Я стараюсь говорить с ним мило и терпеливо, как говорят с сумасшедшими. Чтобы этот тип решился расстаться со своими белыми циновками, со своими трубками и со своей спиртовкой, должно было случиться что-то чрезвычайное… Но он куда хитрее меня, и голыми руками его не взять. Мой дружеский тон не сбивает его с толку, к тому же он видел мою растерянность, когда стоял в дверях…
– Уезжайте, дорогая, уезжайте! Вся эта история не стоит того, чтобы вы опоздали на поезд. А между прочим, Жан хотел…
– Что?
– Да что говорить, теперь уже слишком поздно, уезжайте!..
Этот лис с востреньким носиком, этот псевдочокнутый лукавец цапает меня, как кошка мышку, потом отпускает, потом снова ловит, и всё это он проделывает с помощью имени, имени человека, который эти последние четыре дня уже не должен был занимать мои мысли.
– Глядите, а вот и посыльный пришёл за вашим багажом.
– Чёрт возьми! Оставьте чемоданы. Я поеду двухчасовым поездом.
– Но в два часа нет поезда, – возразил рыжий парень с засученными рукавами.
– Это не ваше дело. Надо будет, закажу себе поезд! Закрыв за ним дверь, я улыбаюсь Массо жалкой улыбкой заговорщицы, улыбкой, которая, увы, не делает мне чести, молит об объяснении… Прижав кончик пальца к уголку рта, он говорит противным манерно-капризным тоном:
– Хорошо, я всё расскажу, но за это вы должны поехать обедать со мной в Уши.
– В Уши? Почему в Уши, а не в… Ладно, ладно, в Уши так в Уши, я согласна. Сейчас девять утра, у нас куча времени.
– Вот и хорошо, вы будете со мной играть в безик.
– В безик? Ой, до чего же не хочется. Это такая скука!..
– А я хочу, хочу! – застонал он, задрапировавшись в кашемировое покрывало, лежавшее на моей кровати. – Не то дитя, которое я ношу под сердцем, родится с клеймом на носу!
Прервав своё исполненное драматизма метание по комнате, Массо застывает перед зеркальным шкафом и, разглядывая своё отражение, восклицает с восхищением:
– О Элеонора Дузе!..
До отхода пароходика в Уши я играю с Массо в безик с трусливой угодливостью, однако мне не удаётся что-либо из него вытянуть.
– Скажите, Массо, где мы будем обедать в Уши?
– В гостинице «Дю Шато» с Жаном.
– С Жаном?..
– Меня зовут Жан, – говорит он сладчайшим голосом.
Я готова всё стерпеть, и Массо этим пользуется. Я готова всё стерпеть, словно сидящий напротив меня Массо – дьявол во фраке. Каждый из нас разложил на столе веером карты, а на что идёт игра, мы не говорим. Я готова всё стерпеть, главным образом потому, что Массо с ловкостью безумца пробуждает во мне уснувшее было любопытство, вкус к интригам и приключениям, радость оттого, что я кому-то желанна, – оказывается, что в моей жизни есть ещё место для всего этого, да и, пожалуй, для вещей ещё лучших и худших. Откровенно говоря, я это подозревала, но важно было явиться вовремя, не пропустить нужного часа, и в этом мне помог этот шут-прорицатель…
Тем не менее я играю, не делая ошибок, и даже выигрываю, не пропускаю интересных комбинаций, потому что сложности этой нетрудной игры, когда сданы сразу сто девяносто две карты, как нельзя более подходят для моего нынешнего состояния ума… «Игра для старых дев», – говорил, бывало. Браг. Во всяком случае, эта игра для бездельниц. Посредине стола – карты, слева рюмка ликёра, справа – кулёчек с конфетами, и время проходит…
– Массо… А что Майя?
Я могла бы задать этот вопрос и прежде, чем пароходик отвалит от причала. Массо прощается с берегом и не слушает меня, машет платком семье швейцарцев, состоящей из бабушки, матери и четырёх дочерей, которые ему всерьёз отвечают. По случаю воскресенья на пароходике полным полно народу – уверенные в себе молодые люди из хоровой капеллы и барышни разных возрастов с зонтиками и большими сумками, вышитыми русским крепом.
Большинство девиц – это переростки, сильно вымахавшие за последний год, и одеты они с нефранцузской нескромностью: из-под чересчур коротких юбок вылезают грузные женские сапоги в носочках, обильно покрытые уже взрослым пушком, а детские корсажи бесстыдно распирают налитые груди этих фальшивых отроковиц.
– Ну не прелесть ли? – восклицает Массо, – вот вам народ, который, похоже, понимает и поощряет две самые красноречивые формы любви: насилие и садистское убийство. Не препятствуйте мне, я сейчас подарю этой могучей детке набор весьма подходящих для неё открыток…
– Не ведите себя гнусно, Массо! Вы мне так и не ответили: что с Майей?
Он отвечает мне лишь взглядом, в котором нет никакого шутовства, а проступает подлинный Массо, тонкий, всё презирающий… В первый раз я испытываю чувство стыда… Пять минут спустя он уже сидит между девочкой лет пятнадцати и её матерью и ведёт с ними беседу. Уперев руки в ручку своего зонтика, Массо изображает лицемерное благообразие дурного священника, и, опустив глаза долу, он придаёт своему лицу постное выражение. Я для него больше не существую.
Меня клонит ко сну, роскошному сну на свежем воздухе, так, как спишь на палубе, в гамаке, в открытой машине. Светлые борта нашего пароходика, небо и вода широко раскинувшегося озера – всё одного и того же серо-белого цвета, а неподвижный воздух источает сладостный запах пресной стоячей воды.
Куда меня везут?.. Впрочем, это я успею узнать. Во всяком случае, мы куда-то плывём, и я испытываю на краткие миги странное чувство покоя, защищённости, словно я какое-то почтовое отправление. Я предчувствую приближение чужой воли, на которую моя воля мечется, словно стрелка в каком-то приборе. И поскольку мне не надо – пока ещё – сопротивляться той воле, я испытываю лишь её успокаивающе-гипнотическое действие.
Сколько времени я могла бы оставаться погружённой в эту полудрёму с чуть прикрытыми веками, что, однако, не мешает мне воспринимать извилистую зелёную линию берега, утопающего в туманной дали?.. Пробуждаюсь я от чисто зрительного шока, взгляд мой неожиданно упирается во что-то большое, массивное и квадратное, увенчанное красной черепицей: башня старинного замка Уши.
– Как вам угодно, но Ривьера никогда не оправдывает наших ожиданий! Подумать только, сейчас конец февраля, а мы так хорошо пообедали на свежем воздухе, а там… на южном берегу, до марта, вернее, Даже до апреля, это можно себе позволить только считанные разы.
Я не сказала «в Ницце» – вместо того чтобы произнести это слово, я обошла его, как муравей огибает кусочек угля, потому что я подумала об обеде в гостинице «Империал» без Майи, и я чувствую, что один из моих сотрапезников тоже об этом думает. Двое мужчин и я одна, не много ли? Как тогда, и из-за шампанского и кофе тот же запах, особенно ощутимый, когда затихает даже этот слабый ветерок. Как быстро хороший обед начинает дурно пахнуть!..
Луч белого солнца, упав на кольцо с бриллиантом, которое я ношу на мизинце, рассыпает на белой скатерти пригоршню крошечных радуг…
– Красивые руки, однако, – замечает Жан с улыбкой. Я гляжу на него с осуждением. Меня волнует, что его воспоминания совпадают с моими.
– Ну что вы, Жан!..
Надеюсь, он понимает что я протестую не из кокетства, а стараюсь помешать ему повторить нашу недавнюю стычку… Теперь, когда мы кончили обедать, разговор расклеился. Сидеть вместе за столом, испытывать некоторое возбуждение оттого, что пьёшь и ешь, – разве это не единственная радость, способная сблизить людей, которым нечего сказать друг другу?.. Массо просматривает женевскую газету и не обращает на нас никакого внимания. Он ждёт себя так, будто его миссия завершилась… Над нами жемчужно-серое небо, а на горизонте, в дальнем конце озера, горы словно из тусклого серебра, и благодаря этому пейзажу нечистого тона подтаивающего снега наши лица обретают болезненный лихорадочно-жёлтый цвет. Я пудрюсь и крашу губы, однако плохо справляюсь с этим из-за того, что зеркальце чересчур мало.
– Не обижайте левую щёку, – советует Жан, – она имеет те же права, что и правая. И сотрите пудру с бровей. Ну вот…
Втайне униженная, я догадываюсь, что нынешним утром не кажусь ему красивой. Что он мысленно сравнивает меня с той Рене, которая была там, в Ницце, и я нервно выполняю его указания, пытаясь придать усталым чертам своим наилучший вид. Эта лицевая гимнастика, растягивающая рот в полуулыбку, утончает губы, поднимает брови, очерчивает ноздри и подтягивает начинающий рыхлеть низ подбородка. Всякая женщина инстинктивно проделывает это, даже когда на неё бросает рассеянный взгляд случайный прохожий, но я совсем некстати расслабилась, потому что меня раздирало, с одной стороны, желание спать, а с другой – необходимость понять происходящее. Если бы я посмела, я попросила бы этих двух мужчин, один из которых является сообщником другого и подчиняется ему: «Прошу вас, расскажите мне, что, собственно говоря, происходит или того гляди произойдёт между нами? Вот мы сидим в этом садике, под деревьями с ещё не распустившимися почками, все трое приехали издалека, словно на дипломатическую конференцию или на встречу заговорщиков. Заговор против Майи? Но тогда почему я чувствую себя в нём более заинтересованной, более им напуганной, чем отсутствующей?..»
Но такие вещи не говорят. Если обратиться к Массо, то он сразу же превратился бы в Макиавелли, а Жан – последний из тех, с кем можно вести исповедальные разговоры или ждать от него внезапного признания. К тому же сейчас он на меня сердит. Он приехал сюда один и вот уже четыре дня как мечтает оказаться со мной наедине. Эти четыре дня я в его воображении не переставала становиться всё более прекрасной, таинственной и соблазнительной. Все эти четверо суток кряду им владел один-единственный образ: Рене Нере в чёрном декольтированном платье, со свежем румянцем на щеках и возбуждённо блестящими глазами… И вот он приезжает в Женеву и находит там тридцатишестилетнюю женщину в дорожном костюме, одну из тех, про которых говорят: «Право, ей никогда не дашь её возраста», никогда не забывая при этом назвать предполагаемый год её рождения.
Его светло-серые глаза пристально разглядывают меня, буквально раздевают, словно пытаются обнаружить мою исчезнувшую неотразимость. Даже любовь не пробудила бы в этих глазах пламени великодушия, всегда светившегося во взгляде Макса, для которого я была наиболее желанной с растрёпанной головой после наших любовных утех, со стёршейся пудрой, с блестящим носом, со следами страстных поцелуев на щеках…
Жан встретил нас с обаятельной, но искренней улыбкой человека, стремящегося одновременно понравиться и испросить прощения, улыбкой, которую он, очевидно, приготовил специально для нашей встречи, и обрушил на нас поток весёлых слов и всяческих разъяснений: Майя, мол, отправилась в Париж, а он сам решил махнуть в Лозанну и купить там яхту. «Глядите, вот фотография, шикарный парусничек, не правда ли?» Я не нашла ничего лучшего, чем неуклюже спросить:
– Значит, вы не поссорились с Майей?
– Поссорились? Да что вы! Я бы себе этого не простил… Поссориться с Майей?.. Бедная малышка, ей просто надоело пытаться по дорогам, и её потянуло в Париж, на свой насест…
Всё это было сказано этаким обаятельным, хоть и несколько нагловатым, говорком, с чуть ли не отцовской заботой о Майе, словно она была выздоравливающей после тяжёлой болезни. Он старался упоминать её имя чуть ли не в каждой фразе, будто показывая мне её, явно подразумевав при этом: «Майя здесь, с нами, мы не одни, да и что скрывать? Так давайте вести себя раскованно, нас ведь не в чем упрекнуть…
А главное, главное, ничего не бойтесь и не отступайте…»
Его аффективная горячность быстро иссякает. Сейчас главное – это меня успокоить. Внимание ко мне не уменьшается, но по мере того как идёт время, оно приобретает всё более недопустимо серьёзный характер – такой, какой я не должна была бы допустить…
Я сопротивляюсь как могу. Мой взгляд ищет и находит в этом красивом мужском лице всё, к чему можно было бы придраться: слишком широкие скулы, вдобавок чересчур высоко расположенные, плоская, какая-то бычья переносица, а надо лбом, видимо чтобы его увеличить, на границе с густой чёрной шевелюрой, – еле видная синева подбритой полоски… По всему остальному мой взгляд старается скользнуть не задерживаясь, особенно на полных губах, утончающихся к углам рта, и глазах, более блестящих, чем мои, потому что более влажных. Из-за ушей, маленьких, круглой формы, и укороченных, словно бы подпиленных, передних зубов я ставлю диагноз: «деградация», но при этом завидую бледным тонким ноздрям этого «деградирующего типа», без красноты у щёк и чёрных точек, плавно, красивой линией переходящих в плоскость носа.
У него – я преувеличиваю, но не ошибаюсь, – у него, когда он молчит, вполне благородный облик, но улыбка, а особенно болтовня делают его банальным, и мне очень хочется, чтобы его лицо искажалось гримасой злого веселья, чтобы он хохотал, запрокидывая голову, чему выучиваются некоторые мужчины в обществе женщин лёгкого поведения.
…Резким движением он громко защёлкивает свой портсигар, словно желая положить конец нашим критическим осмотрам друг друга, Я встаю. Жан тоже встаёт: моё движение пробудило в нём задремавший было инстинкт охотника, преследующего выслеженную дичь.
– Вы куда?
– Как куда?.. Домой.
– Это куда же – домой?
– Сперва в Женеву, потом в Париж.
– Неплохая идея… Но, может быть, мы прежде совершим небольшую прогулку на автомобиле?
– Спасибо, но дорога вдоль озера очень скучная.
– Тогда покатаемся на паруснике?
– На каком? На том, что вы собираетесь купить?
– Нет, на какой-нибудь местной калоше, какие они изображают на открытках. Вон они на причале стоят.
Я колеблюсь, но всё же в конце концов принимаю предложение, и не потому, что мне так уж захотелось прокатиться на лодке. С момента моего приезда в Уши меня мучило ощущение моего промаха, нелепого недоразумения, связанного с ложным отъездом, и день был испорчен. Это ощущение ещё можно было рассеять, если, к примеру, я стала бы очень торопиться, но не представляю себе, как это сделать. Не знаю я также, зачем сюда приехала, хотя прекрасно отдаю себе отчёт в том, что в нашем поединке мне так и не удалось взять верх над ним и что, может быть, достаточно было бы буквально одного какого-то мига, сказанного слова или короткого отдыха на недвижимой воде, чтобы я уехала отсюда успокоенной.
Мы удаляемся от берега, но парус наш ещё бессильно полощется на ветру, не надуваясь и не наклоняя мачту… Массо остался на причале, он хотел было, подобно сильфу, одним прыжком очутиться в лодке, но загремел в воду, и с него текло, как с мокрого зонтика, однако он не уходил, а непререкаемо выкрикивал корсарские команды:
– Поднять паруса на гитовы! Травить концы! Загрузить корму! Равняйсь на правый борт! Отдать якорь! Тянуть шкот!
Мы даже не смеёмся, а наш матрос, никогда не нюхавший солёной воды, вместе с помогающим ему босым мальчишкой, выруливает на середину озера и с бесстрастной вежливостью поглядывает на нашего безумца, привыкший, как и всякий добропорядочный швейцарец, к дурацким выходкам приезжих господ.
– Массо простынет, – замечаю я, чтобы хоть что-нибудь сказать.
– О, пустяки, – рассеянно отвечает Жан с холодной вежливостью, словно в ответ на моё извинение после того, как я наступила ему на ногу.
– Как – пустяки? Этот человек всё же не ваша собственность.
– Именно поэтому. Будь он моей собственностью, я бы не допустил, чтоб он схватил насморк.
– Приятная вы личность, ничего не скажешь!
– Достаточно приятная, чтобы отдать своё пальто женщине, которая явно мёрзнет. Накиньте его на себя, на вас больно смотреть.
Это правда, я и сама почувствовала, что побледнела от холода: ветер разбудил нашу лодку, которая подчинилась ему, звонко щёлкнув разом выгнувшимся парусом и, весело заскрипев досками борта, внезапно наклонилась.
Продрогнув, я зябко кутаюсь в плащ Жана, который немного пахнет резиной, а ещё табаком и духами, но не теми, что у Майи.
– Надеюсь, вы не страдаете «озёрной» болезнью? Я смеюсь, уткнувшись подбородком в поднятый воротник, колючий, как соломенный коврик у входной двери:
– Нет, нет! Только я мало спала, и с самого утра не было ни минуты покоя…
– Бедняжка…
Он ничего не добавляет, он никогда не находит слов, чтобы посочувствовать. Помню, как он ухаживал за заболевшей Майей: лицо его при этом выражало возмущение, и он вымещал свой гнев, яростно взбивая подушки и расплёскивая подаваемый отвар целебных трав. Я никогда не вспоминала эту сцену и полагала, что я её напрочь забыла. Но стоило Жану произнести «бедняжка», как она вспыхнула в памяти во всех подробностях.
– Но теперь вы, Жан, замёрзнете.
– Спасибо, обойдусь.
Если бы я воскликнула, как Майя в таких случаях: «Неужели вы, дорогой друг, не боитесь, что эта изморозь повредит вашей неотразимой красоте? Разве можно в такую погоду выходить раздетым?» – то Жан, несомненно, ответил бы мне в том же тоне, а не процедил бы сквозь зубы сухое «спасибо». Между нами пробежал холодок – я вовсе не каламбурю – только из-за того, что была проявлена естественная забота. Его нормальное проявление мужской заботы нас не сближает, а наоборот, отдаляет, и мне хочется обращаться к нему «мсье».
Примитивное оборудование лодки – узкая жёсткая скамейка, мокрое днище – лишь усиливает наш моральный дискомфорт и вызывает в моей памяти образы, связанные с периодом моей странствующей жизни, с переездами с квартиры на квартиру, необходимостью обжиться в новых стенах, расставить свою мебель, которую как-то не узнаёшь в новом помещении. Что бы я ни делала, мне не удаётся разрушить возникшее ощущение начала чего-то, трудного начала…
След за кормой остаётся в виде двух узких пенистых бурунчиков очень бледного и чистого зелёного цвета. Вода мне кажется тёплой по сравнению с моей холодной рукой…
– Почему все женщины, когда сидят в лодке, опус кают руки в воду? – спрашивает Жан.
Я пожимаю плечами.
– Не знаю. Я думаю, что всем женщинам в какие-то минуты свойственны одни и те же жесты: перед зеркалом, например, или на берегу речки с прозрачной водой, при виде цветка, или материи, или бархатистого персика. Они бессильны сопротивляться двум вечным искушениям: украшать себя, а это значит дарить, и касаться, что равносильно брать себе.
– Все женщины – это получается много женщин.
– Не так много, как думают.
– Но всё же больше, чем вы говорите, милая муза фальшивого смирения…
– Фальшивого?
– Да-да. Вот именно. Мне не нравится ваша манера говорить о женщинах с презрительным великодушием, считать их чем-то вроде бедных домашних животных, весьма примитивных, мало интересных, а для пущей убедительности вы добавляете: «Кому, как не мне, судить, я ведь одна из них…» И вполне логично, что наивный ваш собеседник делает из этого вывод, что уж вы-то совсем другая…
– Но послушайте, Жан…
– …и когда вы обобщаете, как это было только что, то делаете это не из скромности и не по убеждению, а из лени и расчёта, чтобы добиться максимального эффекта при минимальных усилиях.
– Но послушайте, Жан…
– И, отвечая мне – если вы вообще станете отвечать, – ограничитесь остроумной фразой, но поддержанной взглядом, и он окажется куда красноречивей сказанных слов. Потому что ваш приём – уж простите мне это слово, – повторяю, ваш приём – это недомолвки, опущенные глаза, полуулыбочка исподтишка, рука, которую невозможно удержать в своей, – одним словом, дорогой друг, вы широко пользуетесь мимикой и жестами!.. До чего же, однако, жарко! Я знал, что плащ мне будет не нужен. А теперь вы можете сколько угодно подавлять меня молчанием, доказывая своё превосходство, я всё равно не откажусь ни от одного своего слова.
– Да что вы, Жан, напротив!.. Я вас внимательно слушаю, удивляюсь и даже восхищаюсь вами. То, что вы сказали, вовсе не глупо.
– И вы отнюдь не скрываете своего изумления: «О чудо! Он, оказывается, разговаривает, думает! И радость-то какая, он даже грубит мне слегка!»
Мы выбрали довольно странное место для такого рода разговора, первого и, может быть, единственного, потому что он зашёл слишком далеко, «обобщая» больше, чем я могу это позволить, поскольку Жан принимает в расчёт удовольствие, которое я получаю от его грубости. Ветер крепчает, и нашу калошу время от времени захлёстывают пенистые гребни волн. На днище уже плещется вода, и подол моей юбки намок. Но Жан, всё ещё разгорячённый, с видимым удовольствием слизывает пресные капли с губ – на нас всё время попадают брызги. Башня Уши, там, вдали, на берегу, кажется совсем маленькой… Мне захотелось вернуться назад, потому что мне стало как-то нехорошо: ноет спина, голова тяжёлая, я оказалась куда слабее этого здорового бугая, вот он сидит, рисуется, распахнув пиджак, но я не решаюсь это сказать.
Болезнь всегда милосердна только к очень красивым животным и очень юным существам, их одних она не уродует. Майя бесстыдно признавалась: «Ой, ребята, у меня так живот схватило!» – или: «Объявляю всем, всем, что я желаю блевать!» – и сохраняла при всём том невообразимом беспорядке, в котором жила, какую-то циничную грациозность, она никогда не была отталкивающей – я и сейчас ещё вижу её красивые глаза, затуманенные тревогой, тёмные тени под ними и иззеленя-бледные щёки – так выглядела она после ночи кутежа…
Я вяло отвечаю: