость – это пробуждается тщетно вытравляемое отцовское начало. Отец вяжет мне язык, не давая выговорить звонкой и нежной буквы «Л», стягивает мою щеку в горько-покорную складку тогда, когда нужна совсем иная гримаса – ощеренная пасть зверя. Он уничтожает утром принятое вечером решение, подсказывает незвучащие в каждодневной душе слова, глушит голос, укорачивает жест.*

В конце концов, я обязан своему отцу ничуть не меньше всякого другого сына. В памяти твердо осталось несколько даров свободы, доставленных мне отцом. Раз это было, когда я, семилетний, был поставлен в угол немкой. Приход отца с работы извлек меня из трехстенной камеры с четвертой воображаемой стеной.

Раз пять или шесть приезд отца, работавшего на Шатурской станции, избавил меня от посещения школы. Это были замечательные дни! Дни горячих калачей, яичницы с ветчиной, Рейсдаля и сосущих козлоногую женщину крошечных бородачей, на чьем месте мне так бы хотелось быть. В дальнейшем к этому прибавилось более пьянящее и острое наслаждение, чем все сокровища Музея изобразительных искусств вместе взятые: напоенный музыкой и огнями ресторанный рай. Я никогда не имел так много женщин, как в те годы, я без конца нарушал седьмую заповедь, не было такого

____________________

* Замечательный пример внушения и самовнушения. Как выяснилось в свой час: мой отец, Нагибин Кирилл Александрович, был расстрелян на реке Красивая Меча в 1920 г. «за сочувствие мужикам».

45

ближнего, чьей бы жены я не пожелал, и не прелюбодействовал с нею в мыслях своих.

Напичканный Рубенсом, какао глясе и джазом, блаженно усталый, словно обладания были не только воображаемы, я ложился в постель, преисполненный горячей благодарности к отцу, щедрому источнику всей этой радости.

Никогда впоследствии не испытывал я такого полного, беспримесного счастья. Юность была отравлена страхом военной службы, молодость – изнурительным делячеством.

25 октября 1948 г.

Бывают такие дни, когда вдруг иссякают силы, позволяющие как-то, и не без искусственно подогретого интереса, переваливаться из дня в день. Тогда балдеешь от грандиозной ненужности своих страстишек и окружающего равнодушия. Тогда даже пить не хочется. И не всегда это скучный, пасмурный день, с утра награждающий тебя какой-нибудь мелкой пакостью. Сегодня небо было таким, как на цветных фотографиях журнала «Америка», мелкий, высвеченный солнцем дождик походил на весеннюю капель, все громкоговорители захлебывались футбольными страстями, и портной позвонил, что готов костюм. И всё же, это как раз такой день: будто с разбегу уткнулся лбом в стену. О сегодняшний день разбилось всё мое нестойкое мужество. Может быть, подобные дни фиксируют очередное постарение? А потом приспосабливаешься, накапливаешь новые жалкие силы и живешь дальше?

11 ноября 1948 г.

Кончились праздники. С позором, под улюлюканье, насмешки, презрение, отчасти мною заслуженное, кончился пятилетний период моей жизни.* Кончился ли только, вот в чем вопрос, и что хуже? Наверное, всё хуже: чем дальше идешь по неверному пути (мой брак с Валей), тем дальше уходишь от себя. Очевидно, все-таки, всё подавляемое в человеке в конце концов, нарушив законы торможения и вытеснения, всё равно прорвется наружу. Если Бог простит мне этот случай, обещаю раз и навсегда поскромнеть. Быть может, пережитое банкротство и оздоровляет душу, но не тогда, когда оно связано с унижением, а главное – страхом.

____________________

* Чудовищный и унизительный от неравенства сил скандал с моим сановным тестем. (Прочел эту запись с величайшим спокойствием. 4 января 1954 г.).

46

Какие защитные средства изберет душа, чтобы сохранить меня в остаточной и новой целостности? Я бы справился со стыдом, но бессилен против страха. Настанет ли такой момент, когда, сев за эту тетрадь, я смогу написать, что избавился от душевной помойки, в какую я сейчас погружен?…

1949

30 июля 1949 г.

С большим опозданием отвечаю на свой собственный вопрос: помойка осталась, но страха почти нет. Нет страха за содеянное, но и сожаления, кажется, нет. Урок на будущее.

Кончились праздники – а разве они были? Просто – сбился человек на рассеянном и полупьяном своем пути, а сейчас тоже сбился, но в иную сторону. Да и с чего сбился-то? Что-то очень давно не подмечал я тропки под ногами. Да и была ли тропка? Может, никакой тропки и не было?

Бывает лишь счастье найденной фразы, и еще большее – счастье найденной формы. Форма – это вовсе не внешнее, это ключ постижения. То, что не записано, не существовало. Незаписанные встречи, чувства, боли, радости – да их вовсе не было в моей жизни, а запись в дневнике очень-редко дарит существование пережитому. Вечную жизнь дает лишь форма. Форма же одновременно и проверка пережитому. Добросовестно, сильно и ярко пережитое легко находит свою форму. Я никогда не сомневался в качестве таких переживаний моей жизни, как брак с Машей, фронтовые мытарства, страх войны, Маринка и почти всё детство. Ценность их подтверждается легкостью, с какой они обретали форму на бумаге. Верно, что мой второй брак был лишен любви, он не рождает и не поддается форме. Хотелось бы многое проверить этим.

Литературная бездарность идет от жизненной бездарности. Ну, а как же с людьми нетворческими? Так эти люди и не жили. Действительность обретает смысл и существование лишь в соприкосновении с художником. Когда я говорю о том, что мною не было записано, мне кажется, что я вру…

30 августа 1949 г.

Прошла сквозь жизнь еще одна ненужность: Алушта. Однообразен ключ последних лет моей жизни: водка и бабы. «Выпил пол-литра,… бабу»,- и так изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год. Вот к чему свелась жизнь – дар

48

и тайна Божья. Вот для чего я, двухклеточный, сопротивлялся усилиям матери, докторов, яду лекарств – всем попыткам задушить меня в первооснове. Наверное, у меня была тогда какая-то великая цель, если ни горячая ванна, ни касторка, ни хина, ни злые массажи, ни искусственные падения ничего не могли поделать с двумя слипшимися, лишенными всякой защитной оболочки клетками. Была эта цель и впоследствии, когда я, многоклеточный, уже не рыба, и не кролик, а сын человеческий, сопротивлялся золотухе, желтухе, воспалению легких, кори, ангине, гриппу, желудочным болезням, стремясь выжить во что бы то ни стало. Мне кажется, что эта цель, ставшая осознанной, сохранялась у меня, двадцатилетнего, когда я оберегался от жизни для единственно настоящей жизни на бумаге.

Теперь эта цель утратилась, и я с изумлением обнаружил ядовитость окружающих людей. Прежде люди скользили по моей душе, нанося царапины не более глубокие, чем карандаш на бумаге, а сейчас они топчутся внутри меня, как в трамвае. С признанием серьезности и подлинности окружающих людей утрачивается единственная настоящая серьезность – собственное существование. Любовь к людям – это утрата любви к себе, это конец для художника.

Сейчас я стал таким же, как все – тепловатый, любящий, озабоченный и несерьезный. Цели-то нету.

О П. Селезневе – сын ларёшника, поднявшийся до вершин формальной логики.

О Коварском – Иов малоформизма.

О Кожевникове – Галилей, вбежавший в застенок инквизиции с криком: «А все-таки она не вертится!»

Я так давно не писал, что единственная форма, в какой я сейчас мог бы писать, это вопль Хемингуэя в рассказе «Снега Килиманджаро», вопль о том, что он не написал о том-то, о том-то и о том-то. Перечень с обозначениями – на большее не хватит. Нельзя позволять событиям жизни перехлестывать друг друга. Сперва рассчитаться на бумаге с одним, и лишь тогда приниматься за другое.

8 сентября 1949 г.

У Старковских. Петр Иванович* был не по-актерски естественен и прост,- из-за некоторой неловкости и натянуто-

____________________

*Дядя моей жены Е. К. Черноусовой, мейерхольдовский актер.

49

сти. Затем позвонила из Минска любимая дочь Галя. И от радости, от вмиг прорвавшейся душевности, от безыскусственного родительского чувства Петр Иванович заговорил так, как я и ждал от него: с могучим актерским пафосом, с знаменитыми модуляциями в лучших традициях «дома Щепкина». Король Лир, Капулетти, Протасов и другие прославленные сценические образы заговорил его устами. На придыханиях, спадах и раскатах неслось:

– Дитя мое… Солнышко…

Самое поразительное, что Анна Степановна, с жалко-бытовой речью портнишки, тоже обнаружила сохранившийся под напластованием лет трагический дар.

И не было больше бедной комнаты – притихший сумрак зрительного зала, и мы, восхищенные зрители, наблюдающие прекрасное рождение естественности в образе театральной декламации.

Хочется писать о чем-то первостепенном, но всё происходящее, встречающееся и видимое, даже заинтересовав в первый момент, с приближением к бумаге начинает казаться чем-то неважным, провинциальным, второстепенным. Наверное, это плохо, хотя и объяснимо.

Сейчас я, главным образом, в снах определяю свое отношение к окружающему, свожу с ним счеты. Оттого, что я мало и редко пишу, я нахожусь с миром в каких-то, до тупости простых отношениях. Только в снах появляется сложность, тонкость и вместе – высокая простота боли.



Поделиться книгой:

На главную
Назад