— То есть целых тридцать лет?
— Как все-таки странно, не правда ли?
— А знаете, граф, я ведь и сейчас не уверен, что это заседание состоится; да и «Меркурий» ничего о ближайших планах Национального собрания не пишет. Естественно, возникают вполне определенные подозрения…
— Да уж! — Граф Орлант Вальторскар вздохнул. — Жена всегда раньше заставляла меня подписываться на айзнарский «Меркурий». Она считала, что в нем гораздо больше достоверных сведений о нашей действительности, чем во всех других изданиях. Кстати, что с ним стало?
— Он так долго был запрещен, что его владельцы разорились, — ответил графу Итале и с жаром прибавил: — С тех пор у нас нет ни одной свободной газеты!
— Даже если наши штаты все-таки действительно соберутся на ассамблею, — заговорил Гвиде, как всегда уверенно, неторопливо и негромко, — то ничего особенного и не произойдет: поболтают и разойдутся, как в 96-м.
— Поболтают! — Его сын так резко поставил на столик пустой бокал, что чуть не разбил его. — Это ведь в любом случае достаточно важно, чтобы…
Но Эмануэль прервал его:
— Они, вероятно, смогли бы что-то наконец сделать хотя бы в отношении налоговой системы. Вот, например, венгерскому парламенту удалось отобрать у Вены контроль над сбором налогов.
— Ну и что? Налоги ведь от этого не уменьшились! Уж этого-то никогда не случится.
— Зато эти деньги не будут потрачены на содержание иностранной полиции! — возразил Итале.
— А нам-то какое до нее дело — в наших горах?
На длинном холеном лице графа Орланта, покрытом старческим румянцем, отразились глубокое сожаление и растерянность. Ему было жаль всех — императоров, полицейских, сборщиков налогов и несчастных бедняков, попавших в сети материальных тягот; он знал, что от него ожидают не только сочувствия, но не в состоянии был соответствовать этим ожиданиям. Вот мрачный Гвиде, а рядом настороженный Эмануэль и взволнованный Итале… Юноша, будучи более не в силах сдерживать себя, в итоге взорвался: «Придет время, когда!..» — но Гвиде прервал его, точно отклоняя брошенный старшему поколению вызов, и граф вздохнул с облегчением.
— Не пройти ли нам на балкон? — предложил хозяин дома, и они присоединились к дамам, удобно устроившимся на просторном, вымощенном плиткой балконе, обнесенном широкими перилами, который старый Итале велел построить с южной стороны дома, прямо над озером. Был теплый вечер, последний вечер июля. В воде отражалось бледно-голубое небо, и вода тоже казалась абсолютно голубой, лишь в глубокой тени гор она имела темно-коричневый оттенок. На востоке, на том берегу озера, за крутыми склонами гор, все тонуло в туманной дымке. На западе, за горой Сан-Лоренц, небо еще горело закатными красками, так что и воздух, и белые плитки, которыми был вымощен балкон, и белые цветы душистого табака в горшках, и белое платье Лауры, и голубая поверхность озера — все как бы подсвечивалось розовым. Постепенно яркие тона начинали бледнеть, и над головой замерцала в вечерней тишине далекая Вега. Кипарис, росший у внешнего угла балкона, на фоне светящихся воды и неба казался совсем черным, а в воздухе, напоенном ароматами летних сумерек, негромко звучали голоса женщин.
— Боже мой! Какой дивный вечер! — вздохнул граф Орлант. В голосе его явственно слышался местный акцент. Казалось, он удивлен тем, что ему, недостойному, выпало столь высокое счастье — присутствовать на этом вечернем пиршестве красок. Он стоял, глядя на раскинувшееся перед ним озеро, и с безмятежным видом любовался открывавшимся с балкона прекрасным видом. Элеонора и Пернета, как всегда, перебирали скопившиеся за последнюю неделю слухи и сплетни: Элеонора рассказывала своей невестке о событиях в Валь Малафрене, а Пернета — о том, что произошло в Партачейке. Девушки, Пьера Вальторскар и Лаура, тихонько о чем-то беседовали и мгновенно перешли на шепот, стоило мужчинам появиться на балконе.
— …Но он же совсем не умеет танцевать! — донеслись до Итале последние слова Лауры.
— И шея у него вся волосами заросла, точно старый пень — мхом! — лениво усмехнулась в ответ Пьера. Пьере недавно исполнилось шестнадцать. Она была похожа на отца: такое же продолговатое лицо и ясный, безмятежный взгляд. Роста она была небольшого и пока что вся, с головы до ног, даже пальчики на руках, казалась пухленькой, как ребенок, и немножко неуклюжей.
— Хоть бы кто-нибудь новый появился! А то и настоящего бала не получится… — прошептала Лаура.
— Интересно, а ванильное мороженое будет? — вдруг с неожиданным интересом спросила Пьера.
Пернета тем временем, прервав сложный обмен новостями с Элеонорой, спросила мужа:
— Эмануэль, это верно, что Алиция Верачой — троюродная сестра Александра Сорентая?
— Несомненно! Она в Монтайне со всеми в родстве.
— Значит, это его мать в 1816 году вышла замуж за Берчоя из Валь Альтесмы?
— Чья мать?
— Мужа Алиции.
— Но Пернета, дорогая, — вмешалась Элеонора, — вспомни: Дживан Верачой умер в 1820-м, как же его вдова могла вторично выйти замуж в 1816-м?
Эмануэль только языком поцокал и поспешил ретироваться. Пернета не сдавалась:
— Но ведь Роза Берчой — свекровь Алиции, это же ясно!
— Ах, значит, ты имеешь в виду Эдмунда Сорентая, а не Александра! — воскликнула Элеонора. — И это ЕЕ отец умер в 1820 году!..
Эмануэль, брат Гвиде, хоть и был на шесть лет моложе, успел поседеть значительно сильнее; лицо у него было более живым и не таким суровым, как у старшего брата. Он не отличался особым честолюбием, был человеком весьма общительным, а потому предпочел жить в городе, где имел адвокатскую практику, закончив юридический факультет в Соларии. Он уже дважды отказывался от поста городского судьи, так ничем своего отказа и не объяснив, и окружающие по большей части приписывали этот отказ его лености. Он действительно был довольно-таки ленив, весьма ироничен и, подшучивая над самим собой, называл себя «исключительно бесполезной и удачливой личностью». Он всегда считался с мнением брата и во всем с ним советовался, но соглашался с Гвиде неохотно. Богатый адвокатский опыт, постоянная работа с людьми сделали его характер обтекаемым и дипломатичным, тогда как Гвиде, точно кремень с острыми краями, сохранил и прежнюю твердость, и прежнюю неуступчивость. У Эмануэля и Пернеты детей не было: их единственный ребенок родился мертвым. Пернета, женщина живая, несколько суховатая и куда более желчная и ироничная, чем Эмануэль, никогда не комментировала заявления своего мужа насчет его необычайной удачливости и никогда не вмешивалась в воспитание своих племянников, хотя Итале и Лаура были для нее единственным светом в окошке, она обожала их и гордилась ими.
Итале присоединился к дяде, стоящему у перил на том краю балкона, возле которого высился старый кипарис. Лицо юноши пылало, волосы растрепались, галстук съехал набок.
— Ты читал в «Меркурии» о заседании парламента провинции Полана? — спросил он Эмануэля. — Между прочим, я имел в виду как раз автора этой статьи, Стефана Орагона.
— Да-да, припоминаю. Значит, это он будет депутатом, если ассамблея все-таки состоится?
— Да. И такой человек нам сейчас очень нужен: он, как Дантон, способен говорить от имени всего народа.
— Ну а народ-то хочет, чтоб говорили от его имени?
Подобных вопросов члены общества «Амиктийя» друг другу не задавали, и Итале смутился.
— И что ты имеешь в виду под словом «народ»? — продолжал наступать Эмануэль, закрепляя достигнутый успех. — Наш класс землевладельцев вряд ли можно назвать «народом»… Так кто это? Купцы? Крестьяне? Городской сброд? По-моему, у всех классов и групп свои цели и требования…
— Это не совсем так… — задумчиво проговорил Итале. — Просто невежество одних ограничивает возможности других, и последние не могут должным образом и ко всеобщему благу воспользоваться полученным образованием. Но разве можно поставить преграду на пути света? Да и справедливое общество можно построить только на фундаменте всеобщего равенства — это доказано четыре тысячи лет назад и доказывается снова и снова…
— Доказано? — переспросил Эмануэль, и тут уже понесло обоих. Их споры всегда начинались так — Эмануэль действовал спокойно, заставляя Итале защищать собственное мнение, и всегда в итоге Итале полностью терял контроль над собой, утрачивая и природное добродушие, и твердость убеждений. Тогда Эмануэль «перегруппировывал» свои силы, провоцируя у племянника иную форму защиты и пребывая в уверенности, что этим способен уберечь юношу от повторения чужих мыслей, хотя на самом деле втайне и сам мечтал не только слышать, но и произносить вслух любимые слова Итале: наша страна, наши права, наша свобода!
Элеонора попросила Итале принести Пернете шаль, которую та забыла в двуколке. Когда он вернулся, закат уже догорел, легкий ветерок был полон ночных ароматов, небо, горы и озеро тонули в глубокой синеве сумерек, пеленой окутавших землю. Лишь платье Лауры на фоне высаженных по краю балкона декоративных кустарников по-прежнему светилось туманно-белым облаком.
— Ты похожа на жену Лота,[9] — сказал ей брат.
— На себя посмотри: у тебя сейчас булавка из галстука выпадет! — заметила она в ответ.
— О, да ты никак и булавку в темноте видишь!
— А мне и не нужно ее видеть: с тех пор как ты увлекся Байроном, у тебя галстук вечно не в порядке.
Сестра Итале, Лаура, высокая, худенькая, с красивыми руками — длинные сильные пальцы, гибкие изящные запястья, — страстно любила брата. Но в жизни ею неумолимо правила исключительная душевная прямота. Если Элеонора порой и заставляла сына спуститься с облаков на землю, то вряд ли действительно хотела как-то уязвить его. А вот Лаура, обожавшая Итале и нетерпимая к его недостаткам, всегда делала это сознательно. Ей хотелось, чтобы брат, по ее мнению заслуживавший самой высокой оценки, всегда оставался самим собой вне зависимости от модных течений, мнений и авторитетов. Будучи по натуре очень мягкой и совершенно лишенной высокомерия, в отношении брата девятнадцатилетняя Лаура не желала идти ни на какие компромиссы и проявляла ту же непреклонность, что и ее отец. Итале ценил мнение сестры о своей персоне выше всех прочих и сейчас шутливо пререкался с нею исключительно потому, что их разговор слушала Пьера Вальторскар. Поспешно поправив галстук, он с независимым видом заявил:
— С чего это ты решила, что я подражаю лорду Байрону? По-моему, лишь его гибель действительно достойна всеобщего восхищения. Он, несомненно, умер героем! Однако поэзия его довольно тривиальна.
— Хотя прошлым летом ты буквально заставил меня читать его «Манфреда»! И сегодня тоже его цитировал — «твои какие-то там крылья…»!
— «И крылья твоей бури улеглись». Но это вовсе не Байрон, это Эстенскар! Неужели ты не читала его «Оды»?
— Нет, — смутилась Лаура.
— Я читала, — сказала Пьера.
— Значит, ты знаешь, чем они отличаются друг от друга!
— Нет. Лорда Байрона я не читала; даже в переводе. По-моему, папа эту книжку куда-то спрятал! — Пьера говорила очень тихо, чтобы не услышали взрослые.
— Зато ты читала Эстенскара! Тебе ведь понравилось, верно? Например, его «Орел»… Там в конце есть прекрасные строки:
Но и в неволе видишь ты века иные,
Что твоему открыты взору,
Подобно небесам…
— Но кого все-таки Эстенскар имеет в виду? — наивно спросила Лаура, по-прежнему смущенная.
— Разумеется, Наполеона! — рассердился Итале.
— Ах, дорогой, снова ты об этом Наполеоне! — вмешалась в их разговор Элеонора. — Будь так добр, принеси и мне шаль! Она, должно быть, в прихожей. Или спроси у Касса, только он, наверно, сейчас обедает…
Итале принес матери шаль и немного постоял у ее кресла, словно не зная, к кому подойти теперь. С одной стороны, следовало бы вернуться к дяде, который все еще стоял у перил, и продолжить спор с ним, отстаивая свои позиции разумно, по-мужски; возможно, тогда он смог бы доказать Пьере, а заодно и самому себе, что только в ее обществе он всем кажется мальчишкой, потому что сама она совсем еще ребенок. С другой стороны, ему очень хотелось еще поговорить с девушками.
Мать подняла голову и посмотрела на него.
— И когда только ты успел так вырасти? — удивленно и любовно спросила она. На ее лицо из окон гостиной падал луч света. Когда Элеонора улыбалась, ее верхняя губа немножко нависала над нижней, отчего лицо приобретало застенчивое и одновременно чуть лукавое выражение; в такие минуты она была просто очаровательна, и Итале даже рассмеялся от удовольствия, глядя на мать. Она тоже засмеялась — в ответ и еще потому, что сын вдруг показался ей невероятно высоким.
Граф Орлант подошел к девушкам и, ласково коснувшись волос дочери, спросил:
— Ты не замерзла, детка?
— Нет, папа. Здесь так хорошо!
— А по-моему, нам пора в дом, — сказала Элеонора, не двигаясь с места.
— Послушай, как насчет пикника в сосновом лесу? — спросила Пернета. — Мы же все лето собирались его устроить!
— Ох, я совсем забыла! Но если угодно, можно поехать хоть завтра, хорошая погода еще постоит, правда, дорогой?
— Я думаю, да, — кивнул Гвиде, сидевший с нею рядом и погруженный в собственные мысли. Ему не нравились споры, которые Итале и Эмануэль вели за столом. Он вообще с презрением относился ко всяким политическим дискуссиям. Некоторые из его ближайших соседей, интересовавшиеся политикой, правда, исключительно в пределах родной провинции и никак не дальше, в свою очередь презирали его за это, повторяя: «Ну, этот Сорде носом в свою землю уткнулся и глаз от борозды не поднимет!» Другие им возражали, говоря даже с некоторой завистью: «Гвиде — человек старой закваски, из хорошей семьи! Сорде — настоящие независимые думи!» — однако же соглашались с первыми в том, что во времена их отцов и дедов жить было куда проще. Сам-то Гвиде хорошо понимал, что уж его-то отец определенно к людям «старой закваски» не имел ни малейшего отношения. Он помнил, как часто прежде приходили отцу письма из Парижа, из Праги и Вены, как часто приезжали гости из Красноя и Айзнара, какие жаркие споры велись за обеденным столом и в библиотеке… И все же старый Итале никогда в местных политических событиях не участвовал и никогда не высказывал прямо собственного мнения на сей счет. И в его сдержанности, связанной с добровольной ссылкой в родное поместье, таилось нечто большее, чем простая терпимость к чужому мнению; это явно был сознательный выбор, и он крепко держал слово, некогда данное кому-то, возможно даже, самому себе, и связанное, должно быть, с каким-то горьким поражением в жизни. Но Гвиде так и не узнал, что же это было за поражение и каков был выбор отца; он никогда не задавал вопросов на эту тему, но теперь, впервые в жизни, был вынужден задуматься: почему именно так сложилась судьба отца и что произошло с ним, когда ему, по всей видимости самому, пришлось делать выбор? Причина столь крутого поворота в жизни старого Итале осталась Гвиде неизвестна. И сейчас он, крепко задумавшись, был похож на мрачный могучий утес, молчаливо высившийся в теплых летних сумерках среди журчащих, точно ручейки, оживленных голосов. Молчала, впрочем, и сидевшая рядом с ним Пернета. Граф Орлант и Элеонора присоединились к Эмануэлю, по-прежнему стоявшему у перил; молодежь тоже продолжала негромко беседовать.
— Возможно, это довольно глупая идея, — послышался голос Лауры, — но я не верю, что человек должен умереть, если он сам этого не хочет. То есть… я не могу поверить, что люди, если они действительно ни капельки не хотят умирать, все равно умрут. — Она улыбнулась; улыбка у нее была в точности как у матери. — Ну вот! Я же сказала, что это глупо.
— Нет, я тоже так думаю, — откликнулся Итале. Он считал необычайным, загадочным то, что у них с сестрой возникают одни и те же мысли. Он очень любил Лауру и восхищался ее способностью говорить о своих чувствах вслух, чего сам делать не решался. — Я не вижу причины, по которой людям стоило бы умирать, не вижу в смерти необходимости. Просто, наверное, люди в итоге устают и сдаются. Разве я не прав?
— Конечно, прав! Смерть всегда приходит как бы извне — человек заболевает или… ему камень на голову падает — в общем, источник смерти не внутри самого человека.
— Верно. А если ты сам себе хозяин, то вполне можешь сказать ей: «Извините, я сейчас занят, приходите попозже, когда я с делами покончу!»
Все трое рассмеялись, и Лаура сказала:
— А это значит: «никогда»! Разве можно переделать все дела?
— Конечно, нет — за какие-то семьдесят лет! Смешно! Если бы я мог прожить лет семьсот, я бы первые сто лет только думал — у меня никогда не хватало времени подумать как следует. А потом уже поступал бы исключительно разумно, а не спешил и не метался бы, не попадал бы каждый раз впросак.
— И чем бы ты тогда занялся? — спросила Пьера.
— Ну, например, сто лет я бы целиком пожертвовал на путешествия; объехал бы всю Европу, обе Америки, Китай…
— А я бы уехала туда, где ни одна живая душа меня не знает! — прервала его Лаура. — И для этого совсем не обязательно забираться так далеко — вполне сойдет даже Валь Альтесма. Да, мне бы хотелось пожить среди чужих людей. И попутешествовать я бы, конечно, тоже хотела — увидеть Париж, вулканы Исландии…
— А я бы хотела остаться здесь, — сказала Пьера. — Я бы скупила все земли вокруг озера, кроме ваших, и заставила бы всех неприятных людей отсюда уехать. И у меня была бы большая семья. Человек пятнадцать детей. И каждый год тридцать первого июля они бы съезжались домой отовсюду, где бы ни были, и мы бы устраивали на берегу озера потрясающий праздник, катались бы на лодках…
— А я привез бы для этого праздника из Китая разные хлопушки и фейерверки.
— А я бы привезла из Исландии вулканы, — подхватила Лаура, и снова все засмеялись.
— А что бы вы сделали, если б могли загадать три желания? — спросила Пьера.
— Пожелала бы еще триста желаний, — сказала Лаура.
— Это нельзя. Всегда бывает только три желания.
— Ну, тогда не знаю. А ты бы что пожелал, Итале?
— Нос покороче, — мрачно ответствовал он, немного подумав. — Чтобы люди на него внимания не обращали. И еще — присутствовать на коронации Матиаса Совенскара.
— Это два. А третье желание?
— Да мне и двух хватит, — усмехнулся Итале. — А третье я бы отдал Пьере, ей бы, по-моему, оно больше пригодилось.
— Нет, трех мне вполне достаточно, — возразила Пьера, но сказать, каковы же эти ее три желания, не захотела.
— Ладно, — кивнула Лаура, — тогда я забираю твое третье желание, Итале, и хочу, чтобы все мы и правда прожили по семьсот лет!
— И каждое лето возвращались домой — на праздники, которые будет устраивать Пьера, — прибавил Итале.
— Что они там болтают? Ты что-нибудь понимаешь, Пернета? — спросила Элеонора, прислушавшись к их разговору.
— Да я и не слушала, Леле, — отозвалась ее невестка. У Пернеты был очень красивый голос — глубокое контральто. — Как всегда, несут всякую бессмыслицу.
— Во всяком случае, это не большая бессмыслица, чем обсуждать, чья там свекровь приходится кому-то сводной сестрой или троюродной бабушкой! — тут же ощетинилась Лаура.
— Да уж! — поддержал ее брат.
— Кстати, девочки, мы ведь так и не решили, какое платье сшить Пьере для бала у Сорентаев! — поспешила сменить тему Элеонора. — Когда состоится бал? Двадцатого?
— Двадцать второго, — ответили девушки хором и с энтузиазмом принялись рассуждать о тафте, органзе и швейцарском муслине, о шарфах, накидках и прическах «по-гречески»…
— Тебе очень пойдет белый муслин с крохотными зелененькими мушками и с летящим шарфом — я тебе покажу, у Пернеты в журнале есть такая картинка…
— Но, мама! Это же допотопный журнал! Мода трехлетней давности! — возразила Лаура.
— Дорогая моя! Если б даже мы, у себя в горах, одевались по самой последней моде, кому какое до этого, дело? — без малейшей горечи заметила Элеонора. Она когда-то считалась одной из самых красивых девушек Солария и пользовалась большим успехом, однако, выйдя замуж за Гвиде Сорде, без оглядки «оставила все это там, внизу». — По-моему, летящий шарф во время танца — это просто прелестно! А тебе, Пьера, эта идея нравится?
Мать Пьеры умерла четырнадцать лет назад во время эпидемии холеры, унесшей также и младшую дочку Сорде, тогда еще совсем крошку. В доме графа Орланта хватало слуг, нянек, всяких двоюродных бабушек и прочих родственниц, однако Элеонора сразу же взяла заботу о двухлетней Пьере в свои руки — взяла так решительно, словно имела на это все права. Граф Орлант, горюя о жене и тревожась за малышку, был Элеоноре чрезвычайно благодарен и вскоре уже не осмеливался что-либо решать относительно собственной дочери, не посоветовавшись с Элеонорой, а она в свою очередь никогда не пыталась претендовать в глазах девочки на роль единственной и любимой матери. Они с Пьерой и без того любили друг друга легко и весело, и отношения их были куда более дружескими, чем у многих матерей с их дочерьми.