Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Похождения скверной девчонки - Марио Варгас Льоса на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Я тоже в это верил, — прошептал он, опустив голову. Потом попросил принести еще бутылку вина. Взгляд его затуманился, голос стал глухим. — Зачем она это сделала? Зачем? Это некрасиво, грязно, нечестно по отношению ко мне. Я дал ей свое имя, из кожи вон лез ради того, чтобы сделать ее счастливой. Рисковал карьерой, стараясь вызволить с Кубы. Чего мне это стоило! Нельзя же быть такой неблагодарной! Сплошная расчетливость, сплошное притворство — это бесчеловечно!

Он внезапно замолчал. Только шевелил губами, но при этом не издавал ни звука. И его маленькие квадратные усики то кривились, то растягивались в линеечку. Он так крепко сжимал в руке стакан, словно решил раздавить его. Глаза налились кровью и стали влажными.

Я не находил, что ему сказать. Любое утешение прозвучало бы в моих устах фальшиво и смешно. И тут у меня мелькнула мысль, что подобное отчаяние вряд ли вызвано одним только бегством жены. Было что-то еще, чем он и хотел со мной поделиться, но не решался переступить некую черту.

— Все мои сбережения, все, что я накопил за долгую жизнь, — прошептал месье Арну, глядя на меня с укором, как будто именно я был виновником трагедии. — Понимаете? Я, мягко говоря, немолод, поздно начинать жизнь с нуля. Понимаете? Она не только изменила мне невесть с кем, скорее всего, с каким-нибудь гангстером, но они наверняка вместе и задумали всю эту аферу. Да, она не просто сбежала, но и прихватила с собой деньги с нашего швейцарского счета. Я хотел показать, до какой степени ей доверяю. Понимаете? У нас был общий счет. На случай, если со мной что-то произойдет, — допустим, я скоропостижно скончаюсь. Ведь налоги на наследство могут сожрать все, что накоплено тяжкими трудами всей жизни. Ну кто мог вообразить такую низость, такое вероломство? Она поехала в Швейцарию, чтобы сделать очередной вклад, и забрала все, все — я остался ни с чем, я разорен. Chapeau, un coup de maitre![37] Она ведь знала, что я не могу никуда пожаловаться, а если сделаю это — выдам себя с головой, погублю свою репутацию, потеряю работу. Знала, что, если я обращусь в полицию, мне же будет хуже, потому что у меня имелись тайные счета, я укрывал доходы от налогов. Они все отлично спланировали! Но как она могла отплатить такой жестокостью за любовь? От меня она получила столько хорошего, столько любви, я обожал ее.

Он снова и снова возвращался к той же теме, а в промежутках мы пили вино, пили молча, потому что каждый был погружен в собственные мысли. Наверное, это было низко, но я не мог отделаться от вопроса: что его больше огорчило, бегство жены или потеря тайного счета в Швейцарии? Мне было жаль месье Арну, меня мучила совесть, но я не знал, чем его утешить. Просто время от времени вставлял в монолог дипломата короткие дружелюбные реплики. На самом деле ему не было дела до моего мнения. Он пригласил меня, потому что ощущал потребность в слушателе, потребность перед кем-то выговориться, выплеснуть наружу то, что с момента исчезновения жены жгло ему нутро.

— Простите, я больше не мог держать все это в себе, — признался он под конец, когда прочие посетители уже разошлись, мы остались в зале одни и официанты бросали на нас нетерпеливые взгляды. — Благодарю Вас за снисходительность. Надеюсь, такого рода очищение пойдет мне на пользу.

Я ответил, что время лечит все, что любые несчастья и горести когда-нибудь забываются. Но, утешая его, я почувствовал себя ужасным лицемером, словно самолично разработал план бегства экс-мадам Арну и похищения денег с их общего тайного счета.

— Если судьба вдруг столкнет вас, скажите, пожалуйста, что она напрасно опустилась до такого. Я бы сам ей все отдал. Она хотела заполучить мои деньги? Вот они, бери… Но только не так, не так…

Мы распрощались у выхода из ресторана. В сиянии огней Эйфелевой башни. И больше я никогда в жизни не видел несчастного Робера Арну.

Колонна «Тупак Амару», организованная МИРом и возглавляемая Гильермо Лобатоном, продержалась на несколько месяцев дольше, чем ее штаб на Меса-Пеладе. Как в случае с Луисом де ла Пуэнте, Паулем Эскобаром и другими миристами, погибшими в долине Ла-Конвенсьон, военные отказались давать точную информацию о том, каким образом были ликвидированы последние участники повстанческого движения. В течение второй половины 1965 года Лобатон с товарищами при поддержке индейцев асханика из Гран-Пахоналя уходили от спецподразделений армии, которые преследовали их по земле и на вертолетах и учиняли зверские расправы над индейскими деревнями, где повстанцы находили кров и еду. В конце концов 7 января 1966 года остатки колонны, двенадцать человек, усталых, измученных болезнями, заеденных москитами, приняли смерть неподалеку от реки Сотсики. Никто не знает, погибли они в бою или их захватили живыми, а потом казнили. Могил никто никогда не видел. По непроверенным слухам, Лобатона и его заместителя посадили на вертолет и затем сбросили в сельву, чтобы дикие звери уничтожили трупы. Француженка, подруга Лобатона, много лет пыталась организовать кампании в Перу и за границей, чтобы добиться от правительства точных сведений о местах захоронения жертв этой непонятной войны, но так ничего и не узнала. Выжил ли хоть один из них? Может, и по сей день кто-то живет в подполье, не имея возможности выбраться из сотрясаемой несчастьями страны? Я, понемногу приходя в себя после исчезновения скверной девчонки, не упускал из виду развитие событий в Перу. Но главные новости я черпал из писем дяди Атаульфо. Нетрудно было заметить, что настроение его с каждым разом становилось все более пессимистическим — он уже не верил в возможность сохранения демократии в Перу. «Те же военные, что разгромили повстанцев, теперь готовятся разрушить правовое государство и устроить новый путч», — писал он.

Однажды я работал в Германии и вдруг самым неожиданным образом столкнулся лицом к лицу с одним из тех, кто выжил на Меса-Пеладе: а именно с самим Альфонсо Спиритом, тем парнем, которого послал в Париж теософский кружок, действовавший в Лиме, после чего его переманил толстый Пауль, сумев отвлечь от тайн потустороннего мира и превратить в партизана. Я приехал во Франкфурт работать на международной конференции по проблемам массовых коммуникаций и во время перерыва забежал в универмаг, чтобы сделать кое-какие покупки. У самой кассы кто-то схватил меня за плечо. Я тотчас его узнал. За четыре года, что мы не виделись, он заметно прибавил в весе и отпустил длинные волосы по новой европейской моде, но настороженное и чуть печальное лицо почти не изменилось. Он уже несколько месяцев жил в Германии с девушкой из Франкфурта, с которой познакомился в Париже, еще во времена Пауля, и получил статус политического беженца. Мы пошли в кафе, расположенное прямо в здании универмага, где было полно женщин с упитанными ребятишками, которых обслуживали турки.

Альфонсо Спирит чудом спасся, когда командос разгромили Меса-Пеладу. Несколькими днями раньше Луис де ла Пуэнте отправил его в Кильябамбу, потому что связь с городскими базами поддержки начала давать сбои и в лагере ничего не знали о судьбе группы из пяти человек, прошедших специальную подготовку, чье прибытие ожидалось еще неделю назад.

— На базе поддержки в Куско завелся предатель, — объяснял он тем же невозмутимым тоном, каким, по моим воспоминаниям, всегда изъяснялся и прежде. — Нескольких человек арестовали. Их пытали, кто-то не выдержал и раскололся. Так военные вышли на Меса-Пеладу. Честно признаться, до настоящих операций дело еще не дошло. Лобатон и Максимо Веландо, конечно, зря стали пороть горячку там, в Хунине. Устроили засаду в ущелье Яхуарина, перебили кучу полицейских. В результате на нас бросили войска. Мы в Куско еще ничего не успели сделать. По замыслу Луиса де ла Пуэнте, надо было не сидеть в лагере, а постоянно передвигаться с места на место. «Суть партизанской тактики — в мобильности» — таким был завет Че. Но нам не дали времени — загнали в ловушку.

Альфонсо Спирит рассказывал с какой-то непонятной отстраненностью, словно все это происходило несколько веков назад. Он и сам до конца не понял, каким образом ускользнул из сетей, раскинутых на базах поддержки МИРа в Кильябамбе и Куско. Потом он прятался в Куско в доме одной супружеской пары, давних своих знакомых по теософскому кружку. Они относились к нему очень хорошо, хотя страху натерпелись. Через пару месяцев Альфонсо вывезли из города, спрятав в грузовике с каким-то товаром, и доставили в Пуно. Оттуда было уже легче легкого перебраться в Боливию, и там после долгих мытарств он добился, чтобы Западная Германия согласилась его принять в качестве политического беженца.

— Расскажи мне про толстого Пауля, каково ему было там, на Меса-Пеладе?

Судя по всему, Пауль довольно быстро адаптировался к партизанской жизни и к высоте 3 тысячи 800 метров. Его ни разу не покинуло хорошее настроение, хотя порой, когда отряду приходилось обследовать территории вокруг лагеря, лишний вес здорово ему мешал. Особенно карабкаться на скалы или спускаться по крутым откосам под проливным дождем. Однажды он не удержался и по скользкой жиже катился вниз метров двадцать, а то и тридцать. Товарищи решили, что он свернул себе шею, но Пауль поднялся как ни в чем не бывало, только весь с головы до ног в грязи.

— Потом он сильно похудел, — добавил Альфонсо. — В то утро, когда я простился с ним в «Illarec ch'aska» («Луч зари»), он был не толще тебя. Мы, кстати, не раз говорили с ним о тебе. «Что-то сейчас поделывает наш посол при ЮНЕСКО? — спрашивал он. — Может, решился наконец напечатать стихи, которые пишет втихаря?» Он никогда не унывал. И неизменно выигрывал, когда по вечерам мы, чтобы скоротать время, соревновались, кто расскажет лучший анекдот. Его жена и сын теперь живут на Кубе.

Мне хотелось подольше посидеть с Альфонсо Спиритом, но пора было возвращаться на конференцию. На прощание мы обнялись, и я дал ему свой телефон, а он обещал позвонить, если когда-нибудь судьба занесет его в Париж.

Незадолго до нашего разговора — а может, сразу после него — сбылись мрачные прогнозы дяди Атаульфо. 3 октября 1968 года военные под руководством Хуана Веласко Альварадо устроили путч, который покончил с демократическим правительством Белаунде Терри, и тот был изгнан из страны. В Перу была снова установлена военная диктатура, продлившаяся двенадцать лет.

III. Художник из swinging London[38]

Во второй половине шестидесятых Париж вдруг уступил Лондону роль законодателя европейской моды, и теперь уже отсюда разносились по всему миру новые веяния. Музыка в глазах молодежи заняла главное место, потеснив книги и идеологию, особенно после появления «Битлз», а также Клиффа Ричарда, «Шедоуз», «Роллинг Стоунз» с Миком Джаггером и других английских групп и отдельных исполнителей. Что уж говорить про хиппи и психоделическую революцию, устроенную flower children.[39] Если раньше толпы латиноамериканцев устремлялись в Париж, чтобы стать революционерами, то теперь они перебирались в Лондон, чтобы влиться в армию поклонников конопли, поп-музыки и свободной любви. И отныне пупом земли называли Карнаби-стрит, а вовсе не Сен-Жермен. В Лондоне родились мини-юбки, длинные волосы и дикарские наряды, освященные мюзиклами «Hair» и «Jesus Christ Superstar»,[40] увлечение наркотиками — от марихуаны до лизергиновой кислоты,[41] индийскими духовными практиками, буддизмом, а также свободная любовь и особый стиль одежды для геев, здесь впервые стали проводиться кампании в защиту прав сексменьшинств и сформировалось воинственное неприятие буржуазного истеблишмента — но уже не под лозунгом социалистической революции, к которой хиппи проявляли полное безразличие, а во имя гедонистического и анархического пацифизма, замешанного на любви к природе и животным вкупе с пренебрежением к традиционным моральным ценностям. Теперь бунтующая молодежь ориентировалась не на дебаты в зале «Мютюалите», не на Новый роман и певцов-интеллектуалов вроде Лео Ферре или Жоржа Брассанса, не на парижские кинотеатры, а на Трафальгар-сквер и парки, где Ванесса Редгрейв и Тарик Али устраивали митинги и манифестации против войны во Вьетнаме, а в перерывах многотысячные толпы валили на концерты своих идолов. Символами новой культуры стали пабы и дискотеки. Лондон словно магнит притягивал к себе миллионы молодых людей и того и другого пола. Но в те годы Англия переживала еще и театральный бум: «Марат-Сад»,[42] поставленный в 1964 году Питером Бруком, прежде известным в первую очередь по революционным сценическим версиям Шекспира, стал событием европейского масштаба. Никогда больше я не видел на сцене ничего, что бы так крепко врезалось в память.

Благодаря одному из тех странных стечений обстоятельств, которые порой подстраивает случай, как раз в конце шестидесятых я часто бывал в Англии и жил в самом сердце swinging London — в Эрлз-Корт,[43] весьма оживленной и космополитической части Кенсингтона, который из-за наплыва туда новозеландцев и австралийцев получил известность как Долина Кенгуру (Kangaroo Valley). Так что бурные майские дни 1968 года, когда парижская молодежь строила баррикады в Латинском квартале под лозунгом, что надо быть реалистами и выбирать невозможное, я провел в Лондоне, где по причине забастовок, парализовавших вокзалы и аэропорты, застрял на пару недель, не ведая, цела ли еще моя квартира, расположенная рядом с Военной школой.

Вернувшись в Париж, я нашел ее в целости и сохранности, потому что на самом-то деле майская революция 1968 года так и не сумела одолеть границ Латинского квартала и Сен-Жермен-де-Пре. Вопреки прогнозам, которые в те окрашенные эйфорией дни делали многие, революция эта не получила большого политического значения, разве что ускорила падение де Голля и открыла короткую — длиной в пять лет — эпоху правления Помпиду, а также показала, что существуют более современные левые силы, чем Французская коммунистическая партия («la crapule stalinienne»[44]) по выражению Даниэля Кон-Бендита, одного из лидеров 68-го). Нравы становились более свободными, но уход со сцены целого поколения — Мориака, Камю, Сартра, Арона, Мерло Понти, Мальро — повлек за собой поначалу едва заметный культурный откат: место творцов или maîres à penser[45] заняли критики, сперва структуралисты — Мишель Фуко, Ролан Барт и прочие, а затем деконструктивисты вроде Жиля Делеза и Жака Деррида, с их высокоумными и пропитанными эзотерикой рассуждениями, адресованными горстке быстро редеющих приверженцев и все более и более безразличными широкой публике, чья культурная жизнь в результате такой эволюции стала неудержимо опошляться.

В те года я очень много работал, но, как сказала бы скверная девчонка, ничего особо выдающегося не добился — всего лишь перескочил из обычных переводчиков в синхронисты. Как и после первого ее исчезновения, я старался заполнить пустоту проверенным способом — с головой окунувшись в дела. Отбарабанив положенные часы в ЮНЕСКО, садился за русский или бежал на курсы синхронного перевода и тратил на все это много сил и времени. Два лета подряд по паре месяцев проводил в Советском Союзе — сначала в Москве, потом в Ленинграде, на интенсивных курсах русского языка для переводчиков. Курсы работали в опустевших университетских зданиях, где мы чувствовали себя так, словно попали в закрытую иезуитскую школу.

Примерно через два года после нашего последнего ужина с Робером Арну у меня завязалась довольно вялая любовная интрижка с очень милой сотрудницей ЮНЕСКО по имени Сесиль. Но она была поборницей трезвости, вегетарианкой и ревностной католичкой, поэтому полного взаимопонимания мы достигали только в постели, а во всех прочих ситуациях не могли найти общего языка и являли собой полную противоположность друг другу. Правда, в какой-то момент мы даже обсуждали возможность совместной жизни, но оба — прежде всего я — испугались такой перспективы: слишком мы были разными, к тому же в наших отношениях, если говорить честно, не проглядывало ни капли настоящей любви. История эта как-то сама собой увяла, наверное, нам просто стало скучно вместе, и мы перестали видеться и перезваниваться.

Первые контракты в качестве синхронного переводчика я добывал не без труда, хотя выдержал все экзамены и стал обладателем соответствующих дипломов. Но этот профессиональный круг был гораздо уже круга обычных переводчиков, этот цех считался откровенно мафиозным и неохотно принимал новичков. В сплоченные ряды синхронистов мне удалось пробиться лишь после того, как к английскому и французскому я добавил русский, — теперь я переводил на испанский с трех языков. Работа устного переводчика позволяла много ездить по Европе, и я регулярно бывал в Лондоне, особенно часто меня приглашали на всякого рода экономические конференции и семинары. И вот однажды, в 1970 году, в консульстве Перу на Слоун-стрит, куда я отправился за новым паспортом, мне повстречался друг детства и однокашник по колехио Чампаньята в Мирафлоресе — Хуан Баррето.

Он превратился в хиппи, но не из тех, что ходят грязными и оборванными, а в хиппи вполне элегантного. Шелковистые волосы падали на плечи — несколько прядей он выкрасил под седину, — пижонская жиденькая бородка и усы окружали рот аккуратным намордничком. Я помнил его тучным и низкорослым мальчишкой, теперь же он перерос меня на несколько сантиметров и был строен, как манекенщик. Хуан расхаживал в бархатных брюках вишневого цвета и сандалиях, которые казались не кожаными, а пергаментными, в восточном шелковом блузоне, ярком и расшитом фигурками, поверх него носил широкий распахнутый жилет — что-то подобное носили туркменские священнослужители в документальном фильме про Месопотамию, показанном во дворце Шайо в цикле «Connaissance du monde»,[46] на который я ходил раз в месяц.

Мы решили посидеть в кафе неподалеку от консульства, и у нас завязался настолько любопытный разговор, что я пригласил его пообедать в паб в Кенсингтон-гарден. Мы провели вместе больше двух часов: он говорил, а я слушал, лишь вставляя время от времени какое-нибудь междометие.

Его история вполне годилась для романа. По моим воспоминаниям Хуан уже на последних курсах колехио начал сотрудничать с радио «Эль Соль» — чаще всего он комментировал футбольные матчи, так что его товарищи-маристы[47] прочили ему большое будущее в качестве спортивного обозревателя. «Но на самом деле все это было лишь детской забавой, — заметил он, — а настоящим своим призванием я всегда считал живопись». Он поступил в Школу изящных искусств в Лиме и даже участвовал в коллективных выставках в Институте современного искусства на проспекте Оконья. Потом отец отправил его учиться рисунку и живописи в лондонскую Школу Сент-Мартин. Едва приехав в Лондон, Хуан понял, что это его город («он словно ждал меня») и что до конца дней своих он с ним не расстанется. Когда он объявил отцу о своем решении не возвращаться в Перу, тот перестал посылать ему деньги. Тут и началась для Хуана бродяжья жизнь, жизнь уличного художника, рисующего портреты туристов на Лестер-сквер или у дверей «Харродза».[48] А еще он рисовал мелом на дорожках перед Биг-Беном или Тауэром, а потом обходил зрителей со шляпой. Спал он в YMCA,[49] или искал нищенские bed and breakfast,[50] или, как прочие dropouts,[51] коротал зимние ночи в монастырских приютах для всяких человеческих отбросов и выстаивал длинные очереди в приходах и благотворительных заведениях, где два раза в день давали миску горячего супа. Доводилось ему ночевать и прямо на улице, даже в ненастье, — в парке или у входа в магазин, завернувшись в куски картона. «Я уж совсем было отчаялся, но все-таки за все это время у меня ни разу даже мысли не мелькнуло повиниться перед отцом и попросить денег на обратный билет в Перу».

Несмотря на полную нищету, он вместе с другими бродягами-хиппи умудрился добраться до Катманду, где, к изумлению своему, обнаружил, что в живущем настоящей духовной жизнью Непале труднее выжить без денег, чем в материалистической Европе. Только благодаря самоотверженной помощи товарищей по скитаниям он не умер от голода и болезни, после того как в Индии подцепил бруцеллез (мальтийскую лихорадку), который едва не свел его в могилу. Друзья — девушка и два парня — по очереди дежурили у изголовья больного, пока он выздоравливал в грязном госпитале в Мадрасе, где крысы спокойно разгуливали между пациентами, лежащими на брошенных прямо на пол циновках.

— Я уж почти приспособился к такой жизни tramp[52] и к тому, что домом мне стала улица, но тут судьба моя вдруг резко переменилась.

— Я рисовал углем портреты — пара фунтов за штуку, — устроившись у ворот музея Виктории и Альберта на Бромптон-роуд, когда ко мне неожиданно обратилась дама в кружевных перчатках и с зонтиком от солнца. Она хотела, чтобы я нарисовал портрет песика, с которым она гуляла, спаниеля кинг-чарльз. Собачка была с бело-коричневыми пятнами, вымытая и причесанная, — словом, настоящая леди. Звали ее Эстер. Двойной портрет — в профиль и анфас, — выполненный Хуаном, привел даму с зонтиком в полный восторг. Она собралась было расплатиться, но тут выяснилось, что денег у нее с собой нет — то ли украли портмоне, то ли забыла его дома. «Не важно, — сказал Хуан, — для меня было большой честью работать с такой замечательной моделью». Дама, сконфузившись и преисполнившись благодарности, удалилась. Но, сделав пару шагов, вернулась, чтобы вручить Хуану свою визитную карточку. «Если Вам доведется быть поблизости, постучите и в мою дверь, заодно повидаетесь со своей новой подружкой». И она кивнула на собачку.

Миссис Стабард, медсестра на пенсии и бездетная вдова, сыграла роль доброй феи, которая своей волшебной палочкой совершила чудо: вытащила Хуана с лондонских улиц, отмыла («Одно из последствий бродячего существования — это то, что ты никогда не моешься и перестаешь чувствовать, как от тебя воняет», — прокомментировал Хуан), откормила, одела и, наконец, ввела в самый английский из всех английских кругов: в мир хозяев конюшен, жокеев, тренеров и любителей верховой езды. Короче, в мир Ньюмаркета, где рождаются, растут, умирают и находят упокоение самые знаменитые в Великобритании — а может, и во всем мире — скаковые лошади.

Миссис Стабард жила одна в домике из красного кирпича с маленьким садом, за которым сама ухаживала и содержала в идеальном порядке. Дом располагался в спокойной и благополучной части Сент-Джонз-вуд, она унаследовала его от мужа, педиатра, который всю жизнь провел в больнице «Чаринг-Кросс»,[53] выхаживая чужих детишек, потому что своих у них не было. Так вот, однажды в полдень, когда голод, одиночество и тоска стали совсем невыносимы, Хуан Баррето постучался в дверь вдовьего дома. Она сразу его узнала.

— Вот, зашел поглядеть, как поживает моя приятельница Эстер. И, если Вы не сочтете это слишком большой наглостью, попросить у Вас кусок хлеба.

— А, художник! Проходите, — улыбнулась она. — Надеюсь, Вас не затруднит вытереть как следует Ваши мерзкие сандалии? Заодно вымойте-ка и ноги — вон там, в саду под краном.

«Миссис Стабард оказалась сущим ангелом, слетевшим с небес на землю, — продолжал свой рассказ Хуан. — Портрет собачки, кстати, она вставила в рамку, и теперь он украшает столик в гостиной». Потом Хуану пришлось вымыть с мылом руки («С первой минуты она повела себя со мной как строгая мамаша — так продолжается и по сию пору»), а хозяйка приготовила ему пару сэндвичей с помидором, сыром и корнишонами и налила чашку чая. Они долго разговаривали, и миссис Стабард потребовала, чтобы Хуан подробно описал ей свою жизнь. Она умирала от желания побольше узнать про окружающий мир, боялась что-то упустить и поэтому вытягивала из Хуана мельчайшие детали: какие они, эти хиппи, из каких семей, какой образ жизни ведут.

«Хочешь верь, хочешь нет, но старушка меня в конце концов просто околдовала. Я заглядывал к ней уже не только ради того, чтобы поесть, — мы отлично проводили вместе время. На вид ей было не меньше семидесяти, но душа у нее оставалась молодой — годков эдак на пятнадцать. И ты будешь смеяться, но поверь, я сделал из нее настоящую хиппи».

Хуан появлялся в домике на Сент-Джонз-вуд примерно раз в неделю, купал и причесывал Эстер, помогал миссис Стабард подрезать деревья и поливать сад, а иногда сопровождал ее за покупками в ближайший универмаг «Сейнсбери». Буржуазные обитатели этого фешенебельного района с удивлением взирали на странную пару. Хуан научил хозяйку готовить перуанские блюда, например, фаршированный картофель, перец с курицей и севиче, а после трапезы шел на кухню мыть посуду. Потом они болтали. Хуан приносил пластинки с концертами «Битлз» и «Роллинг Стоунз», рассказывал о своих бесконечных приключениях и забавные истории про мальчиков и девочек хиппи, которым стал свидетелем во время блужданий по Лондону, Индии и Непалу. Но любопытной миссис Стабард было недостаточно услышать из его уст, как конопля обостряет сообразительность и восприимчивость, особенно к музыке. В конце концов, презрев предрассудки — хотя она была практикующей методисткой, — старая дама дала Хуану денег, чтобы под его руководством испытать действие марихуаны. «Ее так это зацепило, что, клянусь, будь я понастойчивей, она запросто употребила бы целую капсулу ЛСД». Вечер с марихуаной прошел под битловскую музыку к «Желтой подводной лодке», которую Хуан и миссис Стабард под ручку пошли смотреть в кинотеатр на Пикадилли-серкус. Хуан, правда, все время боялся, как бы его покровительнице не сделалось дурно. Под конец она и вправду пожаловалась на головную боль и уже дома заснула прямо на ковре в гостиной — после того, как два часа пребывала в невероятном возбуждении: болтала как сорока и хохотала, исполняя балетные па на глазах у изумленных Хуана и Эстер.

Их отношения переросли рамки обычной дружбы, и между ними возникло особого рода товарищество, вопреки разнице в возрасте, языке и происхождении. «С ней я чувствую себя так, словно она моя мама, сестра, друг и ангел-хранитель».

Однажды миссис Стабард попросила Хуана пригласить на чашку чая двух-трех приятелей, словно ей стало мало одних только рассказов о жизни хиппи. Он не сразу на это решился — боялся, что попытка совместить несовместимое повлечет за собой непредсказуемые последствия, но все же устроил такую встречу. Он выбрал троих самых презентабельных знакомых хиппи и предупредил, что, если они хоть чем-то огорчат миссис Стабард или вздумают стянуть что-нибудь из дома, он, вопреки собственным пацифистским убеждениям, свернет им шею. Две девочки и парень — Рене, Джоди и Асперн — продавали на улицах Эрлз-Корт благовония и матерчатые сумки, якобы изготовленные в Афганистане. Они вели себя более или менее прилично и отдали должное клубничному торту и пирожкам, которые испекла сама хозяйка, а потом зажгли ароматическую палочку, объяснив, что таким образом это место будет духовно очищено и тогда карма каждого из присутствующих лучше проявится, но тут оказалось, что миссис Стабард страдает аллергией: под воздействием очистительных ароматов она начала громко и неудержимо чихать, у нее покраснели глаза и нос, а Эстер звонко затявкала. С приступом удалось кое-как сладить, и вечер продолжался вполне сносно, пока Рене, Джоди и Асперн не принялись объяснять миссис Стабард, что составляют любовный треугольник и что заниматься любовью втроем значит совершать обряд поклонения Пресвятой Троице — Богу-Отцу, Сыну и Духу Святому, и вообще, это самый надежный способ претворить в жизнь девиз: «Занимайтесь любовью, а не войной», что и подтвердил на последней манифестации против войны во Вьетнаме на Трафальгар-сквер знаменитый философ и математик Бертран Рассел. Для методистской морали, в которой была воспитана хозяйка дома, любовь втроем явилась делом совершенно невообразимым, ничего подобного ей не могло привидеться даже в самом кошмарном и непристойном сне. «У бедняжки буквально отвисла челюсть, и весь остаток вечера она с нервными судорогами на лице взирала на троицу, которую я к ней привел. Позднее она мне призналась, что ее воспитывали так, как и положено воспитывать английских девочек, и много чего тем самым лишили. Она, например, по ее словам, никогда не видела своего мужа голым, потому что они с первого до последнего дня занимались сексом исключительно в потемках.

Сперва Хуан навещал миссис Стабард раз в неделю, потом — два, потом — три и наконец поселился у нее: она отдала ему комнату, которая раньше принадлежала мужу — в последние годы перед его смертью у них были раздельные спальни, у каждого своя. Совместное проживание, вопреки опасениям Хуана, складывалось замечательно. Хозяйка дома никогда не вмешивалась в его дела, не спрашивала, почему он вдруг не явился ночевать или почему возвратился домой, когда соседи по Сент-Джонз-вуд уже отправлялись на работу. Она дала ему ключи от входной двери. «Единственное, на чем она настаивала, это чтобы я мылся не реже двух раз в неделю, — со смехом сказал Хуан. — Ты не поверишь, но три года бездомной жизни напрочь отвадили меня от душа. В доме у миссис Стабард я постепенно вновь усвоил извращенческую привычку времен Мирафлореса: принимать душ ежедневно».

Хуан помогал миссис Стабард в саду, на кухне, прогуливал Эстер и выносил мусор, а еще они с хозяйкой вели долгие, вполне семейные беседы, когда каждый держит в руках чашку чая и перед ними стоит блюдо с имбирным печеньем. Он рассказывал ей про Перу, она ему — про ту Англию, которая, с точки зрения swinging London, выглядела чем-то доисторическим. Мальчики и девочки в той Англии до шестнадцати лет учились в строгих закрытых школах, жизнь замирала в девять вечера — повсюду, за исключением районов с дурной славой: Сохо, Сент-Панкраса и Ист-Энда. Единственные развлечения, которые позволяли себе миссис Стабард и ее муж, это изредка сходить на концерт или послушать оперу в «Ковент Гарден». Летом, во время отпуска, они одну неделю проводили в Бристоле, в гостях у родственников, а вторую — на озерах в Шотландии, и мужу такой отдых очень нравился. Миссис Стабард никогда не была за границей, но очень интересовалась тем, что там происходит: внимательно читала «Таймс», начиная, правда, с некрологов, и слушала новости Би-би-си в час дня и восемь вечера. Ей и в голову никогда не приходило купить телевизор, а в кино она была считанные разы. Но у нее имелся проигрыватель, и она слушала симфонии Моцарта, Бетховена и Бенджамина Бриттена.

Однажды к ней на чашку чая заглянул ее племянник Чарльз, единственный из оставшихся близких родственников. Он тренировал лошадей в Ньюмаркете, и тетка искренне называла его выдающимся человеком. Наверное, так оно и было, если судить по красному «ягуару», который стоял у дверей дома. Моложавый, со светлыми вьющимися волосами и круглыми щеками, Чарльз страшно удивился, что в доме не нашлось бутылки good Scotch,[54] и ему пришлось удовольствоваться рюмкой москателя, который миссис Стабард откуда-то извлекла, чтобы побаловать его после знаменитых пирожков с огурцами и торта с сыром и лимоном. Чарльз с большой теплотой отнесся к Хуану, хотя не без труда сообразил, где находится экзотическая страна, из которой явился этот ручной хиппи, и вообще путал Перу с Мексикой, за что сам и упрекнул себя со спортивной прямотой: «Непременно куплю карту мира и учебник географии, чтобы больше не попадать впросак, как сегодня». Он просидел до самого вечера и нарассказал кучу историй про лошадей, которых в Ньюмаркете готовит к соревнованиям. А еще он признался, что тренером стал только потому, что не смог стать жокеем — помешало слишком крепкое телосложение. «Быть жокеем значит постоянно всем жертвовать, но зато нет на свете профессии прекрасней. Выиграть дерби! Победить в Аскоте! Что может с этим сравниться! Это куда лучше первого приза в лотерею!»

Перед уходом он полюбовался портретом Эстер, сделанным Хуаном. «Настоящее произведение искусства!» — вынес он свое суждение. «А я в душе потешался над ним, сочтя неотесанным болваном», — покаялся Хуан Баррето.

Но какое-то время спустя Хуан получил письмо, и эти несколько строк окончательно переменили его судьбу (первая перемена случилась после уличной встречи с миссис Стабард и собачкой Эстер). Не согласится ли «художник» написать портрет Примроуз, лучшей кобылы в конюшне мистера Патрика Чика, которую Чарльз тренирует: хозяин, очень довольный результатами, показанными на ипподромах, желает увековечить кобылу маслом на холсте. Он обещал 200 фунтов, если портрет ему понравится, а если нет, Хуан возьмет себе картину и получит 50 фунтов за труды. «У меня до сих пор голова кружится и звенит в ушах, как вспомню тот миг, когда до меня дошло, о чем толкует в своем письме Чарльз», — Хуан закатил глаза, изобразив полный восторг.

Благодаря Примроуз, а также Чарльзу и мистеру Чику, Хуан из разряда нищих хиппи перешел в категорию хиппи салонных. Талант и готовность обессмертить в масле кобыл разных возрастных категорий, производителей и скакунов («Прежде я никогда и не знал ничего об этих зверюгах») постепенно открыли ему двери в дома коннозаводчиков и владельцев лошадей. Мистеру Чику изображение Примроуз понравилось, и обалдевший Хуан Баррето получил обещанные 200 фунтов. И первое, что он сделал, это пошел и купил миссис Стабард шляпку с цветами и подходящий к ней зонтик.

С тех пор прошло четыре года. Хуан так до конца и не поверил в реальность фантастического поворота в своей судьбе. Он написал не меньше сотни полотен с изображением лошадей и сделал бессчетное количество рисунков, набросков — карандашом и углем. Теперь у него было столько заказов, что хозяевам конюшен из Ньюмаркета приходилось неделями дожидаться своей очереди. Он купил домик на полпути между Кембриджем и Ньомаркетом, а затем и pied-à-terre[55] в Эрлз-Корт, чтобы было где приткнуться во время наездов в Лондон. Всякий раз, попадая сюда, он непременно навещал свою добрую фею и выводил на прогулку Эстер. Когда собачка померла, они с миссис Стабард похоронили ее в саду.

За тот год я виделся с Хуаном Баррето несколько раз — почти в каждый мой приезд в Лондон, а он, в свой черед, на несколько дней остановился у меня, когда решил посетить Париж, чтобы посмотреть выставку в Гран-Пале — «Век Рембрандта». Мода на хиппи только-только добралась до Франции, и люди на улице застывали как вкопанные и с изумлением глазели на Хуана и его немыслимую экипировку. Он был прекрасным человеком. Собираясь в командировку в Лондон, я непременно заранее извещал его, и он исхитрялся вырваться из Ньюмаркета, чтобы сводить меня на концерт поп-музыки и дать возможность хотя бы на одну ночь окунуться в атмосферу привольной лондонской жизни. Благодаря ему я делал то, чего не делал никогда прежде: до утра шлялся по дискотекам или вечеринкам хиппи, где воздух был пропитан запахом травки и подавались пирожки с гашишем, которые таких новичков, как я, отправляли в вязкие, желеобразные сверхчувственные странствия, иногда забавные, а иногда перемежаемые кошмарами.

Самым удивительным — и, к чему скрывать, самым приятным — на этих сборищах была легкость, с какой любая девушка соглашалась стать твоей сексуальной партнершей. Только там я понял, до чего расширились границы морали по сравнению с нормами, в которых был воспитан, скажем, я сам теткой Альбертой и которыми продолжал в определенной степени руководствоваться в своей парижской жизни. Во всемирной мифологии француженки пользовались славой женщин свободных, лишенных предрассудков и готовых без ломаний уступить мужчине и отправиться с ним в постель, но на самом-то деле подобную вольность довели до последних, неслыханных пределов именно хиппи — те девочки и мальчики, что устроили лондонскую революцию. Они могли — во всяком случае, в том кругу, где вращался Хуан Баррето, — переспать с совершенно незнакомым человеком, с которым только что танцевали, а потом как ни в чем не бывало вернуться к веселящимся приятелям и через какое-то время повторить то же самое с кем-то другим.

— В Париже ты жил как и подобает типичному сотруднику ЮНЕСКО, — подшучивал надо мной Хуан, — как и подобает пуританину из Мирафлореса. Но спешу тебя заверить: и в Париже есть много мест, где царит такая же свобода, что и здесь.

Он, конечно, был прав. Моя парижская жизнь в общем и целом была довольно скромной. Даже в те периоды, когда не было контрактов, я тратил выпавшее мне свободное время не на гульбу и кутежи, а на уроки русского языка с частным преподавателем. Я уже мог переводить с русского, но пока не чувствовал себя в языке Толстого и Достоевского так же уверенно, как в английском и французском. Русский я полюбил и читал на нем больше, чем на двух других. Внезапные поездки в Англию на выходные, ночи с музыкой, травкой и сексом в swinging London внесли заметные перемены в то, что до сих пор было (и будет в дальнейшем), в общем-то, очень аскетичной жизнью. Но благодаря лондонским уик-эндам, которыми я сам себя премировал после завершения работы по очередному контракту, и благодаря Хуану Баррето я словно бы стал другим человеком: танцевал так же, как эти растрепанные босоногие юнцы, курил травку или жевал пейотль[56] и почти всегда завершал ночь с какой-нибудь случайной партнершей, при этом любовью мы часто занимались в самых неподходящих местах — под столом, в мужском туалете или в саду. Девушки порой бывали совсем юными, но мы иногда не успевали обменяться даже парой слов, и я тотчас забывал имя мимолетной подружки.

С самой первой нашей встречи Хуан всегда настаивал, чтобы я, приезжая в Лондон, останавливался в его pied-à-terre в Эрлз-Корт. Сам он там появлялся редко, потому что все время проводил в Ньюмаркете, рисуя лошадей, то есть перенося их из реальности на полотно. По его словам, я окажу ему услугу, если соглашусь пожить у него и буду хоть изредка проветривать квартиру. А если он сам приедет в Лондон, то и тут проблем не возникнет — всегда найдется место в доме миссис Стабард, она ведь по-прежнему держит для него спальню. В самом крайнем случае можно поставить раскладушку и переночевать вдвоем в одной комнате. Он так уговаривал меня, что я в конце концов согласился. Деньги он брать, разумеется, отказался, поэтому я старался отблагодарить его, привозя из Парижа то бутылку хорошего бордо, то несколько баночек pâté de foie,[57] при виде которых у него радостно загорались глаза. Хуан, кстати сказать, уже не был тем хиппи, что когда-то проповедовал вегетарианство и придумывал себе невиданные диеты.

Мне очень нравился Эрлз-Корт, но не меньше я полюбил и его фауну. В этом районе воздух был напитан молодостью, музыкой, безалаберной жизнью, каким-то несокрушимым простодушием, желанием жить одним днем, забыв о нравственных нормах и условных ценностях, стремясь к удовольствиям, никак не связанным со старым буржуазным мифом о счастье — то есть с деньгами, властью, семьей, прочным положением и успехом. Здешние обитатели находили для себя счастье в простых и пассивных формах существования: музыке, искусственных райских кущах, случайных соитиях и абсолютном безразличии ко всему остальному, в том числе и к проблемам, сотрясающим общество. Исповедуя безмятежный, миролюбивый гедонизм, хиппи никому не причиняли зла, но и не брали на себя роль апостолов, не пытались убедить или привлечь в свои ряды тех, с кем порвали, выбрав иной образ жизни. Хиппи хотели одного — чтобы их оставили в покое, чтобы им не мешали жить в плену непритязательного эгоизма и психоделических снов.

Я знал, что никогда не стану таким, как они, хотя и считал себя человеком, свободным от предрассудков. Знал, что никогда не смогу чувствовать себя в своей тарелке, если отпущу волосы до плеч и наряжусь в нелепые накидки, пестрые рубашки с бусами и буду участвовать в коллективных оргиях. Но я испытывал великую симпатию и даже печальную зависть к этим мальчикам и девочкам, совершенно бездумно исповедовавшим мутный идеализм, который диктовал им правила поведения, и умевшим не думать о неминуемых на этом пути опасностях.

В те годы — как и многие годы спустя — сотрудники банков, страховых и финансовых компаний Сити выглядели вполне традиционно: брюки в полоску, черный пиджак, котелок и непременный черный зонт под мышкой. Но на улочках, застроенных двух— трехэтажными домами, и на задворках Эрлз-Корт можно было увидеть публику, наряженную словно на карнавал, а иногда и в настоящие лохмотья, часто разгуливающую босиком. За всем этим надо было уметь рассмотреть самые изощренные эстетические идеи, требовавшие непременно сочетать кричащее и экзотическое с деталями смешными и по-детски озорными. Я был очарован своей соседкой Мариной, колумбийкой, приехавшей в Лондон учиться танцу. У нее жил хомяк, который то и дело забегал в квартирку Хуана, — я ужасно пугался, когда он забирался ко мне в постель и засыпал, устроив себе гнездо в простынях. Марина жила в постоянном безденежье и не могла похвастаться богатым гардеробом, но тем не менее никогда бы не позволила себе дважды одеться одинаково: она появлялась то в огромном комбинезоне, водрузив на голову мужской котелок, то в мини-юбке, которая совсем-совсем ничего не закрывала и только разжигала фантазию прохожих.

Однажды я встретил ее у станции метро «Эрлз-Корт»: она стояла на ходулях, и лицо ее представляло собой Union Jack — британский флаг, намалеванный от уха до уха.

Многие хиппи — пожалуй, даже большинство — раньше принадлежали к среднему классу или к верхушке общества, то есть их бунт был направлен против семьи, против упорядоченной жизни родителей, против того, что они сами называли ханжеством пуританских устоев, обычаев и социальных фасадов, за которыми взрослые прятали свой эгоизм, островное мировосприятие и полное отсутствие воображения. Мне были симпатичны их пацифизм, тяга к природе, вегетарианство, усердный духовный поиск, который мог бы поднять на новую высоту отказ от материального мира, разъеденного классовыми, социальными и сексуальными предрассудками, — с этим миром они не желали иметь ничего общего. Но любые протесты хиппи носили анархический и спонтанный характер, они плыли без руля и без ветрил и, главное, без собственных оформленных идей, потому что хиппи — по крайней мере те, с кем я был знаком и кого наблюдал вблизи, — хотя и твердили о своей любви к поэзии битников (Аллеи Гинзберг устроил на Трафальгар-сквер вечер, где декламировал стихи, пел и танцевал индийские танцы, и там собрались тысячи молодых людей), на самом деле читали очень мало или не читали вовсе. Их философия опиралась не на мысли и разум, а на чувства и эмоции — на feeling.[58]

Однажды утром, когда я находился в квартирке Хуана и занимался весьма прозаическим делом — гладил рубашки и трусы, которые выстирал в прачечной-автомате, — кто-то постучал в дверь. Я открыл и увидел с полдюжины бритых наголо парней в высоких ботинках, коротких брюках и кожаных куртках военного покроя, у некоторых на груди висели наградные кресты и медали. Они спросили, не знаю ли я, как найти паб «Свэг энд тейлз». Я объяснил, что он за углом. Так я впервые увидел skin heads (бритоголовых). С тех пор их банды время от времени совершали набеги на наш район, иногда вооруженные палками, и благодушным хиппи, разложившим на тротуарах свои подстилки, а на них — всякие ремесленные безделушки, приходилось спасаться, бросаясь врассыпную, — некоторые несли на руках младенцев, — потому что скины дико ненавидели хиппи. Ненавидели не только образ их жизни, это была еще и классовая вражда: громилы, играющие в эсэсовцев, происходили из рабочих кварталов и маргинальных слоев и воплощали особый тип протеста. Они стали исполнять роль ударной силы в крошечной расистской партии — The National Front,[59] требовавшей высылки из Англии всех негров. Их кумиром был Энох Пауэлл, член парламента от консерваторов, который в своей скандальной речи дал апокалипсический прогноз: «Реки крови прольются в Великобритании, если не преградить путь иммигрантам». С появлением скинов в нашем районе возникло напряжение, произошло несколько драк, но, если честно сказать, не так уж много. Что касается меня, то все мои кратковременные наезды в Эрлз-Корт были очень приятными. Это почувствовал даже дядя Атаульфо. Мы писали друг другу довольно часто, я рассказывал ему о своих лондонских впечатлениях, а он жаловался на экономические беды, которые военная диктатура Веласко Альварадо обрушила на Перу. В одном из писем он заметил: «Как вижу, ты очень хорошо проводишь время в Лондоне, в этом городе ты явно чувствуешь себя счастливым».

В нашем районе расплодились вегетарианские кафе и рестораны, а также заведения, где подавали любые сорта индийского чая. Обслуживали клиентов хиппи обоих полов, которые сами же и готовили — прямо на глазах у посетителей — ароматные напитки. Хиппи испытывали презрение к индустриальному миру и, утверждая свою позицию, начали возрождать народные ремесла и идеализировать ручной труд: они вязали сумки, изготовляли сандалии, серьги, бусы, туники, тюрбаны, подвески. Я любил ходить в такие кафе и читал там, как в парижских бистро, правда, в Лондоне каждое заведение такого рода имело свое лицо и разительно отличалось от прочих. Особенно нравился мне гараж, где стояло четыре столика и клиентов обслуживала Аннетта, француженка с очень красивыми ножками и длинной-предлинной косой. Мы с ней подолгу обсуждали разницу между йогой асанами и пранаямой, хотя она, по всей видимости, знала про них все, а я ничего.

Жилище Хуана было крошечным, веселым и гостеприимным. Располагалось оно на первом этаже двухэтажного дома, разделенного на множество квартирок. В распоряжении Хуана имелась одна комната с малюсеньким туалетом и встроенной кухонькой. Комната, правда, была просторной, с двумя большими окнами, которые давали много свежего воздуха, из них открывался прекрасный вид на Филбич-гарденз, улочку в форме полумесяца, а также на внутренний двор с садом, за которым никто особенно не ухаживал, так что он превратился в лохматый лесок. Какое-то время в саду стояла палатка, похожая на вигвам индейцев сиу, и там жила пара хиппи с двумя детишками, которые еще не умели ходить. Мама забегала ко мне подогреть детские бутылочки и показывала, как надо дышать, задерживая воздух и пропуская его через все тело, и тогда, говорила она совершенно серьезно, выйдет наружу и испарится вся агрессия, питающая наши инстинкты.

Кроме кровати в комнате стоял большой стол, заваленный всякими странными предметами, купленными Хуаном Баррето на Портобелло-роуд, а на стенах висело множество гравюр, а также перуанские пейзажи — на самом видном месте непременный Мачу-Пикчу,[60] и еще фотографии, на которых Хуан был запечатлен с разными людьми и в разных местах. Повсюду громоздились коробки — в них хозяин хранил книги и журналы. Несколько книг лежало на полке, но больше всего здесь было пластинок: он собрал прекрасную коллекцию рок-н-ролла и поп-музыки, английской и американской. Пластинки валялись вокруг радиоприемника и высококлассного проигрывателя.

Однажды я в третий или даже в четвертый раз разглядывал фотографии Хуана. Самая забавная была сделана в лошадином раю — в Ньюмаркете: мой друг восседал на чистокровном скакуне, явно норовистом, украшенном венком из акантовых листьев, а за уздечку с двух сторон держались жокей и надутый господин, по всей вероятности, хозяин. Оба смеялись над незадачливым всадником, который чувствовал себя на этом Пегасе очень неуютно. Внимание мое привлекла еще одна фотография: снимок был сделан на каком-то празднике: в объектив смотрели улыбающиеся гости, три-четыре пары с бокалами в руках. Но что это? Наверняка померещилось. Я снова впился глазами в снимок. И снова сказал себе, что тут какая-то ошибка. В тот же вечер я уехал в Париж. Потом два месяца не был в Лондоне, и все это время из головы у меня не шла безумная мысль, превратившаяся в навязчивую идею. Неужели экс-чилийка, экс-партизанка и экс-мадам Арну теперь обосновалась в Ньюмаркете? Я опять и опять взвешивал все «за» и «против», машинально поглаживая кончиками пальцев зубную щетку «Герлен», которую она оставила у меня в последнюю нашу встречу и которую я всюду носил с собой как талисман. Слишком невероятно, слишком неправдоподобно — все слишком. Но подозрение — и мечта — накрепко засели у меня в мозгу. И я начал считать дни в ожидании контракта, который позволил бы мне вернуться в Лондон, в квартирку Хуана.

— Разве ты с ней знаком? — удивился Хуан, когда я наконец получил возможность расспросить его про женщину, запечатленную на фото. — Это миссис Ричардсон, жена того flamboyant[61] типа, который стоит рядом. Она вроде бы мексиканка по происхождению. Очень забавно говорит по-английски, ты умер бы со смеху, если бы послушал. Так ты действительно ее знаешь?

— Нет, это явно другая женщина.

Но теперь я уже ничуть не сомневался в том, что это была она. Два замечания Хуана — «забавно говорит по-английски» и «мексиканка по происхождению» — рассеяли последние сомнения. Конечно она, кто же еще? За четыре года, прошедшие после ее бегства из Парижа, я не раз говорил себе: все что ни делается, все к лучшему, эта авантюристка уже успела внести в мою жизнь слишком много беспорядка. Но теперь, едва удостоверившись, что на фотографии запечатлена именно она — новая реинкарнация ее переменчивой личности — и что находится скверная девчонка всего в пятидесяти милях от Лондона, я почувствовал острую тоску и необоримое желание немедленно поехать в Нью-маркет и увидеть ее. Несколько ночей я провел без сна — Хуан жил у миссис Стабард, — в лихорадочном возбуждении, так что сердце колотилось, словно в приступе тахикардии. Как, интересно, она сюда попала? Какие новые проделки, интриги, безрассудства забросили ее в круг самого избранного общества в мире? Я боялся расспрашивать Хуана про миссис Ричардсон. Ведь если он узнает от меня, что она наша соплеменница, это может поставить ее в чертовски сложную ситуацию. Если здесь, в Ньюмаркете, она выдает себя за мексиканку, значит, на то есть свои причины. Поэтому я избрал другой путь — куда более извилистый. Исподволь, больше ни разу не упомянув даму с фотографии, стал подталкивать Хуана к тому, чтобы он ввел меня в этот лошадиный эдем. В следующую ночь мне опять было не до сна, сердце бешено стучало, и у меня даже случилась мощная эрекция. Мало того, я вдруг почувствовал ревность к своему другу Хуану. В голову вдруг закралось подозрение, что художник, рисующий лошадей в Ньюмаркете, не только пишет картины, но еще и забавляет скучающих жен хозяев конюшен. Вполне вероятно, что среди поклонниц его таланта числится и миссис Ричардсон.

Почему, интересно знать, Хуан не завел себе постоянной подруги, как поступают другие хиппи? На вечеринках, куда мы вместе ходили, под конец он непременно исчезал вместе с какой-нибудь девушкой, а то и с двумя. Но однажды я с удивлением увидел, как он исступленно сжимает в объятиях и пылко целует в губы рыжего паренька, тощего как палка.

— Надеюсь, это тебя не шокировало? — спросил Хуан позднее, со слегка смущенной улыбкой.

Я ответил, что в мои тридцать пять лет меня трудно чем-либо шокировать, и меньше всего тем, как именно человеческие существа предпочитают заниматься сексом — традиционным способом или каким-нибудь другим.

— Я делаю и так, и так — и, знаешь, вполне счастлив, — признался он, заметно расслабившись. — Девушки нравятся мне все-таки больше, чем мальчики, но, честно говоря, я вряд ли способен влюбиться в тех или других. Секрет счастья — или по крайней мере спокойствия — заключается, по-моему, в умении отделять секс от любви. И в умении по возможности исключать романтическую любовь из своей жизни, потому что она-то и причиняет нам страдания. Без нее живется куда удобнее, да и удовольствие острее, тут уж ты мне поверь.

Эту философию, подумалось мне, целиком и полностью разделяет скверная девчонка: во всяком случае, в самых разных жизненных ситуациях она руководствовалась схожими принципами. Следует добавить, что мы с Хуаном в первый, и последний, раз говорили — вернее, говорил Хуан — о вещах интимных. Он не хотел обуздывать свои желания, постоянно менял партнеров, но вместе с тем его по-прежнему мучил тот род нравственной аллергии, что так распространен у перуанцев и мешает им вести откровенные разговоры на сексуальную тему: если мы и обсуждали что-то подобное, то в завуалированной и уклончивой форме. Наши с ним беседы вращались главным образом вокруг далекой родины, откуда поступали с каждым днем все более удручающие известия: диктатор Веласко проводил широкомасштабную национализацию ферм и сельскохозяйственных угодий, а также промышленных предприятий. В среде военных, по словам дяди Атаульфо, быстро распространялась коррупция, и они толкали страну прямиком в каменный век.

В том же разговоре Хуан признался, что, если в Лондоне он не упускает ни единой возможности удовлетворить свои прихоти («Да я уж успел в этом убедиться», — пошутил я), то в Ньюмаркете являет собой образец целомудрия, хотя и там возможностей поразвлечься предостаточно. Но он не хочет рисковать карьерой из-за альковных приключений — его положение только-только стало обретать прочность — о подобных заработках он прежде и мечтать не смел. «Мне ведь, как и тебе, стукнуло тридцать пять, и ты наверняка успел заметить: здесь, в Эрлз-Корт, такой возраст — уже старость». Так оно и было: молодость обитателей района — и в физическом и в духовном смысле — порой заставляла нас чувствовать себя существами доисторическими.

Я потратил немало времени — плел тонкие интриги и задавал наивные вопросы, наталкивая Хуана на мысль взять меня с собой в Ньюмаркет — знаменитое место в графстве Суффолк, которое с середины XVIII века стало символом страстной любви англичан к чистокровным лошадям. Я донимал его расспросами. Каковы из себя обитатели Нью-маркета, в каких домах живут, какие у них привычки и традиции, какие отношения связывают хозяев конюшен с жокеями и тренерами? Как проходят аукционы «Таттерсоллз»,[62] на которых за лучших лошадей платят сумасшедшие деньги, и как можно выставлять на продажу лошадей по частям, словно разбирая на детали? Любое его объяснение я встречал чуть ли не аплодисментами: «Ах, как интересно, вот это да! — изображая на лице жадный интерес. — Тебе здорово повезло, что ты можешь наблюдать весь это мир изнутри!»

Наконец я добился своего. Вскорости должен был состояться аукцион, завершающий сезон, и после него итальянский коннозаводчик signor Арности, женатый на англичанке, устраивал у себя дома званый ужин, на который получил приглашение и Хуан. Мой друг спросил, можно ли ему привести с собой соотечественника, и хозяин ответил: разумеется, он будет очень рад. До вожделенной даты оставалось семнадцать дней, которые запомнились мне смутно: я то покрывался холодным потом, то, как подросток, впадал в восторженное состояние при одной только мысли, что скоро увижу свою перуаночку. Зато я отлично помню бессонные ночи, когда лежал и казнил себя за глупость: я как последний идиот продолжаю любить эту сумасшедшую, эту авантюристку и проходимку, с которой ни одному мужчине, и уж тем более мне, никогда не удастся наладить стабильные и прочные отношения — любого она рано или поздно унизит и растопчет. Но в паузах между подобными мазохистскими монологами пробивались совсем другие мысли, радостные и завораживающие. Я спрашивал себя: интересно, сильно ли она изменилась? Сохранила ли свой дерзкий норов, который так мне нравился, или жизнь в строго регламентированном мире английских лошадников укротила его, сгладила острые углы? В тот день, когда мы поехали на поезде в Ньюмаркет, с пересадкой в Кембридже, меня преследовал страх, что я поддался пустым и нездоровым фантазиям, что неведомая мне миссис Ричардсон и на самом деле лишь пронырливая мексиканка. «А если все это время ты обманывал себя, Рикардито?»

Дом Хуана Баррето располагался в паре миль от Ньюмаркета. Деревянный, одноэтажный, окруженный ивами и гортензиями, он служил художнику не столько жилищем, сколько мастерской. Повсюду стояли банки с краской, мольберты, подрамники с натянутым холстом, лежали какие-то наброски и альбомы по искусству, а еще я обнаружил там великое множество пластинок — они валялись на полу, вокруг дорогого проигрывателя. У Хуана появился еще и «мини-минор», которого я не видел в Лондоне, и в тот же вечер он покатал меня на этом маленьком автомобиле по всему Ньюмаркету — загадочному, беспорядочно разбросанному городу, по сути лишенному центра. Он показал мне кичливый Жокей-клуб и Музей коневодства. Но настоящим городом являлась вовсе не горстка домов вокруг главной улицы — церковь, несколько магазинов, пара прачечных-автоматов да пара ресторанов, — а те прекрасные особняки, рассеянные по плоской равнине, рядом с которыми виднелись конюшни, загоны для лошадей и тренировочные площадки. Хуан показывал мне их, называл имена хозяев и хозяек и сообщал связанные с ними забавные истории. Но я плохо его слушал. Все мое внимание было приковано к людям, которые встречались нам на пути. Я надеялся, что среди них вот-вот мелькнет знакомый женский силуэт.

Но он не мелькнул, не встретился — ни во время нашей прогулки, ни в индийском ресторане, куда Хуан повел меня вечером есть карри тандури, ни на следующий день, во время долгого, нескончаемого аукциона, где выставляли кобыл разных возрастов, скаковых лошадей и производителей. Торги шли в большом парусиновом шатре. Я просто умирал со скуки. Меня поразило, сколько там было арабов, некоторые в джеллабах, — они, кстати, всякий раз обходили соперников и легко платили астрономические суммы — таких денег, по моему скромному разумению, просто не могла стоить ни одна лошадь. Хуан представлял мне каких-то людей по ходу аукциона и в перерывах, когда присутствующие пили шампанское и ели морковь, огурцы и селедку с картонных тарелок, но никто из них ни разу не упомянул имени мистера Дэвида Ричардсона, которое я мечтал услышать.

Зато вечером, едва переступив порог роскошного особняка синьора Арности, я сразу почувствовал, как у меня перехватило дыхание и тупо заныли ногти на руках и ногах. Она была там, всего в десяти метрах от дверей, сидела на подлокотнике дивана, держала в руке высокий бокал и смотрела на меня так, словно мы никогда в жизни не встречались. Прежде чем я успел открыть рот или нагнуться и поцеловать ее в щеку, она томно протянула мне руку и обратилась по-английски, словно к иностранцу: «How do you do?» Потом, не дожидаясь ответа, отвернулась и возобновила разговор с теми, кто ее окружал. Очень скоро я услышал, как она рассказывает на весьма условном, но очень выразительном английском, что в детстве отец каждую неделю непременно возил ее в Мехико слушать оперу. Так что страстная любовь к классической музыке зародилась у нее с младых ногтей.

За четыре года нашей разлуки она почти не переменилась. Стройная, изящная фигура, тонкая талия, худые, но красивой формы ноги и лодыжки, хрупкие, как запястья. Она выглядела более уверенной в себе и более раскованной, чем раньше, и каждую фразу с деланной невозмутимостью заканчивала кивком. Волосы она немного высветлила и отпустила чуть подлинней, к тому же теперь она их завивала. Макияж стал строже и естественней, чем тот, слишком броский, каким пользовалась мадам Арну. На ней была модная — очень короткая, выше колен — юбка и блузка с большим вырезом, открывающим красивые, гладкие плечи и прекрасную шею, обвитую серебряной цепочкой с неведомым мне драгоценным камнем, кажется, сапфиром — при каждом ее движении он заманчиво скользил вниз по ложбинке, которая разделяла высокие груди. Я разглядел обручальное кольцо на безымянном пальце левой руки, как принято у протестантов. Неужели она вдобавок ко всему еще и перешла в англиканскую церковь? С мистером Ричардсоном Хуан познакомил меня в соседнем зале. Это был пышущий здоровьем мужчина лет шестидесяти в невероятно элегантном синем костюме и ярко-желтой рубашке с такого же цвета шейным платком. Он успел изрядно выпить и впал в эйфорию, развлекая публику рассказами о своих японских приключениях. За разговором он то и дело наполнял окружающим бокалы из бутылки «Дом Периньон», которая словно по волшебству вновь и вновь появлялась у него в руке. Хуан пояснил, что Ричардсон очень богат и часть года проводит в Азии, где занимается бизнесом, но главное его увлечение — самое что ни на есть аристократическое — это лошади.

Сотня гостей растеклась по просторным комнатам и крытой галерее, перед которой простирался огромный сад с подсвеченным изразцовым бассейном. Эти люди более или менее соответствовали тому, что я слышал от Хуана Баррето: очень английское общество, в которое были допущены и некоторые лошадники-иностранцы, как, например, хозяин дома синьор Арности или моя экстравагантная соплеменница, выдающая себя за мексиканку. Гости успели как следует выпить, и казалось, хорошо друг друга знают и пользуются неким зашифрованным языком, разговаривая главным образом о лошадях. Когда я присоединился к группе, где царила миссис Ричардсон, из общей беседы я понял, что некоторые из них, в том числе скверная девчонка с мужем, совсем недавно летали в Дубай на личном самолете какого-то арабского шейха, чтобы присутствовать на открытии нового ипподрома. Принимали их там по-королевски. Кстати об отношении мусульман к алкоголю: чуждаются его только бедняки, а, скажем, лошадники из Дубай и сами пили, и гостей угощали изысканными французскими винами и шампанским.

Как я ни старался, за весь вечер мне не удалось хотя бы парой слов перемолвиться с миссис Ричардсон. Всякий раз, когда я, соблюдая известные приличия, подруливал к ней, она под тем или иным предлогом ускользала: ей надо пойти с кем-то поздороваться, взять что-нибудь в буфете, в баре, срочно пошушукаться с приятельницей… Я ни разу не обменялся с ней даже беглым взглядом. Она не могла не заметить, как настойчиво преследуют ее мои глаза — и упорно отводила взор или вообще показывала спину. Хуан Баррето определил совершенно точно: ее английский был очень примитивным, порой даже невразумительным, чудовищно неправильным, но разговаривала она так эмоционально и с такой убежденностью, с такой симпатичной латиноамериканской напевностью, что получалось не только выразительно, но и весьма мило. Не находя подходящих слов, она бойко помогала себе жестами и мимикой — то есть устраивала забавный и кокетливый спектакль.

Чарльз, племянник миссис Стабард, оказался замечательным парнем. Он сообщил мне, что благодаря Хуану начал читать книги английских путешественников, побывавших в Перу, и задумал провести отпуск в Куско и совершить trekking[63] к Мачу-Пикчу. Теперь вот уговаривает Хуана присоединиться к нему. А если и я пожелаю поучаствовать в этой авантюрной затее — welcome.

Примерно часа в два ночи, когда гости начали прощаться с синьором Арности, я вдруг почувствовал прилив отчаянной смелости — вероятно, свою роль тут сыграло и выпитое в большом количестве шампанское, — я внезапно покинул пару, которая расспрашивала меня о работе переводчика, и ускользнул от своего друга Хуана Баррето, который в четвертый или даже пятый раз за вечер тянул меня в небольшую комнату полюбоваться выполненным в полный рост портретом великолепного коня по кличке Беликосо (Непобедимый) из конюшни хозяина дома. Итак, я пересек зал и приблизился к группе, в которой находилась миссис Ричардсон. Я резко схватил ее за руку повыше локтя и, улыбнувшись, заставил выйти из круга. Она посмотрела на меня сердито, скривив рот, и впервые за все время нашего знакомства я услышал от нее ругательство:

— Пусти меня, fucking beast, — процедила она сквозь зубы. — Пусти, из-за тебя у меня будут большие неприятности.

— Если ты не позвонишь мне по телефону, я сообщу мистеру Ричардсону, что ты уже была замужем во Франции и что тебя разыскивает швейцарская полиция, потому что ты опустошила тайный счет месье Арну.

Я сунул ей в руку бумажку с номером телефона. Оправившись от минутного замешательства, она засмеялась, широко распахнув глаза, и лицо ее вновь засияло безмятежностью.

— Oh, my God! You are learning,[64] пай-мальчик! — взяв себя в руки, воскликнула она профессионально любезным тоном.

И вернулась к маленькой группке, из которой я ее так грубо выдернул.

Я был на сто процентов уверен, что она не позвонит. Ведь я опасный свидетель того прошлого, которое ей хотелось любой ценой перечеркнуть, иначе она не вела бы себя так, не избегала бы меня весь вечер. И тем не менее два дня спустя в квартире Хуана Баррето в Эрлз-Корт раздался телефонный звонок. Было совсем рано, и мы перебросились лишь парой слов, потому что, как и в прежние времена, она предпочитала отдавать приказания.

— Жду тебя завтра в три в отеле «Рассел». Знаешь, где это? На Рассел-сквер, недалеко от Британского музея. И пожалуйста — английская пунктуальность.

Я пришел на полчаса раньше назначенного часа. У меня взмокли ладони, и я тяжело дышал. Трудно было выбрать место удачнее. Старый отель belle epoque с фасадом и длинными коридорами в помпезном восточном стиле выглядел полупустым, особенно бар с высоченным потолком и обшитыми деревом стенами. Столики были расставлены очень редко, некоторые прятались за перегородками, толстые ковры скрадывали шум шагов и разговоров. За стойкой одинокий бармен листал «Ивнинг стандард».

Она опоздала на несколько минут. На ней был замшевый костюм сиреневого цвета, туфельки и сумка из черной крокодиловой кожи, шею украшала нить жемчуга, на пальце сверкал бриллиант. Через руку перекинут серый плащ, а в руке зонтик того же цвета, из той же ткани. Да, товарищ Арлетта сделала большие успехи. Она не поздоровалась со мной, не улыбнулась, не протянула руки — просто села напротив, закинула ногу на ногу и с ходу принялась меня отчитывать:

— В тот вечер ты вел себя так глупо, что я никогда тебе этого не прощу. Ты не имел права заговаривать со мной, не имел права хватать меня за руку, не имел права обращаться ко мне как к своей знакомой. Ты мог скомпрометировать меня. Неужели трудно сообразить, что и тебе тоже следовало притворяться? Неужели у тебя совсем нет мозгов, Рикардито?

Она осталась прежней. Мы не виделись четыре года, и ей даже не пришло в голову спросить, как у меня дела, что я все это время делал, хотя бы улыбнуться, одарить ласковым словом. Она решала свои проблемы, и, кроме себя самой, ее ничего не интересовало.

— Ты очень красивая, — сказал я, от волнения с трудом подбирая слова. — Еще лучше, чем четыре года назад, когда ты звалась мадам Арну. И такой красавице я готов простить и грубые слова, которыми ты встретила меня в тот вечер, и теперешнюю сварливость. Кроме того, если хочешь знать, я до сих пор в тебя влюблен. Да, влюблен. Несмотря ни на что. До потери рассудка. Может, еще больше, чем прежде. Помнишь зубную щетку, которую ты оставила мне на память в нашу последнюю встречу? Вот она, смотри. С тех пор я повсюду таскаю ее с собой, да, вот здесь, в кармане. Я стал фетишистом — из-за тебя. Спасибо, что ты такая красивая, чилийка.

Она даже не улыбнулась, но в ее глазах цвета темного меда мелькнул, совсем как в прежние времена, насмешливый огонек. Она схватила щетку, осмотрела и вернула мне, пробормотав:

— Не пойму, о чем это ты.

Она без тени смущения позволяла себя разглядывать и сама тоже внимательно меня изучала. Мой взгляд медленно скользил по ее телу, сверху вниз: задержался на маленьких ушках, полускрытых прядями светлых — теперь уже светлых — волос, потом на шее, на руках, очень ухоженных, с длинными ногтями, покрытыми лаком натурального цвета, потом на коленях. Мне показалось, что нос у нее чуть заострился. Я взял ее руки в свои и стал целовать, она не противилась, но сидела с хорошо мне знакомым равнодушным видом — без малейшего намека на взаимное чувство.

— Скажи, а ты всерьез угрожал мне в тот вечер? — спросила она наконец.

— Очень даже всерьез, — ответил я, целуя один пальчик за другим, каждый сустав, потом — ладонь. — С годами я стал таким же, как ты. Понял: чтобы добиться того, что хочется, все средства хороши. Это твои слова, скверная девчонка. А хочу я, как ты отлично знаешь, только одного — тебя.

Она высвободила руку из моих ладоней и погладила меня по голове, взъерошив волосы. В этой полуласке, которую я знал по прежним временам, промелькнуло что-то похожее на теплоту.



Поделиться книгой:

На главную
Назад