— Давай письмо, — не очень любезно прервал Литвинов. И положил листки во внутренний карман. — С этими людьми по-человечески говорить надо. Их надо убедить, доказать им… Знаешь что? Завтра выходной. Съезжу-ка я к Седых. Может, отзовут они эту свою бумагу… — Тяжело ступая, он поднялся и вдруг спросил: — Ну, а как супруга? Скучает небось? Не захочет ли с нами на Кряжой съездить, повидать своих знакомых? Может, и ты? — Синие глаза уже добродушно посмеивались. — Может, полюбопытствуешь на кулацкое житье, на замки, на лампадки, а?.. Такую ушку обещаю, какую на всем земном шаре только на Кряжом и варят. Зовется скитская…
Пошел и вернулся.
— И еще попрошу тебя: проверь, как там, на Урале, с отгрузкой экскаваторов. Торопить надо, а то у нас… — Он вспомнил трех смешливых девиц, обозвавших его дедушкой, и улыбнулся. — Вот, говорят, свистят люди.
8
День был длинный, трудный, битком набитый большими и малыми заботами, ворохами бумаг, телефонными разговорами со Старосибирском, с Москвой и другими городами, откуда сюда, в село Дивноярское, не нанесенное еще ни на одну крупномасштабную карту, везли машины, материалы, двигались эшелоны людей. Но начальный период, когда на сотни километров шумела нерубленая, нехоженая тайга и Онь, как и миллион лет тому назад, с громом цедила свои быстрые воды сквозь чёрные зубы порога Буян, когда, даже имея перед собой подробные планы и точные расчеты, невозможно было представить, что через четыре года тут будет воздвигнуто, — этот период уже прошел.
В окно управления сквозь пышную хвою пихт Литвинов видел теперь прорубленную в тайге просеку, вдоль которой справа и слева поднимались пока еще деревянные, пока еще двухэтажные дома. В разных местах, разделенные лесными массивами, уже возвышались мастерские, гаражи, машинные парки, строительные дворы, бетонные, деревообделочные заводы. Им надлежало со временем разрастись, соединиться в стройный производственный комплекс. Строительство еще лихорадило, как это бывает в первые годы: то не хватало людей, то машин, то материалов. Неотлаженная механизация работала с перебоями. Но время, когда приходилось соединять все эти разно работающие группы нитками военного полевого телефона, а то и простой живой связью, было позади. Каждым участком руководил человек, которого Литвинов знал и узнавал все лучше. Все очаги строительства, разбросанные на пространстве в десятки километров, он, начальник, уже начинал ощущать как бы продолжением своего тела и почти физически чувствовал, где больно, где жмет, куда плохо подается кровь, где не хватает воздуха. Наступала излюбленная Литвиновым пора — руководя, можно было творить на ходу.
Поэтому заботы уже не так тяготили, а новые трудности, возникавшие вдруг и требовавшие необычных решений, не раздражали. Даже возбуждали энергию. Но письмо, ох, это письмо. Пе-тину все просто, человек недавно приехал, никого здесь не знает. Для него, инженера, все ясно. Он видит два проекта и спокойно решает: второй лучше, перспективней. Литвинов же видит людей, писавших бумагу, знает их как умных, честных. Больше того, он понимает и их заботу, понимает, что они защищают не только насиженные гнезда, даже не свои села, а тоже общенародные интересы, рассмотренные с другой точки зрения. Три депутата, члена обкома, два Героя Социалистического Труда — как это можно их «приструнивать»! Хозяева края! Москва может и их послушать.
Нет, убедить, во что бы то ни стало убедить хотя бы этого Иннокентия. Седых, который, конечно же, у них закоперщик. А легко ли доказать человеку, что нужно бросать с таким трудом отвоеванное, обжитое, начинать в тайге все заново? Литвинов видел перед собой сухопарую фигуру человека с профилем хищной птицы. Кремень-мужик. Докажи-ка ему…
Письмо нарушало привычный строй работы. К концу дня у Литвинова разболелась голова. Он сообщил Петровичу, что пойдет домой пешком, и, озабоченный, нахмуренный, вышел из кабинета. Деревянные ступеньки тяжело поскрипывали под ногами. Он взялся было уже за ручку двери, как две фигуры, вынырнув из полутьмы раздевалки, заступили ему дорогу.
— Ну, чего надо? — неприветливо буркнул Литвинов, узнав худого парня и девушку в очках с одним стеклом.
— У нас к вам, товарищ начальник, важное дело, — сообщил, по-военному вытягиваясь и даже прихлопывая каблуками ботинок, юноша с пестрым лицом.
— Личное, страшно важное. И только, пожалуйста, не вздумайте отправлять нас в отдел кадров. Мы там трижды были. И к товарищу Петину. — тоже, мы и у него были и больше не пойдем, — торопливо произнесла девушка, пристраиваясь к шагу Литвинова и сбоку заглядывая ему в лицо. — И учтите, речь идет о всей нашей жизни, и вы просто обязаны нас выслушать. Вы последняя инстанция.
Правый глаз девушки, защищенный стеклом, смотрел просительно, даже умоляюще, зато левый, широко раскрытый, глядел требовательно, гневно. И такой он был обиженный, сердитый, этот близорукий, незащищенный глаз, что появившееся было чувство острой досады как-то сразу улеглось.
— Ну, последняя инстанция слушает. Только, братцы, коротко и на ходу. Во-первых, последняя инстанция устала и, во-вторых, хочет есть. — И, глубоко засунув руки в карманы, Литвинов, продолжая идти, спросил: — Вы кто такие?
— Я Валя, а он Игорь.
— Товарищ начальник, докладываю: нас не приняли на работу, — четко сказал юноша. — Почти всех, кто с нами приехал, взяли, а нас не приняли: не по набору, самотек, — это раз.
— А два?
— А два… Вот, видите ли, у меня близорукость, — заявила Валя, — а он, Игорь, был исключен, то есть отчислен, то есть просто не принят в офицерскую школу после суворовского училища: слабые легкие, видите ли. — Энергичная Валя крепко держала Литвинова под руку, и тот невольно был принужден подстраиваться теперь к ее шажкам. — А мы хотим работать в Дивноярье. Мы приехали сюда не по вербовке, а по велению сердца, как пишут в газетах. — И вдруг выпалила: — Мы никуда отсюда не уедем, слышите!.. Мы жаловаться на вас будем. Мы в ЦК напишем.
Что-то давнее, очень знакомое послышалось Литвинову в задорном, напористом голоске. Сразу развеселившись, он спросил:
— Вы что ж — супруги, что ли, муж и жена? Молодые люди даже остановились. При свете совсем ещё юного, тощенького месяца было видно, как они покраснели.
— Мы?.. С чего это вы взяли? Мы товарищи по несчастью, — смущенно произнес Игорь.
— Этот ваш Петин, он нам так сказал, — круглое, мальчишеское лицо девушки изобразило выражение снисходительной уверенности, — удивляюсь, как вы, молодые люди, этого не понимаете? Комсомол посылает на стройку свою элиту, а вы…
Все это она произнесла так похоже на Вячеслава Ананьевича, что Литвинов расхохотался. Валя и Игорь недоуменно переглядывались, а он, утихнув, вдруг снова восклицал: «Элиту! Ведь скажет тоже, — снова смеялся. — Элиту! Ох, уморили вы меня». Потом вдруг стал серьезным.
Неровная грейдерная дорога, за обочинами которой двумя рядами лежали пни-выворотни, была покрыта выбоинами. Иней густо посолил все вокруг. Свет тощего месяца, пробиваясь сквозь кроны реденьких лиственниц, как бы клал под ноги ковер, расшитый шевелящимися световыми пятнами. Схваченная морозом грязь была тверда, как камень. Молодые люди то и дело спотыкались, а приземистый человек шагал своей спорой, вразвальцу походкой, будто бы обладал кошачьим зрением.
Наконец у двух обширных груд вывороченных корневищ дорога распалась на несколько троп, и перед спутниками засияли неяркие огни палаточного городка. По видимой лишь ему тропке Литвинов привел их к палатке, возле которой вырисовывался костлявый силуэт вездехода.
— Вот и моя изба, — сказал начальник строительства, останавливаясь возле двери деревянного тамбура.
— А как же наше дело? — спросил Игорь упавшим голосом.
— Нет, мы вас так не отпустим. Это нечестно. — Валя решительно загородила дверь. — Вы так от нас не уйдете, — решительно говорила девушка, похожая на мальчишку. — Вы последняя инстанция. Мы, конечно, не элита, нас кто-то там не отбирал, но я окончила школу с золотой медалью, Игорь свое училище — тоже с отличием. Как советские граждане, мы имеем право…
— Прежде всего право выпить с холоду чашку горячего чаю, — перебил Литвинов, все еще роясь в своем прошлом и стараясь припомнить, кого же это напоминает ему упрямая парочка. — Ну, проходите, — тоном приказа сказал он, открывая дверь. — За чаем последняя инстанция все обсудит.
В палатке было жарко. Единственное стекло в Валиных очках сразу запотело. Протерев его, девушка увидела, что половина помещения отгорожена дощатой переборкой. Там, где они находились, стояла чугунная печь. С гудением горели в ней смолистые лиственничные коренья. Койка застлана по-солдатски. Стол, и на нем тарелки, прикрытые салфеткой. И, наконец, она рассмотрела коренастого человека в свитере и ватных штанах, заправленных в валенки. Лицо, нос, губы, щеки — все это у него было округлой формы, и сам этот коротконогий и короткорукий человек показался Вале круглым. «Один квадратный, а другой круглый», — подумала она. Круглый укоризненно посматривал на нежданных гостей. Он так ничего и не сказал, пока из-за переборки не вышел Литвинов, успевший переодеться в старый синий лыжный костюм и сунуть ноги в разношенные валенки.
— Ну, что стоите? Садитесь, — сказал он и приказал круглому: — Давай, Петрович, разворачивайся. Что-нибудь у нас там для гостей найдется?
— Чашка чаю есть, а так что же?
— Ну, ну, не скупись, пошарь как следует… Есть, наверное, хотите? — Гости промолчали, — Ну, вот видишь, Петрович, хотят, Давай, а то я сам в твои тайники залезу.
— Будет сделано, — неохотно сказал Петрович и так же неохотно ушёл, всем своим видом показывая, что это позднее гостеванье считает лишним. Когда же шкворчащая в свином сале яичница, поданная прямо на большой сковороде, исчезла, Петрович поставил перед каждым по стакану крепкого чаю, а посреди стола корзиночку с печеньем.
Литвинов ел, посматривая то на парня, то на девушку. Кого они ему напоминали, он так и не вспомнил, но нравились они ему все больше.
— Ну так, высшая инстанция слушает. Вам хочется на работу. Ну, а как насчет квалификации?
— Пока никак, — ответила Валя.
— Но ведь вы тоже, наверное, не родились гидростроителем, — парировал Игорь.
Петрович испуганно посмотрел на начальника, но Литвинову этот ответ, как кажется, даже понравился.
— Резонно, — сказал он. — Я начал гонщиком. Знаете, что такое гонщик? Мы с отцом, с братьями в Селижарове — есть такое село, где Волга начинается, — зимой валили лес, возили его к реке, делали плоты, по-тверскому — гонки… Но у меня, молодые люди, между прочим, инженерный диплом.
— А ведь мы и не просимся в начальники стройки, — уже осмелев, перебила Валя. — На любую работу.
— Здесь столько курсов при учебном комбинате: курсы бетонщиков, курсы шоферов, курсы экскаваторщиков, курсы десятников. Неужели нигде не найдется для нас местечка? Вот мой аттестат с отличием. — Игорь, вытянувшись по-военному, протянул черную с красной звездой и золотым тиснением книжечку.
Литвинов поднял вверх руки.
— Сдаюсь. Убедили. Только помните, ребята: на любую работу, куда пошлют, где нужны… А ты, курносая, что ходишь в очках об одном стекле?
— Ой, не говорите! — Валя едва скрыла ликование. — Я было и вовсе ослепла. Пожар был на пароходе — такой ужас. Я очки потеряла. Потом их нашли, но одно стекло разбилось… А где тут вставишь?.. Мне ведь и скрипку раздавили.
— Скрипку?
— Ну да. Я ведь немножко играю. Мама и говорит: возьми с собой, меньше будешь скучать по дому. А тут в суете наступил кто-то и — трах, гриф сломался.
— Скрипка… Как же ты со скрипкой надумала сюда ехать?
— Ну и что? Весной перед выпуском нам учительница Юлия Осиповна сочинение дала — кем хочу быть. Я написала о Дивноярском и получила пятерку. Раньше я об этом и не думала, а вот получила пятерку и сказала: тут твоя, Валька, судьба… Товарищ начальник, вы не забудете о нас? Правда?
Она вдруг взглянула на часы, спохватилась, вскочила. Оба заторопились.
— Спасибо вам за чай. Мы отняли у вас столько времени! — Уже одевшись, Валя вдруг обернулась. — Извините, пожалуйста. Скажите, для чего у вас эта смешная гиря? — Она указала на пузатый двухпудовик, скромно стоявший в уголке палатки.
— А я с ней по утрам упражняюсь, — не без самодовольства заявил начальник строительства.
Валя потрогала гирю ногой, обутой в хорошенький меховой башмачок. Гиря стояла на месте. Игорь тоже попробовал ее покачнуть — гиря стояла.
— Вы шутите?
— Нет, почему же. — Литвинов подошел к гире, расставил ноги, изготовился, взял ее и вдруг рывком оторвал от пола и бросил вверх — раз, два, три, четыре. Лицо у него покраснело, на переносице выступил пот, но, поставив гирю, он самодовольно улыбался. — Видали?
В глазах юноши, светло-серых, но с такой же пестринкой в радужной оболочке, как и на лице, появилось нескрываемое восхищение.
— Разрешите мне попробовать двумя руками?
— Валяй!.. Но не выйдет. Жидковат. Подражая Литвинову, юноша расставил ноги, рывком обеих рук оторвал гирю от пола, поднял до пояса, но тут же поставил. Он густо покраснел, повторил попытку, и снова пришлось опустить.
— Сразу, брат, это не дается, — снисходительно сказал Литвинов. — Мало каши ел…
Но Игорь взялся за гирю еще раз. Поджилки дрожали. Дыхание стало прерывистым. В это мгновение он никого уже не видел и ни о чем не думал, кроме этой чугунной пузатой штуки, в которую была вбита дореволюционная медная проба — «два пуда». Наконец, снова схватив за дужку, он поднял гирю до пояса и, сцепив зубы, весь дрожа от напряжения, чувствуя, как пробрызнув-ший пот течет по лицу, присев, толкнул гирю вверх. Он все-таки выжал ее, но тут же она выскользнула и упала, разбив доску.
— Ну, заставь косолапого дуги гнуть, — сердито сказал Петрович, осматривая побитый пол.
— Нет, нет, парень, правильно! Молодец! — закричал Литвинов и хлопнул Игоря по плечу так, что тот качнулся. — Машины, они, конечно, машины, но сила, ловкость — важная штука. Я вот в вашем возрасте, разве чуть постарше, с рабфака домой к себе в Селижарово приехал. Ну, мать обрадовалась, отец водки выставил: плотогонам без этого нельзя. Выпили. И что уж мне в голову влезло — возьми спьяну да и завяжи кочергу узлом. Утром храплю на полатях — и вдруг как меня по спине ожжет. Взвился. Отец! В одной руке ременный чересседельник, а в другой — кочерга с узелком. «Я те научу баловать!» Да еще чересседельником раз, раз… А потом развязал на кочерге узел, без молотка, руками ее выпрямил и к матери: «На, не реви, сама виновата. Силу парню дала, а разуму пожалела…»
— Так мы пошли, — решительно произнесла Валя, не очень вежливо прерывая разговорившегося начальника.
Не одеваясь, не прикрыв даже голову, Литвинов вышел за ними из палатки. Пока они пили чай, прошел снег. Все кругом стало белым. Палатка, машина, стволы лиственниц — все теперь четко вырисовывалось в синеватом мраке. Было тихо, будто постелили пушистые ковры. Молодой снег пах свежо, вкусно, как хорошо выстиранное белье.
— Дорогу-то найдете, товарищи по несчастью? — поинтересовался Литвинов. — Не боитесь, что волки съедят?
— Найдем, — послышался из полутьмы голос Игоря.
— А волков тут нет, — отозвался девичий голосок.
Совсем уже вдали чему-то засмеялись. Литвинов смотрел им вслед. В одной из палаток женщина баюкала ребенка. Динамик напевал вдали песенку. Где-то пьяный голос убеждал: «Васька, ты слышишь, ты слышишь, бесчувственный ты черт! Я к нему всей душой, а он ко мне всей спиной…» В другой палатке не то радио, не то магнитофон передавал концерт Рахманинова. Крикливый женский голосок шепотом говорил: «Я ей так и сказала: ты от него отойди. Я тебе его все равно не отдам». И все это в торжественной белой тишине, в млечном сиянии молодого месяца, совершавшего свой путь за кронами деревьев…
«И чего я это сегодня перед этими желторотыми силой расхвастался», — подумал Литвинов. И опять пришла мысль: «Кого же напоминает эта смешная парочка? Может быть, собственную молодость? А?»
10
— …А ты знаешь, дорогая, этот Литвинов к тебе определенно неравнодушен, — многозначительно произнес Вячеслав Ананьевич, когда жена кормила его обедом.
— Что ты говоришь? — удивилась Дина. Васильевна, останавливая в воздухе разливательную ложку и стараясь скрыть интерес к этому сообщению.
Она понемногу уже приспосабливалась к роли хозяйки особняка на таежной просеке. Просека называлась — Набережная. На Набережной стоял пока один этот домик, для остальных лишь расчищали участки. Домик был на лесистом откосе. До берега Они от него километра три-четыре густого лесного массива. Но как все эти еще только начинавшие застраиваться просеки, откос уже имел свое название.
В домике, где густо пахло смолой, непросохшей штукатуркой, Дина постаралась воссоздать подобие привычного жилья. Начала с того, что сорвала с окон, с дверей тяжелые занавеси и портьеры рытого бархата, повытаскала из комнат на террасу лишнюю грузную, разнокалиберную мебель. Все это вместе с аляповатыми масляными копиями с известных картин «Утро в сосновом лесу», «Охотники на привале» и современным полотном «Счастливая старость», заключенным в толстую золоченую раму, было возвращено заведующему административно-хозяйственной частью управления, разбившемуся, по его словам, в лепешку, чтобы выполнить приказ начальника и создать для Петиных «настоящий столичный уют». В опустевших комнатах вместо рытого бархата на окна были повешены занавеси из пестрого ситца, а в дверях на месте портьер — деревенские пестрядинные дорожки, какие в этих краях хозяйки выкладывают на вымытых и выскобленных полах.
Переоборудованием домика Дина занималась с увлечением. На деревянных полках, сделанных по ее наброскам старичком столяром из села Див-ноярского, она расставила купленные на рынке глиняные горшки, горланы, блюда, от каких в колхозах давно отказались. Картины в тяжелых золотых рамах заменил плакат «Покорим тебя, Онь», нарисованный кем-то из местных художников и отпечатанный в типографии газеты «Огни тайги».
Начальник АХО, с энтузиазмом трудившийся над оборудованием домика, был плотный, быстрый, добродушный человек с голым черепом и очень черными глазками. Он был известен своей любовью делать приятное кому только мог. В этом он видел свою жизненную миссию. И что бы он ни доставал — телефонный ли аппарат особенно привлекательного вида, перекидной календарь, отпечатанный в типографии Гознака, какое-нибудь особенно удобное, с фасками стекло на стол или еще что-нибудь необыкновенное, он, весь сияя улыбочками, оставлявшими ямки на его полных щеках, говорил: «Только для вас достал, только для вас». Из этой фразы управленческие остроумцы и соорудили сложное прозвище «Толькидля-вас».
И вот теперь бескорыстное доброжелательство Толькидляваса было уязвлено. «Какая мебель! Немецкий резной буфет!.. Рижский диван!.. Венгерская горка!.. Где это здесь достанешь? А картины? Ну, ладно еще «Мишки на дровозаготовках», «Тары-бары» — бог с ними. Это копии, они везде висят. Но «Счастливая старость»! Ее же иллюстрированный журнал на целую страницу поместил, о ней где-то писали. Какое мастерство! Каждый волосок отдельно выписан. А материи на одеждах, их даже пощупать можно. Толькидлявас чуть не подрался с директором старосибирского театра, хотевшего купить это полотно для украшения фойе… И вот, пожалуйста, эта дамочка выставила произведение искусства на балкон, а вместо него повесила какой-то паршивый плакатишко, каких на заборах сколько угодно. Разве она что понимает в мебели, в шедеврах искусства?» Так думал уязвленный Толькидлявас, но думал про себя, ибо осуждать людей было не в его правилах, а начальников и их родственников — тем более.
Из всего, добытого с таким трудом, Дина оставила самую чепуховую, по мнению Толькидляваса, мебель: стулья, кресла, диван-тахту из толстой гнутой фанеры и старый торшер. А в кабинете она водрузила окантованную медью старую фотографию, где муж был снят в Германии в последний день войны. Фотограф запечатлел его сидящим во дворе какого-то замка в момент, когда девушка-парикмахер сбривала ему усы. Это фото, висевшее и в Москве, заняло привычное место над письменным столом Вячеслава Ананьевича.
Покончив с оборудованием домика, Дина Васильевна принялась хозяйничать. Муж, самоотверженно сменивший столицу на таежную глушь, должен как можно меньше ощущать тяготы перемен. Она старалась кормить его, как в Москве, до мелочей соблюдать домашний режим, крахмалила воротнички, манжеты его рубашек, заботилась, чтобы на брюках была четко обозначенная складка.
За хлопотами и заботами она старалась не замечать, и порой действительно не замечала, что все-таки скучает, почти весь день одна, в обществе домашней работницы, девушки из села Дивноярское, которая ничего в доме не умела делать, всему удивлялась, понемножку била посуду и всякую свободную минуту что-то читала и выписывала в тетрадку, мечтая попасть на курсы учётчиков при учебном комбинате строительства…
И вот теперь, за обедом, это сообщение о Старике.
— Ты смеешься надо мной? — осторожно произнесла Дина, стараясь скрыть интерес. — Старик неравнодушен? Да он со мной, как с девчонкой, разговаривает.
— Ах ты рассеянная моя! — перебил муж. — Сколько уж раз мы с тобой говорили, что ты не будешь наполнять мне тарелку выше риски.
— Ой, извини, милый, заболталась. Дай я отбавлю… Ну, кушай, кушай, я подожду.
В семье Петиных постепенно выработался кодекс обычаев, который Дина старалась сейчас соблюдать особенно тщательно. Например, если не было посторонних, за столом не разговаривали. И хотя теперь ей и хотелось поскорее узнать, что муж ответит, она выждала, пока Вячеслав Ананьевич покончил с супом. Она знала: он внимателен, он не забудет вопроса.
— Я не шучу, — сказал он, положив ложку и отодвигая тарелку. — Начальник аккуратнейшим образом по утрам справляется о твоем здоровье, каждый день шлет нижайшие поклоны, так что если я и забываю их тебе передавать, знай — ты их получаешь… А сегодня вот, пожалуйста, пригласил ехать с ним на остров Кряжой, к твоим, как он изволил выразиться, знакомым.
Остановившись со сковородой в руке, Дина слушала. Но муж сказал с мягким упреком:
— Дорогая, котлеты стынут. Спохватившись, она быстро подала ему второе и уселась$7
— …Скучаешь ты, дорогая. Вяжу, скучаешь, — произнес наконец Вячеслав Ананьевич, вытирая губы салфеткой. — Мне, собственно, нечего тебе рассказывать. Просто начальник едет на Кряжой улаживать одно очень неприятное дело. Эти колхозники подложили нам огромную свинью, а Литвинову, вместо того чтобы утрясти все в партийном порядке, вздумалось их уговаривать. — Вячеслав Ананьевич поковырял в зубах, вежливо прикрывая рот ладонью. — Знаешь, мне с ним все трудней. Витает где-то там в первых пятилетках. Где надо приказать — просит, где надо кулаком стукнуть — затевает переговоры. А иногда наоборот — упрям, как осел. Ну хотя бы эта история с капитаном Раковым — помнишь, этот старик, из-за которого мы все чуть было не сгорели? Ну вот, я написал об этих его головотяпствах. Приехала комиссия из пароходства, и что же? Литвинов встает на защиту. Я, который там был, который чуть сам не погиб в этой катастрофе, говорю одно, Литвинов — другое: он, видите ли, его знает, капитан проводил ему суда через Буйный. Черт знает что… Поставил меня в дурацкое положение… Милая, тебе непременно хочется ехать с ним на остров?
— Надеюсь, он меня не одну пригласил?
— Ну, конечно. Но я не смогу. Эта статья, сколько уже раз звонили из Москвы… И потом стройка — не можем же мы оба ее оставить… Я вижу, тебе все-таки хочется поехать. — Вячеслав Ананьевич вздохнул, и лицо его стало печальным. — Ну, что ж, поезжай, хотя мне будет без тебя грустно… Очень.
— А ты не рассердишься?
— Нет, конечно… Хотя, признаться, совсем не понимаю, что ты там не видала…
…И теперь, когда машина несла ее по уже знакомой и, как Дина называла ее про себя, «марсианской» дороге, она, вспоминая фразу за фразой вчерашний разговор с мужем, старалась угадать, рассердился он или нет. И если рассердился, то почему: действительно не хочет оставаться один или за то, что она поехала со Стариком? И если второе, то опять почему: неприятно, что жена дружит с человеком, который мешает развернуться способностям и талантам мужа, или это все-таки ревность? Но, чудак, ревновать к этому смешному, взбалмошному комоду…
— …Верно, душа радуется? Красотища-то какая! — обернулся к ней Литвинов. — Нет, смотри, смотри — за одну ночь все-все переменилось, будто в театре.
И в самом деле, ударивший ночью ядреный морозец сразу все преобразил; прочного снегу еще не было, но белый кристаллический иней густо посолил все вокруг: дорогу, нагромождение корневищ по обочинам, деревья, кусты, траву. Небо над тайгой было ясное. Солнце омывало все холодным светом, лиственные деревья, застигнутые врасплох и еще не сбросившие своих уборов, окрапляли эту радующую глаз белизну золотыми, красными, темно-багровыми и ярко-зелеными пятнами. Убитая морозом листва текла с неподвижных веток при малейшем дуновении ветра. Сорвавшись, листок вертелся в воздухе, задевал другие, сшибал их, и они как бы порхающим ручейком устремлялись за ним. Там, где дорога углублялась в тайгу, она пестрела, будто выстланная ситцами. Литвинов опустил стекло, и ветер бросил в машину влажную прохладу, густой бражный аромат.
— Какие края! — Синие глазки, все массивное лицо, иссеченное тоненькими морщинами, изображали полнейшее удовольствие. — Я вот утром на заре из палатки вылез — тишина. Слышно, как, лист в воздухе кружится, и вдруг подумалось: ведь года через два тут все зашумит, загремит, загудит. Безлюдье, нехоженые места… А мы сюда такой промышленный комплекс посадим, какого другого, может, и на свете нет… Сколько уж раз это бывало, а все никак не привыкну… Все словно впервой… Так ведь, Петрович?
— Яволь, — отозвался тот небрежно, будто лениво, шевеля баранку руля. — …А я вот, Федор Григорьевич, все думаю: пройтись бы вам по чернотропу с ружьишком. Зайцы тут, говорят, просто в очередь перед охотником становятся. А вы в этом году так ни разу в лес и не вылезли.
Машина между тем сошла с шоссе и остановилась у ската оскальпированной высотки. Дина тотчас же узнала ее: ну да, и старая лиственница стояла на кубике нетронутой земли, будто бы на пьедестале, и доска, на которой чья-то рука не очень умело вывела ленинские слова об электрификации, была на месте. На песке сохранились даже смутные отпечатки женских ног и больших сапог Надточиева.
Это отсюда Дина впервые увидела строительство. Увидела и разочаровалась: ничего особенного. Так она и сказала по приезде Вячеславу Ананьевичу. Тот улыбнулся, обещал завтра все показать. Но из-за множества дел не смог. Поручил это Юрию Пшеничному. Молодой инженер уже успел освоиться на новом месте, завести множество знакомств. Строительство он показывал со знанием дела, но весело, с удовольствием, как гостеприимный хозяин. И вот тут-то перед москвичкой и открылись истинные масштабы того, что происходит сейчас в Сибири.