— Вторая точка зрения: не мир, но революционная война!.. Гм!.. гм!.. Это — наши «левые»… — Он лукаво взглянул на Сталина. — «Левые» отчаянно размахивают картонным мечом, как взбесившиеся буржуа… Революционная война! И не через месяц, а через неделю крестьянская армия, невыносимо истомленная войной, после первых же поражений свергнет социалистическое рабочее правительство, и мир с немцами будем заключать уже не мы, а другое правительство, что-нибудь вроде рады с эсерами-черновцами.[1]
Сталин коротко, твердо кивнул, не спуская с Владимира Ильича блестящих глаз.
— Война с немцами! Это как раз и входит в расчеты империалистов. Американцы предлагают по сто рублей за каждого нашего солдата… Нет же, честное слово — не анекдот… Телеграмма Крыленко из ставки (Владимир Ильич, подняв брови, потащил из кармана обрывки телеграфной ленты): с костями, с мясом — сто рубликов. Чичиков дороже давал за душу… (У Сталина усмехнулась тень под усами.) Мы опираемся не только на пролетариат, но и на беднейшее крестьянство… При теперешнем положении вещей оно неминуемо отшатнется от тех, кто будет продолжать войну… Мы, чорт их дери, никогда не отказывались от обороны. (Рыжеватыми — веселыми и умными, лукавыми и ясными глазами глядел на собеседника.) Вопрос только в том: как мы должны оборонять наше социалистическое отечество…
Выбрав один из листочков, он начал читать:
— «…Мирные переговоры в Брест-Литовске вполне выяснили в настоящий момент — к двадцатому января восемнадцатого года, — что у германского правительства безусловно взяла верх военная партия, которая, по сути дела, уже поставила России ультиматум… Ультиматум этот таков: либо дальнейшая война, либо аннексионистский мир, то есть мир на условии, что мы отдаем все занятые нами земли, германцы сохраняют все занятые ими земли и налагают на нас контрибуцию (прикрытую внешностью плата за содержание пленных), контрибуцию, размером приблизительно в три миллиарда рублей, с рассрочкой платежа на несколько лет. Перед социалистическим правительством России встает требующий неотложного решения вопрос, принять ли сейчас этот аннексионистский мир или вести тотчас революционную войну? Никакие средние решения, по сути дела, тут невозможны…»
Сталин снова твердо кивнул. Владимир Ильич взял другой листочек:
— «Если мы заключаем сепаратный мир, мы в наибольшей, возможной для данного момента степени освобождаемся от обеих враждующих империалистических групп, используя их вражду и войну, — затрудняющую им сделку против нас, — используем, получая известный период развязанных рук для продолжения и закрепления социалистической революции». — Он бросил листочек, глаза его сощурились лукавой хитростью. — Для спасения революции три миллиарда контрибуции не слишком дорогая цена…
Сталин сказал вполголоса:
— То, что германский пролетариат ответит на демонстрацию в Брест-Литовске немедленным восстанием, — это одно из предположений — столь же вероятное, как любая фантазия… А то, что германский штаб ответит на демонстрацию в Брест-Литовске немедленным наступлением по всему фронту, — это несомненный факт…
— Совершенно верно… И еще, — если мы заключаем мир, мы можем сразу обменяться военнопленными и этим самым мы в Германию перебросим громадную массу людей, видевших нашу революцию на практике…
Иван Гора осторожно кашлянул:
— Владимир Ильич, аппарат работает…
— Великолепно! — Ленин торопливо подошел к телефону, вызвал Свердлова. Иван Гора, уходя за дверь, слышал его веселый голос:
— …Так, так, — «левые» ломали стулья на съезде… А у меня сведения, что одного из их петухов на Путиловском заводе чуть не побили за «революционную» войну… В том-то и дело: рабочие прекрасно отдают себе отчет… Яков Михайлович, значит, завтра ровно в час собирается ЦК… Да, да… Вопрос о мире…
По коридору к Ивану Горе, звонко в тишине топая каблуками по плитам, шел человек в бекеше и смушковой шапке.
— Я был наверху, товарищ, там сказали — Владимир Ильич сошел вниз, — торопливо проговорил он, подняв к Ивану Горе разгоревшееся от мороза крепкое лицо, с коротким носом и карими веселыми глазами. — Мне его срочно, на два слова…
Иван Гора взял у него партийный билет и пропуск:
— Уж не знаю, Владимир Ильич сейчас занят, секретарь спит. Надежда Константиновна еще не вернулась. — Он с трудом разбирал фамилию на партбилете. — Угля у них, у дьяволов, что ли, нет на станции, — ничего не видно…
— Фамилия моя Ворошилов.
— А, — Иван Гора широко улыбнулся. — Слыхали про вас? Земляки… Сейчас скажу…
Глава вторая
Поздно утром вдова Карасева затопила печь и сварила в чугунке картошку, — ее было совсем мало. Голодная, сидела у непокрытого стола и плакала одними слезами, без голоса. Было воскресенье — пустой длинный день.
Иван Гора завозился на койке за перегородкой… В накинутой бекеше прошел в сени. Скоро вернулся, крякая и поеживаясь; увидев, что Марья положила на стол руки и плачет, — остановился, взял расшатанный стул, сел с края стола и начал перематывать на ногах обмотки.
— Мороз, пожалуй, еще крепче, — сказал густым голосом. — В кадушке вода замерзла — не пробить. Картошки на складах померзло — ужас… Так-то, Марья дорогая…
Вдова глядела мимо Ивана мутными от слез, бледными глазами. Все жалобы давно были сказаны.
— Так-то, Марья, моя дорогая… Революция — дело мужественное. Душой ты верна, но слаба. Послушай меня: уезжай отсюда.
Не раз Иван советовал вдове бросить худой домишко и уехать на родину Ивана — в Донской округ, в станицу Чирскую. Там нетрудно найти работу. Там хлеба довольно и нет такой беспощадной зимы. Вдова боялась: одна бы — не задумалась. С детьми ехать в такую чужую даль — страшно. Сегодня он опять начал уговаривать.
— Иван, — сказала ему вдова с тихим отчаянием. — Ты молодой, эдакий здоровенный, для тебя всякая даль близка. Для меня даль далека. Силы вымотаны.
Вдова с упреком закивала головой будто тем, кто пятнадцать лет выматывал ее силы. Муж ее, путиловский рабочий, два раза до войны подолгу сидел в тюрьме. В пятнадцатом году, как неблагонадежный, был взят с завода на фронт — пошел с палкой вместо винтовки. Так с палкой его и погнали в атаку на смерть.
— Напрасно, — сказал Иван, — напрасно так рассуждаешь, дорогая, что сил нет. Здесь ты лишний рот, а там сознательные люди нужны.
— Что ты, Иван… Мне бы только их прокормить… Кажется, умри они сейчас, — не так бы их жалко было… А как им прожить — маленьким… Да еще пойдут круглыми сиротами куски собирать…
Отвернулась, вытерла нос — потом глаза. Иван сказал:
— Вот… А там для детей — рай: Донской округ, подумай. Хлеб, сало, молоко. Там, видишь ли, какие дела… — Иван расположил на стол локоть и выставил палец с горбатым ногтем. — Я, мои браты — родились в Чирской, и батька там родился. Но считались мы иногородними, «хохлы», словом — чужаки. Казаки владели землей, казаки выбирали атаманов. Теперь наши «хохлы» и потребовали и земли и прав — вровень с казаками… У станичников к нам не то что вражда — кровавая ненависть. Казак вооружен, на коне, смелый человек. А наши — только винтовки с фронта принесли. Этот Дон — это порох.
Марья усмехнулась припухшими глазами:
— А ты говоришь — рай, зовешь…
— Дон велик. Поедешь в такие места, где большевистская власть прочна. Тебе работу дадут, на Дону будешь нашим человеком для связи. Хлеб-то в Петроград откуда идет? С Дона… Понятно? А уж детей ты там, как поросят, откормишь…
Марья глядела мимо него, повернув худое, еще миловидное лицо к замерзшему окошку, откуда чуть лился зимний свет.
— Пятнадцать лет прожито здесь…
— Эту хибарку, Марья, не то что жалеть — сжечь давно надо. Дворцы будем строить — потерпи немного…
— Верю, Иван… Сил мало… Что же, если велишь — поеду…
— Ну, велю, — Иван засмеялся. — Все-таки ваше сословие женское — чудное…
— По молодости так говоришь… Я вот, видишь ты, сижу и — ничего, встану — поплывет в глазах, голова закружится.
— Ну, я рад, мы тебя отправим…
Поговорив со вдовой, Иван оделся, перепоясался.
— Сегодня идем к буржуям за излишками… И как они, дьяволы, ловко прячут! Прошлый раз: вот так вот — коридор, — мы уж уходим, ничего не нашли, — товарищ меня нечаянно и толкни, я локтем в стенку: глядь — перегородка в конце коридора и обои, только что наклеенные. Перегородку в два счета разнесли, — там полсотни пудов сахару.
Он отворил дверь в сени. Марья — ему вслед, негромко:
— Хлеб весь, чай, съел?
— Да видишь, какое дело, — отдать пришлось, понимаешь, один был голодный…
Иван махнул рукой, вышел…
Все скупее, тягучее текли жизненные соки из черноземного чрева страны на север — в Петроград и Москву. Выборные продовольственной управы, ведавшие сбором и распределением хлеба, плохо справлялись, а иные нарочно тормозили это дело: в управы прошли члены враждебных политических партий — меньшевики и эсеры, чтобы голодом бороться с большевиками за власть. Голод все отчетливее появлялся в сознании, как самое верное, насмерть бьющее, оружие.
Большевиков было немного — горсть в триста тысяч. Их цели лежали далеко впереди. На сегодняшний день они обещали мир и землю и суровую борьбу за будущее. В будущем разворачивали перспективу почти фантастического изобилия, почти не охватываемой воображением свободы, и то привлекало и опьяняло тех из полутораста миллионов, для кого всякое иное устройство мира обозначало бы вечное рабство и безнадежный труд.
Но этому будущему пока что грозили голод, холод и двадцать девять германских дивизий, в ожидании мира или войны стоящих на границе от Черного моря до Балтийского.
Для немцев выгоден был скорейший мир с советской Россией. Германское командование наперекор всем зловещим данным надеялось в весеннее наступление разорвать англо-французский фронт. Людендорф готовил последние резервы, но их можно было достать, только заключив сепаратный мир с советской Россией.
Немецкие представители в Брест-Литовске, где происходили переговоры о мире, готовы были ограничиться даже довольно скромным грабежом. Им нужен был хлеб и мир с Россией для войны на Западе. В Австро-Венгрии голод уже подступал к столице, и министр продовольствия приказал ограбить немецкие баржи с кукурузой, плывущие по Дунаю в Германию. Австрийский министр граф Чернин истерически торопил переговоры, чтобы получить, хлеб и сало из Украины.
Это понимал и на это рассчитывал Ленин, борясь за мир, за необходимую, как воздух, как хлеб, передышку от войны — хотя бы на несколько месяцев, когда смог бы окрепнуть новорожденный младенец — молодая советская власть.
На совещании Центрального комитета совместно с членами большевистской фракции Всероссийского съезда советов точка зрения Ленина получила пятнадцать голосов: победа осталась за «левыми коммунистами», шумно требовавшими немедленной войны с немцами.
Через три дня собрался Центральный комитет. На нем Ленин прочел свои тезисы мира. «Левые» на этом заседании были в меньшинстве. Против Ленина выступили троцкисты со своей предательской позицией — ни мира, ни войны. Ленин не собрал большинства.
Тогда он сделал стратегический ход: он отступил на шаг, чтобы укрепить позиции и с них продолжать борьбу за мир: он предложил затягивать мирные переговоры в Брест-Литовске до того часа, покуда у немцев нехватит больше терпения и они не предъявят, наконец, ультиматума. Делать все, чтобы немцы возможно дольше не предъявляли ультиматума, и когда, наконец, предъявят, то уже безоговорочно подписывать с ними мир.
Предложение Ленина прошло большинством голосов. С этим обязательным для него постановлением Троцкий в ту же ночь выехал с делегацией в Брест-Литовск.
Несмотря на решение Центрального комитета, «левые коммунисты» на рабочих митингах кричали о «национальной ограниченности» Ленина, о безусловной невозможности построить социализм в одной стране, да еще в такой отсталой, мужицко-мещанской… Они бешено требовали немедленной революционной войны, втайне понимая, что сейчас она невозможна, что она превратится в разгром. Но им нужно было взорвать советскую Россию, чтобы от этой чудовищной детонации взорвался мир. А впрочем, и мир для них был тем же полем для личных авантюр и игры честолюбий. Провокация и предательство были их методом борьбы.
В начале февраля в Брест-Литовске, в зале заседаний мирных переговоров, появились два молодых человека в синих свитках и смушковых шапках — Любинский и Севрюк. Они предъявили немцам свои мандаты полномочных представителей Центральной рады и предложили немедленно заключить мир. Хотя вся территория самостийного украинского правительства ограничивалась теперь одним городом Житомиром, немцев это не смутило: территорию всегда можно было расширить. И немцы тайно от советской делегации подписали с Центральной радой мирный договор на вечные времена, обещав незамедлительно навести на Украине «порядок». В тот же день император Вильгельм приказал нажать круче на советскую делегацию и предъявить ультиматум.
Сереньким утром десятого февраля, когда капало с крыш одноэтажных казенных домиков и воробьи заводили на голых деревьях Брест-литовской крепости донжуанское щебетанье, советская делегация, направляясь через снежный двор в офицерское собрание заседать, узнала про ловкий ход немцев. Троцкий пошел на телеграф. По прямому проводу он сообщил Ленину об угрожающей обстановке, он спросил: «Как быть?»
В ответ на ленточке, бегущей из аппарата, отпечаталось:
«Наша точка зрения вам известна. Ленин. Сталин».
Делегаты, стоя тесной кучкой на снежном дворе, нервно курили. Талый ветер относил дым. Глядели, как Троцкий появился на крыльце почты, остановился, застегивая на горле пальто, пошел по желтой от песка дорожке. Делегаты наперебой стали спрашивать, что ответил Владимир Ильич.
Широколобое, темное лицо Троцкого, окаменев, выдержало минутную паузу, затем — прямой, как разрез, рот его разжался:
— Центральный комитет стоит на моей точке зрения. Идемте…
Сорок делегатов — Германии, Австро-Венгрии, Болгарии, Турции — собрались за зеленым столом.
Сидящий справа от статс-секретаря фон Кюльмана представитель высшего германского командования генерал Гофман (у которого наготове стояли двадцать девять дивизий) — крупный, розовый, бритый — брезгливо опускал губы. У сидящего слева от статс-секретаря австрийского министра графа Чернина дергалось тиком худое, измятое бессонницей, лицо. Жирный, черный болгарин Попов, министр юстиции, сопел, как бы с трудом переваривая речи.
Было ясно, что в эти минуты решается судьба России.* Председатель советской делегации, с волчьим лбом, татарскими усиками, черной — узким клинышком — бородкой, стоял в щегольской визитке, боком к столу, подняв плечи супрематическим жестом, — похожий на актера, загримированного под дьявола.
Упираясь надменным взглядом через стекла пенсне в германского статс-секретаря фон Кюльмана, — у которого в кармане пиджака лежала телеграмма Вильгельма об ультиматуме, — Троцкий сказал:
— Мы выходим из войны, но мы отказываемся от подписания мирного договора…
Ни мира, ни войны! Как раз то, что было нужно немцам, — эта неожиданная шулерская формула развязывала им руки. Генерал Гофман густо побагровел, откидываясь на стуле. Граф Чернин вскинул худые руки. Фон Кюльман высокомерно усмехнулся. Ни мира, ни войны! Значит — война!
Так Троцкий нарушил директиву Ленина и Сталина, совершил величайшее предательство: советская Россия, не готовая к сопротивлению, вместо мира и передышки получила немедленную войну. Россия была отдана на растерзание. Одиннадцатого советская делегация уехала в Петроград. Шестнадцатого февраля генерал Гофман объявил Совету народных комиссаров, что с двенадцати часов дня восемнадцатого февраля Германия возобновляет войну с советской Россией…
Всю ночь мокрый снег лепил в большие окна. За приоткрытой дверью постукивал телеграфный аппарат. Ленин, поднимая голову от бумаг, спрашивал: «Ну?» За дверью отвечали негромко: «Есть». Он озабоченно шел к аппарату. Телеграфист, жмуря глаз от едкой махорки, подавал ленту. На нескончаемой узкой бумажке бежали из аппарата сведения ставки, — тревога, тревога, тревога… В германских окопах началось оживление. Повсюду задымили кухни. По ходам сообщения двигаются крупные воинские части, одетые по-походному. Появились аэропланы. Германская артиллерия приближается на расстояние прямой наводки. Прожектора ощупывают наши позиции.
Владимир Ильич читал, читал, и нос его собирался ироническими морщинками. Не оставалось никакой надежды: завтра, восемнадцатого февраля, немцы начнут наступление по всему фронту от Балтийского до Черного моря…
Вчера вечером в кабинете Ленина снова собрался Центральный комитет. С холодной логикой Ленин доказывал, что нельзя ожидать, покуда немецкая армия придет в движение, а необходимо это движение предупредить — немедленно телеграфировать в Берлин о возобновлении мирных переговоров.
Троцкий, прибывший из Брест-Литовска, запальчиво ответил, что немцы, конечно, наступать не будут и во всяком случае нужно не проявлять истерики, а выжидать с предложениями, покуда с достаточной убедительностью не проявятся все признаки агрессивности… Его шумно поддержали «левые коммунисты», — предложение Ленина не прошло.
Владимир Ильич вернулся к письменному столу. Бессонными ночами, под мрачную музыку ночного ветра, между телефонными звонками, разговорами по прямому проводу, чтением бумаг, писем, стенограмм — он обдумывал статью, где хотел сосредоточить революционное возбуждение товарищей на действительно грандиозных по замыслу, но реальных, неимоверно трудных, но достижимых задачах построения социалистического отечества.
Победу и успех революции он возлагал на творческие силы народных масс и проводил линию оптимизма через все беды, страдания и испытания. Он указывал на то, что революция уже вызвала к жизни сильный, волевой, творческий тип российского человека. Он со страстью, с провидением утверждал, что история России — история великого народа и будущее ее велико и необъятно, если это понять и захотеть, чтобы так было. «Понять, захотеть и — будет», — социализм был для него так же реален и близок, как свет рабочей лампы, падающий на лист бумаги, по которому торопливо, с брызгами чернил, бежало его перо…
Поздно ночью он заснул за столом, положив лоб на ладонь и локтем упираясь в исписанные страницы. В начале восьмого ему принесли снизу грязный от копоти чайник с морковным чаем. Владимир Ильич отхлебнул кипятку, пахнущего тряпкой. «Ну — что? — спросил глуховато веселым голосом. — Какие еще новости с фронта?»
— Скверные, — ответили из соседней комнаты, где тикал телеграфный аппарат.
В девятом часу в кабинете Ленина снова собрался Центральный комитет.
Десять человек, не снимая шапок и верхней одежды, сели перед столом. Ленин, перебирая в плохо сгибающихся озябших пальцах путающуюся бумажную ленту, начал прямо с сообщения ставки за эту ночь:
— Немцы проявляют все признаки наступления… (Голос его был глухой и злой. Был виден только его залысый лоб и путающаяся в пальцах бумажная лента.) Осталось три часа… Три часа, в которые мы еще можем спасти все… Нельзя терять ни минуты… Мы можем предотвратить катастрофу… Мы еще можем предложить мир.
Он говорил сжато, как бы вколачивая мысли. Кончив, бросил бумажную ленту, и она запуталась вокруг чернильницы. Сталин, стоявший у стола, заложив руки за спину, проговорил сейчас же:
— Вопрос, товарищи, стоит так: либо поражение нашей революции и связывание революции в Европе, либо же мы получаем передышку и укрепляемся… Этим не задерживается революция на Западе… Либо передышка, либо гибель революции… Другого выхода нет…
Вождь «левых коммунистов» — тот, кого едва не побили на Путиловском заводе, — в расстегнутой шубейке, в финской шапке с отвисшими ушами, сидя на подоконнике, крикнул насмешливо — напористо:
— Да немцы же не будут наступать, — это всякому ясно… Немецкие приготовления — демонстрация и только… На кой же чорт им наступать, когда мы демобилизуем фронт…
Сталин, вынув изо рта трубку, медленно повернул к нему голову и — холодно:
— Военный механизм сделан для войны, а не для демонстрации. Немцы подготовили наступление и будут наступать, потому что мы им не предложили мира. Если не предлагают мира, то всякий здравомыслящий человек понимает, что предлагают войну. Через три часа немцы начнут войну… А это будет означать то, что через пять минут ураганного огня у нас не останется ни одного солдата на фронте…
За два часа до немецкого наступления Центральный комитет проголосовал предложение Ленина, и снова одним голосом оно было отклонено…
Ровно в двенадцать часов германо-австрийский фронт от Ревеля до устья Дуная окутался ржавым дымом тяжелых гаубиц, задрожала от грохота земля, поднялись лохматые столбы разрывов, застучали в гнездах пулеметы, понеслись над фронтом монопланы с черным крестом на крыльях, выше поднялись привязанные аэростаты в виде колбас, отсвечивающих на солнце. Германские стальноголовые цепи вышли из окопов на приступ русских мощных железобетонных укреплений.
Занимавшие их остатки бывшей царской армии, не способные ни к какому сопротивлению, в тот же час начали «голосовать за мир ногами», — побросав орудия, пулеметы, кухни, военные запасы, хлынули назад, к железнодорожным линиям и вокзалам.