Другой мотив Кобы почти столь же несомненен. Декабрьское поражение не могло не понизить в его глазах авторитет Ленина: факту он всегда придавал большее значение, чем идее. Ленин был на съезде в меньшинстве. Победить с Лениным Коба не мог. Уже это одно чрезвычайно уменьшало его интерес к программе национализации. И большевики, и меньшевики считали раздел меньшим злом по сравнению с программой противной фракции. Коба мог надеяться, что на меньшем зле сойдется, в конце концов, большинство съезда. Так органическая тенденция радикального демократа совпадала с тактическим расчетом комбинатора. Коба просчитался: у меньшевиков было твердое большинство, и им незачем было выбирать меньшее зло, раз они предпочитали большее.
Вот и все, что можно сообщить о работе Кобы – Ивановича – Бесошвили за время первой революции. Это немного, даже и в чисто количественном отношении. Между тем автор старался не упустить ничего сколько-нибудь достойного внимания. Дело в том, что интеллект Кобы, лишенный воображения и бескорыстия, малопроизводителен. К тому же этот упорный, желчный, требовательный характер, вопреки созданной за последние годы легенде, совсем не трудолюбив. Культура умственного труда ему несвойственна. Все, кто ближе соприкасался с ним в более поздние периоды, знали, что Сталин не любит работать. «Коба – лентяй», – говорили не раз с полуснисходительной усмешкой Бухарин, Крестинский, Серебряков и другие. На то же интимное качество осторожно намекал иногда и Ленин. В склонности к угрюмому ничегонеделанию сказывалось, с одной стороны, восточное происхождение, с другой – неудовлетворенное честолюбие. Нужна была каждый раз властная личная причина, чтобы побудить Кобу к длительному и систематическому усилию. В революции, которая оттесняла его, он такой побудительной причины не находил. Оттого его вклады в революцию кажутся такими мизерными по сравнению с тем вкладом, какой революция внесла в его личную жизнь.
Период реакции
О личной жизни молодого Сталина мы знаем мало, но тем более ценно это малое для характеристики человека.
«В 1903 г. он женился, – рассказывает Иремашвили. – Его брак был, как он понимал его, счастливым. Правда, равноправия полов, которое он выдвигал как основную форму брака в новом государстве, в его собственном доме нельзя было найти. Да это и не отвечало совсем его натуре – чувствовать себя равноправным с кем-нибудь. Брак был счастливым, потому что его жена, которая не могла следовать за ним, глядела на него как на полубога, и потому что она, как грузинка, выросла в священной традиции, обязывающей женщину служить». Сам Иремашвили, хотя и считавший себя социал-демократом, сохранил в почти незатронутом виде культ традиционной грузинской женщины, по существу, семейной рабыни. Жену Кобы он рисует теми же чертами, что и его мать, Кеке. «Эта истинно грузинская женщина… всей душой заботилась о судьбе своего мужа. Проводя неисчислимые ночи в горячих молитвах, ждала своего Coco, когда он участвовал в тайных собраниях. Она молилась о том, чтобы Коба отвернулся от своих богопротивных идей ради мирной семейной жизни в труде и довольстве».
Не без изумления узнаем мы из этих строк, что у Кобы, который сам уже в 13 лет отвернулся от религии, была наивно и глубоко верующая жена. Это обстоятельство может показаться заурядным в устойчивой буржуазной среде, где муж считает себя агностиком или развлекается франкмасонским ритуалом, в то время как жена после очередного адюльтера исповедуется у католического священника. Коба не искал в жене друга, способного разделить его взгляды или хотя бы амбиции. Он удовлетворялся покорной и преданной женщиной. По взглядам он был марксистом; по чувствам и духовным потребностям – сыном осетина Бесо из Диди-Лило. Он не требовал от жены больше того, что его отец нашел в безропотной Кеке.
Хронология Иремашвили, небезупречная вообще, в делах личного характера надежнее, чем в области политики. Вызывает, однако, сомнение дата женитьбы; 1903 год. Коба был арестован в апреле 1902 г. и вернулся из ссылки в феврале 1904 г. Возможно, что венчание состоялось в тюрьме – такие случаи были нередки. Но возможно и то, что женитьба произошла лишь после побега из ссылки, в начале 1904 г. Церковное венчание в этом случае представляло, правда, для «нелегального» трудности; но при первобытных нравах того времени, особенно на Кавказе, полицейские препятствия можно было обойти. Если женитьба произошла в ссылке, то это отчасти может объяснить политическую пассивность Кобы в течение 1904 г.
Жена Кобы – мы не знаем даже ее имени – умерла в 1907 г., по некоторым сведениям, от воспаления легких. К этому времени отношения между двумя Coco успели утратить дружеский характер. «Его резкая борьба, – жалуется Иремашвили, – направлялась отныне против нас, его прежних друзей. Он нападал на нас во всех собраниях, дискуссиях самым ожесточенным и неизменным образом и пытался всюду сеять против нас яд и ненависть. Если б у него была возможность, он бы нас искоренил огнем и мечом… Но подавляющее большинство грузинских марксистов оставались с нами. Этот факт еще больше усиливал его злобу». Политическая отчужденность не помешала Иремашвили посетить Кобу по случаю смерти жены, чтоб принести ему слова утешения: такую силу сохраняли еще традиционные грузинские нравы. «Он был очень опечален и встретил меня как некогда, по-дружески. Бледное лицо отражало душевное страдание, которое причинила смерть верной жизненной подруги этому столь черствому человеку. Его душевное потрясение… должно было быть очень сильным и длительным, так как он не способен был более скрывать его перед людьми».
Умершую похоронили по всем правилам православного ритуала. На этом настаивали родственники жены, и Коба не сопротивлялся.
Жена оставила Кобе мальчика с мелкими и нежными чертами лица. В 1919 – 1920 годах он учился в тифлисской гимназии, где Иремашвили состоял преподавателем. Вскоре отец перевел Яшу в Москву. Мы еще встретимся с ним в Кремле. Вот и все, что мы знаем об этом браке, который во времени (1903 – 1907) довольно точно укладывается в рамки первой революции. Такое совпадение не случайно: ритмы личной жизни революционеров слишком тесно бывали связаны с ритмами больших событий.
Начало массовых стачек во второй половине 90-х годов означало приближение революции. Среднее число стачечников не составляло, однако, еще и 50 тысяч в год. В 1905 г. это число сразу поднялось до 23/4 миллиона, в 1906 г. оно снижается до 1 миллиона; в 1907 г. – до 3/4 миллиона, считая, конечно, и повторные стачки. Таковы цифры революционного трехлетия: мир не знал еще подобной стачечной волны! В 1908 г. открывается период реакции: число стачечников сразу падает до 174 тысяч, в 1909 г. – до 64 тысяч, в 1910 г. – до 50 тысяч.
«В Лондоне, – пишет французский биограф, – Сталин в первый раз видел Троцкого, но последний вряд ли заметил его; вождь Петербургского Совета не был человеком, который легко завязывает знакомства и сближается с кем-либо без действительного духовного сродства». Верно это или нет, но факт таков, что только из книги Суварина я узнал о присутствии Кобы на Лондонском съезде и нашел затем подтверждение этого в официальных протоколах. Как и в Стокгольме, Иванович принимал участие не в числе 302 делегатов с решающим голосом, а в числе 42 с совещательным. Так слаб оставался большевизм в Грузии, что Коба не мог собрать в Тифлисе 500 голосов!
В 1907 г. Сталин оставался совершенно еще неизвестной фигурой не только для широких кругов партии, но и для делегатов съезда. Предложение комиссии было принято при значительном числе воздержавшихся.
Однако самое замечательное состоит в том, что Иванович ни разу не воспользовался предоставленным ему совещательным голосом. Съезд длился почти три недели, прения были крайне обильны. Но в списке многочисленных ораторов мы ни разу не встречаем имени Ивановича. Только под двумя короткими письменными заявлениями, внесенными кавказскими большевиками по поводу их домашних конфликтов с меньшевиками, значится на третьем месте его подпись. Других следов его присутствия на съезде нет. Чтоб понять значение этого обстоятельства, надо знать закулисную механику съезда. Каждая из фракций и национальных организаций собиралась в перерывах между официальными заседаниями особо для выработки своей линии поведения и назначения ораторов. Таким образом, в течение трехнедельных дебатов, в которых выступали все сколько-нибудь заметные члены партии, большевистская фракция не нашла нужным поручить ни одного выступления Ивановичу.
Под конец одного из последних заседаний съезда говорил молодой петербургский делегат. Все спешили покинугь места, почти никто не слушал. Оратор оказался вынужден встать на стул, чтоб обратить на себя внимание. Несмотря на крайне невыгодную обстановку, ему удалось добиться того, что вокруг него стали сосредоточиваться делегаты, и зал притих. Эта речь сделала дебютанта членом Центрального Комитета. Обреченный на молчание Иванович отметил успех молодого незнакомца – Зиновьеву было всего 25 лет, – вероятно, без сочувствия, но вряд ли без зависти. Решительно никто не замечал честолюбивого кавказца с совещательным голосом. Один из рядовых участников съезда, большевик Гандурин, рассказывал в своих воспоминаниях: «Во время перерывов мы обычно окружали одного или другого из крупных работников, забрасывая вопросами». Гандурин упоминает в числе делегатов Литвинова, Ворошилова, Томского и других сравнительно малоизвестных тогда большевиков; но ни разу не называет Сталина. А между тем воспоминания написаны в 1931 г., когда Сталина было уже гораздо труднее забыть, чем вспомнить.
…Сам Сталин нигде и никогда не обмолвился о своих боевых похождениях ни словом. Трудно сказать, почему. Автобиографической скромностью он не отличался. Что он считает неудобным рассказывать сам, то делают по его заданию другие. Со времени своего головокружительного возвышения он мог, правда, руководствоваться соображениями государственного «престижа». Но в первые годы после Октябрьского переворота такие заботы были ему совершенно чужды. И со стороны бывших боевиков ничего не проникло на этот счет в печать в тот период, когда Сталин еще не вдохновлял и не контролировал исторические воспоминания. Репутация его как организатора боевых действий не находит себе подкрепления ни в каких других документах: ни в полицейских актах, ни в показаниях предателей и перебежчиков. Правда, полицейские документы Сталин твердо держит в своих руках. Но если бы жандармские архивы заключали в себе какие-то конкретные данные о Джугашвили как экспроприаторе, кары, которым он подвергался, имели бы несравненно более суровый характер.
Из всех гипотез сохраняет правдоподобие только одна. «Сталин не возвращается и никому не позволяет возвращаться к террористическим актам, так или иначе связанным с его именем, – пишет Суварин, – иначе обнаружилось бы неизбежно, что в актах участвовали другие, он руководил ими только издалека». Весьма возможно к тому же, – это вполне в натуре Кобы, – что при помощи умолчаний и подчеркиваний он, где нужно было, осторожно приписывал себе те заслуги, которых на самом деле не имел. Проверить его в условиях подпольной конспирации было невозможно. Отсюда отсутствие у него в дальнейшем интереса к раскрытию деталей. С другой стороны, действительные участники экспроприаций и близкие к ним люди не упоминают в своих воспоминаниях о Кобе только потому, что им нечего сказать. Сражались другие, Сталин руководил ими издалека.
Бакинский большевик Стопани рассказывает, как он в 1907 г. ушел с головой в профессиональную работу, «самую злободневную для Баку того времени. Профессиональный союз находился под руководством большевиков. В союзе видную роль играли неизменный Алеша Джапаридзе и, меньшую, тов. Коба (Джугашвили), больше отдававший силы преимущественно партийной работе, которой он руководил…» В чем состояла «партийная работа», за вычетом «самой злободневной» работы по руководству профессиональным союзом. Стопани не уточняет. Зато он бросает очень интересное замечание о разногласиях среди бакинских большевиков. Все они стояли за необходимость организационного «закрепления» влияния партии на союз. Но «относительно степени и форм этого закрепления были разногласия и внутри нас самих: была уже своя „левая“ (Коба-Сталин) и „правая“ (Алеша Джапаридзе и др., в том числе и я); разногласие было не по существу, а в отношении тактики или способов осуществления этой связи». Намеренно туманные слова Стопани – Сталин уже был очень силен – позволяют безошибочно представить себе действительную расстановку фигур. Благодаря запоздалой волне стачечного движения, профессиональный союз выдвинулся на передний план. Вождями союза, естественно, оказались те, кто умел разговаривать с массами и вести их: Джапаридзе и Шаумян. Отодвинутый снова на второй план, Коба окопался и подпольном Комитете. Борьба за влияние партии на профессиональный союз означала для него подчинение вождей массы, Джапаридзе и Шаумяна, его собственному командованию. В борьбе за такого рода «закрепление» личной власти Коба, как видно из слов Стопани, восстановил против себя всех руководящих большевиков. Активность масс не благоприятствовала планам закулисного комбинатора.
Особенно острый характер приобрело соперничество Кобы с Шаумяном. Дело дошло до того, что после ареста Шаумяна рабочие, по свидетельству грузинских меньшевиков, заподозрили Кобу в доносе на своего соперника полиции и требовали над ним партийного суда. Кампания была прервана только арестом Кобы. Вряд ли у обвинителей были твердые доказательства. Но подозрение могло сложиться на основании ряда совпадающих обстоятельств. Достаточно, однако, и того, что товарищи по партии считали Кобу способным на донос по мотивам раздраженного честолюбия. Ни о ком другом не рассказывали подобных вещей!
…Общая картина вырисовывается во всяком случае с достаточной ясностью. Коба не принимал активного участия в профессиональном движении, которое было тогда главной ареной борьбы (Каринян, Стопани). Он не выступал на рабочих собраниях (Верещак), а сидел в «глубоком подполье» (Ногин). Он не мог «по ряду причин» вступить в русскую коллегию ЦК (Германов). В Баку было «больше всего увлечения эксами» (Ольминский) и индивидуальным террором (Верещак). Кобе приписывалось прямое руководство бакинскими «боевыми действиями» (Верещак, Мартов и др.). Такая деятельность несомненно требовала ухода от масс в «глубокое подполье». Денежная добыча в течение известного времени искусственно поддерживала существование нелегальной организации. Но тем сильнее дала о себе знать реакция, и тем позже началось возрождение. Этот вывод имеет не только биографическое, но и теоретическое значение, ибо помогает осветить некоторые общие законы массового движения.
24 марта 1910 г. жандармский ротмистр Мартынов сообщал, что им задержан Иосиф Джугашвили, известный под кличкой «Коба», член бакинского Комитета, «самый деятельный партийный работник, занявший руководящую роль» (будем верить, что документ не исправлен рукою Берия). В связи с этим арестом другой жандарм докладывал по начальству: «ввиду упорного участия» Джугашвили в революционной деятельности и его «двукратного побега», он, ротмистр Галимбатовский, «полагал бы принять высшую меру взыскания». Не надо думать, однако, что дело шло о расстреле: «высшая мера взыскания» в административном порядке означала ссылку в отдаленные места Сибири на пять лет.
Тем временем Коба снова сидел в знакомой ему бакинской тюрьме. Политическое положение в стране и тюремный режим за истекшие полтора года претерпели глубокие изменения. Шел 1910 год, реакция торжествовала по всей линии; не только массовое движение, но и экспроприации, террор, акты индивидуального отчаяния упали до низшей точки. В тюрьме стало строже и тише. О коллективных дискуссиях не было больше речи. Коба имел достаточный досуг изучать эсперанто, если только он не успел разочароваться в языке будущего. 27 августа распоряжением кавказского наместника Джугашвили воспрещено было в течение пяти лет проживать в Закавказье. Но в Петербурге остались глухи к рекомендациям ротмистра Галимбатовского, который не сумел, очевидно, представить никаких серьезных улик: Коба снова был Отправлен в Вологодскую губернию отбывать незаконченный двухлетний срок ссылки. Петербургские власти еще явно не придавали Иосифу Джугашвили серьезного значения.
Новый подъем
Около пяти лет (1906 – 1911) Столыпин господствовал над страной. Он исчерпал ресурсы реакции до дна. «Режим 3 июня» успел раскрыть свою несостоятельность во всех областях и прежде всего в области аграрного вопроса. От комбинаций политического характера Столыпину пришлось вернуться к полицейской дубине. И как бы для того чтобы ярче обнаружить банкротство системы, для Столыпина нашелся убийца в его собственной секретной полиции.
В 1910 г. промышленное оживление стало неоспоримым. Перед революционными партиями встал вопрос: как перелом конъюнктуры отразился на политическом состоянии страны? Большинство социал-демократов оставалось на схематической позиции: кризис революционизирует массы, промышленный подъем успокаивает их. Пресса обоих течений, и большевиков, и меньшевиков, имела поэтому тенденцию преуменьшать или вовсе отрицать начавшееся оживление.
Кривая стачечного движения скоро начинает подниматься вверх. Правда, число стачечников доходит в 1911 г. всего до 100 тысяч (в прошлом году оно не достигало и половины): медленность подъема показывает силу оцепенения, которую надо было преодолеть. К концу года рабочие кварталы выглядели, во всяком случае, уже значительно иначе, чем в начале его. После хороших урожаев 1909 и 1910 гг., давших толчок промышленному подъему, наступил в 1911 г. сильный неурожай, который, не останавливая подъема, обрек на голод 20 миллионов крестьян. Начавшееся брожение в деревне снова поставило аграрный вопрос в порядок дня. Большевистская конференция в январе 1912 г. с полным правом констатирует «начало политического оживления». Резкий перелом происходит, однако, лишь весною 1912 г., после знаменитого расстрела рабочих на Лене. В глубокой тайге, за 7000 верст от Петербурга, за 2000 верст от железной дороги, парии золотопромышленности, доставлявшие ежегодно миллионы рублей прибыли английским и русским акционерам, потребовали восьмичасового рабочего дня, повышения зарплаты и отмены штрафов. Вызванные из Иркутска солдаты стреляли по безоружной толпе. 150 убитых, 250 раненых; лишенные медицинской помощи раненые умирали десятками.
При обсуждении Ленских событий в Думе министр внутренних дел Макаров, тупой чиновник, не худший и не лучший среди других, заявил под аплодисменты правых депутатов: «Так было, так будет!» Эти неожиданные в своем бесстыдстве слова вызвали электрический разряд. Сперва с заводов Петербурга, затем со всех концов страны стали стекаться по телефону и телеграфу известия о резолюциях и стачках протеста. Отклик на Ленские события можно сравнить только с той волной негодования, которая за семь лет до того охватила трудящиеся массы после Кровавого воскресенья. «Быть может, никогда еще со времени 1905 г., – писала либеральная газета, – столичные улицы не видели такого оживления».
Сталин находился в те дни в Петербурге, меж двух ссылок. «Ленские выстрелы разбили лед молчания, – писал он в газете „Звезда“, с которой мы еще встретимся, – и тронулась река народного движения. Тронулась!.. Все, что было злого и пагубного в современном режиме, все, чем болела многострадальная Россия, – все это собралось в одном факте, в событиях на Лене. Вот почему именно ленские выстрелы послужили сигналом забастовок и демонстраций».
Новое движение являлось не повторением прошлого, а его продолжением. В 1905 г. грандиозная январская стачка сопровождалась наивной петицией царю. В 1912 г. рабочие сразу выдвигают лозунг демократической республики. Идеи, традиции и организационные навыки 1905 г., обогащенные тяжелым опытом годов реакции, оплодотворяют новый революционный этап. Ведущая роль с самого начала принадлежит рабочим. Внутри пролетарского авангарда руководство принадлежит большевикам. Этим, в сущности, предрешался характер будущей революции, хотя сами большевики еще не отдавали себе в этом ясного отчета. Усилив пролетариат и обеспечив за ним огромную роль в экономической и политической жизни страны, промышленный подъем укрепил базу под перспективой перманентной революции. Чистка конюшен старого режима не могла быть произведена иначе как метлой пролетарской диктатуры. Демократическая революция могла победить, лишь превратившись в социалистическую и тем преодолев себя.
Такою продолжала оставаться позиция «троцкизма». Но у него была ахиллесова пята: примиренчество, связанное с надеждой на революционное возрождение меньшевизма. Новый подъем – «не иной какой-либо, а именно революционный», – нанес примиренчеству непоправимый удар. Большевизм опирался на революционный авангард пролетариата и учил его вести за собою крестьянскую бедноту. Меньшевизм опирался на прослойку рабочей аристократии и тянулся к либеральной буржуазии. С того момента, как массы снова выступили на арену открытой борьбы, о «примирении» между этими двумя фракциями не могло быть и речи. Примиренцы должны были занять новые позиции: революционеры – с большевиками, оппортунисты – с меньшевиками.
На этот раз Коба остается в ссылке свыше 8 месяцев. О его жизни в Сольвычегодске, о ссыльных, с которыми он поддерживал связи, о книгах, которые он читал, о проблемах, которыми интересовался, не известно почти ничего. Из двух его писем того периода явствует, однако, что он получал заграничные издания и имел возможность следить за жизнью партии, вернее сказать, эмиграции, где борьба фракций вступила в острую фазу. Плеханов с незначительной группой своих сторонников снова порвал со своими ближайшими друзьями и встал на защиту нелегальной партии от ликвидаторов: это была последняя вспышка радикализма у этого замечательного человека, быстро клонившегося к закату. Так возник неожиданный, парадоксальный и недолговечный блок Ленина с Плехановым. С другой стороны, происходило сближение ликвидаторов (Мартов и др.), впередовцев (Богданов, Луначарский) и примиренцев (Троцкий). Этот второй блок, совершенно лишенный принципиальных основ, сложился до известной степени неожиданно для самих участников. Примиренцы все еще стремились «примирить» большевиков с меньшевиками, а так как большевизм в лице Ленина беспощадно отталкивал самую мысль о каком-либо соглашении с ликвидаторами, то примиренцы, естественно, сдвигались на позицию союза или полусоюза с меньшевиками и впередовцами. Цементом этого эпизодического блока, как писал Ленин Горькому, являлась «ненависть к большевистскому центру за его беспощадную идейную борьбу». Вопрос о двух блоках живо обсуждался в поредевших партийных рядах того времени.
31 декабря 1910 г. Сталин пишет за границу, в Париж: «Тов. Семен! Вчера получил от товарищей ваше письмо. Прежде всего горячий привет Ленину, Каменеву и др.». Это вступление не перепечатывается больше из-за имени Каменева. Дальше следует оценка положения в партии: «По моему мнению, линия блока (Ленин-Плеханов) единственно нормальная… В плане блока видна рука Ленина – он мужик умный и знает, где раки зимуют. Но это еще не значит, что всякий блок хорош. Троцковский блок (он бы сказал – „синтезис“) – это тухлая беспринципность… Блок Ленин – Плеханов потому и является жизненным, что он глубоко принципиален, основан на единстве взглядов по вопросу о путях возрождения партии. Но именно потому, что это блок, а не слияние, именно потому большевикам нужна своя фракция». Обнаружив свое стремление передвинуть центр тяжести из-за границы в Россию, Коба опять торопится потушить возможные опасения Ленина: «…действовать придется неуклонно и беспощадно, не боясь нареканий со стороны ликвидаторов, троцкистов, впередовцев…» С рассчитанной откровенностью он пишет о проектируемой им центральной группе: «… назовите ее, как хотите – „русской частью ЦК“ или „вспомогательной группой при ЦК“ – это безразлично». Мнимое безразличие должно прикрыть личную амбицию Кобы. «Теперь о себе. Мне остается шесть месяцев. По окончании срока я весь к услугам. Если нужда в работниках в самом деле острая, то я могу сняться немедленно». Цель письма ясна: Коба выставляет свою кандидатуру. Он хочет стать, наконец, членом ЦК.
Амбиция Кобы, сама по себе нимало, разумеется, не предосудительная, освещается неожиданным светом в другом его письме, адресованном московским большевикам. «Пишет вам кавказец Coco, – так начинается письмо, – помните в 4-м г. (1904), в Тифлисе и Баку. Прежде всего, мой горячий привет Ольге, вам, Германову. Обо всех вас рассказал мне И. М. Голубев, с которым я и коротаю мои дни в ссылке. Германов знает меня как к…б…а (он поймет)». Любопытно, что и теперь, в 1911 г., Коба вынужден напоминать о себе старым членам партии при помощи случайных и косвенных признаков: его все еще не знают и легко могут забыть. «Кончаю (ссылку) в июле этого года, – продолжает он, – Ильич и КД зазывают в один из двух центров, не дожидаясь окончания срока. Мне хотелось бы отбыть срок (легальному больше размаха)… Но если нужда острая (жду от них ответа), то, конечно, снимусь… А у нас здесь душно без дела, буквально задыхаюсь».
С точки зрения элементарной осторожности, эта часть письма кажется поразительной. Ссыльный, письма которого всегда рискуют попасть в руки полиции, без всякой видимой практической нужды сообщает по почте малознакомым членам партии о своей конспиративной переписке с Лениным, о том, что его убеждают бежать из ссылки и что в случае нужды он, «конечно, снимется». Как увидим, письмо действительно попало в руки жандармов, которые без труда раскрыли и отправителя, и всех упомянутых им лиц. Одно объяснение неосторожности напрашивается само собой: нетерпеливое тщеславие! «Кавказец Coco», которого, может быть, недостаточно отметили в 1904 г., не удерживается от искушения сообщить московским большевикам, что он включен ныне самим Лениным в число центральных работников партии. Однако мотив тщеславия играет только привходящую роль. Ключ к загадочному письму заключается в его последней части. «О заграничной „буре в стакане“, конечно, слышали: блоки Ленина – Плеханова, с одной стороны, и Троцкого – Мартова – Богданова – с другой. Отношение рабочих к первому блоку, насколько я знаю, благоприятное. Но вообще на заграницу рабочие начинают смотреть пренебрежительно: „пусть, мол, лезут на стену, сколько их душе угодно; а по-нашему, кому дороги интересы движения, тот работай, остальное же приложится“. Это, по-моему, к лучшему». Поразительные строки! Борьбу Ленина против ликвидаторства и примиренчества Сталин считал «бурей в стакане». «На заграницу (включая и генеральный штаб большевизма) рабочие начинают смотреть пренебрежительно» – и Сталин вместе с ними. «Кому дороги интересы движения, тот работай, остальное же приложится». Интересы движения оказываются независимы от теоретической борьбы, которая вырабатывает программу движения.
Чтобы понять практическую цель, скрывавшуюся за двойственностью Сталина, надо вспомнить, что Германов, который несколько месяцев тому назад выдвигал кандидатуру Кобы в ЦК, был тесно связан с другими примиренцами, влиятельными в верхах партии. Коба считает целесообразным показать этой группе свою солидарность с ней. Но он отдает себе слишком ясный отчет в могуществе ленинского влияния и начинает поэтому с заявления своей верности «принципам». В письме в Париж – подлаживание под непримиримость Ленина, которого Сталин боялся; в письме к москвичам – натравливание на Ленина, который зря «лезет на стену». Первое письмо является грубоватым пересказом статей Ленина против примиренцев. Второе – повторяет аргументы примиренцев против Ленина. И все это на протяжении 24 дней!
В условиях подпольной работы компрометирующие письма уничтожаются, личные связи с заграницей редки: Коба не опасается, что два его письма могут быть сопоставлены. Если эти неоценимые человеческие документы оказались спасены для будущего, то заслуга принадлежит полностью перлюстраторам царской почты. 23 декабря 1925 г., когда тоталитарный режим был еще очень далек от нынешнего автоматизма, тифлисская газета «Заря Востока» опубликовала по неосторожности извлеченную из полицейских архивов копию письма Кобы москвичам. Нетрудно себе представить, какую головомойку получила злополучная редакция! Письмо впоследствии никогда не перепечатывалось, и ни один из официальных биографов никогда не ссылался на него.
Несмотря на острую нужду в работниках, Коба не «снялся немедленно», т. е. не бежал, а отбыл на этот раз свой срок до конца. Газеты приносили сведения о студенческих сходках и уличных демонстрациях. На Невском проспекте собралось не менее 10 000 человек. К студентам начали присоединяться рабочие. «Не начало ли поворота?» – спрашивал Ленин в статье за несколько недель до получения письма Кобы из ссылки. В первые месяцы 1911 г. оживление примет уже несомненный характер. Коба, который совершил до этого три побега, сейчас спокойно ожидает конца своей ссылки. Период нового весеннего пробуждения оставляет его как бы безразличным. Можно подумать, что он пугается нового прибоя, вспоминая опыт 1905 г.
Все биографы без исключения говорят о новом побеге Кобы. На самом деле в побеге не было надобности: срок ссылки кончался в июле 1911 г. Московское охранное отделение, упоминая мимоходом об Иосифе Джугашвили, характеризует его на этот раз как «отбывшего срок административной ссылки в городе Сольвычегодске». Тем временем состоявшееся за границей совещание большевистских членов ЦК назначило для подготовки партийной конференции особую Комиссию, в состав которой, видимо, намечен был, наряду с четырьмя другими, и Коба. После ссылки он направляется в Баку и Тифлис, чтобы встряхнуть местных большевиков и привлечь их к участию в конференции. Оформленных организаций на Кавказе не было, приходилось строить почти на чистом месте. Тифлисские большевики одобрили написанное Кобой воззвание о необходимости революционной партии. «К сожалению, передовым рабочим в нашем кровном деле укрепления нашей родной социал-демократической партии, помимо политических рогаток и прочей сволочи, приходится наталкиваться на новое препятствие в наших же рядах, а именно на людей с буржуазной психологией». Речь идет о ликвидаторах. Воззвание заканчивается одним из обычных для нашего автора образов: «Мрачные кровавые тучи черной реакции, нависшие над страной, начинают рассеиваться, начинают сменяться грозовыми облаками народного гнева и возмущения. Черный фон нашей жизни прорезают молнии, и вдали уже вспыхивают зарницы, приближается буря». Воззвание имело целью возвестить о возникновении тифлисской группы и тем обеспечить немногочисленным местным большевикам участие в предстоящей конференции.
Вологодскую губернию Коба покинул легально. Прибыл ли он легально с Кавказа в Петербург, остается под вопросом: бывшим ссыльным обычно запрещалось в течение известного срока проживание в центрах страны. Но, с разрешения или без разрешения, провинциал вступает наконец на территорию столицы. Партия еще только выходит из оцепенения. Лучшие силы в тюрьмах, ссылке или эмиграции. Именно поэтому Коба и понадобился в Петербурге. Его первое появление на столичной арене имеет, однако, эпизодический характер. Между окончанием ссылки и новым арестом проходит всего два месяца, из которых три-четыре недели должна была отнять поездка на Кавказ. Мы ничего не знаем, как Коба осваивался с незнакомой обстановкой и как приступал к работе в новой среде.
Новейшая «История» партии, изданная под редакцией Сталина в 1938 г., гласит: «В состав этого ЦК вошли Ленин, Сталин, Орджоникидзе, Свердлов, Голощекин и другие. Сталин и Свердлов были избраны в ЦК заочно, так как они находились в ссылке». Между тем в официальном сборнике документов партии (1926 г.) читаем: «Конференция выбрала новый Центральный Комитет, в который вошли Ленин, Зиновьев, Орджоникидзе, Спандарьян, Виктор (Ордынский), Малиновский и Голощекин». «История» не включает в ЦК, с одной стороны, Зиновьева, с другой – провокатора Малиновского; зато включает Сталина, которого нет в старом списке. Разъяснение этой загадки способно бросить свет и на тогдашнее положение Сталина в партии и на методы нынешней московской историографии. На самом деле Сталин не был выбран на конференции, а был включен в ЦК вскоре после конференции путем так называемой кооптации. Об этом совершенно точно говорит цитированный выше официальный источник: «… затем были кооптированы в ЦК тов. Коба (Джугашвили – Сталин) и Владимир (Белостоцкий, бывший рабочий Путиловского завода)». Так же и по материалам Московского охранного отделения – Джугашвили был включен в ЦК после конференции «на основании предоставленного цекистам права кооптирования». Тождественную информацию дают все без исключения советские справочники, кончая 1929 годом, когда была опубликована инструкция Сталина, совершившая переворот в исторической науке. В юбилейном издании 1937 г., посвященном конференции, мы уже читаем: «Сталин не мог принять участия в работах Пражской конференции, так как в это время находился в ссылке в Сольвычегодске. Ленин и партия уже тогда хорошо знали Сталина как крупнейшего руководителя… Поэтому по предложению Ленина делегаты конференции избрали Сталина в ЦК заочно».
Вопрос о том, был ли Коба выбран на конференции или кооптирован позже Центральным Комитетом, может показаться второстепенным. На самом деле это не так. Сталин хотел попасть в ЦК. Ленин находил нужным провести его в ЦК. Выбор возможных кандидатов был настолько узок, что в состав ЦК попали некоторые совершенно второстепенные фигуры. Между тем Коба не был выбран. Почему? Ленин отнюдь не был диктатором партии. Да революционная партия и не потерпела бы над собой диктатуры! После предварительных переговоров с делегатами Ленин счел, видимо, более разумным не выдвигать кандидатуру Кобы. «Когда Ленин в 1912 г. ввел Сталина в состав Центрального Комитета партии, – пишет Дмитриевский, – это было встречено с возмущением. Открыто никто не возражал. Но меж собой негодовали». Информация бывшего дипломата, не заслуживающая, по общему правилу, доверия, представляет тем не менее интерес как отголосок бюрократических воспоминаний и сплетен. Ленин, несомненно, наткнулся на серьезное сопротивление. Оставался путь: переждать, когда конференция закончится, и апеллировать к тесному руководящему кружку, который либо полагался на рекомендацию Ленина, либо разделял его оценку кандидата. Так Сталин вошел в первый раз в ЦК – через заднюю дверь.
Переход Кобы с провинциальной арены на общегосударственную совпадает с моментом нового подъема рабочего движения и сравнительно широкого развития рабочей печати. Под напором подпольных сил царские власти потеряли прежнюю уверенность. Рука цензора ослабела. Легальные возможности расширились. Большевизм прорвался на открытую арену сперва с еженедельной, затем с ежедневной газетой. Возможности воздействия на рабочих сразу возросли. Партия продолжала оставаться в подполье, но редакции ее газет стали на время легальными штабами революции. Имя петербургской «Правды» окрасило целый период рабочего движения, когда большевиков стали называть «правдистами». За два с половиной года существования газеты правительство восемь раз закрывало ее, но она каждый раз снова возрождалась под каким-либо сходным названием. В самых острых вопросах «Правда» вынуждена была нередко ограничиваться полусловами и намеками. Но подпольные агитаторы и воззвания досказывали за нее то, чего она не могла сказать открыто. Передовые рабочие научились к тому же читать между строк. Тираж в 40 000 экземпляров может показаться очень скромным на западноевропейский или американский масштаб. Но при напряженной политической акустике царской России большевистская газета через своих непосредственных подписчиков и читателей находила отклик среди сотен тысяч. Так вокруг «Правды» объединилось молодое революционное поколение под руководством ветеранов, устоявших в годы реакции. «Правда» 1912 г. – это закладка фундамента для победы большевизма в 1917 г.», – писал впоследствии Сталин, намекая на свое участие в этой работе.
Ленин, до которого не дошла еще весть о побеге Сталина, жаловался 15 марта: «От Ивановича ничего. – Что он? Где он? Как он? Мало людей. Нет подходящих людей даже в столице». В том же письме Ленин писал, что в Петербурге «дьявольски» нужен легальный человек, «ибо там дела плохи. Война бешеная и трудная. У нас ни информации, ни руководства, ни надзора за газетой». «Война бешеная и трудная» шла у Ленина с редакцией «Звезды», которая не хотела вести войны с ликвидаторами. «С „Живым делом“ (журналом ликвидаторов) воюйте живее – тогда победа обеспечена. Иначе беда. Не бойтесь полемики…» – настаивал Ленин снова в марте 1912 г. Такой лейтмотив всех его писем того времени.
«Что он? Где он? Как он?» – можем мы повторить вслед за Лениным. Действительную роль Сталина, как всегда закулисную, определить нелегко: нужен тщательный анализ фактов и документов. Его полномочия как члена ЦК в Петербурге, т. е. одного из официальных руководителей партии, распространялись, конечно, и на легальную печать. Однако это обстоятельство предано было полному забвению до инструкции «историкам». Коллективная память имеет свои законы, которые не всегда совпадают с уставом партии. «Звезда» была основана в декабре 1910 г., когда обнаружились первые признаки оживления. «Самое близкое участие в подготовке издания и в редакционной работе из-за границы, – гласит официальная справка, – принимали Ленин, Зиновьев и Каменев». Из главных сотрудников в России редакция «Сочинений» Ленина называет 11 человек, забывая включить в их число Сталина. Между тем он был несомненным и, по своему положению, влиятельным сотрудником газеты. Ту же самую забывчивость – теперь сказали бы: саботаж памяти – мы встречаем во всех старых мемуарах и справочниках. Даже в специальном номере, который «Правда» посвятила в 1927 г. своему собственному 15-летнему юбилею, ни в одной из статей, начиная с передовой, имя Сталина не упоминается. Когда изучаешь старые издания, отказываешься подчас верить собственным глазам!
Исключением до некоторой степени являются ценные воспоминания Ольминского, ближайшего сотрудника «Звезды» и «Правды», который роль Сталина характеризует в следующих словах: «Сталин и Свердлов появились в Петербурге в разное время после побега из ссылки… Пребывание обоих в Петербурге (до нового ареста) было коротко, но успевало существенно отразиться на работе газеты, фракции и пр.». Это сухое указание, сделанное к тому же не в основном тексте, а в подстрочном примечании, вернее всего, пожалуй, характеризует положение. Сталин появлялся в Петербурге на короткое время, производил нажим на организацию, на думскую фракцию, на газету и снова исчезал. Его появления были слишком эпизодическими, его влияние – слишком аппаратным, его идеи и статьи – слишком ординарными, чтобы врезаться в память. Когда люди пишут мемуары не по принуждению, они вспоминают не официальные функции чиновников, а живую деятельность живых людей, яркие факты, отчетливые формулы, оригинальные предложения. Ничем подобным Сталин себя не проявлял. Немудрено, если никому не запомнилась серая копия рядом с ярким оригиналом. Правда, Сталин не только пересказывал Ленина. Связанный поддержкой примиренцев, он продолжал развивать одновременно две линии, уже знакомые нам по его письмам из Сольвычегодска: с Лениным – против ликвидаторов, с примиренцами – против Ленина. Первая линия имела открытый характер, вторая – замаскированный. Но та борьба, которую Сталин вел против заграничного центра, тоже не вдохновляла мемуаристов, хотя и по другой причине: все они, активно или пассивно, участвовали в примиренческом «заговоре» против Ленина и потому предпочитали впоследствии отворачиваться от этой страницы партийного прошлого. Только в 1929 г. официальное положение Сталина как представителя ЦК положено было в основу нового истолкования исторического периода, предшествовавшего войне.
«Автор этих строк живо помнит, – писал Зиновьев в 1934 г., когда над головой его висел уже дамоклов меч, – каким событием был приезд Сталина в Краков». Ленин радовался вдвойне: и тому, что теперь удастся произвести деликатную операцию в Петербурге в отсутствие Сталина, и тому, что дело обойдется, вероятно, без потрясений внутри ЦК. В своем скупом и осторожном рассказе о пребывании Сталина в Кракове Крупская замечает как бы вскользь: «Ильич нервничал тогда по поводу „Правды“, нервничал и Сталин. Столковывались, как наладить дело». Эти многозначительные, при всей своей преднамеренной туманности, строки остались, очевидно, от более откровенного текста, устраненного по требованию цензуры. В связи с уже известными нам обстоятельствами вряд ли можно сомневаться, что Ленин и Сталин «нервничали» по-разному, пытаясь каждый отстоять свою политику. Однако борьба была слишком неравной: Сталину пришлось отступить.
Совещание, на которое он был вызван, состоялось 28 декабря – 1 января 1913 г. в составе одиннадцати человек: членов ЦК, думской фракции и видных местных работников. Наряду с общими политическими задачами в условиях нового революционного подъема совещание обсуждало острые вопросы внутренней жизни партии: о думской фракции, о партийной прессе, об отношении к ликвидаторству и к лозунгу «единства». Главные доклады делал Ленин. Надо полагать, депутатам и их руководителю Сталину пришлось выслушать немало горьких истин, хоть и высказанных дружественным тоном. Сталин на совещании, видимо, отмалчивался: только этим и можно объяснить тот факт, что в первом издании своих воспоминаний (1929 г.) почтительный Бадаев забывает даже назвать его в числе участников. Отмалчиваться в критических условиях есть к тому же излюбленный прием Сталина. Протоколов и других материалов совещания «до сих пор не разыскано». Вероятнее всего, к неразысканию приняты были особые меры. В одном из тогдашних писем Крупской в Россию рассказывается: «Доклады с мест на совещании были очень интересны. Все говорили, что масса теперь подросла… Во время выборов выяснилось, что повсюду имеются самочинные рабочие организации… В большинстве случаев они не связаны с партией, но по духу своему партийны». В свою очередь, Ленин отмечает в письме Горькому, что совещание «очень удалось» и «сыграет свою роль». Он имел в виду прежде всего выпрямление политики партии.
Департамент полиции не без иронии уведомлял своего заведующего агентурой за границей, что, вопреки его последнему донесению, депутат Полетаев на совещании не присутствовал, а были следующие лица: Ленин, Зиновьев, Крупская; депутаты: Малиновский, Петровский, Бадаев; Лобова, рабочий Медведев, поручик русской артиллерии Трояновский (будущий посол в С. Штатах), жена Трояновского и Коба. Не лишен интереса порядок имен: Коба оказывается в списке департамента на последнем месте. В примечаниях к «Сочинениям» Ленина (1929) он назван пятым, после Ленина, Зиновьева, Каменева и Крупской, хотя Зиновьев, Каменев и Крупская давно уже находились в опале. В перечнях новейшей эры Сталин занимает неизменно второе место, сейчас же после Ленина. Эти перемещения недурно отбивают такт исторической карьеры.
Департамент полиции хотел показать своим письмом, что Петербург лучше своего заграничного агента осведомлен о происшедшем в Кракове. Немудрено: одну из видных ролей на совещании играл Малиновский, о действительной физиономии которого как провокатора знала лишь самая верхушка полицейского Олимпа. Правда, еще в годы реакции среди социал-демократов, соприкасавшихся с Малиновским, возникли против него подозрения; доказательств, однако, не было, и подозрения заглохли. В январе 1912 г. Малиновский оказался делегирован от московских большевиков на конференцию в Праге. Ленин жадно ухватился за способного и энергичного рабочего и содействовал выдвижению его кандидатуры на выборах в Думу. Полиция, со своей стороны, поддерживала своего агента, арестовывая возможных соперников. Во фракции Думы представитель московских рабочих сразу завоевывает авторитет. Получая от Ленина готовые тексты парламентских речей, Малиновский передавал рукописи на просмотр директору департамента полиции. Тот пробовал сперва вносить смягчения; однако режим большевистской фракции вводил автономию отдельного депутата в очень узкие пределы. В результате оказалось, что если социал-демократический депутат был лучшим осведомителем охранки, то с другой стороны, агент охранки стал наиболее боевым оратором социал-демократической фракции.
Подозрения насчет Малиновского снова возникли летом 1913 года у ряда видных большевиков; но за отсутствием доказательств и на этот раз все осталось по-старому. Однако само правительство испугалось возможного разоблачения и связанного с этим политического скандала. По приказу начальства Малиновский подал в мае 1914 г. председателю Думы заявление о сложении депутатского мандата. Слухи о провокации вспыхнули с новой силой и проникли на этот раз в печать. Малиновский выехал за границу, явился к Ленину и потребовал расследования. Свою линию поведения он, очевидно, тщательно подготовил при содействии своих полицейских руководителей. Две недели спустя в петербургской газете партии появилась телеграмма, сообщавшая иносказательно, что ЦК, расследовав дело Малиновского, убедился в его личной честности. Еще через несколько дней было опубликовано постановление о том, что самовольным сложением мандата Малиновский «поставил себя вне рядов организованных марксистов»: на языке легальной газеты это означало исключение из партии.
Ленин подвергался долгому и жестокому обстрелу со стороны противников за «укрывательство» Малиновского. Участие агента полиции в думской фракции и особенно в Центральном Комитете было, конечно, большим бедствием для партии. В частности, Сталин в последнюю свою ссылку отправился по доносу Малиновского. Но в ту эпоху подозрения, осложнявшиеся подчас фракционной враждой, отравляли всю атмосферу подполья. Прямых улик против Малиновского никто не представлял. Нельзя же было приговорить члена партии к политической, пожалуй, и физической смерти на основании смутных подозрений. А так как Малиновский занимал ответственное положение и от его репутации зависела до известной степени и репутация партии, то Ленин считал своим долгом защищать Малиновского с той энергией, которая его отличала. После низвержения монархии факт службы Малиновского в полиции нашел полное подтверждение. После Октябрьского переворота провокатор, вернувшийся в Москву из немецкого плена, был расстрелян по приговору Трибунала.
Несмотря на недостаток людей, Ленин не спешил вернуть Сталина в Россию. Необходимо было до его возвращения закончить в Петербурге «существенные реформы». С другой стороны, и сам Сталин вряд ли очень рвался на место прежней работы после краковского совещания, которое означало косвенное, но недвусмысленное осуждение его политики. Как всегда, Ленин сделал все, чтобы обеспечить побежденному почетное отступление. Мстительность была ему совершенно чужда. Чтобы задержать Сталина на критический период за границей, он заинтересовал его работой о национальном вопросе: комбинация целиком в духе Ленина!
Уроженцу Кавказа с его десятками полукультурных и первобытных, но быстро пробуждающихся народностей не нужно было доказывать важность национального вопроса. Традиция национальной независимости продолжала жить в Грузии. Коба получил первый революционный импульс именно с этой стороны. Самый псевдоним его напоминал о национальной борьбе. Правда, в годы первой революции он, по словам Иремашвили, успел охладеть к грузинской проблеме. «Национальная свобода… уже ничего не означала для него. Он не хотел признавать никаких границ для своей воли к власти. Россия и весь мир должны были оставаться открытыми для него». Иремашвили явно предвосхищает факты и настроения более позднего времени. Несомненно лишь, что, став большевиком, Коба покончил с той национальной романтикой, которая продолжала мирно уживаться с расплывчатым социализмом грузинских меньшевиков. Но, отказавшись от идеи независимости Грузии, Коба не мог, подобно многим великороссам, оставаться безразличным к национальному вопросу вообще: взаимоотношения грузин, армян, русских и пр. осложняли на каждом шагу революционную работу на Кавказе.
По своим взглядам Коба стал интернационалистом. Стал ли он им по своим чувствам? Великоросс Ленин органически не выносил шуток и анекдотов, способных задеть чувства угнетенной нации. Сталин сохранил в нервах своих слишком многое от крестьянина из деревни Диди-Лило. В предреволюционные годы он не смел, разумеется, играть на национальных предрассудках, как делал это позже, стоя у власти. Но в мелочах предрасположения его на этот счет обнаруживались уже и тогда. Ссылаясь на преобладание евреев в меньшевистской фракции Лондонского съезда 1907 г., Коба писал: «По этому поводу кто-то из большевиков заметил шутя (кажется, тов. Алексинский), что меньшевики – еврейская фракция, большевики – истинно русская, стало быть, не мешало бы нам, большевикам, устроить в партии погром». Нельзя и сейчас не поразиться тому, что в статье, предназначенной для рабочих Кавказа, где атмосфера была отравлена национальной рознью, Сталин счел возможным цитировать проникнутую подозрительным ароматом шутку. Дело шло при этом вовсе не о случайной бестактности, а о сознательном расчете. В той же статье, как мы помним, автор развязно «шутил» над резолюцией съезда об экспроприациях, чтобы рассеять таким способом сомнения кавказских боевиков. Можно с уверенностью предположить, что меньшевистская фракция в Баку возглавлялась в то время евреями и что своей «шуткой» насчет погрома автор хотел скомпрометировать фракционных противников в глазах отсталых рабочих: это легче, чем убедить и воспитать, а Сталин всегда и во всем искал линии наименьшего сопротивления. Прибавим, что «шутка» Алексинского тоже не возникла случайно: этот ультралевый большевик стал впоследствии отъявленным реакционером и антисемитом.
В своей политической работе Коба отстаивал, разумеется, официальную позицию партии. Однако до поездки за границу статьи его на эти темы не возвышались над уровнем повседневной пропаганды. Только теперь, по инициативе Ленина, он подошел к национальной проблеме с более широкой теоретической и политической точек зрения. Жизненное знакомство с переплетом кавказских национальных отношений облегчало ему, несомненно, ориентировку в этой сложной области, где абстрактное теоретизирование особенно опасно.
8 февраля, когда Сталин еще находился за границей, Ленин поздравлял редакцию «Правды» «с громадным улучшением во всем ведении газеты, которое видно за последние дни». Улучшение имело принципиальный характер и выразилось, главным образом, в усилении борьбы с ликвидаторами. Свердлов выполнял тогда, по рассказу Самойлова, обязанности фактического редактора; живя нелегально и не выходя из квартиры «неприкосновенного» депутата, он целыми днями возился с газетными рукописями. «Он был, кроме того, очень славный товарищ и во всех частных вопросах жизни». Это правильно. О Сталине, с которым он близко соприкасался и к которому очень почтителен, Самойлов такого отзыва не дает. 10 февраля полиция проникла в «неприкосновенную» квартиру, арестовала Свердлова и выслала его вскоре в Сибирь, несомненно, по доносу Малиновского. К концу февраля у тех же депутатов поселился Сталин, вернувшийся из-за границы. «В жизни нашей фракции и газеты „Правда“ он играл руководящую роль, – рассказывает Самойлов, – и он бывал не только на всех устраиваемых нами в нашей квартире совещаниях, но нередко с большим для себя риском посещал и заседания социал-демократической фракции, отстаивая в спорах с меньшевиками и по разным вопросам нашу позицию, оказывал нам большие услуги».
Сталин застал в Петербурге значительно изменившуюся обстановку. Передовые рабочие поддержали реформы Свердлова, внушенные Лениным. Штаб «Правды» был обновлен. Примиренцы оказались оттесненными. Сталин и не думал отстаивать по существу те позиции, от которых его оторвали два месяца тому назад. Это не в его духе. Его забота теперь состоит в том, чтобы сохранить лицо. 26 февраля он печатает в «Правде» статью, в которой призывает рабочих «возвысить голос против раскольнических попыток внутри фракции, откуда бы они ни исходили». По существу, статья входит в кампанию подготовки раскола думской фракции с возложением ответственности на противника. Но, связанный собственным вчерашним днем, Сталин пытается облекать новую цель в старую фразеологию. Отсюда двусмысленное выражение о раскольнических попытках, «откуда бы они ни исходили». Во всяком случае, из статьи очевидно, что, побывав в краковской школе, автор стремился лишь как можно менее заметно переменить фронт и включиться в новую политику. Однако участвовать в ней ему почти не довелось: его скоро арестовали.
В воспоминаниях бывшего грузинского оппозиционера Кавтарадзе рассказывается о встрече его со Сталиным в одном из петербургских ресторанов под бдительным оком шпиков. Когда собеседникам показалось на улице, что они счастливо отделались от преследователей, Сталин уехал на лихаче. Но немедленно за ним двинулся другой лихач со шпиком. Кавтарадзе, решивший, что его земляку не миновать на этот раз ареста, к удивлению своему узнал, что тот на свободе. Проезжая тускло освещенной улицей, Сталин собрался в ком, перекатился незаметно назад через спинку саней и зарылся в сугроб снега на краю улицы. Проводив глазами второго лихача, он встал, отряхнулся и укрылся у товарища. Через три дня, переодетый в форму студента, вышел из своего убежища и «продолжал руководящую работу в питерском подполье». Своими явно стилизованными воспоминаниями Кавтарадзе пытался отвести уже занесенную над ним руку. Но, как и многие другие, он ничего не купил ценою унижения… Редакция официального исторического журнала умудрилась не заметить, что в 1911 г., к которому Кавтарадзе относит этот эпизод, Сталин был в Петербурге только в летние месяцы, когда снежных сугробов на улицах быть не могло. Если брать рассказ за чистую монету, дело могло идти либо о конце 1912 г., либо о начале 1913 г., когда Сталин после возвращения из-за границы оставался на свободе около двух-трех недель.
В марте большевистская организация под фирмой «Правды» устраивала вечер-концерт. Сталину «захотелось туда пойти», рассказывает Самойлов: там можно было повидать многих товарищей. Он спрашивал у Малиновского совета: стоит ли пойти, не опасно ли? Вероломный советчик ответил, что, по его мнению, опасности нет. Однако опасность была подготовлена самим Малиновским. После прихода Сталина зал был сразу наводнен шпиками. Попытались провести его через артистическую, переодев предварительно в женскую ротонду. Но его все же арестовали. На этот раз ему предстояло исчезнуть из обращения ровно на четыре года.
Свыше шести месяцев перед последним арестом отдал Сталин интенсивной работе в Петербурге и за границей. Он принимал активное участие в проведении избирательной кампании в Думу, руководил «Правдой», участвовал в важном совещании партийного штаба за границей и написал свою работу о национальном вопросе. Это полугодие имело несомненно большое значение в его личном развитии. Впервые он нес ответственность за работу на столичной почве, впервые подошел к большой политике, впервые близко соприкоснулся с Лениным. То чувство мнимого превосходства, которое ему было столь свойственно как реалистическому «практику», не могло не быть потрясено при личном контакте с великим эмигрантом. Самооценка должна была стать более критической и трезвой, честолюбие – более замкнутым и тревожным, ущемленное провинциальное самодовольство должно было неминуемо окраситься завистью, которую смиряла только осторожность. В ссылку Сталин уезжал со стиснутыми зубами.
Война и ссылка
Война и ссылка
Утверждения некоторых биографов, будто. Сталин был автором «пораженческой» теории или формулы о «превращении империалистской войны в гражданскую», представляют чистейший вымысел и свидетельствуют о полном непонимании интеллектуальной и политической физиономии Сталина. Меньше всего ему были свойственны дух политического новаторства и теоретического дерзания. Он никогда и ничего не предвосхищал, никогда не забегал вперед. В качестве эмпирика он всегда страшился «априорных» выводов, предпочитая десять раз отмерить, прежде чем отрезать. В этом революционере всегда сидел консервативный бюрократ. Второй Интернационал был могущественным аппаратом. Никогда Сталин по собственной инициативе не пошел бы на разрыв с ним. Выработка большевистской доктрины войны относится целиком к биографии Ленина. Сталин не внес сюда ни одного слова, как и в доктрину революции. Однако для того чтобы понять поведение Сталина в годы ссылки и особенно в первые критические недели после февральского переворота, как и его позднейший разрыв со всеми принципами большевизма, необходимо очертить здесь вкратце ту систему взглядов, которую Ленин выработал уже в начале войны и к которой он постепенно привел партию.
Учился ли сам Сталин в ссылке и чему? Он уже давно вышел из возраста, когда удовлетворяются бескорыстным и бессистемным чтением. Двигаться вперед он мог, только изучая определенные вопросы, делая выписки, пытаясь письменно оформить свои выводы. Однако, кроме упоминаний о статье по национальному вопросу, никто ничего не сообщает об умственной жизни Сталина в течение четырех лет. Свердлов, совсем не теоретик и не литератор, пишет за годы ссылки ряд статей, переводит с иностранного, сотрудничает в сибирской прессе. «С этой стороны дела мои обстоят недурно», – пишет он в приподнятом тоне одному из друзей. После смерти Орджоникидзе, совершенно лишенного теоретических способностей, его жена рассказывала о тюремных годах покойного: «Он работал над собой и читал, читал без конца – В толстой клеенчатой тетради, выданной Серго тюремным начальством, сохранились длинные списки прочитанной им за этот период литературы». Каждый революционер вывозил из тюрьмы и ссылки такие клеенчатые тетради. Правда, многое гибло при побегах и обысках. Но из последней ссылки Сталин мог вывезти все, что хотел, в наилучших условиях, а в дальнейшем он не подвергался обыскам, наоборот, обыскивал других. Между тем тщетно стали бы мы искать каких-либо следов его духовной жизни за весь этот период одиночества и досуга. Четыре года – нового подъема революционного движения в России, мировой войны, крушения международной социал-демократии, острой идейной борьбы в социализме, подготовки нового Интернационала, – не может быть, чтобы Сталин за весь этот период не брал в руки пера. Но среди всего написанного им, видимо, не оказалось ни одной строки, которую можно было бы использовать для подкрепления позднейшей репутации. Годы войны и подготовки Октябрьской революции оказываются в идейной биографии Сталина пустым местом.
За эти девятнадцать лет Сталин не выдвинулся в ряд фигур ни первого, ни даже второго ряда. Его не знали. В связи с перехваченным письмом Кобы из Сольвычегодска в Москву начальник тифлисского охранного отделения дал в 1911 г. об Иосифе Джугашвили подробную справку, в которой нет ни выдающихся фактов, ни ярких черт, если не считать упоминания о том, что «Coco», он же «Коба», начал свою деятельность в качестве меньшевика.
Трудолюбивые московские исследователи подсчитали, что за трехлетие 1906 – 1909 годов Коба написал 67 воззваний и газетных статей, менее двух в месяц. Ни одна из этих статей, представлявших пересказ чужих мыслей для кавказской аудитории, не была переведена с грузинского языка или перепечатана в руководящих органах партии или фракции. Ни в одном из списков сотрудников петербургских, московских или заграничных изданий того периода, легальных или нелегальных, газет, журналов, тактических сборников, мы не встретим ни статей Сталина, ни ссылок на него. Его продолжали считать не марксистским литератором, а пропагандистом и организатором местного масштаба.
С 1912 г., когда его статьи начинают более или менее систематически появляться в большевистской прессе Петербурга, Коба усваивает себе псевдоним Сталина, производя его от стали, как Розенфельд принял раньше псевдоним Каменева, произведя его от камня: у молодых большевиков были в ходу твердые псевдонимы. Статьи за подписью Сталина не останавливают на себе ничьего внимания: они лишены индивидуальной физиономии, если не считать грубость изложения. За пределами узкого круга руководящих большевиков никто не знал, кто является автором статей, и вряд ли многие спрашивали себя об этом. В январе 1913 г. Ленин пишет в тщательно взвешенной заметке о большевизме для известного библиографического справочника Рубакина: «Главные писатели-большевики: Г. Зиновьев, В. Ильин, Ю. Каменев, П. Орловский и др.». Ленину не могло прийти в голову назвать в числе «главных писателей» большевизма Сталина, который как раз в те дни находился за границей и работал над своей «национальной» статьей.
В поле зрения полиции, как и в поле зрения партии, Сталин впервые вступает не как личность, а как член большевистского центра. В жандармских обзорах, как и в революционных мемуарах, он никогда не упоминается персонально как вождь, как инициатор, как литератор, в связи с его собственными идеями или действиями, а всегда – как элемент аппарата, как член местного комитета, как член ЦК, как один из сотрудников газеты, как один из участников совещания, как один из ссыльных в ряду других, в списке имен, притом никогда – на первом месте. Не случайно он попал в Центральный Комитет значительно позже ряда своих сверстников, притом не по выборам, а в порядке кооптации.
1917 год
1917 год
Лично для Сталина апрельское перевооружение партии имело крайне унизительный характер. Из Сибири он приехал с авторитетом старого большевика, со званием члена ЦК, с поддержкой Каменева и Муранова. Он тоже начал со своего рода «перевооружения», отвергнув политику местных руководителей как слишком радикальную и связав себя рядом статей в «Правде», докладом на совещании, резолюцией Красноярского Совета. В самый разгар этой работы, которая по характеру своему была работой вождя, появился Ленин. Он вошел на совещание, точно инспектор в классную комнату, и, схватив на лету несколько фраз, повернулся спиной к учителю и мокрой губкой стер с доски все его беспомощные каракули. У делегатов чувство изумления и протеста растворялись в чувстве восхищения.
У Сталина восхищения не было. Были острая обида, сознание бессилия и желтая зависть. Он был посрамлен перед лицом всей партии неизмеримо более тяжко, чем на тесном Краковском совещании после его злополучного руководства «Правдой». Бороться было бы бесцельно: ведь он тоже увидел новые горизонты, о которых не догадывался вчера. Оставалось стиснуть зубы и замолчать. Воспоминание о перевороте, произведенном Лениным в апреле 1917 г., навсегда вошло в сознание Сталина острой занозой. Он овладел протоколами мартовского совещания и попытался скрыть их от партии и от истории. Но это еще не решало дела. В библиотеках оставались комплекты «Правды» за 1917 г. Она была вскоре даже переиздана сборником: статьи Сталина говорили сами за себя. Многочисленные воспоминания об апрельском кризисе заполняли в первые годы исторические журналы и юбилейные номера газет. Все это нужно было изымать постепенно из обращения, заменять, подменять. Самое слово «перевооружение партии», употребленное мною мимоходом в 1922 г., стало впоследствии предметом все более ожесточенных атак со стороны Сталина и его историков.
Правда, в 1924 г. сам Сталин считал еще благоразумным признать, со всей необходимой мягкостью по отношению к самому себе, ошибочность своей позиции в начале революции. «Партия, – писал он, – приняла политику давления Советов на Временное правительство в вопросе о мире и не решилась сразу сделать шаг вперед… к новому лозунгу о власти Советов… Это была глубоко ошибочная позиция, ибо она плодила пацифистские иллюзии, лила воду на мельницу оборончества и затрудняла революционное воспитание масс. Эту ошибочную позицию я разделял тогда еще с другими товарищами по партии и отказался от нее полностью лишь в середине апреля, присоединившись к тезисам Ленина».
Это публичное признание, необходимое для прикрытия собственного тыла в начинавшейся тогда борьбе против троцкизма, уже через два года стало стеснительным. Сталин категорически отрицал в 1926 г. оппортунистический характер своей политики в марте 1917 г.: «Это неверно, товарищи, это сплетня», – и допускал лишь, что у него были «некоторые колебания… Но у кого из нас не бывали мимолетные колебания?»
Еще через четыре года Ярославский, упомянувший в качестве историка о том, что Сталин в начале революции занимал «ошибочную позицию», подвергся свирепой травле со всех сторон. Теперь нельзя уже было заикаться и о «мимолетных колебаниях». Идол престижа – прожорливое чудовище? Наконец, в изданной им самим «Истории партии» Сталин приписывает себе позицию Ленина, а свои собственные взгляды делает уделом своих врагов. «Каменев и некоторые работники Московской организации, например, Рыков, Бубнов, Ногин, – гласит эта необыкновенная „История“, – стояли на полуменьшевистской позиции условной поддержки Временного правительства и политики оборонцев. Сталин, который только что вернулся из ссылки, Молотов и другие вместе с большинством партии отстаивали политику недоверия Временному правительству, выступали против оборончества» и пр. Так, путем последовательных сдвигов от факта к вымыслу черное было превращено в белое. Этот метод, который Каменев называл «дозированьем лжи», проходит через всю биографию Сталина, чтобы найти свое высшее выражение и вместе с тем свое крушение в Московских процессах.
Анализируя концепции обеих фракций социал-демократии в 1909 г., автор этой книги писал: «Антиреволюционные стороны меньшевизма сказываются во всей силе уже теперь; антиреволюционные черты большевизма грозят огромной опасностью только в случае революционной победы». В марте 1917 г., после низвержения царизма, старые кадры партии довели эти антиреволюционные черты большевизма до их крайнего выражения: самый водораздел между большевизмом и меньшевизмом, казалось, утерян. Понадобилось радикальное перевооружение партии, которое Ленин – только ему была по плечу эта задача – произвел в течение апреля.
Сталин, видимо, ни разу не выступал публично против Ленина, но и ни разу за него. Он бесшумно отодвинулся от Каменева, как десять лет тому назад он отошел от бойкотистов, как на Краковском совещании молчаливо предоставил примиренцев их собственной участи. Не в его нравах было защищать идею, если она не сулила непосредственного успеха. С 14 по 22 апреля заседала конференция Петроградской организации. Влияние Ленина на ней было уже преобладающим, но прения имели еще моментами острый характер. Среди участников встречаем имена Зиновьева, Каменева, Томского, Молотова и других известных большевиков. Сталин не появлялся вовсе. Он, видимо, хотел, чтобы о нем на время забыли.
24 апреля собралась в Петрограде Всероссийская конференция, которая должна была окончательно ликвидировать наследство мартовского совещания. Около полутораста делегатов представляли 79 тысяч членов партии; из них 15 000 приходилось на столицу. Для антипатриотической партии, вчера лишь вышедшей из подполья, это было совсем неплохо. Победа Ленина стала ясна уже при выборе пятичленного президиума, в состав которого не были включены ни Каменев, ни Сталин, ответственные за оппортунистическую политику в марте. Каменев нашел в себе достаточно мужества, чтобы потребовать для себя на конференции содоклада. «Признавая, что формально и фактически классический остаток феодализма, помещичье землевладение, еще не ликвидирован… рано говорить, что буржуазная демократия исчерпала все свои возможности». Такова была основная мысль Каменева и его единомышленников: Рыкова, Ногина, Дзержинского, Ангарского и других. «Толчок к социальной революции, – говорит Рыков, – должен быть дан с Запада». Демократическая революция не закончилась, настаивали вслед за Каменевым ораторы оппозиции. Это было верно. Но ведь миссия Временного правительства состояла не в том, чтобы закончить ее, а в том, чтобы отбросить ее назад. Именно отсюда и вытекало, что довершить демократическую революцию возможно лишь при господстве рабочего класса. Прения носили оживленный, но мирный характер, так как вопрос был по существу предрешен, и Ленин делал все возможное, чтобы облегчить противникам отступление.
Сталин выступил в этих прениях с короткой репликой против своего вчерашнего союзника. «Если мы не призываем к немедленному низвержению Временного правительства, – говорил в своем содокладе Каменев, – то мы должны требовать контроля над ним, иначе массы нас не поймут». Ленин возражал, что «контроль» пролетариата над буржуазным правительством, особенно в условиях революции, либо имеет фиктивный характер, либо сводится к сотрудничеству с ним. Сталин счел своевременным показать свое несогласие с Каменевым. Чтобы дать подобие объяснения перемены собственной позиции, он воспользовался изданной 19 апреля министром иностранных дел Милюковым нотой, которая своей излишней империалистской откровенностью толкнула солдат на улицу и породила правительственный кризис. Ленинская концепция революции исходила не из отдельной дипломатической ноты, мало отличавшейся от других правительственных актов, а из соотношения классов. Но Сталина интересовала не общая концепция; ему нужен был внешний повод для поворота с наименьшим ущербом для самолюбия. Он «дозировал» свое отступление. В первый период, по его словам, «Совет намечал программу, а теперь намечает ее Временное правительство». После ноты Милюкова «правительство наступает на Совет, Совет отступает. Говорить после этого о контроле – значит говорить впустую». Все это звучало искусственно и ложно. Но непосредственная цель была достигнута: Сталин успел вовремя отмежеваться от оппозиции, которая при голосованиях собирала не более семи голосов.
В докладе по национальному вопросу Сталин сделал что мог, чтобы проложить мост от своего мартовского доклада, который источник национального гнета усматривал исключительно в земельной аристократии, к новой позиции, которую усваивала ныне партия. «Национальный гнет, – говорил он, полемизируя по неизбежности с самим собой, – поддерживается не только земельной аристократией. Наряду с ней существуют другие силы – империалистические, которые методы порабощения народностей, усвоенные в колониях, переносят и вовнутрь своей страны. К тому же крупная буржуазия ведет за собой мелкую буржуазию, часть интеллигенции, часть рабочей верхушки, которые также пользуются плодами грабежа». Это та тема, которую Ленин настойчиво развивал в годы войны. «Таким образом, – продолжает докладчик, – получается целый хор социальных сил, поддерживающий национальный гнет». Чтобы покончить с гнетом, надо «убрать этот хор с политической сцены». Поставив у власти имперскую буржуазию, Февральская революция вовсе еще не создала условий национальной свободы. Так, Временное правительство изо всех сил противилось простому расширению автономии Финляндии. «На чью сторону должны мы стать? Очевидно, на сторону финляндского народа».
На конференции сделана была попытка оставить за порогом Центрального Комитета Свердлова. Об этом после смерти первого Председателя Советской республики рассказывал Ленин как о своей вопиющей ошибке. «К счастью, – прибавлял он, – снизу нас поправили». У самого Ленина вряд ли могли быть основания восстать против кандидатуры Свердлова, которого он знал по переписке как неутомимого профессионального революционера. Вероятнее всего, сопротивление исходило от Сталина, который не забыл, как Свердлов наводил после него порядок в Петербурге, реформируя «Правду»; совместная жизнь в Курейке только усилила в нем чувство неприязни. Сталин ничего не прощал.
На конференции он, видимо, пытался взять реванш и сумел какими-то путями, о которых мы можем лишь строить догадки, завоевать поддержку Ленина. Однако покушение не удалось. Если в 1912 г. Ленин натолкнулся на сопротивление делегатов, когда пытался ввести Сталина в Центральный Комитет, то теперь он встретил не меньший отпор при попытке оставить Свердлова за бортом. Из состава ЦК, избранного на апрельской конференции, успели своевременно умереть Свердлов и Ленин. Все остальные – за вычетом, конечно, самого Сталина, – как и все четыре кандидата, подверглись в последние годы опале и либо официально расстреляны, либо таинственно исчезли.
Никто без Ленина не оказался способным разобраться в новой действительности, все оказались пленниками старой формулы. Между тем ограничиваться лозунгом демократической диктатуры значило теперь, как писал Ленин, «перейти на деле к мелкой буржуазии». Преимущество Сталина над другими состояло, пожалуй, в том, что он не испугался этого перехода и взял курс на сближение с соглашателями и слияние с меньшевиками. Им руководило отнюдь не преклонение перед старыми формулами. Идейный фетишизм был чужд ему: так, он без труда отказался от привычной мысли о контрреволюционной роли русской буржуазии. Как всегда, Сталин действовал эмпирически, под влиянием своего органического оппортунизма, который всегда толкал его искать линии наименьшего сопротивления. Но он стоял не одиноко; в течение трех недель он давал выражение скрытым тенденциям целого слоя «старых большевиков».
Нельзя забывать, что в аппарате большевистской партии преобладала интеллигенция, мелкобуржуазная по происхождению и условиям жизни, марксистская по идеям и связям с пролетариатом. Рабочие, которые становились профессиональными революционерами, с головой уходили в эту среду и растворялись в ней. Особый социальный состав аппарата и его командное положение по отношению к пролетариату – и то и другое – не случайность, а железная, историческая необходимость – были не раз причиной шатаний в партии и стали в конце концов источником ее вырождения. Марксистская доктрина, на которую опиралась партия, выражала исторические интересы пролетариата в целом; но люди аппарата усваивали ее по частям, соответственно со своим, сравнительно ограниченным опытом. Нередко они, как жаловался Ленин, просто заучивали готовые формулы и закрывали глаза на перемену условий. Им не хватало в большинстве случаев как синтетического понимания исторического процесса, так и непосредственной повседневной связи с рабочими массами. Оттого они оставались открыты влиянию других классов. Во время войны верхний слой партии был в значительной мере захвачен примиренческими настроениями, шедшими из буржуазных кругов, в отличие от рядовых рабочих-большевиков, которые оказались гораздо более устойчивы по отношению к патриотическому поветрию.
Открыв широкую арену демократии, революция дала «профессиональным революционерам» всех партий неизмеримо большее удовлетворение, чем солдатам в окопах, крестьянам в деревнях и рабочим на военных заводах. Вчерашние подпольщики сразу стали играть крупную роль. Советы заменяли им парламенты, где можно было свободно обсуждать и решать. В их сознании основные классовые противоречия, породившие революцию, начали как бы таять в лучах демократического солнца. В результате большевики и меньшевики объединяются почти во всей стране, а там, где они остаются разъединенными, как в Петербурге, стремление к единству сильно сказывается в обеих организациях. Тем временем в окопах, в деревнях и на заводах застарелые антагонизмы принимают все более открытый и ожесточенный характер, предвещая не единство, а гражданскую войну. Движение классов и интересы партийных аппаратов пришли, как нередко, в острое противоречие. Даже партийные кадры большевизма, успевшие приобресть исключительный революционный закал, обнаружили на второй день после низвержения монархии явственную тенденцию обособиться от массы и принимать собственные интересы за интересы рабочего класса. Что же будет, когда эти кадры превратятся во всемогущую бюрократию государства? Сталин об этом вряд ли задумывался. Он был плотью от плоти аппарата и самой твердой из его костей.
Каким, однако, чудом Ленину удалось в течение немногих недель повернуть партию на новую дорогу? Разгадку надо искать одновременно в двух направлениях: в личных качествах Ленина и в объективной обстановке. Ленин был силен тем, что не только понимал законы классовой борьбы, но и умел подслушать живые массы. Он представлял не аппарат, а авангард пролетариата. Он был заранее убежден, что из того рабочего слоя, который вынес на себе подпольную партию, найдутся многие тысячи, которые поддержат его. Массы сейчас революционнее партии; партия – революционнее аппарата. Уже в течение марта действительные чувства и взгляды рабочих и солдат успели во многих случаях бурно прорваться наружу, в вопиющем несоответствии с указами партий, в том числе и большевистской. Авторитет Ленина не был абсолютен, но он был велик, ибо подтвержден всем опытом прошлого. С другой стороны, авторитет аппарата, как и его консерватизм, только еще складывались. Натиск Ленина не был индивидуальным актом его темперамента; он выражал давление класса на партию, партия – на аппарат. Кто пытался в этих условиях сопротивляться, тот скоро терял почву под ногами. Колеблющиеся равнялись по передовым, осторожные – по большинству. Так Ленину удалось, ценою сравнительно небольших потерь, своевременно изменить ориентировку партии и подготовить ее к новой революции.
4 мая Сталин писал в «Правде»: «Революция растет вширь и вглубь… Во главе движения идет провинция. Если в первые дни революции Петроград шел впереди, то теперь он начинает отставать». Ровно через два месяца «июльские дни» обнаружили, что провинция чрезвычайно отстала от Петрограда. В своей оценке Сталин имел в виду не массы, а организации. «Столичные Советы, – отмечал Ленин еще на апрельской конференции, – политически находятся в большей зависимости от буржуазной центральной власти, чем провинциальные». В то время как ЦИК изо всех сил стремился сосредоточить власть в руках правительства, в провинции Советы, меньшевистские и эсеровские по составу, против собственной воли завладевали нередко властью и даже пытались регулировать экономическую жизнь. Но «отсталость» советских учреждений в столице вытекала как раз из того, что петроградский пролетариат далеко ушел вперед и пугал мелкобуржуазную демократию радикализмом своих требований. При обсуждении вопроса об июльской демонстрации Сталин считал, что рабочие не стремились к борьбе. Июльские дни опровергли и это утверждение: против запрета соглашателей и даже против предостережения большевистской партии, пролетариат вырвался на улицу, рука об руку с гарнизоном. Обе ошибки Сталина крайне знаменательны для него: он не дышал атмосферой рабочих собраний, не был связан с массой и не доверял ей. Сведения, которыми он располагал, шли через аппарат. Между тем массы были несравненно революционнее партии, которая, в свою очередь, была революционнее своих комитетчиков. Как и в других случаях, Сталин выражал консервативную тенденцию аппарата, а не динамическую силу масс.
В начале июля Петроград был полностью на стороне большевиков. Знакомя нового французского посла с положением в столице, журналист Клод Анэ показывал ему по ту сторону Невы Выборгский район, где сосредоточены самые большие заводы: «Ленин и Троцкий царят там, как господа». Полки гарнизона – либо большевистские, либо колеблющиеся в сторону большевиков. «Если Ленин и Троцкий захотят взять Петроград, кто им помешает в этом?» Характеристика положения была верна. Но власть брать нельзя было, ибо вопреки тому, что Сталин писал в мае, провинция значительно отставала от столицы.
2 июля на общегородской конференции большевиков, где Сталин представлял ЦК, появляются два возбужденных пулеметчика с заявлением, что полк немедленно решил выйти на улицу с оружием в руках. Конференция рекомендует отказаться от выступления. От имени Центрального Комитета Сталин подтверждает решение конференции. Пестковский, один из сотрудников Сталина и раскаявшийся оппозиционер, вспоминал через тринадцать лет об этой конференции: «Там я впервые увидел Сталина. Комната, в которой происходила конференция, не могла вместить всех присутствующих: часть публики следила за ходом прений из коридора через открытую дверь. В этой части публики был и я и поэтому плохо слышал доклады… От имени ЦК выступал Сталин. Так как он говорил тихо, то я из коридора разобрал немногое. Обратил внимание лишь на одно: каждая фраза Сталина была отточена и закончена, положения отличались ясностью формулировки…» Члены конференции расходятся по полкам и заводам, чтобы удержать массы от выступления. «Часов в 5, – докладывал Сталин после событий, – на заседании ЦИК официально от имени ЦК и конференции заявили, что мы решили не выступать». Часам к 6 выступление все же развернулось. «Имела ли партия право умыть руки… и уйти в сторону?.. Как партия пролетариата, мы должны были вмешаться в выступление и придать ему мирный и организованный характер, не задаваясь целью вооруженного захвата власти».
Несколько позже Сталин рассказывал об июльских днях на партийном съезде: «Партия не хотела выступления, партия хотела переждать, когда политика наступления на фронте будет дискредитирована. Тем не менее выступление стихийное, вызванное разрухой в стране, приказами Керенского, отправлением частей на фронт, состоялось», ЦК решил придать манифестации мирный характер. «На вопрос, поставленный солдатами, нельзя ли выйти вооруженными, ЦК постановил: с оружием не выходить. Солдаты, однако, говорили, что выступать невооруженными невозможно, что они возьмут оружие только для самообороны». Здесь, однако, мы наталкиваемся на загадочное свидетельство Демьяна Бедного. В очень восторженном тоне придворный поэт рассказал в 1929 г., как в помещении «Правды» Сталин был вызван из Кронштадта по телефону и как в ответ на заданный вопрос о том, выходить ли с оружием или без оружия, Сталин ответил: «Винтовки?.. Вам, товарищи, виднее!.. Вот мы, писаки, так свое оружие, карандаш, всегда таскаем за собой… А как там вы со своим оружием, вам виднее?» Рассказ, вероятно, стилизован. Но в нем чувствуется зерно истины. Сталин был, вообще говоря, склонен преуменьшать готовность рабочих и солдат к борьбе: по отношению к массам он всегда был недоверчив. Но где бы борьба ни завязывалась, на площади ли Тифлиса, в бакинской ли тюрьме или на улицах Петрограда, он всегда стремился придать ей как можно более острый характер. Решение ЦК? Его можно было осторожно опрокинуть параболой о карандашах. Не нужно, однако, преувеличивать значение этого эпизода: запрос исходил, вероятно, от Кронштадтского комитета партии; что касается матросов, то они все равно вышли бы с оружием.
Не поднявшись до восстания, июльское движение переросло рамки демонстрации. Были провокационные выстрелы из окон и с крыш, были вооруженные столкновения, без плана и ясной цели, но со многими убитыми и ранеными, был эпизодический полузахват Петропавловской крепости кронштадтскими моряками, была осада Таврического дворца. Большевики оказались полными господами в столице, но сознательно отклонили переворот как авантюру. «Взять власть 3 и 4 июля мы могли, – говорил Сталин на Петроградской конференции. – Но на нас поднялись бы фронт, провинция, Советы. Власть, не опирающаяся на провинцию, оказалась бы без рук и без ног». Лишенное непосредственной цели, движение стало откатываться. Рабочие возвращались на свои заводы, солдаты – в казармы.
Оставался вопрос о Петропавловке, где все еще сидели кронштадтцы. «ЦК делегировал меня в Петропавловскую крепость, – рассказывал Сталин, – где удалось уговорить присутствующих матросов не принимать боя… В качестве представителя ЦИК я еду с меньшевиком Богдановым к командующему войсками Козьмину. У него все готово к бою… Мы уговариваем его не применять вооруженные силы. Для меня очевидно, что правое крыло хотело крови, чтобы дать „урок“ рабочим, солдатам и матросам. Мы помешали им выполнить свое желание». Успешное выполнение Сталиным столь деликатной миссии оказалось возможным только благодаря тому, что он не был одиозной фигурой в глазах соглашателей: их ненависть направлялась против других лиц. К тому же он умел, несомненно, как никто, взять в этих переговорах тон трезвого и умеренного большевика, избегающего эксцессов и склонного к соглашениям. О своих советах матросам насчет «карандашей» он, во всяком случае, не упоминал.
Вопреки очевидности, соглашатели объявили июльскую манифестацию вооруженным восстанием и обвинили большевиков в заговоре. Когда движение уже закончилось, с фронта прибыли реакционные войска. В печати появилось сообщение, ссылавшееся на «документы» министра юстиции Переверзева, что Ленин и его соратники являются попросту агентами германского штаба. Настали дни клеветы, травли и смуты. «Правда» подверглась разгрому, Власти издали распоряжение об аресте Ленина, Зиновьева и других виновников «восстания». Буржуазная и соглашательская пресса грозно требовала, чтобы виновные отдали себя в руки правосудия.
Подробнее о тех горячечных июльских днях рассказал Орджоникидзе. «Началась бешеная травля наших вождей… Некоторые наши товарищи ставят вопрос о том, что Ленину нельзя скрываться, он должен явиться… Так рассуждали многие видные большевики. Встречаемся со Сталиным в Таврическом дворце. Идем вместе к Ленину…» Прежде всего бросается в глаза, что в те часы, когда шла «бешеная травля нашей партии и наших вождей», Орджоникидзе и Сталин спокойно встречаются в Таврическом дворце, штабе врага, и безнаказанно покидают его. На квартире Аллилуева возобновляется все тот же спор: сдаться или скрыться? Ленин полагал, что никакого гласного суда не будет. Категоричнее всех против сдачи высказался Сталин: «Юнкера до тюрьмы не довезут, убьют по дороге».
В это время появляется Стасова и сообщает о вновь пущенном слухе, будто Ленин по документам департамента полиции провокатор. «Эти слова произвели на Ильича невероятно сильное впечатление. Нервная дрожь перекосила его лицо, и он со всей решительностью заявил, что ему надо сесть в тюрьму».
Орджоникидзе и Ногина посылают в Таврический дворец добиться от правящих партий гарантий, «что Ильич не будет растерзан юнкерами». Но перепуганные меньшевики искали гарантий для самих себя. В свою очередь, Сталин докладывал на Петроградской конференции: «Я лично ставил вопрос о явке перед Либером и Анисимовым (меньшевики, члены ЦИК), и они мне ответили, что никаких гарантий дать не могут». После этой разведки в неприятельском лагере решено было, что Ленин уедет из Петрограда и скроется в глубоком подполье. «Сталин взялся организовать отъезд Ленина».