Наступление войск Первого Украинского фронта продолжает развиваться. Мы уже в Польше, немецкое командование, несмотря на то что и в Белоруссии тоже идут огромных масштабов бои, принимает все меры, чтобы остановить наше наступление.
На оперативной карте жирные синие стрелы перед нашим фронтом стали еще более толстыми. В овалах, обозначающих противоборствующие части, появились новые номера. В конце июля и начале августа в группу армий "Северная Украина" по приказу Гитлера срочно переброшено против нас еще семь дивизий, в том числе три танковые. Три стрелковые дивизии выдвинуты из Венгрии и еще семь движется из самой Германии. Предположительно, эти семь из тех, что были оставлены в резерве против второго фронта союзников, который никак, ну никак не может открыться. У нас в войсках к этому будущему второму фронту отношение явно ироническое. Американскую свиную тушенку называют консервами "второй фронт". Пошучивают: что-то Черчилль слишком долго пришивает последнюю пуговицу к шинели своих солдат. Но теперь, когда мы наступаем широким фронтом, в иронии этой нет уже трагической горечи, какая звучала в дни боев у Сталинграда. И часто в наступающих частях можно теперь слышать:
— А ну их к дьяволу. Пусть себе чешутся. Без них обойдемся и сами Берлин возьмем.
За восемнадцать дней наступления части Первого Украинского фронта, развернув этот фронт на четыреста километров, продвинулись на запад до двухсот километров и приблизились к реке Висле. Так что до Берлина, считая, как говорится, по Малинину — Буренину, 696 километров. Цифры эти, может быть, и не вполне точны, ибо мы сами возимся над картами, но и по этой, так сказать, любительской прикидке можно судить и о темпах, и о размахе нашего продвижения.
Вот свеженький случай, в котором дух наступления отразился, как солнце в осколочке стекла. В тяжелом сражении за город Дембицу, в районе которого у немцев было несколько секретных военных заводов, и потому обороняли они его с особой яростью, одному из штурмовых батальонов, какие сейчас сформированы во всех стрелковых соединениях из отборных солдат, была поставлена задача броском прорваться через линию фронта и перехватить у станции Черна дорогу, питавшую здешнюю немецкую группировку. Перехватить, разрушить и держать, пока основной узел боя — город и его промышленное окружение — не будет в наших руках. От умелости и стойкости этого батальона зависела судьба наступления. И он с честью выполнил трудную миссию. В ночном бою он внезапной атакой пробил оборону противника, продвинулся вглубь километров на семь-восемь и бульдожьей хваткой вцепился в железнодорожное полотно, хотя немцы сумели затянуть образовавшуюся брешь. Оторванный от своих, снабжаемый боеприпасами и питанием только по воздуху, батальон сражался в окружении трое суток, удерживая железную дорогу. Только когда Дембица была взята и исход боя решился в нашу пользу, батальон получил приказ отойти, для чего ему пришлось снова пробивать фронт уже в обратном направлении.
Батарея, в которой сержант Иван Наумов командовал орудием, прикрывала отход. Артиллеристы подбили несколько танков и бронетранспортеров, а главное, предупредили танковый удар в тыл отходящих. Но и сама батарея в этой схватке понесла серьезный урон. Орудие Наумова было разбито, а сам он, получив раны в плечо, в левую руку и ногу, упал возле орудия в бороздах картофельного поля.
Но это все, так сказать, предыстория. Необычное началось сутки спустя, когда Наумов, потерявший немало крови, очнулся от холодной предутренней росы. Было свежо. Наумов приподнялся на локте и огляделся. Несколько полевых жандармов с медными щитками на шеях ходили по полю боя и приканчивали раненых. Вот один из них подошел к заряжающему Атыку Кинасяну, пожилому армянину, которого вся батарея любила за тихий и веселый нрав и все, даже командир, звали папашей.
Иван даже слышал, как раненый Кинасян крикнул жандарму: "Будьте вы прокляты" или что-то в этом роде. И еще слышал, как хлопнул выстрел. Потом все поплыло перед глазами Наумова, и он потерял сознание. Снова очнулся, когда жандармов уже не было, в поле было пусто. Ограбленные трупы лежали на месте, но кто-то тихо стонал. Или, может быть, показалось?
Перевязав свои раны, Наумов пополз по направлению этих стонов. Стонал Кинасян. Пуля жандарма пробила ему руку, добавив еще одну рану. Наумов собрал у убитых индивидуальные пакеты и перевязал рану товарища. Он действовал быстро. Каждую минуту могли появиться неприятельские солдаты из похоронной команды.
Но что было делать? Перевязать-то перевязал, но Кинасяп не мог самостоятельно двигаться. Он только стонал и часто терял сознание. Тогда Наумов, связав ремни, прикрутил Кинасяна к себе на спину, поднялся на четвереньки и пополз к лесной опушке, находившейся рядом.
Может быть, тем, кто живет далеко от войны, покажется невероятным, что человек, сам раненный, потерявший немало крови, мог тащить товарища. Не один час волок Наумов его через небольшой кусок картофельного поля, отделявшего их от леса. Полз. Терял сознание. Приходил в себя. Поправлял ремни, поудобней подхватывал Кинасяна и, убедившись, что тот еще дышит, двигался дальше.
К ночи они были уже в лесу, в относительной безопасности. Наумов положил Кинасяна в зарослях ежевики, поправил на нем бинты, помочил ему лоб водой из фляги, и, когда тот окончательно очнулся, они уже вместе обдумали свое положение. Оба раненные, без оружия, без куска хлеба, они оказались во вражеском тылу. Линия фронта, судя по звукам канонады, пролегала в общем-то недалеко, но идти они не могли. То, что бои шли недалеко, было хорошо и плохо. Хорошо потому, что все же надежда на близкую помощь. Плохо потому, что у линии фронта войска у неприятеля уплотнены и держатся особенно настороженно.
— Влипли, Иван, — прохрипел Кинасян. — Сил моих нет, смерть в затылок дышит. Оставь меня тут и ступай к своим. Может, и доползешь.
— Смерть, она нас еще подождет, — балагурил Наумов, бывший прядильщик из текстильного города Орехово-Зуева. Здоровой рукой он достал кисет, с помощью Кинасяна, тоже действовавшего одной рукой, оторвал полоску газеты, скрутил цигарку для себя и для товарища, одной рукой ухитрился чиркнуть и зажечь спичку, и они закурили, прикрывая ладошками огоньки. — Смерть, она подождет, ей торопиться некуда, а у нас с тобой, Атык, на двоих пять ран, две здоровые руки, а главное, папаша, два котелка, и котелки эти неплохо варят.
Наумов добрался до поля боя, отыскал там каску, два штурмовых ножа и даже пулемет с запасом дисков. Невдалеке был ручеек. Напился воды, наполнил флягу, а в каску набрал ежевики. Поел сам, покормил товарища. Промыл его раны и на этот раз уже обстоятельно перевязал их.
Его боевой путь начался в лесах под Москвой. Он привел его через битвы за город Калинин, в котором Наумов был первый раз ранен, с Верхней Волги на Нижнюю — в Сталинград, где был ранен второй раз, и, наконец, сюда, в южную Польшу.
Когда его приятель уснул, он вновь уполз и вернулся с полной пазухой картошки и вязанкой сушняка. Они пообедали печеной картошкой и весь день пролежали неподвижно в ежевике, слушая звуки канонады. А где-то рядом были немцы. Случалось, ветер доносил до них обрывки немецкой речи. С каждой ночью Наумов действовал все более дерзко. В меню друзей появилась даже каша. Ее варили из пшеницы и ржи, зерна Наумов вытрушивал из брошенных на поле копен.
— Смерть, она, папаша, еще нас подождет, мы еще ей покажем распрекрасную фигу, — говорил он после того, как они закуривали, похлебав каши.
Даже когда кончились спички, это ненадолго огорчило бывалого солдата. В кармане у него оказалось самодельное кресало и кремешок. Выбивали они огонь так: Кинасян, у которого была ранена левая рука, держал камешек и фитиль, а Наумов здоровой правой высекал огонь. Табак тоже уже кончился. Друзья курили сухой мох.
Когда нога немножко поджила, Наумов смастерил из веток костыль и стал на нем бойко подпрыгивать. Теперь он отваживался выходить из своего убежища даже днем. Однажды вернулся из очередной вылазки веселый, возбужденный. Он наткнулся на немецкий телефонный кабель и перерезал его. Да так перерезал, чтобы связисты, восстанавливая его, подумали, что оборвал провод лось или кабан, которых в этих лесах оказалось довольно много. Дважды повторял он эту свою вылазку, и сошло вроде бы благополучно. Но, не очень веря в зловредных кабанов, немецкие полевые жандармы устроили у провода засаду. По чистой случайности Наумов заметил ее, залег в кустах. Так в лежал до темноты, а ночью опять перерезал линию и концы ее уволок в кусты.
И немцы на следующий день направили телефонную линию уже по новому пути, по открытому полю, в обход леска. Она стала недоступной, и тут Наумова взяла тоска. Он слышал перестрелку на недалекой передовой, но уже ничем не мог содействовать товарищам, а рану тем временем затянуло, он чувствовал, что может попробовать пробраться к своим. Рана пожилого Кинасяна затягивалась медленнее. Он еще плохо двигался. Видя, как от нетерпения мается его друг, он сказал однажды:
— Слушай меня, Иван, слушай и делай вывод. За все, что ты для меня сделал, спасибо, А сейчас слушай, говорю тебе серьезно: оставь меня и выбирайся к своим. Хоть один из нас цел будет.
Он сказал это и сам был не рад. Наумов в сердцах даже по земле ударил самодельным своим костылем.
— Плохо же ты обо мне думаешь, Атык Акопович.
Чтобы я, Красной Армии сержант, чтобы я, советский парень, да раненого товарища в беде бросил — за что мне такая обида? Уж не дурману ли ты нажевался, часом, пока я за водой ходил?
И, бросив пилотку оземь, сказал:
— Эх, папаша, коли выходить, так вместе выйдем. Выйти, пробиться к своим — эта мысль захватила друзей. Ночью Наумов пробрался к немецкой передовой, перелез через траншеи, наткнулся на проволочное заграждение. Тем временем Кинасян, превозмогая боль едва зарубцевавшихся ран, тренировался в ползании, чтобы быть меньшей обузой товарищу.
Наконец Наумов отыскал подходящее для перехода место, где передовая примыкала к опушке леска и шла по полю переспевшей, исхлестанной ветрами пшеницы. И вот, выбрав ненастную ветреную ночь, он поднял, как говаривали тверичане, "на кошла" товарища и поволок его через пшеничное поле к немецким траншеям. Сквозь стебли пшеницы видели силуэты солдат из боевого охранения. Наумов выбивался из сил. Передышки становились все более длительными. Но близость своей передовой заставляла забывать и усталость и боль, гасила ощущения страха, который испытывают даже самые храбрые люди. И все-таки, переползая ничейную полосу, он окончательно изнемог. Шелестел дождь, и сквозь этот шелест друзья слышали сзади немецкую, спереди русскую речь. Но сил, чтобы поднять друга, Наумову уже не хватало. Так они и лежали рядом. Потом Иван жарко шепнул в ухо другу:
— Папаша, поползи маленько сам. Рядом же, совсем рядом, у своих.
И Кинасян пополз. Пополз и задел рукой сигнальную жилу. Белая ракета взвилась в дождевую мглу, осветив все мертвенным светом. Наумов успел затолкнуть друга в какую-то воронку до того, как с одной и с другой передовой по направлению к ним протянулись сверкающие нити трассирующих пуль. Лишь под утро стрельба стихла.
А на рассвете часовой из нашего передового охранения отпрянул и судорожно схватился за винтовку: перед ним из кустов возник, будто вырос из-под земли, заросший до самых глаз истощенный человек в обрывках красноармейской формы. На спине он тащил еще более заросшего и страшного человека. И услышал часовой хриплый голос:
— Свои. Не стреляй, зови начальство.
Ну, а по прошествии времени из тыла подошла польская фура, на нее уложили двух друзей. Им повезло: они выползли в расположение именно своего батальона. На радостях солдаты не пожалели заветных запасов, которые хранятся до случая на дне вещевых мешков, именуемых на солдатском языке сидорами. Друзья так плотно закусили и выпили, что их сонными доставили в медсанбат, находившийся на окраине этой самой Дембицы, где мы живем.
Необыкновенное происшествие это закончилось с неделю назад. Два наших Саши — майор Шабанов и майор Навозов — сообщили о нем в Советское информбюро. Третий наш Саша, известный фоторепортер, правдист, капитан Устинов, снял друзей в госпитале. Ну, а я написал о них корреспонденцию. Озаглавил я ее любимой фразой сержанта Ивана Наумова "Смерть нас еще подождет", послал вместе с ней и устиновские негативы. Боюсь, однако, что начальник военного отдела «Правды» генерал Галактионов, мужчина, к нашему брату литератору весьма строгий, заголовок этот забракует, найдя в нем элементы недопустимого фатализма, а снимки и вовсе не дадут, ибо сержант Иван Наумов и рядовой Атык Кинасян, как ни трудился над ними Устинов, подыскивая подходящий ракурс, выглядят далеко не так, как полагается выглядеть по уставу бойцам доблестной Красной Армии.
Что же касается смерти, то ей действительно придется еще подождать.
Нашего полку прибыло
С некоторых пор наш военно-корреспондентский корпус на Первом Украинском фронте стал получать мощное пополнение. Помимо капитана Устинова, о котором я уже упоминал, к нам на подкрепление прислали из «Правды» майора Сергея Борзенко.
Имя это в наших военкоровских кругах занимает особое место. За три с лишним года войны немало военных корреспондентов, представляющих собой самый немногочисленный род войск, отличалось в боях на разных фронтах, награждены медалями и орденами, и некоторые из них очень большими. Но Герой Советского Союза среди нас, как мне кажется, пока еще один. Именно он, Сергей Борзенко. В телеграмме, которая мне пришла из «Правды», так и написано: "Авангард. Корреспонденту «Правды» подполковнику Полевому. К вам на усиление вашей группы направился Герой Советского Союза Сергеи Борзенко. Встретьте, представьте командованию фронта и по возможности обеспечьте машиной. Генерал Галактионов".
Но и до этой телеграммы мы уже были наслышаны о Борзенко. Украинский журналист из Харькова, выросший из рабкоров, он, став корреспондентом армейской газеты "За честь Родины", с одним из первых десантных катеров ночью под покровом тумана форсировал Керченский пролив. В завязавшемся бою командиры погибли, и Борзенко, оказавшийся среди десантников старшим по званию, принял командование на себя. До того как подоспели подкрепления, он командовал, и очень толково командовал обороной маленького, как говорят военные, пятачка на прибрежной полосе. Днем командовал, отражая натиск врага, сам ходил в штыковые атаки, а по ночам писал корреспонденции и в свою армейскую газету и в «Правду». Их он направлял с лодками, на которых подвозили подкрепление, боеприпасы и продовольствие. И корреспонденции эти шли не только по прямому назначению, то есть в печать, но и использовались командованием как оперативные сводки и политические донесения, написанные хотя и не по форме, однако весьма точно.
Мы приготовились встретить Борзенко как полагается. Но шли дни, прошла неделя. Борзенко все не было. Мы смалодушничали, съели и выпили все, что было заготовлено. Потом неожиданно в «Правде» появились две его корреспонденции, толковые, квалифицированные, присланные с нашего фронта.
И вот однажды, когда я отсыпался на сеновале после довольно сложного полета за Вислу во вражеский тыл к польским партизанам, действующим в лесах южнее города Кольце, вдруг скрипнули ворота. В душную сенную полутьму полоснул луч жаркого дневного солнца. Кто-то вошел и, как я слышал, опустился в сено недалеко от меня.
Я приподнялся. Невдалеке сидел симпатичный майор, голубоглазый, русый, очень загорелый. Сидея и покусывал травинку. На простецкой хлопчатобумажной застиранной гимнастерке виднелась Золотая Звезда. Он застенчиво улыбнулся:
— Что, разбудил? — И, встав, представился: — Борзенко. Сергей Александрович… Можно, и даже лучше, Сережа.
И хотя глаза у него были голубые и какие-то детские, а улыбка совсем застенчивая, рукопожатие его было мужественное, крепкое.
— Где же вы пропадали? Мы уже больше недели получили от генерала телеграмму с приказом встретить вас, устроить, представить начальству и так далее.
Голубые глаза засветились иронией.
— Уж очень он заботливый, этот наш генерал… Давно не бывал на фронте. Плох бы я был военный корреспондент, если б ждал, пока меня встретят, проводят и устроят. Я побывал в армии Пухова и у танкистов Лелюшенко. Здорово воюют. Может, читали мои заметочки в «Правде»? Так что не беспокойтесь, спите себе, я у вас тут ненадолго… Брагина, между прочим, видел. Есть у вас с ним связь?
Майор Михаил Брагин тоже военный корреспондент «Правды» на нашем фронте и тоже человек, которого не надо ни представлять, ни устраивать. В отличие от многих из нас, надевших шинели лишь в начале войны, он в армии кадровик. Больше того, человек с военным образованием и очень своеобразной литераторской судьбой. Он с отличием окончил знаменитую Военную академию имени Фрунзе. Темой для диссертации избрал полководческое искусство Кутузова. Эта его диссертация оказалась настолько интересной не только в историческом, но и в литературном отношении, что была издана книгой. Книга имела успех, особенно у молодежи. О ней писали и говорили. Ее издают и переиздают.
И пока Брагин делал военную карьеру как командир танковой роты, а затем бронетанкового батальона, он, не прилагая к этому никаких усилий, становится известным и как писатель. Впрочем, книга, по его словам, "поломала военную карьеру", ибо в начале войны, ожидая назначения на место начальника штаба танковой бригады, он был откомандирован командующим бронетанковыми силами страны… в редакцию газеты «Правда». Читатели ждали глубоких обзоров военных действий, и редактор П. Н. Поспелов решил, что образованный командир-танкист, обладающий литературным даром, сможет их делать лучше, чем любой из его репортеров.
В войну помимо обзоров военных действий, периодически публикуемых в газете «Правда», Брагин написал еще книгу.
Ну, а теперь вот Михаил Брагин обосновался у танкистов генерала армии П. С. Рыбалко. С ней движется в беспримерном этом походе, мечтая, должно быть, стать летописцем танкистских подвигов. Впрочем, об этом он громогласно не объявляет. На вопросы отшучивается: "Не могу, братцы, жить без запаха солярки". Оттуда же, из наступающей армии, кто-то привозит на фронтовой узел связи его корреспонденции-обзоры. А самого Брагина я в видел-то один-единственный раз, да и то… в редакции «Правды», когда мы оба получали назначения в войска Первого Украинского фронта.
Корреспондентский корпус тепло встретил наше пополнение. Со многими Борзенко был уже знаком по другим фронтам, с остальными быстро познакомился. У него бесценный дар дружелюбия, и в любой компании он сразу кажется своим. Отправив очередные сочинения в Москву, мы провели хороший вечер. Дурили, пели до хрипоты отчаянным и нестройным хором. Под конец майор Шабанов положил нас всех на обе лопатки, исполнив под гитару известный старинный романс:
Шабанов пел, а я вспоминал свою юность, город Тверь, наш отличный городской театр и актрису Ольгу Холину в роли бесприданницы, исполнявшую этот романс низким звучным контральто. Должно быть, у каждого из нас при пении Шабанова возникали какие-то свои подобные этому воспоминания, и веселая компания стала вдруг благостной…
Когда расходились, мой постоянный соревнователь Сергей Крушинский сострил:
— Правдистского полку прибыло. На фронте четыре правдиста. Четыре один в вашу пользу. Ну что ж, будем воевать по-суворовски — не числом, а уменьем, — и весьма ядовито усмехнулся. Подозреваю, что этот рыжий дежурный связи растрепал все-таки среди журналистов о моем проколе с корреспонденцией "Флаг над ратушей".
Изжило ли себя казачество?
Сергей Борзенко пробыл у нас недолго. Он передал с фронтового узла связи корреспонденцию и, внеся своими голубыми очами смуту в ряды телеграфисток, исчез среди множества наступающих частей, соединений, объединений, не оставив ни следа, ни адреса.
Корреспондентский корпус размещен на этот раз в частных домах на окраине небольшого польского городка Соколува — зеленого, чистенького, почти не пострадавшего от войны. Очень удобно. Узел связи через улицу. Оперативный отдел, или, по-нашему, опора, где мы по утрам ориентируемся в обстановке, в квартале от нас. На долю «Правды» и "Комсомольской правды" выпал домик пана Чёсныка, где для нас и наших водителей хозяева отвели две комнаты. Хозяин, пан Владек Чёснык, белокурый, худенький, юркий человечек неопределенного возраста и столь же неопределенных занятий, необыкновенно любезен и предупредителен. Он то и дело приглашает "панов офицеров" то "на каву", то есть пить кофе, то до «коляций», то есть ужинать. Но почему-то мы, приученные войной к гостеприимству хозяев квартир, куда нас по распределению комендатуры ставили на постои, на этот раз отвечаем фарисейскими улыбками, заверениями, что мы сыты по горло и ни есть ни пить больше не можем.
Почему так происходит, сами не понимаем. Потому ли, что Петрович отыскал где-то фотографию, на которой пан Чеснык вместе с женой пани Ядвигой сняты в развеселой компании каких-то немецких военных? Или потому, что шофер Крушинского, пожилой положительный Петр Васильевич, рассказывал нам, что получил заманчивое предложение продать канистру-другую бензина или обменять их на продукты? А может быть, потому, что в день моих именин 27 июля пара отличного шерстяного белья "второй фронт" с помощью Петровича превратилась в четверть бимбера, что по-русски означает самогон?
Фамилия Чёснык переводится на русский как «чеснок». Так вот этот Чеснок, как мы его называем между собой, в доме этом является фигурой второстепенной. Здесь всем заправляет пани Ядзя. Это статная полька лет тридцати, крупная, стройная, зеленоглазая, с пышной косой светлых волос, которые связаны в небрежный узел. Она не ходит, а как бы носит себя. Молчалива и даже с мужем предпочитает объясняться с помощью жестов. И не он, ее муж, этот юркий, угодливый человечек, интересы которого не идут дальше мелкой коммерции, а именно эта русая красавица настораживает нас.
Поляки, как мы уже убедились, народ гостеприимный. В массе своей к нашим воинам относятся хорошо. Коллеги по корреспондентскому корпусу давно уже наладили со Своими хозяевами добрые отношения, сдают им свои офицерские и дополнительные пайки и получают взамен домашние завтраки, обеды и ужины, а мы с Крушинским и наши водители впервые за всю войну ходим харчеваться в военторговскую столовую.
Мы бы, пожалуй, и съехали с этой квартиры, но ничего плохого, чем бы мы могли мотивировать такую передислокацию, не видим: хозяева любезны, учтивы, предупредительны. Снимок с немцами? Ну и что, ведь они находились в оккупации почти шесть лет. И все-таки признаюсь, когда офицер связи казачьего корпуса увез меня из Соколува в свое соединение, я вздохнул с облегчением, радуясь, что на несколько дней буду избавлен от суетливой предупредительности нашего хозяина и снисходительных взглядов пани Ядзи. Пусть уж Крушинский воюет там не числом, а умением, благо он является однофамильцем знаменитого польского ксендза, профессора и искусствоведа из Кракова, и хозяйка уже спрашивала мимоходом, кем этому ученому ксендзу приходится наш капитан.
К казакам я отправился потому, что в последних сводках то и дело мелькают сообщения об умелых действиях конно-механизированных корпусов. С конницей мне в эту войну приходилось встречаться лишь зимой 1941 года в моем Верхневолжье, где дрались соединения Доватора, Белова и Соколова. Геройски в общем-то дрались. Но в ту грозную осень оставили в тверских лесах больше половины конского поголовья. И наши дивизии, очутившись в полуокружении, ели коней, убитых еще в дни осенних кавалерийских рейдов. Покаюсь, в ходе войны мне даже начинало казаться, что этот красивейший род войск в современном бою, где стрелковым оружием стали автоматы, пулеметы, где над полем боя висят самолеты-штурмовики, где «катюши» разом накрывают большую площадь, конница, как особый род войск, изжила себя. И вот, пожалуйста: сводка за сводкой содержат похвалы смелым и успешным действиям конно-механизированных частей, их глубоким рейдам по тылам противника, внезапным атакам с тыла по обороняющимся немецким частям.
В казачью часть мы прибыли под вечер. Это были кубанские казаки. Впрочем, очутившись там, мы поначалу не увидели каких-то особенных признаков: ни лампасов, ни бешметов с газырями, ни летящих черных бурок. И замполит этой части, подполковник очень интеллигентного вида, худощавый, стройный, в профессорских очках в золотой оправе, совсем не походил на казака, каким его рисует воображение, хотя родом он был с Кубани и дед его был, как оказывается, полным георгиевским кавалером. Сам же он в мирные дни — кандидат исторических наук, преподавал в институте, был глубоко штатским и впервые сел на коня на второй год войны, когда была сформирована эта часть. И все-таки то ли дедовская кровь говорила, то ли общение с конниками давало знать, кандидат наук по своей подтянутости, организованности, динамичности, по тому, как туго перепоясывал гимнастерку, как четко ступал, как лихо надвигал на бровь мерлушковую кубанку, казался прирожденным военным. Этакий белогвардейский офицер из довоенного фильма.
Замполит оказался энтузиастом, больше того, фанатиком кавалерийского рода войск.
— Конечно, нельзя забивать гвозди будильником. Нельзя конников класть в обороне, нельзя при современной насыщенности фронта огнем бросать их на прорыв вражеских укреплений. Но вот как здесь, как сейчас, как сегодня, когда враг отступает и тылы его открыты, что может быть лучше конницы? Нам не надо хороших дорог. Мы везде пройдем — и по болотам, и по горам… А моральный фактор, когда конница внезапно возникает на пути отступающего врага! Нет, не лавы, лавой наступают только в кино, да и то в очень плохих фильмах. А скажем, добрый конный разъезд, внезапно возникающий за спиной врага на лесной опушке.
Подполковник ходил по комнате, почти бесшумно ступая мягкими подошвами своих аккуратных сапог, и шпоры лихо позванивали при этом.
— И форма казачья, традиционная форма. Это ведь не только для художественных ансамблей. Она дисциплинирует. Подтягивает. Она воспитывает, идейно и политически воспитывает. Любовь к Родине, к родному краю, а своим обычаям. Это ведь обязательная часть идейного воспитания.
И вдруг, остановившись на полуслове, сказал:
— Хотите убедиться в правоте моих слов? Я вас познакомлю с одним казачищей. Потолкуйте с ним. Он лучше меня вас убедит. А еще лучше послушайте, как он говорит с солдатами, что поступают к нам в пополнение. Послушайте и убедитесь, что казаки не только певуны и плясуны в ансамбле, это лихие воины и в этой, да, да, и в этой войне.
Дядько Екотов
В холмистой долине, там, где горная речка Лаба вливается в раздольную полноводную Кубань, над степью поднимается невысокий, округлой формы курган. Зовут его казачьей могилой. На верху кургана большой, поросший мхом валун. Одна сторона у него срублена, и на ней не очень умелая рука доморощенного каменотеса высекла сверху Георгиевский крест, а ниже тридцать имен и фамилий.
Курган этот искусственный, насыпной. Кубанцы-пластуны почтили этим памятником храбрейших своих земляков, укрепивших славу пластунского оружия и погибших в боях в дни наполеоновского нашествия. Вторым сверху значится урядник Гавриил Исидоров Екотов. Но род Екотовых уходит, по-видимому, и дальше, недаром одна из балок на Кубани зовется Екотовской.
Так вот, Гавриил Екотов, удостоенный такой высокой чести в казачьем мире, приходится командиру отделения связи старшему сержанту Ивану Екотову прапрапрадедом. Дед и отец его тоже были славными пластунами, неплохо повоевали в турецкую и в первую мировую войну и были за это награждены крестами и медалями, но из всех представителей этого старого казачьего рода больше всего довелось, по-видимому, воевать старшему сержанту Ивану Екотову. Он воюет уже третью войну и на ней в третий раз скрещивает свое оружие именно с немцами. Зеленым юношей пришел он в пластунскую сотню. Дрался за Перемышль, участвовал в Брусиловском прорыве и в армии генерала Брусилова дошел на своем коне до Ярослава. Потом, после революции, вернувшись в станицу Архангельскую, участвовал в партизанском отряде казачьей самообороны, дрался с частями генерала Корнилова, участвовал в освобождении Екатеринодара. Когда отряд казачьей самообороны влился в первый кавказский полк, он снова встретился со знакомым противником и выбивал немцев из Батайска. В составе Стальной дивизии участвовал в битве за Царицын, а потом в составе Первой Конной совершил легендарный рейд от Царицына до Замостья.
Вторая мировая война застала Ивана Екотова человеком в годах. В армию его не призвали. Но когда гитлеровцы прорвались к Кавказу, не стерпело сердце старого воина — он стал пулеметчиком в партизанском отряде. И воевал неплохо, умело воевал. Когда Кавказ был очищен, Екотову, принимая во внимание его возраст и заслуги, предложили очень лестную руководящую работу в тылу. Он пришел к военкому, своему другу по партизанскому отряду, и потребовал, чтобы его мобилизовали и именно в пластунскую краснознаменную часть. Довод у него был верный: пока он партизанил в горах, по приказу нацистского коменданта были казнены его жена и невестка.
— Не могу я сидеть дома — сердце горит, руки чешутся.
И, как казаки встарь являлись в военную часть в полной форме, он, получив направление в пластунскую дивизию, надел старый бешмет с газырями, пахнущую нафталином кубанку, прицепил к наборному поясу кинжал и в таком виде явился. В составе этой части он и пришел теперь в знакомые места, где когда-то в молодости уже побывал, участвуя в Брусиловском сражении.
Всю эту историю, скажем прямо, историю редкостную, рассказал замполит, подполковник, в жилах которого текла кровь кубанских станичников. Рассказал, а потом и познакомил меня с героем этой истории старшим сержантом Иваном Екотовым, сказав при этом, что связь в эскадроне осуществляет образцово, что командир эскадрона всегда имеет телефон, а обрывы устраняются даже и под плотным артиллерийским огнем.
Очень меня заинтересовал этот старый и, я бы сказал, прирожденный воин. Статный, подтянутый, будто бы родившийся в этой затертой черкеске, в полысевшей хивинковой кубанке, которую он надвигал чуть ли не на глаза. Но особенно понравился он мне вечером, когда замполит, подполковник, просто-таки влюбленный в старика, привел меня на его беседу с солдатами пополнения. Беседа шла в просторном классе школы, а мы с подполковником, чтобы не мешать, присели за дверью и слушали.
— …А главное, хлопцы, в нашем пластунском деле что? Сила? Нет. Быстрота? И тоже нет. Главное — хитрость. Отчего мы зовемся пластунами? Оттого что в бой не ходим в рост, — звучал хрипловатый грубый бас. — По-пластунски, как ящерицы, к врагу подползаем, на локтях от кочки до кочки, от ямки до ямки. Тут важно что? Чтобы непременно да без потерь до евонной траншеи достичь. И в эту траншею неожиданпо прыгнуть, а там твой верх: вынимай кинжал и коли или, как теперь, автомат к брюху и р-р-р. Раз ты незаметно до врага дополз, раз ты на него неожиданно свалился, у него, хоть он и в траншее, за бруствером, против тебя преимуществ нет: гуляй, казачья рука, не жалей врага.
Помещение было уже полно, но подходили новые и новые слушатели. Подходили, искали место, на них шикали, а хрипловатый бас звучал:
— Было раз еще в ту, царскую войну, когда ваши папы и мамы еще под стол пешком ходили, такое дело. Надо было взять вражью крепость. Она вот тут вот где-то недалеко. Пошла стрелковая дивизия в атаку, а из крепости по ней «максимы»: та-та-та. Отбита атака. Пошли снова. И опять отбита. Стоит эта крепость, и ни черта ей не делается, как его там достанешь, австрияка? А почему, я вас спрашиваю? А потому, что у немцев, а точнее, у австрияков, там крупные силы были. Это раз, А главное, укрепления, проволока, окопы, артиллерия. У них каждая травиночка в предполье пристрелена была.
Рассказчик смолк, неторопливо свернул цигарку, и сразу же к нему протянулось со всех сторон десяток трофейных зажигалок.
— Ну, ну и что? — торопил кто-то.
— Вот-те и ну, дуги гну, — продолжал бас. — Ну, видит начальство такое; дело и посылает оно нас, пластунов, С вечера нас офицеры с головы до ног осмотрели: как и что, не бренчит ли что, не валюхается, а как ночь сгустелась, мы и поползли. Без выстрела. Гренадеры наши на другой стороне крепости пальбу открыли, а мы молча, тишком. Еще в предполье бешметы скинули, разложили их, будто цепь залегла, а сами дальше. Гренадеры там перестрелку ведут, а мы шепотом ползем. Проходы в проволоке прорезали, и все молча. Расчет такой: утром, как рассветет, они с укреплений беспременно бешметы наши заметят. Ага, мол, вон где цель — и начнут по ним палить. А мы ползем да примечаем, где у них офицерский блиндаж, где пулемет, где орудие, и врага себе по плечу выбираем. Когда солнышко поднялось, заметили австрияки наши бешметы и ну по ним палить. Палят, а мы уж у самого вала. Тут господин офицер свисток дает! Ура-а! До их траншеи два шага. Они ахнуть не успели, а мы уже кинжалом орудуем… Вот, зелень, что такое это есть пластуны.
— Золотой мужик, — говорит подполковник. — У его связистов потери самые маленькие, а ведь и под огнем провод вести приходится. — И он тут же садится на любимого конька: — Казачью форму надо сохранить и после войны. Вот одна такая беседа целого курса обучения стоит, а у нас таких стариков несколько. В каждом эскадроне свой. Вот передайте там в «Правде» мысль насчет казачьих формирований: опыт, сегодняшний опыт говорит, что они нужны.
Когда мы сидели в командирской столовой и ужинали, в открытое окно вместе с запахами вечерней росы и звуками близкой канонады издали доносилась песня.
В дружном звучании припева, как мне кажется, я различал хрипловатый бас старого казака, которого судьба через четверть века снова занесла воевать с тем же врагом в знакомые ему с юности края.
Как переперчили дикого кабана
Все мы, общаясь с поляками, понемногу узнаем польский язык. Шабанов в этом настолько преуспел, что ухитряется объясняться с пани Ядзей на высокие темы, величая ее при этом Ядвигой Казимировной. Но лучше всех усваивает этот красивый и нелегкий для нас язык Петрович. Он единственный из нас без труда проговаривает шутливую польскую скороговорку: "Не петш, Петша, вепша пепшем, бо пшепетшишь, Петша, вепша пепшем". Эту скороговорку никто из вас не одолел.
На русский скороговорка эта переводится так: не перчи, Петро, дикого кабана перцем, ибо переперчишь, Петро, дикого кабана перцем. Петровича зовут Петром. Ну так уж случилось, такова игра судьбы, скороговорка эта звучит для него сейчас как кровная обида.
Почему? Сейчас расскажу. К казакам выезжал я на машине офицера связи. На ней же вернулся и обратно. А когда вернулся, Петрович был во дворе, лежал под «пегашкой» и что-то там колдовал в ее недрах. Поздоровался он издали, продолжая ремонт с какой-то подозрительной старательностью. Я сразу сообразил: что-то случилось. Хотел спросить Крушинского. Но когда тот пишет, лучше его не трогать. Он не услышит вопроса, а то и пошлет ко всем чертям. Зашел Шабанов, потрогал струны гитары и вдруг сказал:
— В военторговскую столовую тебе сегодня не идти. Ваши Петры угостят тебя сегодня отличной колбасой и кабаньим окороком. Ты пробовал кабаний окорок? Объедение. Ведь так, Петр Васильевич?
Находящийся в комнате шофер Крушинского Галахов, тоже Петр, человек пожилой, серьезный, несомненно положительный персонаж легкомысленного водительского мира, жалобно произнес, опуская глаза:
— Нехорошо, товарищ майор, договорились же насчет этого не трепаться.
Ну тут уж я, разумеется, не стерпел и потребовал рассказать, что означают все эти недомолвки. Оказывается, без меня произошла любопытнейшая история, героями которой оказались оба Петра, а героиней наша хозяйка.
К городу Соколуву примыкает прекрасный хвойный бор, частная собственность какого-то родовитого магната. До войны лес этот был его охотничьим заказником. В нем водятся не только птицы и зайцы, но лоси, косули и даже кабаны. Да, именно и кабаны. И вот предприимчивая пани Чёснык подбила наших Петров воспользоваться этими природными, ныне беспризорными богатствами и совершить вылазку в эти охотничьи угодья.
— Ваши соседи майоры трех зайонцов хозяйке привезли. А тут вепш: двести килограммов жирного сладкого мяса. Окорока, боже, какие окорока, сколько сала!.. Пан Владек делает прекрасные кевбасы. Ему их ясновельможные паны для святой недели заказывали. Вы никогда и не едали таких кевбас.
Не знаю, что тут сыграло большую роль, красноречивое описание колбас и окороков или статная фигура и выразительные глаза хозяйки, но Петры решили поохотиться на вепша. Однажды утром они исчезли, захватив с собой мой немецкий шмайсер. Исчезли на нашей «пегашке». Когда Крушинский хватился, ни Петров, ни машины не было. Не появились они и в обеденное время. Забеспокоившись, Крушинский стал расспрашивать соседских шоферов — никто ничего не знал. Только пани Ядзя что-то уж очень весело гремела кастрюльками на кухне. Но в ответ на адресованный ей вопрос лишь пожимала полными плечами: откуда ей знать, куда паны офицеры посылают своих жолнежей?..