Было, должно быть, далеко за полдень, но солнце не показывалось. Я отдавал себе отчет в том, что воздух сырой и промозглый, но ощущал это как бы умственно, а не физически — холода я не чувствовал. Над унылым пейзажем, словно зримое проклятие, нависали пологом низкие свинцовые тучи. Во всем присутствовала угроза, недобрые предзнаменования — вестники злодеяния, признаки обреченности. Кругом ни птиц, ни зверей, ни насекомых. Ветер стонал в голых сучьях мертвых деревьев, серая трава, склоняясь к земле, шептала ей свою страшную тайну. И больше ни один звук, ни одно движение не нарушали мрачного покоя безотрадной равнины.
Я увидел в траве множество разрушенных непогодой камней, некогда обтесанных рукой человека. Камни растрескались, покрылись мхом, наполовину ушли в землю. Некоторые лежали плашмя, другие торчали в разные стороны; ни один не стоял прямо. Очевидно, это были надгробья, но сами могилы уже не существовали, от них не осталось ни холмиков, ни впадин — время сравняло все. Кое-где чернели более крупные каменные глыбы: так какая-нибудь самонадеянная могила, какой-нибудь честолюбивый памятник некогда бросали тщетный вызов забвению. Такими древними казались эти развалины, эти следы людского тщеславия, знаки привязанности и благочестия, такими истертыми, разбитыми и грязными, и до того пустынной, заброшенной и всеми позабытой была эта местность, что я невольно вообразил себя первооткрывателем захоронения какого-то доисторического племени, от которого не сохранилось даже названия.
Углубленный в эти мысли, я совсем забыл обо всех предшествовавших событиях и вдруг подумал: «Как я сюда попал?»
Минутное размышление — и я нашел разгадку (хотя весьма удручающую) той таинственности, какой облекла моя фантазия все видимое и слышимое мною. Я был болен. Я вспомнил, как меня терзала жестокая лихорадка и как, по рассказам моей семьи, в бреду я беспрестанно требовал свободы и свежего воздуха, и родные насильно удерживали меня в постели, не давая убежать из дому. Но я все-таки обманул бдительность врачей и близких и теперь очутился — но где же? Этого я не знал. Ясно было, что я зашел довольно далеко от родного города — старинного прославленного города Каркозы.
Ничто не указывало на присутствие здесь человека; не видно было дыма, не слышно собачьего лая, мычания коров, крика играющих детей — ничего, кроме тоскливого кладбища, окутанного тайной и ужасом, созданными моим больным воображением. Неужели у меня снова начинается горячка и не от кого ждать помощи? Не было ли все окружающее порождением безумия? Я выкрикивал имена жены и детей, я искал их невидимые руки, пробираясь среди обломков камней по увядшей, омертвелой траве.
Шум позади заставил меня обернуться. Ко мне приближался хищный зверь — рысь.
«Если я снова свалюсь в лихорадке здесь, в этой пустыне, рысь меня растерзает!» — пронеслось у меня в голове.
Я бросился к ней с громкими воплями. Рысь невозмутимо пробежала мимо на расстоянии вытянутой руки и скрылась за одним из валунов. Минуту спустя невдалеке, словно из-под земли, вынырнула голова человека, — он поднимался по склону низкого холма, вершина которого едва возвышалась над окружающей равниной. Скоро и вся его фигура выросла на фоне серого облака. Его обнаженное тело покрывала одежда из шкур. Нечесанные волосы висели космами, длинная борода свалялась. В одной руке он держал лук и стрелы, в другой — пылающий факел, за которым тянулся хвост черного дыма. Человек ступал медленно и осторожно, словно боясь провалиться в могилу, скрытую под высокой травой. Странное видение удивило меня, но не напугало, и, направившись ему наперерез, я приветствовал его: — Да хранит тебя бог!
Как будто не слыша, он продолжал свой путь, даже не замедлив шага. — Добрый незнакомец, — продолжал я, — я болен, заблудился. Прошу тебя, укажи мне дорогу в Каркозу.
Человек прошел мимо и, удаляясь, загорланил дикую песню на незнакомом мне языке. С ветки полусгнившего дерева зловеще прокричала сова, в отдалении откликнулась другая. Поглядев вверх, я увидел в разрыве облаков Альдебаран и Гиады. Все указывало на то, что наступила ночь: рысь, человек с факелом, сова. Однако я видел их ясно, как днем, — видел даже звезды, хотя не было вокруг ночного мрака! Да, я видел, но сам был невидим и неслышим. Какими ужасными чарами был я заколдован?
Я присел на корни высокого дерева, чтобы обдумать свое положение. Теперь я убедился, что безумен, и все же в убеждении моем оставалось место для сомнения. Я не чувствовал никаких признаков лихорадки. Более того, я испытывал неведомый мне дотоле прилив сил и бодрости, некое духовное и физическое возбуждение. Все мои чувства были необыкновенно обострены: я ощущал плотность воздуха, я слышал тишину.
Обнаженные корни могучего дерева, к стволу которого я прислонился, сжимали в своих объятьях гранитную плиту, уходившую одним концом под дерево. Плита, таким образом, была несколько защищена от дождей и ветров, но, несмотря на это, изрядно пострадала. Грани ее затупились, углы были отбиты, поверхность изборождена глубокими трещинами и выбоинами. Возле плиты на земле блестели чешуйки слюды — следствия разрушения. Плита когда-то покрывала могилу, из которой много веков назад выросло дерево. Жадные корни давно опустошили могилу и взяли плиту в плен.
Внезапный ветер сдул с нее сухие листья и ветки: я увидел выпуклую надпись и нагнулся, чтобы прочитать ее. Боже милосердный! Мое полное имя! Дата моего рождения! Дата моей смерти! Горизонтальный луч пурпурного света упал на ствол дерева в тот момент, когда, охваченный ужасом, я вскочил на ноги. На востоке вставало солнце. Я стоял между деревом и огромным багровым солнечным диском — но на стволе не было моей тени!
Заунывный волчий хор приветствовал утреннюю зарю. Волки сидели на могильных холмах и курганах поодиночке и небольшими стаями; до самого горизонта я видел перед собой волков. И тут я понял, что стою на развалинах старинного и прославленного города Каркозы! Таковы факты, переданные медиуму Бейроулзу духом Хосейба Аллара Робардина.
ЖЕСТОКАЯ СХВАТКА
В ночную пору, осенью 1861 года, в самой гуще леса Западной Виргинии одиноко сидел человек. Этот край — горная область Чит — был одним из самых безлюдных на континенте. Однако в ту ночь людей поблизости было более чем достаточно. Всего в двух милях от того места, где сидел человек, находился затихший теперь лагерь целой бригады федеральной армии. А где-то совсем рядом, быть может еще ближе, чем лагерь северян, притаились вражеские войска, численность которых была неизвестна. Именно неизвестность расположения и численности противника и объясняла присутствие человека в столь глухом уголке леса.
Это был молодой офицер пехотного полка северян, и на него была возложена обязанность охранять спящих в лагере товарищей от всяких неожиданностей. Он командовал назначенным в дозор подразделением. С наступлением ночи лейтенант расставил людей неровной цепью, сообразно особенностям рельефа, на несколько сот ярдов впереди того места, где он сам сейчас находился. Линия дозора проходила в лесу, между скал и зарослей лавра. Люди стояли в пятнадцати-двадцати шагах друг от друга, тщательно замаскированные, соблюдая наказ о строжайшей тишине и неусыпной бдительности. Через четыре часа, если ничего не случится, их сменит свежее подразделение резерва, отдыхающее теперь под надзором своего капитана чуть позади, на левом фланге. Перед тем как расставить людей', молодой офицер, о котором идет речь, указал двум своим сержантам место, где они смогут отыскать своего командира, в случае если им понадобится его совет или необходимо будет его присутствие на передовой линии.
Место было довольно тихое — на развилке заброшенной лесной дороги, два извилистых ответвления которой уходили далеко вперед, теряясь в лунном сумраке. На каждом из них, в нескольких шагах от передовой линии, молодой командир поставил своих сержантов. Если при внезапной атаке солдатам придется поспешно отступить — а сторожевые посты в таких случаях обычно не задерживаются на месте, — они станут отходить по этим двум сближающимся дорогам и неизбежно встретятся в пункте их пересечения, где людей можно будет вновь собрать и построить. В своих скромных масштабах молодой лейтенант был до некоторой степени стратегом. Если бы Наполеон столь же разумно расставил свои войска под Ватерлоо, он выиграл бы сражение и был бы свергнут несколько позже.
Младший лейтенант Брейнерд Байринг был храбрый и знающий офицер, несмотря на свою молодость и сравнительно небольшой опыт в искусстве уничтожения ближних. Он был завербован в армию рядовым в первые же дни войны и, не имея ровно никаких военных познаний, а лишь благодаря образованности и хорошим манерам, назначен старшиной роты. С помощью снаряда конфедератов ему посчастливилось лишиться своего капитана, и при последовавшем повышении он получил офицерское звание. Он участвовал в нескольких сражениях — при Филиппи, у горы Рич, у форта Каррика, при Гринбрайере — и вел себя достаточно храбро, чтобы не привлекать внимания старших офицеров. Ему по душе был азарт сражения, но он совершенно не выносил вида мертвых — их желтых, как глина, лиц, их потухших глаз, их окоченевших тел, то неестественно сморщенных, то неестественно распухших. Он чувствовал к ним какую-то необъяснимую антипатию — нечто большее, чем обычное физическое и. духовное отвращение, свойственное нам всем. Без сомнения, эта неприязнь была вызвана его обостренной чувствительностью, — его сильно развитое чувство красоты оскорбляло все отвратительное. Но каковы бы ни были причины, он не в состоянии был смотреть на мертвое тело без омерзения, к которому примешивался оттенок злости. Для Байринга не существовало того, что другие благоговейно называют «величием смерти». Это понятие было для него немыслимо. Смерть можно только ненавидеть. В ней нет ни живописности, ни мягкости, ни торжественности — мрачная штука, отвратительная, с какой стороны ни посмотри. Лейтенант Байринг был гораздо храбрее, чем думали многие, ибо никто не подозревал об его ужасе перед той, с кем он всегда был готов встретиться лицом к лицу.
Расставив людей, отдав распоряжения сержантам, он вернулся на свой пост, сел на ствол поваленного дерева и, напрягши все чувства, приступил к ночному бдению. Для большего удобства он слегка распустил портупею, вынул из кобуры тяжелый пистолет и положил его на ствол рядом с собой. Он устроился очень удобно, хотя едва ли осознавал это, — до того напряженно он вслушивался, не доносится ли с передовой линии какой-либо звук, предупреждающий об опасности, — крик, выстрел или шаги сержанта, спешащего к нему с важной вестью. Из безбрежного невидимого лунного океана высоко над головой струились вниз призрачные потоки и, расплескавшись о переплетение ветвей, просачивались на землю, образуя между кустарниками небольшие лужицы света. Но таких световых пятен было немного, и они лишь подчеркивали окружающий мрак, который воображение Байринга населяло всевозможными существами невиданных форм, грозными, таинственными или просто уродливыми.
Тому, для кого пребывание ночью, в глухом лесу — дело привычное, нет нужды рассказывать, что зловещий союз мрака, безмолвия и одиночества рождает диковинный мир, в котором самые обычные и знакомые предметы обретают совершенно иной облик. Деревья смыкаются теснее, точно прижимаясь друг к другу в страхе. Даже тишина и та непохожа на дневную тишину. Она полна каких-то едва слышных леденящих кровь шепотов — призраков давно умерших звуков. Раздаются здесь и живые, внятные звуки, каких больше нигде не услышишь: пение незнакомых лесных птиц, жалобный писк зверьков во сне или в стычке с внезапно подкравшимся врагом, шуршание опавшей листвы то ли пробежала крыса, то ли прокралась пантера. Отчего хрустнула ветка? Отчего встревожено защебетала в кустах стайка птиц? Здесь — звуки без названия, формы без содержания. Здесь — перемещения в пространстве, хотя ничто не движется, движения — хотя ничто не меняет места. О дети солнечного света и газовых горелок, как мало знаете вы о мире, в котором живете!
Несмотря на то, что совсем близко от Байринга находились бдительные и вооруженные друзья, он чувствовал себя необычайно одиноким. Проникшись настроением торжественности и таинственности ночного леса, он утратил ощущение связи с видимым и слышимым миром. Лес был бесконечен, здесь не было ни людей, ни их жилищ. Вселенная казалась сплошной первозданной загадкой мрака, а сам он — единственным безмолвным вопрошателем ее извечных тайн. Поглощенный этими мыслями, вызванными его необычным настроением, он не замечал, как шло время. Между тем редкие лужицы света на траве и кустах стали перемещаться, меняя очертания и размеры. В одной из них, у самой дороги, Байринг вдруг заметил какой-то предмет, которого он прежде не видел. Предмет находился прямо перед ним. Байринг мог поклясться, что раньше его там не было. Мрак наполовину скрывал его, но тем не менее можно было ясно различить формы человеческого тела. Байринг инстинктивно подтянул портупею и положил руку на пистолет — он снова был в мире войны, снова стал убийцей по профессии.
Фигура не двигалась. Лейтенант поднялся и, сжимая в руке пистолет, подошел поближе. Тело лежало на спине, верхнюю часть его скрывала тьма, однако, вглядевшись в лицо, Байринг увидел, что человек мертв. Он вздрогнул и отшатнулся с чувством брезгливости и тошноты, затем возвратился на место и, позабыв о предосторожности, зажег сигару. Когда, вслед за вспышкой пламени, вновь наступила непроглядная чернота, Байринг ощутил даже некоторое облегчение от того, что не видит больше ненавистного ему предмета. И все же он не переставал пристально оглядываться в том направлении, пока труп не возник перед ним с еще большей отчетливостью. Мертвец даже как будто придвинулся к нему чуть поближе.
— Вот проклятый! — пробормотал Байринг. — Что ему надо? — Мертвец, очевидно, не нуждался ни в чем, кроме живой души.
Байринг отвел взгляд и принялся мурлыкать какую-то песенку, но вдруг резко оборвал мелодию и уставился на мертвеца. Его присутствие раздражало лейтенанта, хотя более спокойного соседа, чем этот, трудно было придумать. Байринг был охвачен каким-то безотчетным, доселе незнакомым ему чувством. Это был не страх, а скорее ощущение присутствия чего-то сверхъестественного, во что он никогда не верил.
«Это у меня в крови, — сказал он себе. — Пройдут, наверное, тысячи лет, а может быть, и десятки тысяч, пока человечество изживет в себе это чувство. Где и когда оно возникло? Должно быть, в глубине веков, в тех краях, которые обычно называют колыбелью человеческой расы — в степях Центральной Азии. То, что мы теперь считаем врожденным суеверием, было для наших диких предков вполне естественным убеждением. Находя, по-видимому, оправдание в каких-то неведомых нам фактах, они полагали, что мертвое тело наделено некой таинственной силой, способной причинять зло. Быть может, это было одним из догматов какой-то мрачной религии, которую они исповедовали, и священники их настойчиво внушали его пастве, подобно тому как наши святые отцы твердят нам о бессмертии души? Когда же арийцы, двинувшись на запад и перевалив Кавказский хребет, распространились по Европе, новые условия существования, очевидно. вызвали к жизни новые формы религии. Старая вера в пагубную силу мертвеца мало-помалу исчезла и забылась, но в наследство от нее остался страх перед умершими, передающийся из поколения в поколение и ставший частью нас самих, как наша плоть и кровь».
Погруженный в эти мысли, Байринг постепенно забыл о том, что их вызвало. Но затем взгляд его снова упал на труп. Тень окончательно сошла с него, и теперь лейтенант мог видеть заострившийся профиль, очертания подбородка и все лицо, ужасающе бледное в лунном свете. На трупе была серая солдатская форма армии конфедератов. Под расстегнутым мундиром и жилетом обнажилась белая рубашка. Грудь мертвеца неестественно вздулась, живот запал, и между ними резко обозначилась линия нижних ребер. Руки были раскинуты, согнутая в колене левая нога поднята кверху. Вся поза убитого показалась Байрингу тщательно продуманной, точно мертвец стремился произвести наиболее жуткое впечатление.
— Эге, да он, видно, был актером, — воскликнул лейтенант, — знал, как умереть поэффектнее. Он отвел глаза от трупа, решительно устремив их на дорогу, и продолжал прерванные размышления:
«А может быть, у наших предков из Центральной Азии похороны были не в обычае. В таком случае, понятен их страх перед трупами, которые и в самом деле таят в себе угрозу и зло. Они ведь порождают эпидемии. Детям внушали, что они должны обходить стороной те места, где лежат мертвецы, и бежать без оглядки, если случайно наткнутся на труп. Пожалуй, уйду-ка я подальше от этого типа».
Он приподнялся было, но вдруг вспомнил о том, что сказал своим людям в дозоре и офицеру, который должен его сменить. Он предупредил, что в любое время его можно будет найти на этом месте. Для него это был вопрос самолюбия. Если он покинет пост, товарищи еще чего доброго подумают, что он испугался мертвеца. Лейтенант Байринг не был трусом и вовсе не намерен был давать пищу насмешкам. Он снова уселся на ствол дерева и с вызовом взглянул на убитого, как бы желая доказать, что он его нисколько не боится. Правая рука трупа, та, что была подальше от Байринга, находилась теперь в тени. Прежде он заметил, что эта рука лежала под лавровым кустом, — теперь он едва различал ее. Однако все оставалось на своих местах, и это обстоятельство как-то успокоило его, хотя он и сам не мог сказать почему. Байринг не в силах был отвести глаз от трупа. То, чего мы не желаем видеть, обладает обычно какой-то странной притягательной силой, подчас непреодолимой. И я должен заметить, что не следует строго судите женщину, когда она, закрыв лицо руками, подглядывает в щелочку между пальцами.
Внезапно Байринг почувствовал боль в правой руке. Он отвел взор от своего врага и взглянул на руку. Оказалось, он так сильно сжимал рукоять шпаги, что она больно давила на ладонь. Байринг заметил также, что сидит, подавшись вперед, в напряженной, неестественной позе, весь подобравшись, точно гладиатор, готовый прыгнуть и вцепиться в горло противника. Он тяжело дышал, стиснув зубы. Впрочем, Байринг скоро опомнился. Мускулы его ослабли, он тяжело перевел дух, и тут только до него дошла комическая нелепость этой сцены. Лейтенант невольно рассмеялся… Боже! Что за звуки! Какой слабоумный идиот разразился этим жутким хихиканьем, этой жалкой пародией на проявление человеческого веселья? Байринг вскочил и стал оглядываться вокруг, не узнавая собственного смеха.
Он не мог больше скрывать от себя вопиющего факта своей трусости. Он был вконец напуган. Байринг бежал бы отсюда со всех ног, однако ноги не слушались его: они подкосились, и лейтенант снова сел на ствол дерева, дрожа как в лихорадке. Лицо его взмокло, все тело обдало волной холодного пота. Он не в силах был даже крикнуть. Отчетливо слышал он позади себя чьи-то крадущиеся шаги, точно поступь зверя, но не смел оглянуться. Неужто лишенные души живые существа вступили в союз с лишенным души мертвым телом? Был ли то действительно зверь? Ах, если бы он мог убедиться в этом! Но никаким усилием воли не мог он заставить себя оторвать взгляд от мертвеца!
Повторяю, лейтенант Байринг был храбрым и здравомыслящим человеком. Но что поделаешь? Может ли человек один, без посторонней помощи, устоять против зловещей коалиции ночного мрака, одиночества, безмолвия и смерти, в то время как бесчисленные духи его предков подтачивают его мужество тысячами трусливых предостережений, а их скорбные погребальные песни проникают в сердце и леденят кровь? Силы слишком неравны — храбрость не должна подвергаться столь безжалостным испытаниям.
Одна навязчивая мысль владела теперь Байрингом: ему казалось, что тело шевелится. Теперь оно лежало ближе к краю светового пятна — в этом не могло быть никакого сомнения. Оно двигало руками — вот, смотрите, обе руки уже переместились в тень! Порыв холодного ветра ударил Байрингу в лицо, ветви деревьев у него над головой зашевелились и жалобно заскрипели. Резко очерченная тень сошла с лица трупа, и оно осветилось луной. Затем тень снова надвинулась на лицо, окутав его полумраком. Страшный мертвец явно шевелился! В это мгновение со стороны передовой линии дозора раздался одинокий выстрел. Более сиротливого, более оглушительного и в то же время более далекого выстрела не слышало еще ни одно человеческое ухо! Он разрушил сковывавшие Байринга чары, расколол безмолвие и одиночество, рассеял сонм предостерегающих духов Центральной Азии и вернул Байрингу мужество современного человека. С криком гигантской птицы, бросающейся на свою жертву, он устремился вперед, охваченный жаждой битвы.
Выстрел за выстрелом раздавались на передовой линий. Слышались отдельные выкрики, беспорядочный шум, стук копыт, громкие восклицания. С тыла, из спящего лагеря доносилось пение горнов и грохот барабанов. Продираясь сквозь кустарник, по обоим ответвлениям дороги полным ходом отступали дозорные северян, отстреливаясь наугад. Отставшая группа, отходившая по одной из дорог согласно приказу, внезапно скрылась в зарослях. Полсотни всадников промчались мимо, неистово размахивая саблями. Стреляя на полном скаку, они как одержимые пронеслись мимо того места, где находился Байринг, и скрылись за поворотом дороги, продолжая кричать и разряжать во тьму пистолеты. Спустя минуту послышалась ружейная пальба и одинокие пистолетные выстрелы. Нападающие встретились с резервным отрядом северян. И вот они уже в беспорядке устремились обратно. То там, то здесь мелькали опустевшие седла, обезумевшие раненые лошади неслись вперед, храпя от боли. Все было кончено — «бой на аванпостах» утих.
Отряд был пополнен свежими силами, солдаты после переклички вновь построены. На сцене появился полуодетый командир северян со своим штабом. Задав с глубокомысленным видом несколько вопросов, он удалился. Простояв около часу в полной боевой готовности, солдаты бригады «прочли одну-две молитвы» и улеглись на покой.
Ранним утром следующего дня отряд под командованием капитана и в сопровождении хирурга осматривал местность в поисках убитых и раненых. На развилке дороги, чуть в стороне, они нашли два тела, лежавшие вплотную друг к другу. Это были трупы офицера федеральных войск и рядового армии конфедератов. Офицер умер от удара шпаги в сердце, но до этого он, повидимому, успел нанести своему врагу не менее пяти смертельных ран. Мертвый офицер лежал лицом вниз и луже крови, и шпага все еще торчала у него в груди. Его перевернули на спину, и хирург вытащил оружие из раны.
— Черт возьми, да ведь это Байринг! — воскликнул капитан и тут же добавил, взглянув на другого мертвеца, — у них была жестокая схватка.
Хирург осматривал шпагу. Она могла принадлежать только офицеру федеральной пехоты. Точь-в-точь такая же, как была у капитана. Это, значит, шпага Байринга. Никакого другого оружия они не обнаружили, за исключением не разряженного пистолета в кобуре мертвого Байринга. Хирург отложил шпагу и подошел к другому телу. Оно было страшно исколото и изрезано, но крови нигде не было видно. Хирург взял убитого за левую ступню и попытался выпрямить его ногу. Тело чуть сдвинулось с места. Мертвецы не любят, когда их тревожат. Труп запротестовал, откликнувшись слабым тошнотворным зловонием. Под ним обнаружились черви, с бессмысленной хлопотливостью ползавшие взад и вперед.
Хирург и капитан переглянулись.
ЗАКОЛОЧЕННОЕ ОКНО
В 1830 году, всего в нескольких милях от того места, где сейчас вырос большой город Цинциннати, тянулся огромный девственный лес. В те времена все это. обширное пространство было населено лишь немногочисленными обитателями «фронтира»[4] — этими беспокойными душами, которые, едва успев выстроить себе в лесной чаще более или менее сносное жилье и достичь скудного благополучия, по нашим понятиям граничащего с нищетой, оставляли все и, повинуясь непостижимому инстинкту, шли дальше на запад, чтобы встретиться там с новыми опасностями и лишениями в борьбе за жалкие удобства, которые они только что добровольно отвергли.
Многие из них уже покинули этот край в поисках более удаленных земель, но среди оставшихся все еще находился человек, который пришел сюда одним из первых. Он жил одиноко в бревенчатой хижине, со всех сторон окруженной густым лесом, и сам казался неотъемлемой частью этой мрачной и безмолвной лесной глухомани. Никто никогда не видел улыбки на его лице и не слышал от него лишнего слова. Он удовлетворял свои скромные потребности, продавая или обменивая шкуры диких животных в городе у реки. Ни единого злака не вырастил он на земле, которую мог при желании объявить своей по праву долгого и безраздельного пользования. Правда кое-что здесь свидетельствовало о попытках ее освоения: на примыкавшем к дому участке в несколько акров были когда-то вырублены все деревья. Но теперь их сгнившие пни почти невозможно было различить под новой порослью, которая восполнила опустошения, произведенные топором. Очевидно, земледельческое рвение поселенца угасло, оставив после себя лишь пепел какого-то страшного горя или раскаяния.
Покоробившаяся дощатая кровля хижины была скреплена поперечными жердями, труба сделана из брусьев, щели в стенах были замазаны глиной. В хижине имелась единственная дверь, а напротив двери — окно. Последнее, впрочем, было заколочено еще в незапамятные времена. Никто не знал, почему это было сделано, но во всяком случае, причиной тому послужило отнюдь не отвращение обитателя хижины к свету и воздуху. В тех редких случаях, когда какой-нибудь охотник проходил мимо этого глухого места, он неизменно заставал отшельника греющимся на солнышке у порога хижины, если небо посылало ему ясную погоду. Теперь, наверное, осталось в живых два-три человека из тех, кто знает тайну этого окна, и, как вы сейчас увидите, я принадлежу к их числу.
Говорят, что звали этого человека Мэрлок. Он выглядел семидесятилетним стариком, хотя на самом деле ему не было и пятидесяти. Что-то помимо возраста состарило Мэрлока. Его волосы и длинная густая борода побелели, серые безжизненные глаза запали, частая сетка морщин избороздила лицо. Он был высок и худощав, плечи его согнулись, точно под бременем непосильной тяжести. Я никогда не видел его; все эти подробности я узнал от моего деда. От него же я еще мальчиком услышал историю Мэрлока. Мой дед знал его, так как в те годы жил неподалеку от его дома.
Однажды Мэрлока нашли в хижине мертвым. В тех местах тогда не водилось ни газет, ни следователей, а общественное мнение, вероятно, сошлось на том, что он умер естественной смертью. Будь здесь иная причина, мне рассказали бы, и я бы, конечно, ее запомнил. Знаю только, что люди, должно быть смутно ощущая взаимосвязь вещей, похоронили Мэрлока около хижины рядом с могилой его жены, умершей так много лет назад, что в местных преданиях не сохранилось о ней почти никаких следов. Тут кончается заключительная глава этой правдивой истории; следует лишь упомянуть о том. что спустя много лет я, в компании других столь же отчаянных храбрецов, частенько пробирался к дому Мэрлока и, отважно приблизившись к разрушенной хижине, швырял в нее камнем, а затем опрометью кидался прочь, чтобы избежать встречи с призраком, который, как известно было всякому хорошо осведомленному мальчику, бродил в этих местах. А теперь я приступаю к начальной главе этой истории, рассказанной моим дедом.
В ту пору, когда Мэрлок построил свою хижину и с помощью топора энергично принялся отвоевывать у леса участок земли для своей фермы, он был молод, крепок и полон надежд. На первых порах он добывал себе пропитание охотой. Мэрлок явился сюда с востока страны и, по обычаю всех пионеров, привез с собой жену, во всех отношениях достойную его искренней привязанности. Она охотно и с легким сердцем делила с ним все выпавшие на его долю опасности и лишения. Имя ее не дошло до нас. Предания ничего не говорят о ее духовном и телесном очаровании, и скептик волен сомневаться на этот счет. Но упаси меня бог разделить эти сомнения! Каждый день из всех долгих лет вдовства этого человека мог служить доказательством былой любви и взаимного счастья супругов. Что, как не привязанность к священной памяти об умершей, обрекло этот неукротимый дух на подобный удел?
Однажды Мэрлок, вернувшись с охоты, застал свою жену в бреду и лихорадке. На многие мили вокруг не было ни врача, ни вообще какого-либо человеческого жилья. Да к тому же и состояние жены не позволяло покинуть ее надолго, чтобы отправиться за помощью. И тогда Мэрлок решил сам выходить ее. Но к концу третьего дня она впала в беспамятство и скончалась, так и не придя в сознание. На основании того, что нам известно о подобных натурах, мы можем попытаться представить себе некоторые детали общей картины, нарисованной моим дедом. Поняв, что жена его мертва, Мэрлок, при всем своем горе, все-таки вспомнил, что мертвых принято обряжать для погребения. Выполняя эту священную обязанность, он время от времени путался; одно делал не так как нужно, другое по нескольку раз без необходимости переделывал. Промахи, которые он допускал при самых простых и обыденных действиях, изумляли его, подобно тому как приходит в изумление пьяный, которому кажется, что вдруг перестали действовать привычные, естественные законы природы. Он был так же удивлен тем, что не плакал, — удивлен и немного смущен. Ведь мертвых полагается оплакивать.
— Завтра, — вслух произнес он, — нужно будет вырыть могилу и сделать гроб. И тогда я потеряю ее навеки, потому что больше никогда не увижу ее. И сейчас… да, она, конечно, умерла, но все хорошо… По крайней мере должно быть хорошо. Все не так уж страшно, как кажется на первый взгляд.
Он стоял над умершей, освещенной слабым светом догорающей свечи, поправляя ей волосы и завершая ее несложный туалет. Все это он делал механически с какой-то бесстрастной заботливостью. И тем не менее его не покидала подсознательная уверенность, что все будет хорошо, все наладится и жена снова будет с ним. Ему еще никогда не приходилось переживать тяжкого несчастья, и он не умел предаваться горю. Сердце ею не в состоянии было вместить это горе так же., как воображение не способно было постичь всей его глубины. Он не понимал, до какой степени поражен обрушившимся на него ударом; сознание этого должно было явиться позднее, чтобы уже никогда больше не покидать его. Горе вызывает к жизни силы столь разнообразные, как и инструменты, на которых оно играет свою погребальную песнь по умершему. У одной человеческой души оно исторгает резкие, пронзительные ноты, у другой — низкие, печальные аккорды, звучащие время от времени как медленные приглушенные удары в барабан. Некоторых людей горе будоражит, на иных действует отупляюще. Одних оно пронзает, словно стрела, возбуждая и обостряя чувства; других оглушает, словно удар дубиной, повергая в оцепенение.
Мы можем догадываться, что на Мэрлока оно подействовало именно так, потому что (и здесь мы переходим от догадок к достоверным фактам), едва закончив свое печальное дело, он тяжело опустился на табурет рядом со столом, на котором покоилось тело и смутно белели в темноте очертания лица. Положив руки на край стола, Мэрлок уронил на них голову. Он не плакал, но чувствовал невыносимую усталость. В это мгновение через открытое окно в комнату донесся чей-то жалобный вопль, точно плач ребенка, заблудившегося в глубине темного леса. Но Мэрлок даже не пошевельнулся. И снова, теперь уже гораздо ближе, донесся этот жуткий вопль, с трудом проникая в угасающее сознание человека. Быть может, то был крик дикого зверя, а может быть, он просто пригрезился Мэрлоку, потому что охотник крепко спал.
Спустя несколько часов, как выяснилось позднее, этот ненадежный страж пробудился, поднял голову и, сам не зная почему, стал внимательно прислушиваться. Он сразу вспомнил все, что произошло, и, сидя в кромешной тьме около трупа, напрягал зрение, чтобы увидеть, а что — он ц сам не знал. Чувства его были напряжены, дыхание замерло; казалось кровь остановилась в жилах, чтобы не нарушать тишины. Кто или что разбудило его и где оно было?
Внезапно стол заколебался у него под руками, и в то же мгновение он услышал — или, может быть, ему почудилось? — легкие осторожные шаги, точно шлепанье босых ног по полу.
От ужаса Мэрлок не в силах был ни пошевельнуться, ни крикнуть. Волей-неволей ему пришлось ждать, ждать целую вечность, в кромешной тьме, в состоянии неописуемого страха, который если и можно пережить, то только для того, чтобы рассказать о нем другим. Напрасно силился он выговорить имя умершей, безуспешно пытался протянуть руку, чтобы убедиться, что труп на месте. Язык не повиновался ему, руки и ноги были точно налиты свинцом. Затем произошло нечто еще более ужасное. Чье-то огромное тело стремительно ринулось к столу, толкнув его на Мэрлока и едва не опрокинув его. В тот же миг Мэрлок услышал, как что-то упало на пол, и от чудовищного удара задрожала вся хижина. Раздался шум борьбы и еще какието непередаваемо зловещие звуки. Мэрлок вскочил на ноги. Ужас окончательно лишил его самообладания. Он стал шарить руками по столу. Стол был пуст!
Бывают минуты, когда страх переходит в безумие. А безумие подстрекает к действию. Без всякой определенной цели, повинуясь лишь причудливому порыву сумасшедшего, Мэрлок подскочил к стене, ощупью нашел ружье и, не целясь, выстрелил в тем-ноту. При вспышке, ярко озарившей комнату, он увидел громадную пантеру, которая, вцепившись зубами в горло мертвой женщины, тащила ее к окну. Затем наступила тишина и еще более непроглядная тьма.
Когда Мэрлок пришел в себя, ярко светило солнце и лес оглашался птичьим щебетом. Тело лежало у окна, там, где бросил его убежавший зверь, испуганный вспышкой и звуком выстрела. Руки и ноги трупа были раскинуты, платье сбилось, волосы спутались. Из ужасной рваной раны на горле натекла целая лужа крови, еще не успевшей свернуться. Ленты, связывавшие запястья, были разорваны, пальцы судорожно скрючены. В зубах у женщины торчал кусок уха пантеры.
ОДИН ОФИЦЕР, ОДИН СОЛДАТ
Капитан Граффенрейд стоял впереди своей роты. Его полк еще не вступил в бой. Он занимал участок передовой, которая вправо тянулась мили две по открытой местности.
Левый фланг заслонял лес — в лесу терялась линия фронта, уходившая вправо, но было известно, что она простирается на много, много миль.
Отступя сто ярдов, проходила вторая линия. Здесь располагались колонны резервных частей. На невысоких холмах между этими двумя линиями занимали позиции артиллерийские батареи.
Там и сям виднелись группы верховых — генералы в сопровождении штабных офицеров и личной охраны, командиры полков, — они нарушали четкий порядок построенных войсковых колонн и подразделений. Многие из этих выдающихся личностей сидели на лошадях неподвижно, с биноклями в руках и внимательно обозревали окрестности, другие же, выполняя различные распоряжения, не спеша скакали взад и вперед. Чуть подальше группировались санитары с носилками, санитарные повозки, фургоны с воинским снаряжением и, конечно, денщики офицеров. А еще дальше, по направлению к тылу, на протяжении многих миль, вдоль всех дорог находилось огромное множество людей, не принимающих непосредственного участия в боевых действиях — но по мере своих сил выполняющих пусть не такие славные, но тем не менее весьма важные обязанности по обеспечению фронта всем необходимым.
Боевое расположение армии, ожидающей наступления или готовящейся к нему, представляет собой картину, полную контрастов. Для подразделений, занимающих передовые позиции, характерны точность и аккуратность, напряженное внимание, тишина. Чем дальше к тылу, тем эти отличительные черты становятся все менее и менее заметными и наконец совсем исчезают, уступая место беспорядку, гвалту, шуму и суете. То, что раньше представляло собой нечто однородное, становится разнородным. Куда девалась четкость, на смену выдержке и спокойствию приходит лихорадочная деятельность, неизвестно, на что направленная, вместо гармонии наступает хаос, строгий порядок сменяется суматохой. Смятение охватывает всех и вся. Люди в тылу невольно распускаются.
С того места, где он стоял во главе своей роты, капитан Граффенрейд мог свободно наблюдать за местоположением противника. Перед ним на добрых полмили расстилалась равнина, затем начинался небольшой подъем, покрытый редким леском. И ни одной живой души кругом. Трудно представить себе, думал он, картину более мирную, чем этот прелестный пейзаж с его полосками коричневатых полей, над которыми уже дрожало марево утреннего зноя. И в лесу и в полях стояла полная тишина. Даже лая собаки, даже пения петуха не долетало со стороны прятавшегося за деревьями деревенского домика, который стоял на вершине холма.
И тем не менее все, кто находились здесь, знали, что они стоят лицом к лицу со смертью.
Капитан Граффенрейд еще ни разу в жизни не видел вооруженного врага, хотя война, в которой его полк принял участие одним из первых, длилась уже два года. У него было редкое преимущество перед другими: он имел военное образование, и, когда его товарищи отправились на фронт, капитан был оставлен на административной службе в столице своего штата, где, как полагали, он мог быть более полезен. Он попытался протестовать против этого, как это сделал бы плохой солдат, но в конце концов подчинился, как подобало солдату хорошему.
Он был хорошо знаком с губернатором штата, был тесно связан с ним по службе и пользовался его доверием и расположением. Тем не менее он категорически возражал против присвоения ему более высоких чинов, в результате чего младшие офицеры то и дело обгоняли его по служебной лестнице.
Смерть была частой гостьей в его полку, поэтому вакансии среди командного состава были нередки. Но, руководствуясь рыцарским чувством, он считал, что воинские почести должны принадлежать по праву тем, кто на себе испытывает все тяготы и невзгоды войны, поэтому он упорно сохранял свой скромный чин и всячески помогал другим делать карьеру.
Его высокая принципиальность была наконец оценена по заслугам, он был освобожден от ненавистных ему обязанностей и послан на фронт. И вот теперь, еще не обстрелянный, не обожженный огнем войны, он находился на самой передовой позиции, среди закаленных в боях ветеранов. Они знали о нем лишь понаслышке и были отнюдь не высокого мнения.
Никто, даже те офицеры-однополчане, в чью пользу он отказывался от своих прав, не понимали, что во всех своих поступках он руководствовался чувством долга. Им некогда было разбираться в его побуждениях, поэтому они решили, что капитан Граффенрейд простонапросто увиливал от исполнения своего долга, пока наконец его силой не отправили на фронт. Слишком гордый, чтобы объяснить, однако не настолько толстокожий, чтобы не чувствовать этой несправедливости по отношению к себе, все, что он мог, — это терпеть и надеяться на будущее.
Во всей федеральной армии не было в то летнее утро человека, который с таким радостным подъемом ожидал бы начало боя, как Андерсон Граффенрейд. Он был настроен бодро, бурная энергия переполняла его. Взволнованный, возбужденный, он с трудом мог дождаться момента, когда неприятель наконец ринется в атаку. Он не боялся. Для него это был долгожданный случай — возможность доказать, что он настоящий солдат и герой. Каков бы ни был исход боя, он отстоит свое право на уважение солдат, право на дружеское отношение однополчан, на внимательное отношение начальства. Сердце его чуть не выпрыгнуло из груди, когда послышался бодрый звук горна, играющего сигнал к сбору. Легкой походкой, почти не чувствуя земли под ногами, он выбежал вперед и стал во главе роты. С каким восторгом наблюдал он, как в соответствии с продуманной ранее тактикой его полк занимал линию передовой обороны.
И если при этом ему вспомнились темные глаза, которые, наверное, затуманятся, читая в газетах отчеты о событиях этого дня, то кто может осудить его за это? Кто укорит его в слабости, в недостатке боевого пыла? Вдруг из леска, который находился впереди, поднялся высокий столб белого дыма. Впечатление было такое, будто он возник в ветвях деревьев, на самом деле это был выстрел из орудия, спрятанного на вершине холма. В следующий момент раздался сильный раскатистый взрыв, сопровождаемый отвратительным и страшным звуком, который, вырвался вперед, с невероятной быстротой преодолел лежащее между полком и лесом пространство, за какую-то долю секунды из еле слышного посвистывания превратился в страшный рев, так что человеческое воображение просто не в силах было воспринять все стадии этой ужасной, неумолимо нарастающей прогрессии. Ряды солдат заметно дрогнули. Неожиданный взрыв заставил всех испуганно зашевелиться.
Капитан Граффенрейд инстинктивно пригнулся и вскинул обе руки, ладонями от себя, словно защищая голову. В то же время он услышал громкий звук разрыва и увидел на пригорке позади линии фронта густой столб дыма, смешанного с пылью. Снаряд пролетел в ста футах слева от него! Ему послышался, — а может быть, это было просто его воображение, — негромкий издевательский смех. Повернувшись в ту сторону, он встретился глазами с лейтенантом, своим заместителем, который смотрел на него с нескрываемой насмешкой. Он провел взглядом по лицам солдат, стоявших в шеренге за ним. Солдаты смеялись, — неужели над ним? Кровь хлынула ему в голову, бледное за минуту перед этим лицо запылало. Стыд и обида больно жгли ему щеки.
Вражеский выстрел остался без ответа: офицер, командующий этим участком фронта, повидимому, счел нежелательным ввязываться в артиллерийскую дуэль. И капитан Граффенрейд был в душе благодарен ему за выдержку. Он никогда не представлял себе, что полет снаряда произведет на него такое потрясающее впечатление.
Его представление о войне успело измениться, и он самым радикальным образом сознавал, что смятение, овладевшее им, очевидно всем. Его непрестанно кидало в жар. В горле пересохло, он чувствовал, что если бы ему пришлось сейчас дать команду, то ее никто бы не расслышал или не понял. Рука, которой он сжимал эфес своей сабли, дрожала, другой он в смятении шарил по мундиру. Он с трудом заставлял себя стоять на месте, и ему казалось, что солдаты видят это. Неужели это — страх? Он сам боялся признаться себе в том, что это так.
И вдруг откуда-то справа ветер донес до них негромкий прерывистый гул, напоминавший отдаленный рев океана в бурю, или постукивание поезда по рельсам, или шум ветра в сосновом лесу, — звуки столь сходные, что нужно хорошенько подумать, прежде чем отличить их один от другого.
Все взгляды устремились в направлении, откуда шел этот шум. Туда же повернулись и бинокли офицеров, сидевших верхом. К гулу присоединилось неравномерное постукивание. Сначала капитан Греффенрейд думал, что это кровь стучит у него в ушах. Затем решил, что издалека доносится рокот барабанов.
— Каша заварилась на правом фланге, — сказал один из офицеров.
И тут капитан Граффенрейд понял, что непонятные звуки эти были не чем иным, как ружейным и артиллерийским огнем.
Он понимающе кивнул и попытался улыбнуться. Однако его улыбка осталась без ответа.
Вскоре голубоватые дымки выстрелов стали вспыхивать по всей опушке. Затрещали выстрелы. Пули летели со свистом, который неожиданно обрывался, глухо ударившись обо что-то рядом. Вдруг солдат, стоящий рядом с капитаном Граффенрейдом, уронил ружье. Колени его подогнулись, и он неловко повалился вперед, лицом вниз. Кто-то громко закричал: «Ложись!» Сейчас убитый солдат совсем не отличался от живых. Можно было подумать, что несколько ружейных выстрелов убило, по крайней мере, десять тысяч человек. На ногах остались только командиры. Единственная уступка, сделанная ими, заключалась в том, что они спешились и отправили своих лошадей под прикрытие в тыл.
Капитан Граффенрейд лежал рядом с убитым, из прострелянной груди солдата по земле тонкой струйкой бежала кровь, он распространял несильный тошнотворный запах, от которого мутило и кружилась голова. Солдат упал плашмя, и при падении лицо его словно расплющилось. Сейчас оно пожелтело, стало отталкивающим. И ничего в этой смерти не было общего с воинской славой, ничто не смягчало ужаса случившегося. Капитан Граффенрейд не мог отвернуться от убитого, так как в этом случае он стал бы спиной к своей роте.
Он посмотрел на лес, который снова стал безмолвным. Попытался представить себе, что там сейчас происходит, — войска перестраиваются, готовясь к атаке, орудия подтаскиваются к опушке. Ему казалось, что он видит среди кустов их отвратительные черные жерла, готовые изрыгнуть из себя рой снарядов, — вроде того, который поверг его в такое смятение. От напряжения, с которым он смотрел вперед, у него заболели глаза, — казалось, будто какая-то пелена опустилась перед ним, он уже не различал лес по ту сторону поля. Но он продолжал вглядываться в даль, иначе ему бы приходилось смотреть на лежащего рядом мертвеца. Воинский азарт не горел больше в душе этого воина, вынужденное бездействие заставило его заняться самоанализом. Теперь ему уже хотелось не отличиться в бою, не покрыть себя славой, а главным образом разобраться в своих чувствах. Результат был неожиданным и весьма печальным. Он закрыл лицо руками и громко застонал.
С правого фланга все отчетливее доносился яростный шум битвы. Сейчас в нем явственно слышались грохот, лязганье, скрежет. Казалось, эти звуки шли издалека, словно, прежде чем достичь линии фронта, они описывали полукруг; по-видимому, на левом фланге противника потеснили; начальство выжидало лишь момента, чтобы бросить войска на прорыв вражеских линий там, где его передовая выдавалась вперед. Загадочная тишина впереди становилась зловещей. Все чувствовали, что она не сулит ничего доброго нападающей стороне.
Позади солдат, залегших вдоль линии фронта, раздались звуки лошадиного галопа; все головы повернулись в том направлении. Это скакали штабные офицеры, направляясь к командирам бригад и полков, которые тем временем успели спешиться. В следующий момент там и здесь послышались голоса, произносящие одну и ту же команду: «Батальон, готовьсь!»
Солдаты повскакали с земли и быстро строились, повинуясь команде. Они ждали слова «вперед». Ждали с бьющимися сердцами и стиснутыми челюстями, готовые по первому слову командира рвануться вперед навстречу железу и свинцу, навстречу своей гибели. Однако команды все не было. Буря не разразилась. Ожидание становилось мучительным, оно сводило с ума, лишало последних остатков мужества, — так должен чувствовать себя человек под ножом гильотины.
Капитан Граффенрейд стал во главе своей роты, у его ног валялся мертвый солдат. Справа от него гремел бой — он слышал трескотню выстрелов, гул орудийных залпов, нестройные крики невидимых участников битвы. Он видел клубы дыма, поднимавшиеся над дальним лесом. Он отметил зловещее молчание, царившее в ближнем лесу. Эти контрасты страшно подействовали на него. Он больше не владел своими нервами. Его кидало то в жар, то в холод. Он тяжело дышал, как собака в знойный день, а затем дыхание его останавливалось и он терял сознание.
И вдруг он совершенно успокоился. Взгляд его упал на обнаженную саблю, которую он держал острием вниз. Сверху лезвие ее казалось короче, чем на самом деле, и было похоже на меч римского воина. Что-то было в этом сходстве зловещее, оно внушало мысль о висящем над людьми роке, о героизме…
Глазам сержанта, стоявшего в шеренге сразу за капитаном Граффенрейдом, представилось странное зрелище. Сначало внимание его привлекло непонятное движение капитана, который выкинул руки вперед, затем энергично развел локти в стороны, словно гребец в лодке, и тут он увидел, как между лопатками капитана высунулся блестящий металлический кончик, который затем выдвинулся приблизительно на фут и оказался лезвием.
Оно было окрашено красным, острие его с такой быстротой приблизилось к груди сержанта, что тот в испуге отскочил назад. В этот момент капитан Граффенрейд тяжело повалился вперед, прямо на мертвеца, и испустил дух.
Неделю спустя генерал-майор, командующий левофланговым корпусом федеральной армии, представил следующий официальный рапорт:
«Сэр, имею честь доложить, что во время боя, имевшего место 19-го числа сего месяца, в ходе которого противник счел необходимым оттянуть силы, расположенные против моего корпуса, с целью укрепления своего левого фланга, мои войска почти не принимали участия в боевых действиях. Мои потери убитыми — один офицер, один солдат».
СООТВЕТСТВУЮЩАЯ ОБСТАНОВКА
Ночью
Однажды, летней ночью, по вьючной тропе, проложенной в густом и темном лесу, шел мальчик, сын фермера, жившего милях в десяти от Цинциннати. Он весь день плутал в поисках отбившейся от стада коровы, и ночь застигла его довольно далеко от фермы, в местности, ему незнакомой. Но он был не робкого десятка и, определив по звездам направление, в котором лежал путь к дому, решительно углубился в лесную чащу. Вскоре он вышел на тропу, убедился, что она ведет куда нужно, и пошел по ней.
Ночь была ясная, но в лесу стояла кромешная тьма. Мальчик шагал почти вслепую, ощупью находя дорогу. Впрочем, сбиться с тропинки было бы мудрено: по обе стороны тянулись густые, непроницаемые заросли кустарника. Он уже прошел милю или около того, как мелькнул слабый мерцающий свет. Ему стало страшно, и сердце у него застучало, что можно было расслышать удары.
— Где-то здесь должен быть дом старого Брида, — сказал он себе. — Вероятно, эта тропинка — продолжение той, что ведет к нему с нашей стороны. Но откуда же там свет? Брр… Странное дело.
Тем не менее он продолжал свой путь. Минуту спустя лес кончился, впереди открылась небольшая поляна, почти сплошь поросшая кустами ежевики. Кое-где торчали столбы полусгнившей изгороди. В нескольких ярдах от тропинки, посреди поляны стоял дом, и из незастекленного окна падала полоса света. Когда-то это было окно как окно, но и стекло и деревянный переплет давно разлетелись вдребезги под ударами камней, которые швыряли озорные мальчишки, чтобы доказать свою храбрость и свое презрение к сверхъестественному, — за домом Брида издавна укрепилась дурная слава; говорили, что там нечисто. Возможно, это была напраслина; но даже самый отъявленный скептик не стал бы отрицать, что дом пуст и заброшен; а по деревенским понятиям, где нет людей, там непременно водятся духи.
Глядя на неяркий, таинственный свет, мерцающий в разбитом окне, мальчик с ужасом вспомнил, что он был причастен к разрушению. Его охватило раскаяние, запоздалое и бесполезное, а потому особенно глубокое. Ему уже чудилось, что вот-вот набросятся на него бесплотные жители потустороннего мира, которых он оскорбил, нарушив их покой и целость их приюта. И все же упрямый мальчишка не отступил, хоть и дрожал всем телом. В его жилах текла здоровая кровь, горячая кровь фронтирсменов. Всего два поколения отделяли его от покорителей индейских племен. Он снова двинулся вперед.
Проходя мимо дома, он глянул на пустой прямоугольник окна, и тут его взгляду представилось странное и страшное зрелище: посреди комнаты, за столом, на котором лежали разрозненные листки бумаги, сидел человек. Пальцы обеих рук глубоко зарылись в волосы. В свете единственной свечи, стоявшей на краю стола, лицо казалось мертвенно бледным. Пламя освещало его с одной стороны, другая оставалась в тени. Глаза были устремлены в пространство, и более зрелый и хладнокровный наблюдатель уловил бы в их взгляде оттенок тревоги, но мальчику они показались лишенными всякого выражения. Он не сомневался, что перед ним мертвец.
Несмотря на весь ужас этой мысли, в ней было что-то притягательное. Мальчик медлил, стараясь хорошенько разглядеть всю картину. Он похолодел, дрожал, у него подкашивались ноги; он чувствовал, как кровь отхлынула от его лица. По тем не менее он стиснул зубы и решительно шагнул к дому. Он не думал о том, что делает, — это была лишь смелость отчаяния. Он приблизил к окну лицо и заглянул в комнату. В ту же минуту зловещий пронзительный вопль прорезал тишину ночи — крик совы. Человек вскочил на ноги, стол опрокинулся, свеча погасла. Мальчик бросился бежать.