— Я тебе уже когда-то говорила, тоже ночной порой, что, если ты отправишься, я с тобой прощусь, а остальное уж мое дело.
— Мудрая ключница, позволь в этом случае соединить оба наших ума и житейский опыт обоих. Ведь твоя судьба с моей судьбою, а моя с твоей были соединены слишком долго, чтобы даже при разлуке я не оставил тебе часть своего жребия. Так оно есть и не может быть иначе. Неразумно и неестественно было бы разрывать то, что естественным ходом вещей было признано и как бы освящено. Итак, поговорим о деле! После долгих размышлений, многократно взвесив все «за» и «против», я решил, что ты, Евриклея, как женщина мудрая, опытная и снискавшая всеобщее уважение жителей Итаки, возьмешь на себя управление всем имуществом Одиссея. Молчи, пока ничего не говори! Выслушай до конца. Я знаю, что предлагаю тебе бремя, но ведь оно для тебя не в новинку, ты легко несешь его, причем не со вчерашнего дня. И ты настолько хорошо меня знаешь, чтобы в минуту колебаний услышать в душе мое мнение. Честь? Разумеется, но ты, Евриклея, сумеешь быть достойной ее и более того — придашь ей новый блеск. Зависть, морока с лентяями, с непослушанием строптивых? Ты сумеешь вовремя их усмирить как искусный всадник горячего жеребца. Женихи? И эти найдутся. Но не такие грубияны и не такие наглецы, как те, что домогались руки Пенелопы, а точнее, моего царского трона и моих богатств. Если сочтешь уместным для тебя и для моих дел полезным, возьми себе мужа. Уверен, что это будет человек достойный тебя и преданный мне.
— Но если ты лучших заберешь с собой?
— Я возьму самых подходящих. Они должны быть здоровыми, умелыми, в меру бойкими. Что ж до ума, мне достаточно Евмея и его приемного сына. Также шута, этого, пожалуй, прежде всего.
— Евмей после болезни еще слаб…
— Он быстро придет в себя. Ноемон у него отличная сиделка. К тому же выезжаю я ведь не завтра. Время меня не торопит. Осмотрительность и дальновидность — вот мои верные спутники. Условие только одно.
— Оно будет выполнено, — молвила Евриклея, — парадный зал будет заперт, никто, кроме тебя, не сядет на твой царский трон. Разве что…
— Телемах, если он вернется, то вернется со мной.
На что мудрая ключница:
— Извини, Одиссей…
— Я знаю, о чем ты хочешь спросить. Что делать, если оба мы не вернемся? К тебе явится гонец с моим перстнем и скажет, как распорядиться с царством.
— Но я тоже смертна.
Одиссей задумался.
— Что же тогда?
— Завоеватель всегда найдется, — ответил он, все еще думая как бы о другом.
— А если явятся двое или несколько?
— Понимаю, может победить самый худший. Но даже они сеют семена, которые не погибают.
И, помолчав:
— Не заглядывай, Евриклея, так далеко в будущее. Лучше будем печься о собственной славе и о славе нашего времени.
И, еще помолчав:
— Ты, однако, не сказала мне, что думаешь обо всем, что я тебе сказал.
Но тут со двора послышался громкий и звучный голос Ноемона:
— Одиссей, Одиссей!
26. Ночь была тихая, звездная, и хотя Ноемон бежал ко дворцу Одиссея так быстро, как только мог, дорога средь могучих многовековых дубов, спускавшаяся далее по прибрежным холмам в виде тропинки, казалась ему гораздо длиннее, чем та, которую он столько раз проделывал как гонец, передающий господину донесения слуги. Он не испытывал ни отчаяния, ни даже скорби. Главное, стремился поскорее оказаться перед разбуженным от сна Одиссеем и сообщить ему то, что должен был сообщить. И если что-то он и чувствовал, то прежде всего упоительную легкость своего тела, свободное свое дыхание, быстроту ног и много вольного пространства в груди — сердце билось ровно, лишь чуть-чуть ускоренно, как бы помогая быстрому бегу.
Только перед воротами Одиссеевой усадьбы он остановился и натянул на голое тело короткий хитон, который, выбегая из дому, впопыхах перекинул через плечо. Ворота, как на грех, были заперты. Он забарабанил по ним кулаками. Чуткие собаки ответили дружным лаем. Они сбегались к деревянным воротам, заливаясь все громче и громче. Ноемон собак не боялся, но сразу смекнул, что оголтелый лай всей своры вряд ли разбудит коголибо из челяди, а если и разбудит, то вряд ли заставит выйти во двор. И он сделал несколько шагов вдоль ограды, согнувшись и ощупывая камни, не найдется ли такого, на который можно было бы опереть ногу. Наконец подходящий камень нашелся, Ноемон вскочил на выступ, где с трудом уместились пальцы одной ноги, и, едва не потеряв равновесие, успел все же ухватиться обеими руками за край ограды; теперь он легко подтянулся вверх и мгновенно, будто с разбега одолевая препятствие, спрыгнул на землю, уже на той стороне, куда ему надо было попасть.
В тот же миг его окружили собаки, захлебываясь от бешеного лая. По мечущимся во мраке силуэтам он понял, что это огромные лохматые псы с пышущими жаром пастями. Ноемон застыл на месте в белом своем хитоне и, вмиг сосредоточась, хотя и улыбаясь, издал немыслимо высокий вопль, голос его был напряжен, как струна, но струна, соблазнительно вибрирующая и все повышающая тон, пока звук ее не ушел куда-то очень высоко, выше звезд, там раздалась еще торжествующая трель и — наступила тишина, завороженная свора перестала лаять, и когда Ноемон направился к темневшему вдали дворцу, собаки расступились и побежали вместе с ним, держась вровень, когда он ускорял шаг.
— Одиссей! — закричал юноша. — Одиссей!
И минуту спустя:
— Проснись! Ты очень нужен!
Но когда вызванный его криком появился в дверях, высокий, широкоплечий, рыжеволосый, в одной лишь наброшенной на плечи хламиде, но с мечом в правой руке, Ноемон не кинулся навстречу.
— Евмей умер? — спросил Одиссей приглушенным голосом.
— Ты сказал, господин, — отвечал Ноемон.
— Он страдал?
— Он скончался во сне.
— Стало быть, из сна ночного перешел в сон вечный.
— Раз ты так говоришь, наверно, так и было. Ты будешь искать его в Гадесе? Правда, обещание это ты дал ему еще живому, полагая, что он так скоро не умрет…
— Если Одиссей дает обещание, он держит слово. К сожалению, обещание, данное тебе, я не смогу исполнить. Оно, как и данное Евмею, имело условный характер, однако приемный твой отец умер, что ж до живых, тут наши намерения могут изменяться. Скончайся Евмей вечером — да что я говорю? — на час раньше, ты получил бы то, что я торжественно обещал твоему приемному отцу.
— Без моего ведома?
— Так он тебе ничего не сказал?
— Должно быть, не успел. Он уснул сразу же после твоего ухода. Но о каком еще обещании ты говоришь, если ты дал одно и то же Евмею и мне?
— Обещание, Ноемон, не существует само по себе, средь пустыни, неизменное, как вечность. Обещание воплощается в жизнь в окружении меняющейся обстановки, которая состоит из реальных условий и обстоятельств. Я сказал твоему приемному отцу — дабы в царстве теней он был спокоен! — что ежели его постигнет смерть, то во время моего отсутствия ты будешь жить в моем дворце и управлять всеми моими владениями.
— Но потом ты нам обещал, что мы будем сопровождать тебя в плаванье.
— Верно. Евмей и ты.
— Но если Евмея уже нет в живых?
— Я решил сделать управляющей и хозяйкой моего имущества ключницу Евриклею. Это уже сделано. Ты опоздал.
— Я никогда не мечтал о том, чтобы править в твоем отсутствии.
— Тем лучше. Не испытаешь разочарования.
— А второе твое обещание тоже не имеет силы?
— То обещание относилось к вам обоим.
— Стало быть, я один в твоих глазах уже ничего не стою? Почему так? С какой коварной целью ты соединил нас в нелепую пару близнецов? Если Евмей умер, тогда я тоже не должен жить. Чего ж ты медлишь? В руке у тебя меч. Убей меня, чтобы тебе не надо было исполнять обещание.
В этот миг из тьмы вынырнул Смейся-Плачь — разумеется, в золотом ошейнике с прикрепленным к нему золотым поводком.
— Я вижу, достопочтенный наш повелитель препирается с пригожим юношей. Ссора в годину смерти — дело не зазорное, это случается и в самых лучших семьях.
Одиссей, подавляя гнев:
— Ты подслушивал?
— Ба, кто не подслушивает, у того зарастают уши.
— Значит, плохо подслушивал, потому что никакой ссоры тут не было и нет.
Смейся-Плачь. Ты один умеешь так красиво и ловко подтверждать отрицая.
Одиссей
Ноемон. Еще не знаю, то ли ты меня боишься, то ли хочешь мне мстить.
Смейся-Плачь. А может быть, тут зависть?
Одиссей. Чепуху несешь, Смейся-Плачь. Мое призвание — оружие, а не песни.
Смейся-Плачь. Мало ты еще нарассказывал сказок о своих ратных делах? Ну конечно, ты прославлял и других отважных и погибших мужей. Женщин, коварных и соблазнительных! Да невиданных, грозных чудовищ!
Одиссей. Да, я прославлял Ахиллеса, Патрокла, Агамемнона, даже Гектора.[8]
Смейся-Плачь. Шут не обязан тягаться в справедливости с Миносом.[9] Он не изрекает приговоров, он только тычет указательным пальцем в брюхо. Да, в брюхо, почтенный Одиссей! Чтобы там, в брюхе, заурчало.
Одиссей. Неглупо, неглупо! Но сейчас ночь, и хватит нам болтать. Возвращайся домой, Ноемон. Приготовлениями к приличествующим случаю торжественным похоронам я займусь сам. А ты, Смейся-Плачь, приходи завтра под вечер на агору. Впрочем, труба глашатая не раз огласит город своими металлическими звуками.
Ноемон даже не глянул в ту сторону, он стоял, понурив голову, а когда ее поднял, глаза его были полны слез.
— Помоги мне, Смейся-Плачь, — сказал он прерывающимся голосом, но с настойчивой требовательностью в тоне.
Из хлевов доносилось хрюканье свиноматок и кабанов. Шут минуту поиграл своей золотой цепью, тихонько ею позвякивая.
— Так мало пролил ты слез по умершем, что у тебя их еще вон сколько из-за живого?
— Не издевайся. Судьба уже довольно поиздевалась надо мной.
— Хочешь моего совета?
— О нем-то я и прошу. Правда, я хотел бы попросить у тебя не только совета.
— Эге, красавчик! Не скачи так прытко. Я шут, а не сват.
— Ну что ж, слушаю твой совет.
— Возвращайся спокойно домой и у одра приемного отца поразмысли о себе и о своем будущем.
— О чем мне размышлять? Насчет моего будущего Одиссей уже все решил.
— Но ты можешь изменить его замысел.
— Говори яснее.
— Твои вопросы — это вопросы мальчика или слабой женщины. И что же, по-твоему, решил Одиссей?
— Что в лучшем случае я займу место Евмея.
— Я готов на миг снова поверить в твою юношескую наивность.
— Я убью себя. Нет, сперва я убью его, предателя.
Смейся-Плачь хохотнул коротко, но отнюдь не весело.
— Сдержи себя до завтра. Завтра вечером на агоре Одиссей произнесет одну из своих замечательных великих речей. Может, даже самую великую, потому что наверняка — последнюю. Но на агоре твоя судьба еще не будет решена окончательно. Ты просил моего совета, я готов его дать. Одиссей задумал дальнее путешествие. Цели его я не знаю, даже и не догадываюсь. Он эту цель объявит на агоре, ведь он царь, он должен объяснить народу, зачем, ради каких важных дел опять покидает Итаку. Однако он бы не был самим собой, если бы объявил всю правду. Сомневаюсь, впрочем, что он сам ее знает точно и определенно. Зато я знаю, что ты будешь в числе его спутников.
— Стало быть, он меня все же выбрал!
Смейся-Плачь опять побренчал цепью.
— Это знаю я, а он еще колеблется. Ты ему нужен.
— Слушай, будь у меня золото, я бы тебя осыпал золотом.
— Того золота, что у меня есть, на мои нужды хватает. Но раз уж я взялся тебе советовать, то слушай: откажись от соблазнительных приманок рискованной игры и оставайся на Итаке.
— Ты шутишь! Влачить жалкое существование убогого свинопаса? Такому юноше, как я? На Итаке без Одиссея?
— Твой приемный отец ждал его целых двадцать лет.
— Я не Евмей!
— Да, верно. Ты наделен красотою тела, чего он был лишен, но у тебя нет мудрости, которой он был богат. Так что ты действительно нищий, ибо телесную красоту время быстро уродует и уничтожает.
Ноемон, однако, не слушал его.
— Открой ворота, Смейся-Плачь! — воскликнул он. — Побегу домой, чтобы порадовать душу Евмея.
Смейся-Плачь, оставшись один, говорит сам с собою, но вслух:
— Какое счастье, что покойники неспособны плакать.
27. От недолгого, чуткого сна Ноемона пробудили далекие, но хорошо слышные звуки трубы глашатая. Было уже светло, однако не очень поздно. Вскоре пришли четыре женщины омыть и подготовить к погребальному обряду тело Евмея. Солнце приближалось к зениту, когда прибежал гонец от Одиссея и передал Ноемону приказ господина — явиться, не мешкая, во дворец.
Ноемон не выказал удивления, хотя внутри все у него затрепетало от радости и тревоги. Он охотно побежал бы, как в ту ночь, но опережать гонца было неприлично, а тот, хотя по обязанности бежал, однако бежал неспешно, ровно, с отлично отработанной сноровкой опытного гимнаста, привычного к преодолению больших расстояний и к длительному напряжению.