Элгхаш
– Держись! – Сосед слева навалился на руль и крутанул от души.
Машину подбросило на повороте. Я нашарил ремень безопасности, полоснул взглядом по зеркалу. Всадник на лихом коне преследовал нас, вскинув руку с карабином. Повинуясь инстинкту, я втянул голову в плечи.
– Пневматик, – сквозь зубы сказал водитель, – не жмись…
Всадник выстрелил, и пуля жирно расплющилась на стекле.
– Пластилином шпарит, – усмехнулся в усы водитель. И, кажется, он был в солнцезащитных очках, неказистых таких, дешевеньких очечках.
– Приехали!
Мы слаженно, как кинематографические мафиози, вышли.
– Водила! – он представился.
Я осмотрелся. Похоже на школьный двор – по краям футбольные ворота, туго заасфальтирован, и само здание, серое, трехэтажное, казенного вида.
– Погоняла! – сказал соскочивший с коня, протянул руку и вдруг как заорет: – Бегом наверх! Он уже близко!
Ну мы и припустили! По гладким, в крапинку, ступеням. Ведь случаются такие вещи, что предметы несъедобные напоминают козинаки.
Я не побрезговал возможностью сострить:
– Ступенечек не желаете отведать? – но не прошло, только поморщились.
Мы взбежали на третий этаж. Там на весь коридор была одна дверь – в спортивный зал. Окна большие, зарешеченные, баскетбольные щиты, шведские лестницы, по центру свалены гимнастические маты в пыльных отпечатках кед.
Буквально за пару минут набилась куча народу – и сплошь парни. Развлекали себя как умели. Ребята, кто погораздее, целили мячом по кольцу, иные беседовали, где-то закурили, но на них прикрикнули. За моей спиной убежденно доказывали, что по скорости изложения мысли нет искуснее писателя Остюшина: «Читаешь и задыхаешься, без сил падаешь».
Дверь захлопнулась, как будто точку поставили в протоколе.
Водила бойким шепотом подсказал:
– Сейчас начнется, выбирать будет!
Стекла тряслись, как в ознобе, решетки позвякивали, двор гудел под многотонными шагами. Силуэт гигантского существа зашторил сразу несколько оконных проемов. Вылетели рамы вместе с решетками, и когтистые лапищи заскребли по полу, кроша его в щепы. Пасть полугориллы-полуящера лязгала с неистовой частотой, и ленты голодной слюны, долетая на волне трупного дыхания, укрывали наши головы, как полотенца.
Кто-то заверещал, бросился к двери, парня ухватили за свитер, но безумец, разорвав его на груди, вырвался.
Погоняла крикнул:
– Поздно! Не поможешь!
Громыхнула дверь, чудовище, стремительно высвободив лапы, с ревом пригнулось, и через мгновение мы увидели, как оно пожирало несчастного.
– Деревенский, наверно, парнишка, – предположил Водила, – на пустом скис…
Чудовище для острастки запульнуло в зал обглоданный череп, как бы проверяя нашу реакцию – не сдрейфит ли кто-нибудь еще, и, отпрянув от окон, удалилось.
– Наше дело маленькое, – сказал, философски понурясь, Водила, – сиди на матраце и соображай, что пугать будут и верить ничему нельзя, иначе…
– Испугаешься и не проснешься, – уместно встрял Погоняла.
Он вообще казался мне умненьким.
– А как узнать, что все закончилось?
– Назовется тебе, личину снимет и к свету отпустит. Он ведь честно играет, не надувает. Каждому дает и Водилу, и Погонялу…
– Молчи, молчи! – взмолился Водила. Живой ужас выпучил ему глаза. – Может, он и есть, в меня ткнул, погибель наша!
Показалось, что все это уже было когда-то. Я добавил в память перцу и точно заново увидел рыжую хозяйку в красной кофточке – под ней груди ходуном. На стенах обои в розах, на столе тарелка с утрамбованным оливье и свежеоткрытая бутылка водки в завитушках инея.
– Первый тост за хозяйку!
А меня уже мутит, и закусить нечем. Похрипывает магнитофончик, и телевизор включен.
Хозяйка садится рядом, толкает соседа в бок и спрашивает, указывая на меня:
– Балык, правда, он красивый?
Балык, крупноголовый, щекастый, наливается пьяной кровью. Расторопные мужики, как собаки, виснут у него на руках.
– Балык, попустись! Хозяйка наседает.
– Тебе что, Балык, мой гость не нравится?!
– Ох не нравится, – хрипит Балык, сжимая злодейские кулаки. Лицо его озаряет жестокая мечта. – Я б его задушил!
Все это я помню. Балык вскочил меня душить, я крикнул:
– Давай, валяй! – Мужикам: – Отпустите его! – Попрекнул: – Балык, мы же вместе водку пили! – Схватил гитару и звонко затянул: – Ой, то не вечер, то не ве-е-чер…
Балык и заслушался, роняя в рукав пудовые слезы.
Повторяетесь, господа!
Я блаженно засучил ногами, понежил колени о шелк одеяла. Тряпка, которой мне растирали виски, пахла уксусом. Сосницкая окунула тряпку в миску, отжала.
– Ты опять стонал во сне…
У шифоньера профиль ободран в виде острых горных пиков. Где лакировка сохранилась – отражается сияющая прорубь окна.
– Почему ты моя жена, Сосницкая?
– Потому что ты на мне женился…
Разве мы учились в одном классе?
– У меня были стройные ноги и тучные десны. Зубы утопали в них, я смеялась, как лошадь, ты запрещал мне улыбаться, забыл?
У Сосницкой кривые пальцы на ногах. Она стояла где-то насмерть, зарывалась в землю, а когда буря пронеслась, выкопалась и полетела. Увидела меня внизу, камнем упала, подхватила ястребиными ступнями.
– Ты всю ночь бредил…
Я привстал, как балладный мертвец.
Сосницкая раскачивала ногами люльку, напевала колыбельную – не столько наивную, сколько идиотскую. Я с удивлением (когда успел? как угораздило?) глянул в люльку.
– Почему такой уродливый младенчик?
У Сосницкой затрясся верблюжий подбородок, под глазами собрались гармошки, но совладала со слезами и, вся трогательная, лепечет:
– Я приготовила твои любимые куриные лапки…
Никогда не любил куриных лапок!
– Сама жри, блядина!
– Мама! Мама! – заголосила Сосницкая. – Он убивает меня!
Подключился в унисон младенчик-провокатор. Примчались Федосеевна, плешивой дергая башкой, и папа Сосницкий с гантелью в руке. Я только глянул на него – сразу понял, что между нами никогда не существовало духовного контакта. Он, чертежник, только футбол смотрел, бегал по утрам вокруг дома и Дюма перечитывал.
Нет! Я даже пальчиком помахал перед их взбешенными рожами:
– Плевать я на вас хотел! Не было вас никогда!
С наслаждением опрокинулся на спину, ощущая искусственную прохладу дерматина. Маты стали чистенькими – повытерли пыль суконные зады погибших товарищей.
Битые стекла и решетки на полу начали мелко подрагивать, за окном прошел Элгхаш, сложив огромные ладони в подобие ковчега, и в нем голенькие сидели Погоняла с Водилой и остальные парни – все, кроме деревенского истерика. Из ковчега разливалась бодрая песня о свете и пробуждении, о страшной участи не выдержавшего испытания – мрак и холод ожидают его, славились изобретательность и неисчислимые личины справедливого Элг хаша…
В зале внезапно померкло, и холод облапил меня.
– Это ошибка, ошибка, – бормотал я, колотясь по полу, как безумный. – Ну, не послал на хуй Балыка, но в остальном-то был молодец! За что?! – визгливо, со слезой вопрошал я у судьбы, отворяя душу непозволительному страху.
На мгновение улетучились холод и мрак, я увидел безучастные лица, нависшие надо мной, издалека сказал Водила:
– На пустом скис…
И страшно кольнуло в сердце.
На мгновение он ослеп
На мгновение он ослеп.
В линзы бинокля попали и тридцатикратно увеличились солнечные лучи. Несколько минут, чертыхаясь, Анатолий Дмитриевич массировал веки, пока не улеглись огненные футуристические пейзажи. Когда он прозрел, солнце уже провалилось в невесть откуда взявшиеся тучи и заморосил дождь. Под шинелью невыносимо парило.
– Ну, что скажете, корнет? – Анатолий Дмитриевич передал бинокль стоящему рядом юноше с нежным, как у сестры милосердия, личиком.
– Горят наши станичники, – незамедлительно отозвался корнет, подделывая голос под бравый и стреляный.
– И вас ничто не настораживает? – Анатолий Дмитриевич в который раз прошелся взглядом по знакомой до отвращения местности – река, а за ней череда коптящих овинов вперемежку с хатами.
– А что тут особенного, война есть война. Подожгли, вот и горят. – Корнет расплылся в беспечной улыбке.
– С такими аналитическими способностями, – устало и потому особенно язвительно сказал Анатолий Дмитриевич, – вам, корнет, лучше бы оставаться дома возле сестер и maman, а не соваться на фронт. Любая мелочь на войне имеет решающее значение. – Корнет подозрительно побагровел, и Анатолий Дмитриевич сразу же пожалел о своей резкости. «Черт, еще расплачется», – подумал он. – Вы Конан Дойла читали? – спросил он, уже смягчаясь. – Помните дедуктивный метод? Осмыслив существование капли, мы можем осмыслить океан, заключенный в этой капле, не так ли? Сегодня какой день?
– Четверг, господин поручик, – буркнул корнет.
– Вот, а горят станицы с воскресенья, – назидательно сказал Анатолий Дмитриевич. Он помолчал, будто в воспитательных целях, с отвращением понимая, что не может сделать из этого факта никаких здравых выводов. На ум ничего путного не приходило, только появилось какое-то навязчивое балалаечное треньканье в ушах. – Вы не обижайтесь на меня, голубчик. С самого утра в голове звенит и настроение отвратительное. – Анатолий Дмитриевич через силу улыбнулся. – У вас, случайно, выпить не найдется?
Он поспешно взял протянутую флягу.
– Портвейн, – небрежно сказал корнет, – единственное, что было в этой ужасной корчме, я хотел, разумеется, коньяку взять…
– Не имеет значения, – поручик привычным движением взболтал содержимое, – как говорится, не будь вина, как не впасть в отчаяние при виде всего того, что совершается дома! – Жидкость по вкусу напоминала древесный спирт пополам с вареньем. Сжигая горло, он сделал два глотка. – Но нельзя не верить, чтобы такой портвейн не был дан великому народу! – Анатолий Дмитриевич благодарно кивнул, передавая флягу обратно.
– Ваше здоровье, господин поручик! – Корнет, очевидно, наученный недавним опытом, отхлебнул весьма осторожно, без лишнего гусарства.
Почти сразу прекратился дождь, и выглянуло бледное, как лилия, солнце. Анатолий Дмитриевич сгреб кучку из жухлой травы и уселся на этот импровизированный пуфик. Корнет, чуть помедлив, плюхнулся рядом. Закатав рукав шинели, он принялся бережно разматывать посеревший от времени бинт на запястье.
– Никак не заживет, гноится, – сказал он.
Под бинтом, с внутренней стороны, воспалилась свежая татуировка «За Бога, Царя и Отечество», выполненная старославянской вязью. Припухшие буквы, казалось, всего лишь повторяли причудливый контур вены.
«Зачем это?» – шевелилась в мозгу Анатолия Дмитриевича ленивая мысль, пока он не сообразил, что у него самого точно такая же татуировка. Он попытался вспомнить, кто из офицеров внес эту пиратскую моду колоть на руке надписи, но так и не смог.
– Вы, знаете, к фельдшеру сходите, пусть он вам йодом смажет, – сказал вдруг Анатолий Дмитриевич. – У меня тоже, в свое время, долго заживало. Иглу хорошо дезинфицировали?
– В котелке кипятил, – хмуро сказал корнет, осторожно пробуя рану языком.
– Тогда странно, – поручик отвернулся и замолчал. «Боже мой, – с отвращением мелькнуло у него в голове, – откуда эта чудовищная пошлость? Татуировка, и весь наш разговор…» Вслух он сказал: – Вы лучше не слюной, а портвейном – какой ни есть, а все-таки спирт.
– А я бы не догадался, вот спасибо, – спохватился корнет, отцепляя флягу.
– И в пробочку налейте, так удобнее будет…
– Благодарю… Кстати, господин поручик, не желаете еще по глоточку?
– С удовольствием.
Корнет вытащил из кармана носовой платок и занялся обработкой раны. Намотав угол платка на палец, он обмакнул его в портвейне, а потом провел мокрую полосу.
Анатолий Дмитриевич, у которого после второй пробы обуглились все внутренности, тупо рассматривал собственную руку, украшенную витым темно-фиолетовым лозунгом.