– Распустили, блядь, «духов»! – он пнул Шапчука.
Мне уже было ясно, что произошло. Шапчук, привыкший к легким оплеухам, снова решил взбрыкнуть, ляпнул по привычке свое: «Нi, я нэ хочу», – и теперь расплачивался.
Битый плачущий Шапчук сгреб в охапку вещи танкиста и поковылял вон из палаты.
С этого момента кошмар покатился, как с горы.
Прищепин вдруг азартно ткнул в пространство возле двери:
– А ты хули, блядь, стал? – и мнимая пустота вдруг обернулась недоумевающим Кочуевым.
«Деды» с изумлением и любопытством изучали его, словно видели впервые. Он стоял перед ними, маленький и затравленный, с бледным от отчаяния лицом, теребил руками лацканы пижамной курточки и выглядел при этом ощипанно голым.
Я понимал, что никогда Кочуеву не вернуть свою былую невидимость. Страшный танкист Прищепин, как Вий, указал на него и навсегда сделал зримым.
Прищепин крикнул:
– А ты что, блядь?! «Дух», нет? Да? Особое приглашение? Бегом марш за тем козлом, помогать ему будешь!
Кочуев опрометью кинулся из палаты.
Прищепин тем временем хищно зыркал из стороны в сторону. Ткнул наудачу пальцем:
– А ты сколько служишь? Год? «Черпак». Тогда лежи пока. С тобой потом разберемся. – Прищепин шел между рядами: – Так, а ты кто? «Дед»? Ладно, хуй с тобой!
Признаюсь, эта странная мускулистая худоба Прищепина повергала меня в ужас. В ней чудилась какая-то мертвечина, сырая освежеванность трупа: эти руки, будто плетенные из коровьих сухожилий, и живот, набитый камнями, – все это было страшно.
Впрочем, Прищепин интуитивно обошел криками Пожарника, пусть пришибленного недугом, но все же боксера.
Я, пытаясь изобразить «как ни в чем не бывало», примостился возле Игоря-черноморца и торопливо записывал в его тетрадь последовательность аккордов.
– Вот, Игорь, – говорил я высохшим голосом, стараясь превозмочь жар, колотящий молотками в голове, – здесь ре-минор, слышишь, ре-минор, – повторял, зная, что он все равно не понимает, о чем речь.
Обычно я рисовал «дедам» аккорды в виде решеток: шесть полосок-струн с тремя перпендикулярами первых ладов – дальше мы не отваживались – и кружки с номерами, куда и какие пальцы ставить, а сверху иногда добавлял буквенное обозначение: «Аm» или, допустим, «G», или «Е».
– А здесь соль-мажор, – заклинал я, надеясь, что он отзовется и наш диалог дембеля и его собеседника оградит меня от разрушительного танкистского рейда.
– Понял, – сказал черноморец. – Соль-мажор… – И я готов был его обнять.
Мамед Игаев, как тушкан, беспокойно озирался посреди двух коек. Он был донельзя взбудоражен расправой над Шапчуком и приглушенно квохтал. Когда же танкист коршуном навис над его головой, Игаев тревожно пискнул: «Слж Свтскм Сзз!» – и никто в тот раз не смеялся. «Слж Свтскм Сзз!» – повторно взмолился Игаев, и в палату постучали. Это пришли за Игаевым его земляки, причем совершенно не в свое время. Они обменялись несколькими разъяснительными фразами с Прищепиным и увели Игаева с собой.
Вслед за ними выскочил и я.
Возле туалета в душевой равномерно позвякивала о раковину банная шайка – это стирал вещи танкиста наказанный Шапчук.
Как я и предполагал, Кочуева в душевой не было, один Шапчук, склонившись над мойкой, грохотал железной шайкой, плескал мыльной водой на кафельный пол и утирал рукавом слезы. Меня он не заметил.
Кочуев прятался наверху, в нашем месте. Его знобило.
– Все! Я завтра говорю, что язва уже не болит – и в казарму. Это лучше, чем так. Тебя что, он тоже запряг? – спросил Кочуев, как мне показалось, с какой-то надеждой.
– Нет, я раньше вышел, – признался я.
– Молодец, – вздохнул Кочуев.
Так сидели мы и горевали о нашем былом покое. Если у меня еще оставалась спасительная гитара, то с Кочуевым все было ясно.
– Наши, небось, решили, что я тоже стирал, – терзался Кочуев, встряхивая головой. – Надо сматывать отсюда. Или зачморят. Завтра иду к Руденко.
Той же ночью с треском провалился дуэт Яковлев – Прасковьин. Они решили продемонстрировать новому «деду», что не менее свирепы, и спешно подготовили новую репризу: «Спорящие наркоманы».
По замыслу, Прасковьин представлялся таким опытным: «Барбитура под косячок хорошо идет», – а Яковлев был вроде новичком, но вел себя очень самоуверенно: «Я бы не отказался от люминала с седуксеном».
Номер оказался слишком надуманным, и Прищепин без труда вскрыл весь их театр.
Странно, как они не почувствовали, что представление с самого начала пошло не туда. Неужели не слышали пауз между репликами?! Эта тишина была совсем иной по качеству – насмешливо-презрительная тишина зрительного зала, вот-вот готовая взорваться свистом и улюлюканьем.
Яковлев, в роли наглого, но неопытного начал рассказывать:
– Глюкозу, говорят, неплохо с водкой через капельницу колоть! Нормально так должно вставить!
– Что ты людям каждый раз мозги каким-то говном заливаешь?! – возмущенно отвечал Прасковьин. – Какая на хуй водка с глюкозой?!
– Да ты сам ни хуя не знаешь, – заводился Яковлев. – Только пиздит и строит из себя!
– У тебя просто говно, а не кайф, – отвечал Прасковьин.
– А ты мой кайф не трогай! Сам заправляйся в жопу своим «винтом»! – кричал Яковлев.
Все это было очень ненатурально. Закончив перепалку, они, как обычно, схлестнулись в своей игрушечной потасовке.
– Вот, блядь, гондовня! – вынес, наконец, свой критический вердикт спектаклю Прищепин.
Яковлев полетел куда-то в угол, сваленный уже не бутафорским ударом, и Прасковьин согнулся, как в земном поклоне.
– Да что это, блядь, такое, а?! Да ебаный же, блядь, в рот! – восклицал молниеносный Прищепин. Сзади на него обрушился Яковлев, бросаясь на помощь другу. Прищепин резко отмахнулся локтем так, что внутри Яковлева утробно хрустнуло. С воем метнулся так и не разогнувшийся Прасковьин, метя головой в живот Прищепину, угодил под встречное колено и упал рядом с Яковлевым.
В палате пахло соленой кровяной влажностью, которая, я чувствовал, зверино ударила в голову нашим «дедам». Они завороженно смотрели на Прищепина.
Это была смесь дирижерской неистовости рук, буги-вуги сокрушающих сапог, которые Прищепин так и не снял к своему выступлению. Каждый удар выбивал из поверженных тел жуткие хряпающие звуки, будто работал мясник.
При этом Прищепин взывал к палате:
– «Духи», блядь, страха не знают! Пидарасы, блядь!
Со мной в это время случился припадок восторга. Расправа над неудавшимися лицедеями обращалась небесной симфонией «Священная ярость». Бушевал вселенский экстаз, на небесном шве огненных и воздушных стихий в багровых апокалиптических облаках архангелы в рыцарских латах ломали копья. Прищепин затрясся, точно злой кудесник на утесе, и прокричал:
«А теперь на хуй отсюда!!!» – громовые раскаты отразились в стенах, осыпались камнями.
Вскинутые руки Прищепина еще падали кровавыми палаческими плетьми. Мне казалось, что сейчас его захлестнет, сметет настоящая зрительская овация. Нет, в последний миг он стиснул кулаки, и в них, как пойманные мухи, сплющились все разбуженные энергии, вихри, архангелы, шаровые молнии и аплодисменты. От этого чуда перехватывало дыхание, как от сновидческого ночного полета. И где-то там внизу пластунскими ящерками уползли за дверь Прасковьин и Яковлев.
Палата загнанно дышала. Кто-то спросил о том, как быть, у «духов» разбитые в кровь лица – завтра начнутся вопросы.
Прищепин удивленно воскликнул:
– Так эти два чмошника сами между собой драку начали, вот, наркоты, блядь, ебаные! Я их как старший по званию разнял. Разве не так? – и несколько «дедов» отозвались льстивыми подголосками.
На свою беду пришел Шапчук. Лучше бы ему оставаться в душевой.
– Постирал? Да? – спросил Прищепин, ехидной интонацией приглашая всех желающих на новое представление. – Сейчас проверим! Бегом принес, показал!
Шапчук метнулся в коридор и вернулся с шайкой, которую держал, как хлеб-соль, перед собой.
Прищепин церемонно взял на пробу тельник, скрученный в жгут, и вдруг смачно и хлестко, с брызгами ударил Шапчука по лицу:
– А это что, блядь, за грязь?! Что, я спрашиваю, за грязь, блядь?! – Шапчук вскрикивал и не мог закрыться от мокрых тряпичных пощечин – руки его были заняты. А Прищепин вынимал из шайки вещи и швырял в лицо Шапчуку. – Подымай! Только не руками, а ебальником, блядь, своим душарским подымай! И говори: «Прости, „дедушка“!»
И Шапчук, отставив шайку, опустился на колени. Зубами он подхватывал с пола белье, подавал и освободившимся ртом повторял: «Прости, „дедушка“! Прости, „дедушка“!» А осатаневший Прищепин снова швырял в него эти бегущие по унизительному кругу носки, портянки, тельник…
– Уебывай перестирывать! – скомандовал Прищепин.
Шапчук загребущим движением собрал с пола одежду и, подгоняемый пинком, выскочил за дверь.
Прищепин, не давая себе передышки, обрушился на ни в чем не повинную гитару.
– Дай сюда, – сказал он мне, деловито покрутил инструмент в руках и вроде бы изготовился извлечь аккорд. Вдруг его лицо скорчила гримаса отвращения. – А это что за хуйня!? Не струны, блядь, а сопли какие-то! Прозрачные, блядь! На, забери обратно! Сам играй на соплях! – с хохотом сообщил он палате, возвращая мне поруганную гитару.
Я не представлял, что бы могло нравится Прищепину. Может, уголовно-дворовые баллады, типа «Шумел бушующий камыш, судили парня молодого»? Подобного репертуара я все равно не знал. А даже если бы и знал, то не стал бы петь. Мой внешний вид слишком диссонировал с предполагаемой внешностью лирических героев тюремного шансона. Прищепин же, как я понял, остро чувствовал фальшь.
Нужен был нейтральный вариант, почти народный. Я вдруг вспомнил про Высоцкого и затянул «Коней привередливых».
Это не я ошибся с выбором. Прищепин одинаково осмеял бы всякую песню и любое исполнение. Танкисту для расправы нужно было сначала лишить меня певческой брони.
– Хуево поешь! – рявкнул Прищепин уже после первого куплета. – Не хрипло! Таким голосом только жопу смазывать! – сказал он, широко обращаясь к публике. И снова отозвались смехом «деды»…
Прищепина очень позабавила идея коек-катамаранов:
– Да, блядь, ни хуя здесь «дедушек» не уважают. Заебись порядки! «Духов» на пол, блядь!
И подал пример: раздвинул койки и разделил их тумбочкой.
На второй, обретшей самостоятельность, половине расположился дембель Олешев, и это удобство было для него как озарение.
В палате начался новый коечный раздел, в результате которого у Шапчука и Игаева мест вообще не оказалось, Яковлеву, Прасковьину и Кочуеву, словно в насмешку, оставили одну койку на троих. Только меня Игорь-черноморец по дружбе поместил между новоприбывшими «черпаками».
В ту ночь мне тоже пришлось петь. Прищепин больше не делал едких замечаний, но я осознавал, что черниговская гитара уже перестала мне быть оберегом. Прищепин «опустил» ее.
К утру вернувшийся со стирки Шапчук неслышно прикорнул на полу, освистанные Прасковьин и Яковлев улеглись в одну койку, а Кочуев просто не возвратился в палату.
Только на построении я встретил Кочуева, зеленого от усталости. Мы пошли на завтрак. Я чувствовал себя ужасно, кое-как запихал два сырника – медальки с угольными боками, политые жидкой сметаной.
Сразу после еды Кочуев, как и обещал, побежал к Руденко заявлять, что выздоровел, а я отправился за ведром и шваброй в подсобку.
В наряд мне досталось мытье полов на пятом офицерском этаже, и я возблагодарил судьбу, что там никто меня не достанет.
Смакуя покой и безопасность, я усердно полоскал в ведре коричневую от старости ветошь, она трепыхалась, как подбитое птичье крыло, распластанная, падала на перекрестье швабры.
Я шел в мокром кильватере ветоши, толкая швабру перед собой, и облезлый паркет тянулся за мной чернеющим змеем. Рыхлые половицы набухали от влаги, и в коридоре нежно пахло мокрым лесом. И так тихо было вокруг…
На обед, следуя кочуевским советам, я явился с получасовым опозданием. Это был надежный прием – «деды», как правило, ели первыми, и к нашему приходу их столы уже пустовали.
Я застал только Яковлева. Прасковьин и Шапчук еще не закончили свои наряды. На скулах Яковлева от вчерашней ночи остались фиолетовые мазки. Он уныло хлебал перловый суп.
Я осмотрел наши порции второго и увидел в серых кучках пюре одинаковые полукруглые вмятины, будто из них вынули небольшие камни.
– Котлеты были, – сказал печально Яковлев. – Их «деды» забрали. Танкист этот….
– Может, попросим добавки? – предложил я.
– Уже спрашивал, – безразлично вздохнул Яковлев. – Не положено по росту двойной порции…
Он беспокойно огляделся по сторонам, вдруг наклонился ко мне и сказал паническим шепотом:
– Ночью «деды» бухают. Им закуска нужна. Они уже за водкой кого надо отправили … – его зрачки вдруг задрожали и расширились, будто в них капнули ужасом.
Весь жуткий смысл сказанного дошел до меня позже.
Я листал учебник Т. Ф. Реукова, главу «Инженерная подготовка»: «Щель – простейшее укрытие для личного состава, представляет собой ров глубиной 1,5 метра, шириной по дну 0,6 метра, длиной не менее 3 метров. Щели устраиваются открытые или с перекрытием из дерева, земленосных мешков и из элементов волнистой стали».
Вбежал Кочуев и, заламывая руки, сообщил, что Руденко еще в пятницу уехал, Вильченко и Федотова вызвали в штаб армии, и вообще никого из старших нет, и придется ждать теперь до понедельника.
Я посочувствовал ему и заметил, что вот странно – ни одного офицера на пятом этаже.
Кочуев беспокойно на меня посмотрел:
– А ты разве не знаешь, что пятый этаж на ремонт закрывают? А ветераны по выходным домой уходят…
Тут я как раз вспомнил о намечающейся пьянке у «дедов».
Кочуев резко вздрогнул, точно ему в спину воткнули кол, глаза заволокло матовыми бельмами, коченея, он вытянулся, как в невидимом гробу, и заговорил сомкнутым ртом. Звучал не кочуевский, а потусторонний ледяной голос:
– «Деды» перепьются! «Духам» будет вешалка!!!
Провидческая одержимость вдруг оставила Кочуева, он бессильно рухнул на стул.