Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Брат мой меньший - Вильям Федорович Козлов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:


Вильям Козлов

Брат мой меньший

1


Случилось так, что я остался один. Вернулся из командировки, а в дверях моей квартиры — лаконичная, но выразительная записка: «Квартира обменена. Твой чемодан у соседей. Лина». Лина — это моя бывшая жена. Почерк торопливый, небрежный. Поглазев на столь знакомую, обитую коричневым дерматином дверь — мы прожили в этой квартире пять лет, — я, отныне бывший муж, сунул в карман смятый обрывок какой-то квитанции с запиской на обороте и направился к соседям, которые жили этажом ниже.

Не скажу, чтобы я особенно удивился тому, что произошло. Наша семейная жизнь давно развалилась, и мы, уже разведенные, жили рядом по инерции, дожидались, пока кто-нибудь первым положит конец этому безрадостному существованию. И вот это сделала Лина. Подивился я только одному: почему она, провожая меня в командировку, не сказала, что будет заканчивать дела с обменом квартиры именно в мое отсутствие? И даже на пороге нежно поцеловала — наверное, тоже по привычке, по инерции…

Впрочем, это рассказ не о моей неудавшейся семейной жизни, а совсем о другом. О другой жизни — и тоже, можно сказать, неудавшейся.

Еще подходя к двери соседей, я услышал лай. Это был голос Карая. Я всегда удивлялся его поразительной способности учуять меня сквозь толстые кирпичные стены. Стоило мне в любое время дня или ночи подняться на свою лестничную площадку, Карай заливался радостным лаем. Справедливости ради надо сказать, что бывали исключения: например, когда я возвращался домой из гостей в подпитии, Карай не только не лаял, но и не встречал меня на пороге, не прыгал на грудь. Почему-то в такие моменты он предпочитал вообще не показываться мне на глаза. Не из-за того, упаси бог, что я, допустим, мог ударить его или обидеть — наоборот, я его еще больше любил и пытался ему это доказать словами и лаской, но он, очевидно, все эти знаки внимания не принимал всерьез, как трезвый человек не принимает всерьез пьяную болтовню приятеля, вроде «Ты меня уважаешь?…» Карай не переносил даже запаха спиртного.

Впрочем, это мелочи. За все те годы, что Карай прожил с нами, он по самым разным поводам не переставал меня удивлять.

…Карай — чистопородный эрдельтерьер. У меня до сих пор хранится его родословная, которой мог бы позавидовать любой аристократ. В родословной прослеживалось что-то около пятнадцати поколений. Все предки моего Карая были медалистами и чемпионами в своих собачьих делах. Дед его — Зайсан — был чемпионом Советского Союза, а отец — Самбо — чемпионом Ленинграда. Мать же, Цыганка, отличалась великолепным экстерьером и красотой, за что на каждой выставке получала медали.

Карай, надо полагать, пошел в своих родителей, но, на его беду, хозяин ему попался не слишком тщеславный. Должен признаться, что грудь этого благородного отпрыска столь достославных родителей не украшала ни одна завалящая медаль. И виноват в этом был, конечно, только я один.

Когда Караю исполнилось два года и он прошел со мной на собачьей площадке обычный курс подготовки, я повел его на городскую выставку, где надеялся вместе с моим талантливым песиком завоевать все золотые и серебряные медали. Подобную непростительную самоуверенность внушила мне его великолепная родословная…

Помнится, был конец мая. На зеленом стадионе, где открылась выставка служебных собак, стоял длинный судейский стол, за которым восседали весьма солидные и серьезные специалисты-собаководы. Они негромко переговаривались между собой и без всякого интереса поглядывали на хозяев собак: по-моему, нас они вообще не замечали, как не замечает цыган телегу и сбрую, сосредоточив все свое внимание на лошади. Интерес появлялся в глазах судей, только когда они осматривали собак.

Сражение за медали началось довольно нудно и примитивно: мы, владельцы собак, ходили с ними по лужайке вокруг длинного стола, а суровые судьи, посовещавшись между собой, просили то одного, то другого из нас перейти с такого-то места на такое-то. Я, почему-то оказавшийся в самом конце этой странной процессии, медленно продвигался вперед. Грузный генерал-майор в отставке (по этому случаю он надел форму с многочисленными орденскими колодками) солидно, как на параде, вышагивал передо мной. Кокарда на его обшитой золотым шнуром фуражке пускала ослепительных зайчиков. У ноги его рассеянно семенил поджарый худосочный эрдельтерьер. В отличие от генерала, полностью проникнувшегося ответственностью за все происходящее, пес его вел себя не совсем прилично. Он вертел топорикообразной головой с тощей бороденкой, поминутно совался носом в подстриженную траву, что-то вынюхивал, кося коричневым глазом, оборачивался на Карая, явно выказывал желание поближе с ним познакомиться… И все это происходило в то время, когда ему полагалось чинно, с достоинством вышагивать у ноги своего хозяина. Окончательно песик опозорился, когда им велели остановиться. Вместо того чтобы ушастым столбиком присесть подле хозяина, он осатанело рванулся куда-то в сторону, но генерал удержал его, натянув поводок, и тогда возбужденный эрделька изящно задрал мохнатую ногу и, глядя на судей умным, сосредоточенным взглядом, обрызгал хозяину брючину с ярким красным лампасом.

Не оценив по достоинству собачий юмор, судьи попросили генерала передвинуться сразу на два места дальше. Я оказался еще ближе к началу нашей небольшой процессии. До награды, как говорится, оставалось рукой подать: дело в том, что трем первым причитались дипломы и медали. Когда передо мной оказалось всего двое и я уже в волнении предвкушал, как прицеплю к ошейнику Карая первую, пусть даже бронзовую, медаль за экстерьер, случилось непоправимое: судья небрежно подозвал меня к себе и стал придирчиво исследовать Карая. Ни капли не боясь, что тот его цапнет за руку, оттянул губу, обнаружив белые и ровные как на подбор зубы пса. Прикус у Карая был безукоризненный. Затем стал мять мышцы лап, тискать суставы, изучать уши, щупать шерсть… На последнем мы и срезались! Не желая мучить щенка выщипыванием, я всегда подстригал Карая ножницами — в результате шерсть оказалась мягче, чем положено.

Когда судья деловито показал мне, куда надо встать (я снова должен был шагать за генералом), я плюнул на всю эту канитель и ушел со стадиона. Мне надоело ходить по кругу как заведенному, тем более что жара становилась все невыносимее. Почтенные владельцы собак вытирали платками пот с лиц и лысин. Багроволицый генерал в отставке, воспрянувший духом после моего поражения, сделал своему эрделю серьезное внушение, и теперь тот послушно трусил впритирку к окропленной ноге хозяина. На других собак он больше не оглядывался. Кроме того, мне надоело быть «Караем» — судьи всех нас величали кличками наших собак; генерал, например, именовался Тюпой, а солидный гражданин в соломенной шляпе, судя по всему — руководитель какого-нибудь крупного предприятия, Найдой. Да, чего только не натерпишься ради медали для своей любимой собаки!..

Добираясь с пересадками домой на трамвае (на другие виды транспорта с собаками не пускают), я рассеянно мурлыкал слова старой песенки: «Ордена-медали нам с тобой не дали…» В отличие от своего жизнерадостного и философски настроенного пса, которому, по-видимому, было начхать на все знаки отличия на свете, я, мягко говоря, был немного разочарован.

Это была первая и последняя попытка возвести Карая на собачий Олимп, дорогу куда, преодолевая все хитроумные барьеры, протоптали в свое время его славные предки.

И вот мы остались вдвоем: Карай и я. Живем мы в огромной коммунальной квартире в Басковом переулке. Мой пес оказался на редкость покладистым и быстро завоевал расположение многочисленных соседей. Время от времени они стучали в дверь и предлагали для него остатки супа, кости или еще какое-нибудь собачье угощение. А когда меня не было — ставили кастрюльки и тарелки на пол у двери. Случалось, в потемках я задевал их и опрокидывал…

На дворе — поздняя ленинградская осень, за окном сыплет дождь. Слышно, как из водосточных труб хлещет на тротуар вода. Я сижу за письменным столом, а Карай лежит у бездействующего камина на своей клетчатой подстилке. Голубоватый свет от настольной лампы (в это время года в моей комнате даже днем темно) падает на курчавую шерсть Карая. Черные с проседью колечки на его спине блестят, блестят и живые коричневые глаза. И устремлены они на меня. Я это чувствую затылком. Слышу я и тяжкие вздохи с приглушенным завыванием (так вздыхает придавленный непосильным горем человек, у которого, скажем, умерла жена — не ушла к другому, предусмотрительно обменяв квартиру, а именно почила в бозе). Но я-то знаю цену этим мученическим вздохам! Караю хочется на улицу, но, будучи деликатным псом, он не беспокоит меня, не подходит и не кладет лапу на колено — дескать, поднимайся, друг, пора на прогулку, а дождь — это ерунда: не сахарные, не растаем! Он видит, что я работаю и мне мешать нельзя. Но вздыхать можно — даже с легким постаныванием и осторожным клацаньем зубов с великолепным прикусом, которым я всегда так гордился.

Естественно, подобные вздохи, если они следуют один за другим, и мертвого поднимут из могилы. «Чертов пес, — бормочу я, вставая из-за стола. — Из-за тебя мысль упустил… Тащись теперь в слякоть и дождь…»

Как всегда, он мгновенно уловил мое настроение и ведет себя соответственно этому. Обычно, когда я веду его на прогулку, он срывается с места, лает, прыгает вокруг, а тут молча сидит на подстилке и недоуменно таращится на меня: мол, что, хозяин, поднялся? Работал бы и работал. А я — чего? Я подожду…

Я вижу, что он, стервец, хитрит, и, не сдержав улыбки, машу рукой: ладно, пошли! И тут он выдает себя с головой. Барсом прыгает на меня, ударяя передними лапами в грудь и стараясь лизнуть в лицо, гортанно, сдерживаясь (он знает, что в коммунальной квартире лаять не полагается), что-то бормочет на своем собачьем языке, вертится вьюном, даже случается, от избытка чувств может капнуть на паркетный пол.

Карай первым спускается по стершимся каменным ступенькам со второго этажа. Он никогда не выскочит на улицу (наш дом стоит на углу Баскова переулка и улицы Восстания) — знает, что там многолюдно и небезопасно, — круто сворачивает к другому выходу, во двор, и, носом отворив бурую дверь, исчезает там. Когда дождь, на дворе никого не видно — и Карай, прилепившись к каменному фундаменту, надолго застывает в блаженной позе долго засидевшейся в квартире собаки: одна нога вздернута, голова опущена и повернута в мою сторону. Он неподвижен, как памятник, лишь живой, беспокойный взгляд торопливо скользит по двору. Городская собака знает, что в любой момент может появиться дворничиха с метлой и лопатой — и тогда даже любимый хозяин не защитит от несправедливой кары. Но должна, в конце концов, собака где-нибудь пописать! Собаки в правилах и указаниях не разбираются: вырвавшись из квартиры, они ищут первый попавшийся столбик или дерево; за неимением таковых пристраиваются, где придется, и на морде иного пса в критический момент такое несчастное выражение, что сразу понятно: он чувствует себя последним преступником. Я уж не говорю о большой собачьей нужде. Некоторые владельцы собак, живущие в центре, носят с собой обшарпанный голик и совочек, чтобы тут же ликвидировать следы собачьего «преступления».

Низкое мутно-серое небо опустилось на мокрые блестящие крыши. Рваные клочья скорее дыма, чем облаков, цепляются за рогатки телевизионных антенн. Из шумящих водосточных труб весело брызгают струйки. Редкий прохожий, втянув голову в плечи, торопливо прошуршит в плаще мимо. Карай трусит впереди, уткнув нос в тротуар. Его поджарый зад всегда почему-то немного заносит в сторону. Карай напоминает мне тяжелый грузовик с прицепом, медленно ползущий по шоссе. Треугольные, заросшие нежно-золотистой курчавой шерстью уши пса хлопают на ходу, коричневая борода слиплась и смешно загибается вверх, как у дьячка из какого-нибудь старого кинофильма. Иногда он останавливается как вкопанный, тщательно обнюхивает тонкий черный ствол чахлого деревца или серый бугристый камень фундамента и, потоптавшись на месте, деловито оставляет свою отметку. Вид у него при этом такой, будто он занимается исключительно важным делом. Сейчас он не обращает на меня внимания — вряд ли помнит, что я рядом. Ежась в плаще на холодном ветру и слизывая дождевые капли с холодных губ, я плетусь вслед за ним. Мелкий дождь сечет по лицу, стекает за воротник. В руке у меня позвякивает карабином поводок. Я редко беру Карая на поводок — он этого не любит. И потом он никогда напрасно не залает, не привяжется. В этом проявляется его порода, воспитанность. Без моего молчаливого согласия он даже к встречной собаке не подойдет, хотя я понимаю, каких трудов ему это стоит.

Карай бежит по тротуару, прижимаясь к домам, — это тоже привычка городской собаки: ведь в большом шумном городе недолго и под машину угодить! — и ни на кого не обращает внимания. Прохожие для него не существуют. У них свои заботы, у него свои. До прохожих ли тут, если бедному псу лишь три раза в день отводится по полчаса для прогулки. Это еще когда погода хорошая, а сегодня под дождем я, пожалуй, и пятнадцати минут не выдержку. И Карай это знает, потому и спешит все свои дела побыстрее сделать — так сказать, потратить отпущенное ему время с толком. Я часто ловлю его умоляюще-вопросительный взгляд: «Ну еще немного, а? Прогуляемся вон до того угла — и домой?…» Я киваю, и он, благодарно мотнув несколько раз головой, обрадованно устремляется вперед. Дождя он не замечает. И потом, на нем не легкий дождевик, а теплая шуба.

Я же шагаю по скользкому тротуару, и разные мысли о «братьях наших меньших» одолевают меня.

Прекрасно, конечно, иметь собаку. Особенно такую чуткую. Причем — в большой степени от тебя самого зависит, какой она станет, живя рядом с тобой. Из бестолкового, суматошного щенка на глазах вырастает красивый, умный пес, который становится полноправным членом твоей семьи. Да иначе и быть не может: ведь он все время рядом с тобой — и днем и ночью. В сельской местности к собаке относятся иначе: она либо охотится, либо охраняет дом. Живет она не в квартире, а на дворе, и чаще всего, чтобы была злее, сидит на цепи. Сельская собака прекрасно чувствует расстояние между собой и хозяином — соответственно и ведет себя. С городской же дело обстоит иначе. Хочет этого хозяин или нет, собака знает все его слабости и недостатки — и не только хозяина, а и его близких. От каждодневного общения с человеком пес приобретает совсем не свойственные сельской собаке навыки и привычки.

Часто говорят: каков, мол, хозяин, такова и собака. И еще: что собака почти всегда похожа на своего хозяина или хозяйку. Кто из нас не наблюдал задумчиво идущих по тротуару хозяина и собаку! Одного взгляда достаточно, чтобы определить, что они не один год живут вместе. И действительно, подчас пес чем-то напоминает своего хозяина — если не обликом, то какими-то, хотя бы внешними, чертами характера: то ли походкой, то ли привычкой смотреть на прохожих… Кстати, это излюбленная тема карикатуристов. А художники народ зоркий, они первыми заметили столь удивительное сходство!

Почти тринадцать лет пробыли мы с Караем вместе. За эти годы благодаря ему я познакомился с десятками интереснейших людей, которым стихийно присвоили наименование «собачников» (впрочем, никто на это не обижается), и с полной ответственностью могу утверждать, что собака не только уживается с любым человеком, плохим или хорошим, но и постепенно перенимает черты его характера. А мы, люди?… Вот распалась семья, и говорят: дескать, муж и жена не сошлись характерами, не подошли друг другу… Не удивительно ли, что царь природы, вершина интеллекта — человек часто не способен понять даже близкого человека, не может найти с ним общий язык?… Лишенная же речи собака «сходится характером», великолепно уживается с любым человеком и отлично понимает его. Недобрый человек, замкнутый — и собака такая же. Зайдите в квартиру к такому человеку, и пес с рычанием бросится на вас, с трудом сдерживаемый хозяином. Такую собаку не приласкаешь, не погладишь — обойдешь стороной. Да и гулять их выводят в намордниках… И наоборот, у общительного человека и пес жизнерадостный, веселый. Услышав звонок, первым бросается приветствовать гостей, и радость его — бурная, искренняя… Человек — поэт, лирик, любит помечтать, пофилософствовать. И четвероногий друг не отстает от него — такой же рассеянный, задумчивый. В лунную ночь, когда хозяин считает на небе звезды, шепча строки стихотворения, пес тоже может задрать голову и в пылу творческого вдохновения исполнить жутковатый лунный романс…

Городская собака способна запомнить до пятисот слов. Молча сидя в своем углу, она отлично ориентируется в домашней обстановке: знает, когда назревает в семье ссора, и, бывает, пытается ее предотвратить; прекрасно чувствует настроение каждого члена семьи; может без напоминаний утром принести тебе из прихожей тапочки или ботинки, вовремя поднимет на работу — не надо и будильника; будет стоически ждать, пока не выведешь на улицу, и терпение ее безгранично. Да что говорить! О чуткости, благородстве, деликатности, находчивости и особенно преданности четвероногих друзей написаны десятки книг, а сколько удивительных рассказов можно услышать от владельцев собак!..

Гибель собаки многие люди воспринимают как потерю близкого человека. Когда я жил на бывшем Старо-Невском проспекте — Караю было немногим больше года — я познакомился со всеми собачниками дома. Чаще всего мы гуляли с собаками по Полтавской улице, выходили и на Гончарную, а иногда направлялись мимо складских помещений к Обводному каналу. Этажом выше, прямо надо мной, жил Иван Николаевич, шофер по профессии. Человек он был непьющий, замкнутый. У него была западноевропейская овчарка Марта, и он в ней души не чаял. Жена Ивана Николаевича рассказывала, что они ничего не жалеют для своей любимицы. Лучшее мясо — ей. Муж спешил с работы, чтобы поскорее вывести ее на улицу. И гулял по два-три часа в день. Держался он всегда со своей Мартой особняком — все же мы с ним сошлись, вернее, собаки нас свели. Мой маленький Карай бесстрашно тыкался мордой в хвост овчарки, заигрывал с ней, налетал с рычаньем, предлагая порезвиться. Марта была собака суровая, недоверчивая, злая, угрюмая, ни у кого, кроме хозяина, не вызывала желания погладить ее или приласкать, но, хотя все другие собаки нашего двора старались обходить ее стороной, моего малыша она терпела и никогда на него даже не рычала (взрослая собака обычно не обидит щенка, так же как кобель не обидит суку, порой терпя от нее всяческие унижения). И вот однажды на Полтавской улице Марту сбил грузовик — их много тут ходит с контейнерами. Иван Николаевич на руках отнес собаку к ветеринару, но спасти ее не удалось. Несколько дней спустя, встретив его у арки дома, я с трудом узнал соседа — так сильно он изменился. Позже он, неожиданно для всех, надолго запил — его чуть было не уволили с работы за прогулы. Его расстроенная жена побежала в клуб собаководства и притащила оттуда щенка той же породы — Иван Николаевич не захотел и взглянуть на него. Уже потом, несколько придя в себя, он рассказал мне, что со смерти матери не испытывал такого сильного горя… А щенка он позже полюбил. Назвали его Байкалом. Он вымахал с теленка, но в отличие от Марты пока был весьма добродушным псом.

Очень любил и я Карая. Откуда бы ни возвращался — а мне часто приходится разъезжать — я всегда с радостью и даже с волнением предвкушал встречу с Караем, потому что — ни раньше, ни позже — никто меня после разлуки не приветствовал столь радостно, искренне и бурно выражая свои чувства… Да простит меня бывшая жена (она была равнодушна к животным, потому и оставила мне Карая), я в первую очередь, стремясь домой, думал о нем.

Где только он со мной не бывал, на чем только не ездил, не плавал и не летал! Случалось, я тайком поселял его в своем номере гостиницы или Дома творчества, где порою жил и работал месяцами. Я раскатывал с ним на машине по стране, брал с собой, уезжая в поездки к родственникам или родителям в Великие Луки, мотался с ним на электричке зимой за город на лыжные прогулки — ведь собаке необходим свежий воздух. Съезжая с крутых парголовских гор, я, бывало, уложу его на шее наподобие живого пушистого воротника и со свистом мчусь вниз…

Стоило Караю почувствовать, что я собираюсь на рыбалку, он приходил в страшное возбуждение. Попробуй я хотя бы раз не взять его с собой, он, наверное, никогда бы мне этого не простил! Рыбалка была для него праздником после скучной городской жизни. И не случайно он, бывало, вдруг ни с того ни с сего приволочит ко мне в кабинет резиновые сапоги и, положив их у моих ног, всматривается в меня долгим просящим взглядом, который, казалось, говорит: «Брось-ка ты свою машинку, собирай удочки — и айда на озеро!..» И бывало, — конечно, не в тот же момент, — я начинал рисовать себе заманчивые картины поездки на дальнее красивое озеро. Эта мысль все сильнее овладевала мною… И вот уже втроем — я, мой приятель-артист (вдохновенный рыбак) и Карай — мчимся на машине по Московскому шоссе на Новгородчину.

В тот раз мы разбили палатку на берегу озера Вельё — это близ Валдая. Мы спустили моторку на воду и, оставив Карая охранять наш лагерь, укатили за острова порыбачить.

Проливной дождь прогнал нас с озера часа через три. Мой приятель, как и я, промокший до нитки, вслух мечтал, как он сбросит с себя мокрую одежду, натянет сухой тренировочный костюм, предусмотрительно захваченный с собой, и — венец счастья! — заберется в спальный мешок, который ему не терпелось обновить. У меня такого замечательного спального мешка не было, посему и мечты мои были более скромными: вернуться в лагерь, развести костер и обсушиться — не вечно же будет сеять с неба этот треклятый дождь! А потом уж — в палатку, куда я заранее набросал лапника.

Наша лодка ткнулась носом в берег. Сквозь пунктирные серебристые струи дождя, косо хлеставшего с низкого сумрачного неба, еле проглядывала оранжевая палатка, укрывшаяся под сенью ели. Карая нигде не было видно. Это вызвало на мокром лице моего друга насмешливую улыбку: «Сторож, называется! Наверное, выкопал поблизости нору и дрыхнет там». Я промолчал, так как не хотел спешить с выводами.

Друг мой первым нырнул в палатку, и тут же я услышал его вопль! Я последовал за ним — и, рухнув на брезент, разразился громким хохотом: приятель, сидя на корточках перед своим новеньким спальным мешком, произносил гневную, обличительную речь, — а из спального мешка торчала бородатая, с блестящими глазами морда Карая. Простыня прикрывала голову Карая, будто чепчик, и он удивительно походил сейчас на волка, притворившегося доброй бабушкой, чтобы съесть бедную Красную Шапочку. Когда голос моего приятеля срывался на крик, Карай — он и не думал вылезать из мешка, в котором так хорошо пригрелся! — морщил верхнюю губу, показывал клыки, и тогда раздавался негромкий, но внушительный рык.

Приятель, к счастью, обладал чувством юмора, и все закончилось тем, что мы с ним, вволю нахохотавшись, вытащили спальный мешок вместе с Караем на дождь и безжалостно вытряхнули пса оттуда…

К старости Карай стал совсем плохим сторожем — почти оглох. Но я это заметил не сразу, и опять на рыбалке. На этот раз — мы все в том же составе — жили на берегу озера Долгое. Неподалеку находился пионерский лагерь, и дети частенько проходили мимо нас, направляясь в лес или еще куда-нибудь. Однажды в полдень мы возвращались с озера, и как раз одна такая группа проходила мимо палатки. Карай, которому следовало быть начеку, даже головы не поднял — дремал себе на солнышке, спрятав морду в пушистых лапах. Он не услышал, когда мы подошли. Уже потом мой друг, образно рассказывая про этот случай, утверждал, что все происходило так: «Карай!» — Пес приподнял голову и уставился на моего друга: «Что?» — «Чужие!» — Карай вскочил на ноги: «Где?» — «Там!» (Отряд с горном и барабаном удалялся к лесу.) — «А-а!.. Я им покажу-у!..» И Карай с громким лаем помчался в противоположную сторону. Вернулся он скоро, и вид у него был такой, будто он в пух и прах разделался со всеми нарушителями нашей границы…

Уже зная, что он плохо слышит, я поражался его смущению и стыдливости, когда он чувствовал, что опять попал впросак и люди это заметили. В таких случаях он отводил в сторону глаза, опускал хвост, тяжко вздыхал. А немного погодя, пугая нас громким лаем, пулей устремлялся на мнимого врага, облаивал деревья и возвращался с чувством исполненного долга. Но никого поблизости не было, да и чувство исполненного долга было напускным. Умный пес понимал, что он стал плохим сторожем, и очень переживал.

Все это было потом, а сейчас Карай весело бежал по тротуару и не подозревал, что его ожидают большие перемены…

Несколько месяцев после ухода жены я был связан Караем по рукам и ногам — никуда не мог уехать, нигде не мог задержаться больше чем на полдня: все время помнил, что меня дома ждет Карай, что он не из тех собак, которые в отсутствие хозяина стащат что-либо из продуктов или, не сдержав себя, напачкают на пол. Карай будет терпеть и дожидаться меня. Скорее мочевой пузырь лопнет — и такие случаи бывали у псов, — чем оплошает.

Но меня ждала работа, деловые поездки. Я не мог все время сидеть дома и дожидаться, как манны небесной, весны, когда смогу отвезти Карая на станцию Куженкино, где в старом доме проводят лето мои родители. Весны этой я и не дождался. В один прекрасный день я узнал, что мне срочно нужно ехать за границу: выезд через неделю. Куда девать Карая, который всю свою жизнь прожил со мной? Усыпить, как советовали некоторые? Глупости! Никогда!.. Отдать кому-нибудь? Не каждый согласится взять взрослую, пожалуй, уже старую собаку. Тот, кому нужен пес, возьмет в клубе щенка и воспитает сам. Почти все так и поступают.

А у родителей моих маленькая тесная квартира, и в ней полно внучат.

Я звонил своим друзьям, умоляя взять Карая на месяц, ну от силы — на два. Ранней весной я отвезу его в Куженкино, и дело с концом. Правда, потом снова придет осень, зима. Мои родители закроют дом на замок и уедут в город. Но до этого еще было далеко — мне не хотелось думать, что будет потом… Главное — куда устроить Карая сейчас?…

2

Он сразу понял, в чем дело. Эта собачья интуиция всегда меня поражала. Бывало, я еще и чемодан не достал с антресолей, не стал укладываться, а он уже нервно бегал по комнате, глядя на меня умоляющими глазами, дескать, возьми и меня с собой. В общем, грустил, переживал…

Ох, как тяжело было у меня в этот раз на душе! Признаться, и поездка уже не радовала.

Ни звука не доносилось от дверей, с его спартанской подстилки, пока я собирал свой походный чемодан. Не было даже вздохов. Он напряженно лежал на клетчатом вытершемся коврике, поджав задние лапы под себя, а на передние положив умную, печальную морду. Глаза его, двумя желудями вспучившись на лбу — ему приходилось смотреть на меня снизу вверх, — подозрительно блестели. Он не пошевелился, даже когда я сложил в сумку его немудреные пожитки: запасной поводок с новым ошейником, толстую резиновую палку, с которой он любил играть, удостоверение, что он служебная собака и прошел прививку против бешенства, а также замусоленную родословную — я раньше любил похвастать его предками перед приятелями.

Когда я подошел к нему, он вежливо поднялся, давая понять, что можно забирать и подстилку — эту неприкосновенную территорию собаки, которую она при случае защищает даже от хозяина.

Подстилку взять я не решился. Пока подстилка на месте, собака знает, что здесь ее дом…

Раньше, когда я выводил Карая на улицу, он всегда радостно устремлялся вперед, носился по двору, обнюхивал помеченные до него другими собаками углы, в общем — радовался жизни. Нынче же понуро плелся рядом. Остановившись у цинкового мусорного бака, без всякого удовольствия сделал свои дела и повернул голову ко мне: «Ну, что дальше? Куда идти?» Я кивнул на такси, уже белевшее в сумерках у тротуара сразу за аркой. Все так же понуро он не потрусил, а именно поплелся к машине — опустив голову и изогнув книзу обрубленный хвост. Это было верным признаком дурного настроения. А бывало, когда я подгонял к дому «Жигули», он стрелой устремлялся к машине и прыгал возле дверей, стараясь первым вскочить на сиденье. Он очень любил ездить в автомобиле. Причем если переднее место было свободным, всегда усаживался рядом со мной и с удовольствием смотрел на дорогу. Даже если место было занято, он осторожненько перебирался с заднего сиденья на переднее, деликатно прося потесниться моего попутчика. Становилось жарко, он сползал на резиновый коврик и, с трудом угнездившись на полу, подставлял свою морду под струю холодного воздуха, бьющего из вентиляционного отверстия.

Я поставил чемодан в багажник и раскрыл заднюю дверцу. Карай, стоя на тротуаре, задрал голову и пристально посмотрел мне в глаза. О, этот умный и все понимающий собачий взгляд! Сколько в нем сосредоточено мыслей, сколько невысказанного! Никто больше не способен так глядеть в глаза человеку, как собака. Иногда возникает ощущение, что вот сейчас раскроет пасть — и заговорит, и уж тогда выложит все, что о тебе в этот момент думает! А что бы я мог сейчас ответить Караю?…

Машина мчалась по ленинградским улицам, а мы сидели на заднем сиденье. Когда я положил ему ладонь на голову, он деликатно, будто боясь меня обидеть, уклонился от ласки, пожалуй, впервые с тех пор, как я его помню. Наверное, шофер ничего и не заметил, а между нами происходил немой диалог. «Я понимаю, тебе трудно, — говорил мой добрый Карай. — Я стал в доме лишним. Поступай как знаешь. Только помни одно: я тебя люблю и никогда не продам. Никогда!» Я отвечал: «Ты поживешь у него месяц-два, он хороший парень и тебя не обидит. А потом я увезу тебя в Куженкино. Мы, как и прежде, будем ходить в сосновый бор каждый вечер. Помнишь, туда, к старой путевой будке? Ты снова увидишь своего приятеля Дружка. Я тебе обещаю! А пока потерпи, брат…» Помню, он мордой сам нащупал мою ладонь и уткнулся в нее холодным влажным носом. И я услышал, вернее — не услышал, а почувствовал его тяжкий, судорожный вздох. Так вздыхает, успокаиваясь, долго плакавший ребенок.

Мой приятель, ленинградский композитор, встретил нас у парадной. Он часто бывал у меня и хорошо знал Карая. И пес узнал его, вяло шевельнул хвостом и отвернулся. Смотрел он только на меня. Когда мимо провели овчарку, он даже не взглянул в ее сторону. Разговор с приятелем не клеился — мы обо всем уже успели договориться по телефону. С Фонтанки тоскливо задувал холодный ветер. Гремело где-то на крыше железо. И уже не дождь, а снежинки покалывали наши щеки. «Ради бога, не кричи на него, — говорил я. — Он этого не любит. Скажи по-хорошему, и он все сделает. За сына не беспокойся: Карай никогда маленького не обидит, наоборот, он защищает детей — даже от родителей. Ест он все, что ни дашь. Не избалован».

Я видел, как у Карая от напряжения шевелятся уши, — он внимательно прислушивался к нашему разговору: на лбу собрались глубокие складки. Я всегда помнил, что Карай знает очень много слов. Конечно, он сейчас все понял (а может быть, и еще раньше, когда я говорил о нем по телефону). Я нагнулся к нему и зарылся лицом в мягкую шерсть на шее — он мелко-мелко задрожал. Потрепав его по голове и пробормотав: «Будь, старик, умницей!», я направился к такси. И эти десять метров были невероятно длинными и трудными. Он не пошевелился, не сделал и шага за мной. Только его точеная голова с блестящими влажными глазами медленно поворачивалась мне вслед. Я шел и чувствовал себя предателем. Пусть поневоле, все равно — предатель. И от этого горько и пусто было на душе.

Мой приятель дернул за поводок, но пес не сдвинулся с места — все так же стоял на тротуаре и смотрел. Я решил больше не оборачиваться, невольно ускорил шаги. Лишь из такси я решился посмотреть в ту сторону: Карай стоял все в той же позе и не спускал глаз с машины. Казалось, до последнего момента он не верил, что я сейчас уеду…

Потом приятель рассказывал, что, как только машина ушла, Карай поднял голову и посмотрел ему в глаза. И этот долгий взгляд поразил его прямо-таки человеческой тоской и болью: приятель утверждал, и я ему верю, что в глазах собаки стояли слезы. И с того вечера, всякий раз выходя с кем-нибудь из семейства композитора на прогулку, Карай первым делом бежал на то место, где стояла машина, и тщательно обнюхивал асфальт…

3

Пришла весна — и мы с Караем покидаем Ленинград!

Еще деревья не распустились, на ветвях лишь вспухли пахучие почки, готовые с минуты на минуту взорваться нежной клейкой листвой. Раскололось над крышами зданий хмурое ленинградское небо, и в ярких голубых прорехах заплескался солнечный свет. Из-за каменных зданий солнца не видно, но оно ощущается во всем: в сверкании нарядных витрин магазинов, в хромированном блеске снующих по улицам машин, в бойких солнечных зайчиках, прыгающих на тротуары из окон домов. Солнечный Ленинград — это совсем другой город. Он сразу молодеет лет на сто, становится прозрачнее. И его причудливо украшенные чугунным литьем мосты через Неву уже не кажутся громоздкими, тяжело нависшими над водой, а, наоборот, легкими, воздушными: они не давят на воду — парят над ней. Да и сама Нева в весеннем солнечном блеске совсем другая: светлая, умиротворенная. А белые речные трамвайчики напоминают облака, спустившиеся с неба на тихую воду.

Моя машина спешит, торопится поскорее выбраться на Московский проспект. Карай сидит рядом со мной, и на его морде довольство. Иногда он от избытка чувств с радостным повизгиванием тычется черным пупырчатым носом в мою шею. Я полностью прощен за вынужденное предательство, и между нами, как и прежде, царит полное взаимопонимание. Карай незлопамятен, как, впрочем, большинство животных. По нему не видно, чтобы он очень изменился: все такой же поджарый, легковозбудимый, вот разве — немного отощал… Когда, вернувшись, я говорил по телефону с композитором, то не выдержал и попросил поднести трубку к уху Карая. Я сказал ему всего несколько слов, но в ответ услышал такой жалобный лай, что тут же повесил трубку. Я не ожидал, что он сразу узнает мой голос…

Он простил меня сразу, как только я переступил порог. Мне даже показалось, что он ждал меня, потому что совсем не удивился моему приходу. Он не бросился ко мне, как делал это прежде, когда я возвращался домой из поездок, а подошел какой-то странной, вихляющей походкой, уткнулся головой в колени и мелко-мелко задрожал: эта дрожь выражала высшую степень его волнения. И что удивительно — он сразу понял, что я пришел за ним: когда я поблагодарил приятеля и направился к двери, Карай уже стоял у порога и нетерпеливо лаял — торопил меня поскорее уйти отсюда вместе с ним. Я не скажу, что ему было плохо у моего приятеля. Здесь его тоже полюбили за покладистый характер, ум, деликатность. И я видел, что всем им трудно расставаться с Караем, особенно маленькому сыну: он, весь в слезах, убежал в другую комнату и даже не вышел нас проводить. Кто знает, если бы композитор попросил тогда навсегда оставить ему Карая, я, может быть, так и сделал бы, но приятель мой и сам понимал, что собака — это не только радость в доме, но и немалые заботы: вовремя накормить, вывести… К тому же этим летом он собирался со всей семьей в Болгарию — и перед ним встал бы тот же вопрос: а куда деть Карая?…

Когда я уже сворачивал с площади Мира на Московский проспект, меня остановил милиционер. Я еще издали заметил, что он внимательно смотрит на меня, но не понял, в чем дело. Оказывается, улица ремонтировалась, а я проехал под «кирпич»: солнце било прямо в лобовое стекло, и я не заметил знака. Конечно, инспектору ГАИ ничего не стоило одним движением руки показать на объезд, и все было бы в порядке. Но он не показал: с любопытством смотрел, как я еду под «кирпич», и с тем же любопытством смотрел, как я подаю машину назад из-под знака. Произошел короткий, но внушительный разговор о правилах уличного движения; мне бы смолчать, стерпеть — глядишь, и отделался бы рублем, а я заартачился, доказывая, что неделю назад никакого здесь знака и в помине не было, так разве трудно было дружелюбно и предупредительно показать полосатой палочкой на объезд? Возмездие пришло сразу: милиционер проколол за строптивость мой и без того дырявый талон. Карай, наблюдавший из окна машины за нашим диалогом, увидев, что мне приходится туго, яростно облаял милиционера и даже попытался выскочить из машины в полуоткрытое окно, чтобы по-настоящему потолковать с ним, но не пролез — лишь голова да две мохнатые лапы торчали наружу.

Хорошее весеннее настроение будто корова языком слизнула. Как это обычно бывает, я не успел высказать милиционеру все, что о нем думал, и теперь горячо и убежденно высказывал это Караю. В отличие от блюстителя порядка он слушал меня очень внимательно, оттопырив ухо и немного наклонив голову вбок (тогда я еще не знал, что он постепенно глохнет). Выслушав мой сильно затянувшийся монолог, Карай полностью со мной согласился и, положив бородатую голову мне на плечо, попытался таким образом хоть немного смягчить мой праведный гнев…

Уже за Новгородом, кажется, в поселке со смешным названием Харчевня, смешным потому, что ни харчевни, ни какого-либо другого предприятия общественного питания там не было и в помине, Карай удивил и насмешил меня, развеяв остатки дурного настроения, вызванного встречей с инспектором ГАИ.

Я притормозил неподалеку от автобусной остановки, решив взглянуть на задний правый баллон, который, как мне показалось, немного спустил. Воспользовавшись случаем, Карай стремглав выскочил на обочину и прямиком устремился к телеграфному столбу, возле которого (я сразу и не разглядел) стоял участковый милиционер и безучастно смотрел на дорогу. Подскочив сзади к нему, Карай артистически вырвал из его руки полевую сумку, круто развернулся на месте и, радостный, примчался ко мне: получай, мол, трофей… Я, уже было собравшись прикрикнуть на суматошно прыгающего вокруг меня пса, вместо этого от всего сердца рассмеялся. Дело в том, что у инспектора ГАИ, незаслуженно наказавшего меня, была точно такая же полевая сумка. И он, беседуя со мной, раскрыл ее, достал блокнот и занес туда мою фамилию, номер машины. Вот Карай и решил восстановить справедливость. Я извинился перед участковым и вернул ему его законное имущество. Милиционер оказался человеком с юмором и вместе со мной посмеялся над происшедшим. А Карай, отойдя в сторонку, осуждающе смотрел на меня, будто говоря: «Какого черта ты отдал ему сумку? Для чего же я старался?…»

4

Станция Куженкино всегда была для меня той землей обетованной, где я находил временный покой после разных житейских бурь, остывал, восстанавливал душевное равновесие. Здесь летом жили мои родители, родственники. На чердаке находилась пятиметровая комнатка со сколоченным из сосновых досок столом. На деревянных стенах — несколько незатейливых картин да полка с книгами. Ну, еще с десяток поделок из березового капа, которые я на досуге сделал сам. Здесь мне как нигде хорошо работалось.

Думаю, что и Карай любил Куженкино. Стоило мне зимой в Ленинграде произнести это слово, как он начинал возбужденно носиться по комнате и жалобно повизгивать, тем самым выражая свое желание немедленно направиться туда. Ведь мы с ним каждый год с ранней весны до глубокой осени жили на этой небольшой, окруженной сосновыми лесами станции. У Карая был свой деревянный домик с железной крышей, который по моей просьбе смастерил ему местный плотник. Я набросал туда сена, постелил поверх старую овчину, которую отыскал на чердаке. К моему великому огорчению, Карай долго не хотел жить в этом собачьем дворце, больше того, он его первое время полностью игнорировал: укладывался на траву, на тропинку, на крыльцо — только не в домике. Но однажды, когда разразилась гроза с громом и молниями (Карай, как и все собаки, боялся ее), он при первом же ударе грома опрометью бросился в домик и надолго затих там. С тех пор он стал постепенно обживать свои хоромы.

Этот домик, сколоченный из крепких сосновых досок и покрашенный в зеленый цвет, до сих пор сиротливо стоит у сарая рядом с металлической лодкой…

Дом, в котором я живу, довольно старый. Когда мимо станции изредка проносятся пассажирские и товарные поезда — из-под земли приходят могучие толчки, будто кто-то бьет изнутри большой кувалдой по земной тверди; тихонько начинают дребезжать окна, поскрипывать стропила. Еще более чувствительно наш старый дом воспринимает толчки с неба. Над станцией на большой высоте иногда пролетают реактивные самолеты. Преодолевая звуковой барьер, они пополам раскалывают небо. Самый сильный раскат грома ничто по сравнению с этим взрывом в поднебесье. Всякий раз при этом наш дом испуганно вздрагивает, будто его пнули, а стекла уже не дребезжат, а звенят на высокой ноте, грозя вылететь из рам.

Каждый вечер часов в шесть мы с Караем совершаем прогулку. Выходим из калитки, и через дорогу — прямо к деревянному зданию вокзала, построенного еще при царе Горохе.

Тихо в этот предвечерний час на станции. Мазутные рельсы, поблескивая, убегают вдаль, где на горизонте свежо зеленеет сплошная стена леса. Когда-то на насыпи стоял полосатый семафор, а теперь его нет: приземистый светофор занял его место. Пышные облака белыми сугробами громоздятся над остроконечными вершинами стройных сосен. Они загораживают солнце, и на железнодорожную ветку из леса наползают длинные, ломкие тени.

Карай бежит впереди по узкой тропинке вдоль пути. В Куженкине он обрастает длинной шерстью, из-за рыжих курчавых волосин едва видны карие глаза. На тощих бедрах черно-коричневая шерсть буйно завивается, и кажется, будто пес — в галифе. Черная с сединой палка хвоста воинственно задрана вверх.

В руке у меня — вырезанная из березы палка, которой я постукиваю по черным шпалам, поддаю мелкие камешки. Чем ближе мы к лесу, тем больше веет на нас вечерней прохладой, в нос ударяют знакомые запахи сосновой смолы, скошенной травы, луговых цветов. Маршрут у нас всегда один: вдоль линии до светофора, потом вниз с насыпи, под откос, где растет земляника, и, наконец, по узкой лесной тропинке, в основном протоптанной нами, до Рябиновика — так называется неширокий ручей. Ручьем он бывает весной, в разлив, а летом это густо заросший болотными травами луг. Рябиновик мы с Караем переходим редко. Я усаживаюсь на черный, давно обжитый мною пенек, а Карай ложится у ног. Если жарко, он вываливает из пасти красный язык и тяжело дышит, глядя на синичек и трясогузок, прыгающих на полянке. Высокие сосны окружают нас — просвет лишь там, где ручей. Над головой сосредоточенно стучит дятел. Слышно, как сыплется на землю труха. Иногда прилетает с другой стороны Рябиновика ворона и недовольно каркает на нас. По-видимому, у нее где-то близко гнездо.

Глядя на закатное небо, подсвеченное розовым, на медлительные облака, я обдумываю главу повести, над которой сейчас работаю. Пернатые обитатели леса привыкли ко мне и скоро перестают обращать на нас внимание. Птицы, негромко попискивая, снуют меж ветвей, на лугу порхают бабочки и стрекозы. Иногда вдоль кромки леса с воинственным жужжанием пролетает шмель. Скоро Караю надоедает лежать, и он, лениво поднявшись, начинает обследовать окрестности, но далеко от меня не уходит.

Благословенную вечернюю тишину нарушает самый неприятный звук на свете — тоненькое комариное зуденье. Кровопийцы прилетают с луга и сразу всей оравой набрасываются на нас. Белесые, с рыжинкой, твари вонзают свои жадные хоботки во что попало, ухитряются даже проткнуть носки, рубашку. Слышу, как захамкал, лязгая зубами, Карай: он пытается ловить их пастью. Делать нечего — надо подниматься. Зная, что комары так просто не отступятся, мы с Караем прямо с места совершаем небольшой марш-бросок. Мчимся сквозь лес к железнодорожному полотну. Когда останавливаемся, комаров не видно, а если какой спринтер и увязался за нами, я безжалостно уничтожаю его звучным шлепком. Комары здесь хитрые и стараются прилепиться сзади к шее и к голове, зарывшись в волосы.

Слышится протяжный паровозный гудок — по этой ветке все еще ходят древние паровозы, которые по-прежнему милы моему сердцу.

К старости Карай все неохотнее сопровождал меня в лес. Но я привык ходить с ним и всегда уговаривал прогуляться. Он нехотя соглашался, давая понять, что вообще-то ему это ни к чему, но так и быть, ради дружбы. Только теперь он не бежал резво вперед, а уныло плелся сзади, то и дело отставая. И если я забывал о нем, переставал оглядываться и окликать — он сворачивал с пути в сторону, выходил на проселок и, прячась за изгородями, возвращался домой. Правда, я замечал, что всякий раз после этого его мучила совесть. Он вылезал из конуры и, потягиваясь и улыбаясь, вышагивал ко мне навстречу, не сгибая лап, отводя глаза в сторону. Весь вид его выражал раскаяние, смирение. А стоило мне хотя бы слегка пожурить его, как он тут же виновато опускал голову, сгибал свой непокорный твердый хвост и понуро уходил в конуру. И оттуда укоризненно смотрели на меня два карих глаза, почти полностью спрятавшихся в густой шерсти…

Иногда я уезжал по своим делам то в Москву, то в Ленинград, а когда возвращался, естественно, брал Карая на прогулки в лес — в таких случаях он никогда не отказывался меня сопровождать. Вот и на этот раз, обрадованный встречей, он и виду не подал, что в жару ему лучше бы поваляться в прохладной будке, чем плестись со мной. Он даже вырвался вперед и, как раньше, бодро затрусил по тропинке. У светофора, где я обычно сворачивал в лес, Карай куда-то исчез — как сквозь землю провалился. Обычно, если он не хотел гулять, то уходил в сторону гораздо раньше. Посвистав его и решив, что он потихоньку скрылся, я пошел дальше: грех было на него обижаться — годы берут свое, тут уже ничего не поделаешь. Ведь если перевести его собачий возраст на человеческий, то он старик, а старики больше любят на завалинке посидеть да на печи погреться. Возвращаясь почти через час, — снова выйдя из бора к светофору, — я удивился, увидев Карая, который вылез из кустов и, сладко зевая, радушно приветствовал меня, помахивая хвостом и жизнерадостно улыбаясь. Оказывается, чтобы не огорчать меня и снова не чувствовать себя дома виноватым, он просто-напросто спрятался в кусты и подремал, а когда услышал знакомые шаги, появился передо мною — свежий, отдохнувший…

Улыбаются многие собаки, а Карай не был исключением. Всякий раз, стоило мне откуда-нибудь возвратиться домой после долгого отсутствия, Карай выходил навстречу и улыбался. И его неспешная походка, и кривоватая улыбка выражали целую гамму противоречивых чувств: он словно упрекал меня за то, что его не взяли с собой, корил, что я долго отсутствовал, и вместе с тем не мог скрыть радости от того, что видит меня. Конечно, ему не хотелось проявлять эту радость по-щенячьи, с визгом и лизанием рук, но собачьего достоинства ему надолго все равно не хватало — и, немного подипломатничав, он начинал суматошно прыгать, бросаться на грудь, трепать за рукава и брюки, заглядывать в глаза. Это было трогательно. Но больше всего мне нравилась его улыбка. Он смешно морщил влажный нос, черной кирзовой заплаткой торчавший в золотистой шерсти, приподнимал сбоку коричнево-розовую губу, обнажая ослепительные клыки, и добродушно щурил круглые выразительные глаза.

Несмотря на брызжущую из него радость, улыбка всегда почему-то получалась немного виноватой. Может быть, он просил прощения за то, что осмелился совсем по-человечески выражать свои чувства?…

Карай, безусловно, был пес с ярким характером.

И не всегда у нас с ним было полное взаимопонимание. Иногда меня раздражали его упрямство, настырность, упорное нежелание подчиниться. Случалось, на него накатывало такое, что лучше было его оставить на некоторое время в покое. Он становился раздражительным, угрюмым, непокорным. Мог огрызнуться, угрожающе зарычать, показать клыки — отнюдь не в улыбке.

Что бродило в эти моменты в его собачьей голове, я объяснить не берусь. Он мог часами лежать на одном месте и угрюмо смотреть на кончики своих лап. Или слонялся по комнатам, будто не мог найти себе места. На улице мог без всякого повода яростно схватиться с собакой, с которой обычно играл. Впрочем, все это случалось с ним довольно редко. Вообще-то он был добрым, незлопамятным псом, быстро прощал обиды. А уж если был виноват, то даже после заслуженной трепки первым подходил и, положив голову ко мне на колени, настойчиво смотрел в глаза, как бы заявляя, что он все понял и больше не будет…

Как и у любого собачника, была у меня мысль сделать из своего пса верного защитника, который по команде «Фас!» в мгновение ока расправился бы с любым уличным хулиганом или грабителем. Таких натренированных псов, обычно восточноевропейских овчарок, показывают в кино, по телевизору. Из Карая защитника не получилось — как-никак он все-таки был домашним псом и жил в городской квартире, а ко мне часто приходили в гости друзья, и если бы Карай на каждого бросался, то мне пришлось бы его запирать в другой комнате. А так как я был радушным хозяином и любил гостей, то и Карай стал таким же. Он с удовольствием встречал незнакомых людей, с достоинством их приветствовал и вообще всячески проявлял свое доброжелательное внимание.

Однажды на улице ко мне привязались несколько подвыпивших парней. Сначала я пытался урезонить их словами, а когда они пустили в ход кулаки, стал защищаться. Мой преданный пес в это время носился вокруг нас и возбужденно лаял — он, по-видимому, решил, что мы затеяли веселую игру. С трудом отбившись от двоих здоровенных парней, я схватил третьего за шиворот и швырнул на тротуар. Его кепка почему-то оказалась в моих руках. Сгоряча я запустил ею в сторону оторопевших хулиганов. Свистнув Карая, я бросился в подворотню, понимая, что надо срочно отступать, иначе мне придется туго. Уже на лестничной площадке меня догнал запыхавшийся Карай. В зубах он победно держал чужую кепку…

Карай всегда слишком хорошо относился к людям. Был доверчив и до поры до времени еще ни разу по-настоящему не сталкивался с человеческой подлостью.

5

Этот дом в Куженкине еще до революции построил мой дед. После войны — поселок много раз бомбили немцы — дом подремонтировали. Во время летних отпусков в нашем старом доме собиралось до двадцати человек родни. Все знали Карая, и Карай всех знал. Узнавал даже тех наших родственников, которых и видел-то много лет назад всего один раз.

Я был знаком почти со всеми жителями поселка. Надо сказать, что они относились к Караю очень хорошо. После того как на тринадцатом году жизни я предоставил псу полную свободу передвижения в поселке, он завел здесь массу друзей. Повариха из столовой подкармливала его костями, ребятишки совали ему конфеты и пряники, которые покупали в сельмаге.



Поделиться книгой:

На главную
Назад