— Скажи еще что-нибудь из твоих глупых красивостей, несмышленыш. — Она выглядела довольной, веселой, очень уверенной в себе.
Фукуды в гостиной не было.
— Пойду посмотрю, приехал он или нет, — пробормотала она, наливая мне виски. И тут же вернулась, на лице ее играла бесшабашная улыбка.
— Его пока нет. Тебе повезло, пай-мальчик, это значит, что он уже не приедет. Останется ночевать где-нибудь в другом месте.
По всей видимости, ее не слишком огорчило, что этот человечек, ее морок и болезнь, куда-то исчез. Наоборот, такому повороту событий она вроде бы очень даже обрадовалась. Фукуда часто исчезает таким вот манером, внезапно, объяснила она, после ужина или посещения кинотеатра, не сказав ей ни слова. А на следующий день возвращается как ни в чем не бывало и не опускается до объяснений.
— Ты хочешь сказать, что он проведет ночь с другой? Имея дома самую красивую женщину на свете, этот болван способен отправиться куда-то еще?
— Не у всех мужчин такой же хороший вкус, как у тебя, — бросила Курико, сев ко мне на колени и обвив руками мою шею.
Пока я обнимал ее и гладил, целовал плечи, уши, из головы у меня не шла мысль о том, что боги, или кто-то там еще, проявили неслыханную щедрость: они сманили отсюда главаря якудзы и подарили мне волшебное счастье.
— А ты уверена, что он не вернется? — спросил я в тот миг, когда последний луч здравомыслия вдруг метнулся у меня в мозгу.
— Я же его знаю — если сразу не приехал, значит, останется ночевать где-то еще. А что, неужели боишься?
— Нет, тут дело не в страхе. Если ты сегодня велишь мне убить его, сделаю это, не раздумывая. Никогда в жизни я не был так счастлив, японочка. А ты никогда не была такой красивой, как нынче вечером.
— Пойдем, пойдем.
Я последовал за ней, с трудом одолевая головокружение. Все предметы водили вокруг меня хороводы — словно в замедленной съемке. Я чувствовал себя до того счастливым, что, проходя мимо огромного окна, из которого был виден город, подумал: если открыть створку и броситься вниз, в пустоту, я буду порхать, как перышко, над бескрайним светящимся покрывалом. Мы миновали едва освещенный коридор с эротическими гравюрами на стенах и вошли в полутемную комнату с ковром на полу, о который я тотчас споткнулся и упал на большую рыхлую кровать, заваленную подушками. Я еще ни о чем не успел попросить, как Курико сама начала раздеваться. А потом помогла раздеться мне.
— Ну, чего ты ждешь, дурачок?
— Ты уверена, что он не вернется? Вместо ответа она всем телом прижалась ко мне, обвилась и, отыскав мои губы, наполнила мне рот своей слюной. В жизни не чувствовал я такого возбуждения, такого волнения, такого блаженства. Неужто все это происходит на самом деле? Скверная девчонка никогда не была такой пылкой, такой неуемной, а всегда вела себя пассивно, почти безразлично, то есть словно бы просто смирялась с тем, что ее целуют, ласкают и любят, а от себя ничего не добавляла. Теперь же она сама целовала и покусывала мое тело и отвечала на ласки нетерпеливо и горячо, что приводило меня в дикий восторг.
— А ты не хочешь, чтобы я сделал тебе то, что тебе нравится? — спросил я шепотом.
— Сначала я, — ответила она, подталкивая меня маленькими нежными ручками, чтобы я лег на спину и раздвинул ноги. Она встала между ними на колени и впервые за все время—с тех пор, как мы стали любовниками в chambre de bonne в «Отель дю Сена», — исполнила то, о чем я столько раз понапрасну ее молил. Я отчетливо слышал собственные стоны, хотя и был оглушен наслаждением, которое дробило мое тело на мельчайшие атомы, превращало его в сгусток чистого ощущения, в музыку, в потрескивающее пламя. И тут, в одно из самых волшебных мгновений, когда казалось, будто все мое существо безраздельно сосредоточено в куске благодарной плоти, которую скверная девчонка лизала, целовала, сосала, едва не заглатывая, в то время как пальчики ее ласкали меня, я увидел Фукуду.
Он почти растворился во мраке, рядом с большим телевизором, словно являл собой неотъемлемую часть обстановки, всего в двух-трех метрах от кровати, где находились мы с Курико. Фукуда сидел то ли на стуле, то ли на банкетке, неподвижный и безмолвный, как сфинкс, в своих вечных темных очках, будто киношный гангстер. Обе руки он запустил в ширинку.
Я схватил Курико за волосы, заставив прервать дело, которым она занималась, — и услышал жалобный протест. Совершенно ошарашенный внезапным и ужасным открытием, испуганный и растерянный, я очень тихо сказал ей на ухо глупую фразу: «Но ведь он здесь, Фукуда — здесь». Она же, вместо того чтобы выпрыгнуть из кровати, изобразить на лице ужас, броситься прочь, истошно кричать, всего лишь замерла на миг и начала было поворачивать голову в ту сторону, но, словно передумав, сделала то, чего я никак не ожидал: крепко обняла меня, прижалась изо всех сил и попыталась снова опрокинуть на постель, потом отыскала мои губы, впилась в них, возвращая слюну, перемешанную со спермой, и заговорила — с отчаянием в голосе, быстро, нервно:
— Ну какое тебе до него дело? Какая разница, здесь он или нет! Тебе ведь хорошо, я ведь все сделала, чтобы тебе было хорошо! Не гляди на него больше, забудь о нем.
Меня будто громом поразило, и вдруг я все понял: Фукуда вовсе не застал нас врасплох, они заранее обо всем условились, он наслаждался зрелищем, загодя ими подготовленным. Я попал в ловушку. Удивительные вещи, которые происходили на протяжении нынешнего вечера, получили свое объяснение, все было тщательно спланировано японцем, а исполнено ею, покорной его приказам и прихотям. Я понял, почему Курико была так ласкова со мной в эти несколько дней, и особенно сегодня вечером. Она вела себя так не ради меня и не ради себя, а только ради него. Чтобы ублажить хозяина. Чтобы доставить повелителю удовольствие. Сердце мое бешено колотилось, и казалось, вот-вот выскочит из груди, я ловил ртом воздух. Недавнее головокружение словно рукой сняло. Пенис мой вдруг опал, съежился, как будто ему стало стыдно. Я резко оттолкнул от себя Курико и попытался приподняться, хотя она удерживала меня, и закричал:
— Я убью тебя, негодяй! Будь ты проклят! Но Фукуды уже не было в спальне, он успел раствориться во мраке, а у скверной девчонки сразу переменилось настроение — она орала, ее лицо и голос исказились от бешенства:
— Какой же ты идиот! Чего ты скандалишь? — Она лупила меня кулаками по лицу, по груди, била куда попало. — Ты остался таким же нелепым, таким же провинциальным. Ты всегда был и останешься недоумком, чего от тебя ждать, несмышленыш проклятый!
В полутьме я отпихивал ее от себя и одновременно пытался нащупать на полу свою одежду. Сам не знаю как, но в конце концов я сумел одеться и обуться, хотя и не помню, сколько продлилась эта дикая сцена. Курико уже перестала колотить меня, она сидела на кровати и истерично визжала, перемежая вопли бранью.
— Ты думал, это я ради тебя стараюсь, голодранец, неудачник, придурок! Да кто ты такой, кем ты себя вообразил? Знал бы ты, до чего я тебя презираю, до чего ненавижу, трус несчастный!
Наконец я оделся и почти бегом припустил по коридору с эротическими гравюрами, мечтая о том, чтобы в гостиной меня ждал Фукуда с револьвером в руках и двумя телохранителями, вооруженными палками, я бы кинулся на него, сорвал проклятые очки и плюнул ему в лицо — и пусть потом они меня убьют, чем скорее, тем лучше. Но ни в гостиной, ни в лифте никого не было. Внизу, у дверей, мне пришлось долго, дрожа от холода и гнева, ждать такси, которое вызвал по моей просьбе облаченный в форму консьерж.
Добравшись до гостиницы, я прямо в одежде рухнул на постель. Последние силы оставили меня, я чувствовал себя измученным и оскорбленным, не было воли даже на то, чтобы раздеться. Я пролежал так несколько часов, ни о чем не думая, не в состоянии заснуть, ощущая себя последней тряпкой — наивным, нелепым кретином. И все время как одержимый повторял: «Ты сам виноват, Рикардо. Ты ведь ее знаешь. Знаешь, на что она способна. Она никогда тебя не любила, всегда только презирала. Ну и о чем ты теперь плачешь, несмышленыш? На что жалуешься, ублюдок, придурок, бестолочь? Она же внятно объяснила, кто ты такой, и мало тебе! Радуйся теперь! Ты должен быть счастлив, должен, как подобает современному интеллигентному человеку — и как поступают все эти недоумки — сказать себе, что ты добился-таки своего. Ты затянул ее в постель? Она обихаживала твоего птенчика? Ты кончил ей в рот? Чего тебе еще надо? Какое тебе дело до того, что этот недомерок, главарь якудзы, сидел в спальне и смотрел, как ты развлекался с его шлюхой? Ну и что тут особенного? А кто вообще велел тебе влюбляться в нее? Ты сам во всем виноват, ты один, Рикардо».
Едва начало светать, я побрился, принял душ, собрал чемодан и позвонил в «Японские авиалинии», чтобы поменять свой билет до Парижа — с обязательной пересадкой в Корее — на ближайший рейс. Нашлось место в самолете, отлетающем в Сеул в полдень, так что времени хватало только на то, чтобы добраться до аэропорта «Нарита». Я позвонил Толмачу, простился и объяснил, что должен срочно возвращаться в Париж, потому что мне вдруг предложили очень выгодный контракт. Он захотел непременно меня проводить, хотя я отбивался как мог.
Когда я уже спустился вниз и оплачивал счет за номер, меня пригласили к телефону. Я услышал в трубке голос скверной девчонки, повторявший «Алло, алло!» — и сразу повесил трубку. Потом вышел на улицу и стал ждать Толмача. Мы сели в автобус, который забирал авиапассажиров из разных гостиниц, так что путь в аэропорт «Нарита» занял около часа. По дороге Саломон поинтересовался, не случилось ли чего между мной, Курико и Фукудой, но я заверил его, что все в порядке и мой внезапный отъезд связан исключительно с тем, что господин Шарнез прислал факс с предложением работы на великолепных условиях. Толмач не поверил, но больше к этой теме не возвращался.
Он заговорил о своем, об отношениях с Мицуко. Раньше у него была стойкая аллергия на брак, и он считал женитьбу своего рода отречением от прав человека на свободу. Но Мицуко очень хочет, чтобы они поженились, и раз уж она так хорошо к нему относится и вообще оказалась такой славной девушкой, он почти что решился пожертвовать свободой, чтобы доставить ей удовольствие. «Надо будет, так женюсь хоть и по синтоистскому обряду, дорогой».
Я не рискнул ничего на это возразить, даже не стал советовать, чтобы он немного повременил, не торопился делать столь важный шаг. Пока он говорил, я со щемящей тоской думал о том, как мучительно будет для него услышать от Мицуко, что она хочет порвать их отношения, потому что не любит его и даже ненавидит. А ведь она уже вполне созрела для такого разговора.
В «Нарита», когда объявили посадку на самолет в Сеул, я обнял Толмача, и, как это ни абсурдно, у меня слезы накатили на глаза. На прощание он попросил:
— Ты согласишься быть свидетелем на моей свадьбе?
— Конечно, старик, для меня это большая честь.
Через два дня я был в Париже — и физически, и морально совершенно разбитый. Двое последних суток я не смыкал глаз и не мог проглотить ни крошки. Зато твердо решил — решение это я мусолил все часы полета — взять себя в руки и не поддаваться депрессии, которая начинала меня скручивать. Рецепт у меня имелся. Подобные недуги лечатся работой. А свободное время следует занимать какими угодно делами, которые с головой затягивают человека, если не находится дел полезных и творческих. Ощущая, как воля начинает-таки понемногу подчинять себе тело, я попросил господина Шарнеза подобрать мне побольше контрактов, потому что должен погасить серьезный долг. Он проявил всегдашнее свое расположение и готовность помочь. В следующие месяцы я почти не бывал в Париже. Работал на самых разных встречах и конференциях — в Лондоне, Вене, Италии, Англии, в северных странах и дважды в Африке, в Абиджане и Кейптауне. И во всех городах я после работы спешил в спортивный зал, где доводил себя до полного изнеможения: качал пресс, бегал по дорожке, крутил педали велосипеда, плавал и занимался аэробикой. А еще я продолжал совершенствовать свой русский, теперь уже самостоятельно, и потихоньку переводил рассказы Ивана Бунина, которые ставил на второе место после чеховских. Я перевел три из них и отправил Марио Мучнику в Испанию. «Из-за своего упрямого желания печатать только шедевры я обанкротил уже четыре издательства, — ответил он. — Ты не поверишь, но я окучиваю некоего предпринимателя-самоубийцу, уговаривая помочь мне открыть пятое. Там я выпущу твоего Бунина и даже заплачу гонорар — хватит на несколько чашек кофе с молоком. Посылаю договор». Постоянная занятость помаленьку вытянула меня из душевного недуга, с которым я упрямо боролся после поездки в Токио. Но ничто не могло излечить внутреннюю тоску, глубокое разочарование — они еще долго преследовали меня, стали моей тенью и, подобно кислоте, разъедали всякий душевный порыв или интерес, которые вроде бы иногда просыпались. И много ночей подряд я видел один и тот же грязный сон: в углу спальни, где сгустился мрак, сидел на скамеечке Фукуда — неподвижный, тощий, невозмутимый, как Будда, человечек, он мастурбировал и испускал струю спермы, которая падала на скверную девчонку и на меня.
Прошло примерно полгода. Однажды, вернувшись в Париж с какой-то конференции, я нашел в ЮНЕСКО письмо от Мицуко. Саломон покончил с собой в своей маленькой съемной квартире — выпил целый пузырек снотворного. Его самоубийство стало для Мицуко полной неожиданностью, потому что, когда вскоре после моего отъезда из Токио она последовала моему совету и решилась на откровенный разговор, объяснив Толмачу, что им надо расстаться, что она хочет полностью посвятить себя карьере, Саломон вроде бы проявил понимание. Не устраивал никаких сцен. Они сохранили дружеские отношения, что было неизбежно в силу их профессиональных обязанностей, но старались держаться на расстоянии. Иногда встречались в чайном салоне или в каком-нибудь ресторане, часто говорили по телефону. Саломон сообщил ей, что не собирается продлевать контракт с «Митцубиси» и, когда срок истечет, намерен вернуться в Париж, где у него «есть хороший друг». Поэтому и для нее, и для всех, кто знал Толмача, его решение уйти из жизни стало шокирующей неожиданностью. Компания взяла на себя расходы, связанные с похоронами. К счастью, в своем письме Мицуко даже не упомянула имени Курико. Я не ответил ей и не принес своих соболезнований. Просто положил письмо в ящик прикроватной тумбочки, где хранились оловянный гусар, подаренный Толмачом в день его отъезда в Токио, и зубная щетка фирмы «Герлен».
V. Мальчик, который не умел говорить
Пока Симон и Элена Гравоски не переехали в наш дом в стиле ар-деко на улице Жозефа Гранье, у меня не было друзей среди соседей, хотя я прожил там много лет. С натяжкой можно сказать, что я подружился с месье Дуртуа, служащим французского железнодорожного ведомства, женатым на учительнице-пенсионерке, женщине с желтоватыми волосами и неприветливым лицом. Наши квартиры располагались на одной лестничной площадке, дверь в дверь, и когда нам доводилось встречаться на лестнице или в вестибюле, мы обменивались поклонами, а по прошествии нескольких лет даже стали подавать друг другу руку и что-то говорить о погоде, всегда волнующей французов. Эти мимолетные беседы внушили мне веру в то, что нас связывают некие дружеские узы, но вскоре я понял, как сильно заблуждался. Как-то поздно вечером я вернулся домой после концерта Виктории де лос Анхелес[88] в Театре Елисейских полей и обнаружил, что забыл дома ключи. В такой час, разумеется, не стоило даже пытаться отыскать слесаря, который помог бы мне войти. Я кое-как устроился на лестничной площадке и стал ждать пяти утра, когда сосед мой всегда — очень пунктуально — отправлялся на работу. Я надеялся, что, узнав, в чем дело, он пригласит меня к себе, чтобы я у него дожидался слесаря. Но не тут-то было. Ровно в пять месье Дуртуа вышел из своей квартиры, и я объяснил ему, что всю ночь просидел у дверей, страшно устал и у меня ломит все тело, он сочувственно поохал, глянул на часы и предупредил:
— Тебе придется ждать еще часа три-четыре, не меньше, до открытия слесарной мастерской, mon pauvre ami.[89]
И, успокоив таким образом свою совесть, удалился. С другими соседями я время от времени сталкивался на лестнице и сразу же забывал их лица, а что касается имен, то они улетучивались из памяти, едва я их узнавал. Совсем иначе сложились отношения с супругами Гравоски и Илалем, их приемным сыном девяти лет, которые поселились в нашем доме, потому что месье Дуртуа с женой перебрались на жительство в Дордонь. Бельгиец Симон был врачом и работал в Институте Пастера, венесуэлка Элена была педиатром в больнице Кошена. Они были молодые, симпатичные, общительные, любознательные, образованные, и с самого дня переезда, когда я вызвался им помочь и дал кое-какие советы по обустройству на новом месте, мы сделались друзьями. После ужина вместе пили кофе, обменивались книгами и журналами, иногда ходили в расположенный поблизости кинотеатр «Пагода», водили Илаля в цирк или Лувр и другие парижские музеи.
Симону было около сорока, хотя из-за густой рыжеватой бороды и внушительных размеров живота он казался старше своих лет. Одевался он небрежно, карманы пальто вечно оттопыривались, потому что он совал туда записные книжки и бумаги, а портфель всегда набивал книгами. Он носил очки с толстыми стеклами и часто протирал их концом мятого галстука. Словом, воплощал собой тип рассеянного и неряшливого ученого. Кокетливая и всегда нарядная Элена была чуть моложе мужа, и я не помню, чтобы хоть раз видел ее в дурном настроении. В жизни она все воспринимала с энтузиазмом: свою работу в больнице Кошена и по-детски наивных пациентов, о которых рассказывала забавные истории, а также статьи, только что прочитанные в «Монд» или «Экспрессе». Она готовилась к тому, чтобы в ближайшую субботу пойти в кино или на ужин во вьетнамский ресторан, как если бы ее пригласили на вручение премий «Оскар». Она была небольшого роста, изящная, приветливая, и вся ее фигура излучала доброжелательность. Между собой они разговаривали по-французски, а со мной — по-испански, которым Симон владел в совершенстве.
Илаль родился во Вьетнаме — вот и все, что они знали о его прошлом. Они усыновили мальчика, когда ему было четыре или пять лет — даже точный возраст установить не удалось. Дело это оформлялось через Каритас,[90] и пришлось одолеть кафкианское сопротивление чиновников, о чем Симон теперь вспоминал с юмором, выстраивая собственную теорию о неизбежной гибели человечества, пораженного бюрократической гангреной. Малыша назвали Илалем в честь предка Симона, который был персонажем воистину мифическим: в давние времена ему якобы отрубили голову в России, застав на месте преступления — он соблазнил ни много ни мало как саму царицу. Но предок Симона прославился не только амурными похождениями, он был еще и теологом, каббалистом, мистиком, контрабандистом, фальшивомонетчиком и непревзойденным шахматистом. Илаль не умел говорить. При этом немота его объяснялась не каким-либо физическим изъяном — голосовые связки были в порядке, — а неведомой детской травмой: может, он пережил бомбежку или стал свидетелем ужасной сцены во время войны, сделавшей его сиротой. Все специалисты сходились во мнении, что он должен заговорить, но сейчас нет смысла даже пытаться его лечить. Визиты к врачам приводили мальчика в ужас и, казалось, только усиливали стремление этой раненой души укрыться за прочной стеной молчания. Он провел несколько месяцев в школе для глухонемых, после чего родители забрали его оттуда, потому что сами учителя посоветовали водить мальчика в обычное учебное заведение. При этом глухим Илаль не был. Он обладал тонким слухом и любил музыку — во всяком случае, постукивал в такт ногой, размахивал руками или покачивал головой. Элена и Симон разговаривали с ним, а он отвечал им выразительными знаками и гримасами, а иногда — письменно, на маленькой дощечке, которая висела у него на шее.
Он был худенький, даже тощий, но вовсе не потому, что плохо ел. Как раз отсутствием аппетита он не страдал, и когда я приходил к ним с коробкой конфет или тортом, у мальчика загорались глаза, и он со счастливым видом поглощал сладости. Но держался он, за исключением редких случаев, замкнуто, словно погруженный в дремоту, которая отделяла его от окружающей реальности. Он мог долго сидеть с отсутствующим видом, блуждая по тропинкам собственного мира, будто вокруг никого и ничего не существовало.
Трудно было назвать его ласковым, напротив, создавалось впечатление, что нежности его раздражают, и он скорее терпит их, чем радуется. От маленькой фигурки исходило ощущение хрупкости и мягкости. Гравоски упорно не желали покупать телевизор — тогда многие парижане из кругов интеллигенции считали, что его ни в коем случае нельзя допускать в дом, потому что телевидение — враг культуры, но Илаль не разделял подобных предрассудков и завидовал школьным товарищам, чьи родители оказались сговорчивее. Однако Элена и Симон не сдавались. И я предложил, чтобы Илаль время от времени приходил ко мне посмотреть футбол или какую-нибудь детскую передачу. На это они согласились, и с тех пор мальчик три-четыре раза в неделю, сделав уроки, пересекал лестничную площадку и усаживался перед маленьким экраном, хотя выбор передач мы оставили за собой. Он проводил в моей крошечной гостиной около часа и не отрываясь смотрел мультфильмы, викторину или спортивную программу, и на это время словно отрешался от всего. Окаменевшая фигура и выражение лица свидетельствовали о том, что он безраздельно поглощен событиями, развивающимися у него на глазах. Когда телевизор выключался, он, как правило, не спешил домой, и мы с ним беседовали: он задавал вопросы о самых невообразимых вещах, я отвечал, а порой читал стихотворение или сказку из принесенной им книги — или из моих собственных книг. Я привязался к нему, но старался этого особенно не показывать, потому что Элена меня предупредила: «С ним надо обращаться как с обычным ребенком. Ни в коем случае не как с инвалидом или жертвой, это может ему сильно навредить». Уезжая в командировки, я оставлял Гравоски ключи от квартиры, чтобы не лишать мальчика любимого развлечения.
Однажды, вернувшись из Брюсселя, я увидел на доске Илаля написанную им специально для меня фразу: «Когда тебя не было, звонила скверная девчонка» — все по-французски, а слова «скверная девчонка» по-испански.
Она трижды звонила за те два года, что прошли после токийской истории. В первый раз — месяца через три-четыре после моего стремительного бегства, тогда я все еще не успел исцелиться и вытравить из памяти эпизод, который оставил в душе мучительную язву, порой начинавшую кровоточить. Я искал какую-то справку в библиотеке ЮНЕСКО, и тут библиотекарша сказала, что кто-то позвонил мне в комнату переводчиков и коллеги переключили звонок на здешний аппарат. Я сразу же узнал ее голос.
— Ну что, ты все еще сердишься на меня, пай-мальчик?
Я повесил трубку, чувствуя, как дрожит у меня рука.
— Дурные новости? — спросила библиотекарша, грузинка по национальности, с которой мы обычно болтали по-русски. — Ты страшно побледнел.
Я бегом кинулся в туалет — и там меня вырвало. Из-за этого звонка весь остаток дня я был сам не свой. Но твердо решил никогда больше не видеться со скверной девчонкой, никогда не разговаривать с ней, и решение свое поклялся выполнить. Только так можно излечиться от недуга, который подчинил себе всю мою жизнь — с того дня, как я откликнулся на просьбу лучшего друга Пауля и поехал в аэропорт «Орли» встречать трех будущих партизанок. И я действительно стал понемногу забывать о ней, но до конца, конечно же, не забыл. Погрузившись в работу и те занятия, которые сам для себя придумывал, — прежде всего в совершенствование русского языка, — я порой по нескольку недель не думал о скверной девчонке. Но вдруг что-то щелкало — и образ ее всплывал перед моими глазами. Иногда мне казалось, что в кишках у меня поселился солитер и алчно пожирает мою жизненную энергию. Я падал духом, меня неотвязно преследовали воспоминания о том, как Курико осыпала меня пылкими ласками, чего прежде никогда себе не позволяла, — и все только ради того, чтобы ублажить любовника, который наблюдал за нами из темноты и мастурбировал.
Второй звонок застал меня в гостинице «Захер», в Вене, где проходила конференция МАГАТЭ. Именно тогда я позволил себе — единственный раз — интрижку с коллегой по работе. Надо сказать, что после случившегося в Токио у меня пропала всякая охота к сексу, и даже приходила в голову мысль: а не стал ли я импотентом? Я почти привык жить без женщин, но тут, в первый же день знакомства, датская переводчица Астрид предложила мне с обезоруживающей прямотой: «Если хочешь, можем встретиться вечерком». Она была высокой, рыжей, спортивного сложения, без комплексов, с такими светлыми глазами, что они казались влажно-текучими. Мы отправились есть Tafelspitz[91] и пить пиво в кафе «Централь» на Херренгассе — с колоннами как в турецкой мечети, потолком со сводами и столами из розового мрамора. А потом как-то само собой получилось, что ночь мы решили провести у меня в номере. Оба мы остановились в роскошной гостинице «Захер», потому что заведение сделало большие скидки участникам конференции. Астрид была все еще привлекательной женщиной, хотя возраст начинал оставлять свои следы на ее белейшем теле. В постели с ее лица ни на миг не сходила улыбка, даже в момент оргазма. Нам было хорошо вместе, хотя у меня и сложилось впечатление, будто ее манера заниматься любовью больше походит на гимнастику, чем на то, что покойный Саломон Толедано назвал в одном из своих писем «потрясающим и порочным наслаждением половых желез». Во вторую — и последнюю — нашу с ней ночь телефон на моей тумбочке зазвонил именно в тот миг, когда мы завершили наши акробатические эксперименты и Астрид начала описывать мне подвиги одной из своих дочерей, которая жила в Копенгагене и сначала была балериной, а теперь стала циркачкой. Я снял трубку, сказал «алло?» и услышал голос ласковой кошечки:
— Ну что, снова бросишь трубку, несмышленыш?
Я несколько секунд слушал, в душе костеря почем зря ЮНЕСКО за то, что там ей дали мой венский номер, а потом опустил трубку на рычаг, как раз когда она после паузы снова заговорила:
— Ну вот, на сей раз ты вроде бы…
— Старая любовь? — угадала Астрид. — Хочешь, я пойду в туалет, а ты спокойно поговоришь?
Нет-нет, со старой любовью я давно распрощался. Правда, после той ночи любовных интрижек больше не заводил и, если признаться, не слишком из-за этого переживал. К своим сорока семи годам я успел убедиться, что мужчина может вести совершенно нормальную жизнь и без секса. А моя жизнь была по средним меркам вполне нормальной, хотя и пустой. Я много работал и хорошо исполнял свои служебные обязанности — то есть почти не оставлял себе свободного времени и зарабатывал деньги, но вовсе не потому, что избранное ремесло так уж меня увлекало — подобное случалось теперь все реже и реже, и даже мои занятия русским и затянувшиеся до бесконечности переводы рассказов Бунина, которые я снова и снова переделывал, оказывались, по большому счету, делом механическим, теперь и оно не слишком часто доставляло мне истинное удовольствие. То же касалось кино, книг, пластинок — все это стало скорее способом убить время и перестало интересовать так живо, как прежде. За это я тоже был зол на Курико. По ее вине во мне угасли иллюзии, благодаря которым наша жизнь не опускается до банальной рутины. Порой я чувствовал себя стариком.
Наверное, поэтому для меня оказалось спасительным появление в доме на улице Жозефа Гранье Элены, Симона и Илаля Гравоски. Дружба с новыми соседями впрыснула немного человеческих чувств и эмоций в мое пресное существование. В третий раз скверная девчонка позвонила мне домой в Париж где-то через год, не меньше, после звонка в Вену.
Еще только начинало светать, было часа четыре, может, пять, когда меня разбудили резкие и громкие звонки. Я испугался. Долго не мог заставить себя проснуться, потом наконец открыл глаза и на ощупь отыскал телефон.
— Не бросай трубку, — в ее голосе смешались мольба и злость. — Мне нужно поговорить с тобой, Рикардо.
Но я бросил трубку, хотя, конечно, заснуть больше не смог. Я страшно расстроился, чувствовал себя отвратительно и лежал в постели, пока не увидел сквозь окно в потолке рассветное парижское небо мышиного цвета. Зачем она так настойчиво звонит мне через определенные промежутки времени? По всей видимости, в ее бурной жизни я представляю островок хоть какой-то стабильности — верный влюбленный идиот, который всегда где-то существует, всегда ждет звонка и готов снова и снова убеждать свою госпожу, что она по-прежнему такая, какой на самом деле, безусловно, уже перестает быть и какой вскорости быть окончательно перестанет. Что она по-прежнему молодая, красивая, любимая, желанная. А может, ей что-то от меня понадобилось? Скорее всего. Допустим, в ее жизни вдруг образовалось пустое местечко — и несмышленыш охотно его займет. Она думает только о себе и поэтому без колебаний кинулась отыскивать меня, будучи уверенной, что нет на свете такой боли, такого унижения, которые она не способна вытравить из моей памяти за пару минут разговора — силой своей власти над моими чувствами. Я достаточно хорошо знал ее, чтобы понять: она не успокоится и будет добиваться своего, то есть звонить раз в несколько месяцев или даже лет. Что ж, на сей раз ты просчиталась. Разговора не состоится, перуаночка.
Значит, это был уже четвертый звонок. Откуда? Я спросил у Элены, но она, к моему изумлению, заявила, что не вела никаких разговоров по моему телефону, пока я находился в Брюсселе.
— Наверное, трубку снял Симон. Он тебе ничего не говорил?
— Он в твою квартиру практически не заходил, потому что возвращается из института, когда Илаль ужинает.
— Но тогда выходит, что Илаль разговаривал со скверной девчонкой?
Элена слегка побледнела.
— Только ничего у него не спрашивай, — велела она, сразу понизив голос. И тут лицо у нее стало белым как бумага. — Даже не упоминай про звонок и запись на дощечке.
— Неужели Илаль и вправду говорил с Курико? Получается, что, когда родителей нет рядом и они не могут ни видеть, ни слышать его, он нарушает молчание?
— Давай не будем больше думать об этом, не будем обсуждать это, — повторила Элена, делая над собой усилие, чтобы голос ее звучал нормально. — Пусть чему суждено, то и случится. Поговорим-ка о чем-нибудь другом, Рикардо. Что это за скверная девчонка? Кто она? Лучше расскажи мне про нее.
Поужинав, мы пили кофе у них дома и старались говорить потише, чтобы не мешать Симону, который сидел в соседней комнате, служившей ему кабинетом, и готовил доклад для завтрашнего семинара. Илаль уже давно отправился спать.
— Старая история, — ответил я. — Мне никогда и никому не случалось ее рассказывать. Знаешь, а вот тебе, Элена, пожалуй, расскажу. Чтобы отвлечь тебя от мыслей о том, как они с Илалем на самом деле общались.
И я рассказал. Все от начала до конца. О том, как в моем далеком детстве две девочки, Люси и Лили, появились в Мирафлоресе, выдавая себя за чилиек, и переполошили наш тихий и спокойный мирок. А завершил описанием последней ночи в Токио — самой прекрасной ночи любви, какую мне довелось испытать в жизни и которую прервало жуткое видение — господин Фукуда сидит в темном углу спальни, наблюдает за нами сквозь черные очки, запустив руки в ширинку. Не помню, как долго я говорил. Не знаю, в какой момент появился Симон, сел рядом с Эленой и, не проронив ни слова, стал внимательно слушать. Не знаю, когда именно у меня из глаз потекли слезы и я, устыдившись столь откровенного проявления чувств, умолк. И долго не мог успокоиться. Пока я бормотал какие-то извинения, Симон встал и сходил за бутылкой вина.
— Ничего другого у меня нет, только вино, к тому же очень дешевое божоле, — стал оправдываться он, хлопнув меня по плечу. — Хотя в случаях, подобных нынешнему, требуется напиток поблагороднее.
— Именно! Виски, водка, ром или коньяк! — отозвалась Элена. — Это не дом, а какое-то недоразумение! У нас никогда не бывает того, что должно быть в любом порядочном доме. Мы никудышные хозяева, Рикардо.
— Прости, Симон, я погубил твой завтрашний доклад.
— Это куда интереснее моего доклада, — возразил он. — Кроме того, прозвище «пай-мальчик» ужасно тебе подходит. Не в уничижительном смысле, а в буквальном, прямом. Ты именно пай-мальчик, пусть оно тебе и не по душе, mon vieux.[92]
— Знаешь, а ведь это прекраснейшая история про любовь! — воскликнула Элена, глядя на меня в изумлении. — Потому что на самом деле это именно история про любовь. Чудесная! А вот этот унылый бельгиец никогда меня так не любил. Ей просто здорово повезло.
— Хотел бы я познакомиться с твоей Матой Хари, — заметил Симон.
— Только через мой труп, — грозно повернулась к нему Элена и дернула мужа за бороду. — У тебя есть ее фотографии, Рикардо? Покажешь?
— Нет ни одной. Насколько помню, мы ни разу не снимались вместе.
— Прошу тебя, в следующий раз поговори с ней, — взмолилась Элена. — Эта история не может так закончиться. А то получается, что телефон все звонит и звонит — совсем как в худшем из фильмов Хичкока.
— Кроме того, — понизил голос Симон, — надо все-таки спросить у нее, вправду ли Илаль разговаривал с ней.
— Мне ужасно стыдно, что я закатил перед вами истерику, — опять начал я извиняться. — Слезы и так далее…
— Ты, разумеется, ничего не заметил, но ведь и Элена тоже пролила несколько громадных слезинок, — сказал Симон. — Да я и сам бы к вам присоединился, не будь я бельгийцем. Мои еврейские предки меня бы за это не осудили. Но победил во мне все-таки валлонец. Ни один бельгиец никогда не заразится южноамериканской экзальтированностью. Тропические страсти не для нас.
— За скверную девчонку, за эту фантастическую женщину! — подняла рюмку Элена. — Господи, какая же скучная жизнь выпала мне надолго!
Мы выпили целую бутылку вина. Шутки и смех помогли мне немного успокоиться. В последующие дни и недели мои друзья Гравоски ни разу не обмолвились о том, что я им рассказал. Не хотели меня смущать. Между тем я и на самом деле решил непременно ответить, если перуаночка снова позвонит. Пусть хотя бы подтвердит, что в прошлый раз она разговаривала с Илалем. Только ради этого? Нет, не только. С тех пор как я рассказал Элене про свою любовь, вся эта история словно очистилась от груза злобы, ревности, унижений и обид, и я начал нетерпеливо ждать нового звонка, боясь, как бы она не оскорбилась и не отказалась от дальнейших попыток связаться со мной. А еще я чувствовал себя виноватым, но старался оправдаться перед самим собой, твердя, что к старому возврата нет. Буду разговаривать с ней как просто знакомый, и моя холодность станет лучшим доказательством того, что я и вправду избавился от пагубной зависимости.
Ожидание оказало целительное влияние на мое душевное состояние. Я работал в ЮНЕСКО, ездил в другие города и страны и между делом вернулся к переводам рассказов Бунина, отшлифовал их, написал небольшую вступительную статью и отправил рукопись своему приятелю Марио Мучнику. «Давно пора, — отозвался он. — А то я уже начал побаиваться, что впаду в старческое слабоумие либо получу атеросклероз — скорее, чем твоего Бунина». Если мне случалось быть дома, когда Илаль смотрел телевизор, потом я читал ему рассказы Бунина. Но, по-моему, переводы не слишком ему нравились, и он слушал скорее из вежливости. А вот романы Жюля Верна вызывали у него полный восторг. За ту осень я успел прочитать ему несколько — по паре глав за вечер. Больше всего ему понравился «Вокруг света за 80 дней» — в некоторых местах он даже подпрыгивал от удовольствия. Хотя любил и роман «Михаил Строгов». Выполняя просьбу Элены, я ни разу не спросил его про давний звонок скверной девчонки, хотя меня распирало от любопытства. За недели и месяцы, прошедшие с того дня, когда он показал мне знаменательную фразу на грифельной доске, никто из нас не заметил даже намека на то, что Илаль может говорить.
Она позвонила через два с половиной месяца. Я стоял под душем, собираясь идти в ЮНЕСКО, когда услышал треньканье телефона, и меня что-то кольнуло: «Это она». Я кинулся в спальню, снял трубку и упал на кровать — мокрый, как был.
— Ну что, опять бросишь трубку, пай-мальчик?
— Как у тебя дела, скверная девчонка? Последовала пауза, затем я услышал короткий смешок.
— Неужто наконец-то снизошел до ответа? Чему мы обязаны таким чудом, позвольте спросить? Ты сменил гнев на милость? Или все еще ненавидишь меня?
Мне захотелось тотчас прекратить разговор, потому что я уловил в ее тоне не только насмешку, но и победные нотки.
— Зачем ты звонишь? — спросил я. — Зачем ты столько раз мне звонила?
— Нам нужно поговорить, — сказала она уже совсем другим голосом.
— Где ты?
— Здесь, в Париже, не так давно приехала. Мы можем встретиться хотя бы ненадолго?
Я похолодел. Поскольку пребывал в полной уверенности, что она по-прежнему в Токио или какой-нибудь другой далекой стране и никогда больше не сунет нос во Францию. Узнав, что она рядом и ее можно в любой момент увидеть, я просто растерялся.
— Всего на пару минут, — настаивала она, решив, что мое молчание означает отказ. — Я не хотела бы говорить по телефону, тема слишком деликатная. Полчаса, не больше. Не так уж много для старой подруги, а?
Я назначил встречу на послезавтра после окончания рабочего дня в ЮНЕСКО, то есть в шесть часов вечера, в «Ромери», в Сен-Жермен-де-Пре (бар всегда назывался «Ромери мартиникез», но недавно по непонятной причине потерял последнее слово). Когда я повесил трубку, сердце у меня колотилось как бешеное. Прежде чем вернуться в душ, я немного посидел, хватая ртом воздух, пока не восстановилось дыхание. Что она делает в Париже? Особые поручения Фукуды? Осваивает европейский рынок для экзотических порошков из слоновых бивней и рогов носорога? Я ей нужен, чтобы помочь в операциях с контрабандой, или чтобы отмывать деньги, или еще для каких-нибудь мафиозных дел? Как глупо, что я ответил на звонок. Теперь повторится старая история. Мы поговорим, и я снова покорюсь ее воле, она ведь всегда имела надо мной волшебную власть… Потом мы переживем короткую и обманчивую идиллию, я буду строить воздушные замки, и в самый неожиданный момент она исчезнет, а мне, обиженному и растерянному, придется опять зализывать раны — как после Токио. До следующей главы!
Я не рассказал Элене и Симону ни про звонок, ни про предстоящее свидание и двое суток провел в сомнамбулическом состоянии — вспышки здравомыслия сменялись полным помутнением рассудка, иногда, правда, туман рассеивался, и я устраивал сеанс мазохизма, осыпая себя подходящими к случаю ругательствами: идиот, кретин, ты вполне заслужил все, что с тобой происходит, произошло и произойдет в будущем
День, на который было назначено свидание, был тусклым и сырым, как обычно в конце парижской осени, когда на деревьях уже почти не остается листьев, а в небе — света, плохая погода вызывает у людей плохое настроение, мужчины и женщины ходят по улице закутавшись в пальто и шарфы, в перчатках и с зонтиками, все куда-то торопятся и люто ненавидят окружающий мир. Я вышел из ЮНЕСКО, хотел было взять такси, но из-за дождя свободных машин не было, и я решил ехать на метро. Доехал до станции «Сен-Жермен» и, перешагнув порог «Ромери», сразу увидел ее. Она сидела на террасе, перед ней стояла чашка чая и бутылочка перье. Заметив меня, она поднялась и подставила щеку для поцелуя.