Конечно, я угадала, — сказала графиня Лиля. Она подалась вперед, опираясь на зонтик и прислушиваясь. Она вдруг помолодела и похорошела. Румянец заиграл на ее полных щеках. Глаза заблестели, маленький, красивого рисунка рот был приоткрыт, обнажая тронутые временем, но все еще прекрасные зубы.
— Музыка, — восторженно сказала она и приложила маленькую, пухлую руку к уху.
Из-за поворота шоссе все слышнее становился заливистый звон колокольцев и бормотание бубенчиков.
Ближе, слышнее, веселее, ярче, заливистее становилась игра троечного набора. И вот вся тройка буланых лошадей показалась на шоссе. Вихрем неслась она мимо любопытных прохожих, мимо дач. Она пронеслась, мелькнула, не пыля по нарочно политому водой шоссе мимо Афиногена Ильича и его гостей. Качался под расписной дугой широкий, ладный розово-золотистый жеребец, и колоколец на дуге мерно отзванивал такт его бега. Такие же розово-золотистые пристяжки неслись врастяжку. Их черные гривы взмахивались, как крылья, прямые хвосты были вытянуты. Стонали на ожерелках и на сбруе бубенцы, заливаясь неумолкаемой песнью. Спицы колес слились в одну полосу. Ямщик в шапке с павлиньими перьями, в малиновой рубахе и бархатной поддевке молодецки гикнул, проносясь мимо. Порфирий встал во весь рост в коляске, и накинутой небрежно на одно плечо «николаевской» легкой шинели и отдал честь отцу — и все скрылось во мгновение ока, слетело с политого водой участка дороги и запылило облаком прозрачной серой пыли.
— Н-нда, птица-тройка, — раздумчиво сказал Карелин, выбрасывая из глаза монокль. — Чисто гоголевская тройка.
Облетев квартал, тройка приближалась снова. Она шля теперь воздушною рысью. Усмеренные бубенцы бормотали, и чуть позванивал серебряным звоном колокольчик на дуге.
— Ty-тпру-у!..Ту-тпру-у!.. — остановил лошадей ямщик.
Еще и еще раз прозвенел мелодично колокольчик: коренник переступил с ноги на ногу. Бубенчики на мгновение залились: пристяжная, отфыркиваясь, встряхнулась всем телом.
Порфирий, сбросив шинель на сиденье, выпрыгнул из коляски и, счастливый и торжествующий, быстрыми шагами подошел к отцу.
— Ну, как, папа?
— Что же… Ничего не могу сказать… Очень хороша… Оч-чень… Я, чаю, такой тройки у царя нет.
— У Великого Князя Николая Николаевича Старшего есть еще и получше. Вся серая… Стальная… Кр-расота!.. Да не прочна. Побелеют с годами серые кони — разравняется тройка.
Фролов подошел к лошадям и гладил пристяжку по вспотевшим щекам. Белая пена проступила вдоль черного топкого ремня уздечки.
— Наши!.. Задонские!.. — сказал он.
— Да. Мой управляющий, бывший вахмистр, все ваши степи объездил. Настоящие калмыцкие «дербеты». А как легки на ходу!.. Пух!..
— Рысака откуда взяли? — деловито басом спросила баронесса фон Тизенгорст.
— Ознобишинский. На прикидке в бегунках минута сорок — верста, — счастливо улыбаясь, сказал Порфирий.
— Священная у калмыков масть, — сказал Фролов. — Как они вам таких уступили?
— Митрофан Греков устроил. За Маныч с моим вахмистром ездил, все их зимовники обшарил.
— Редкая масть… Изумительно подобраны. Коренник еще и в яблоках.
— Ну, давай, Порфирий, место… Кажется, и сынок твой жалует удивлять нас, — сказал генерал и сердито нахмурился.
Рослая, нарядная, караковая английская кобыла легко и вычурно — так была заезжена, — бросая ноги широко вперед, везла рысью легкий двухколесный французский тильбюри. Ею правил румяный молодой офицер, совсем еще мальчик, в маленькой меховой стрелковой шапке и в кафтане Императорской фамилии стрелкового батальона. Рядом с ним, под легким белым с кружевом зонтиком сидела хорошенькая, весело смеющаяся женщина. Из-под соломенной шляпки с голубыми цветами выбились и трепались по ветру легкие пушистые темно-каштановые волосы. Блуза с буфами у плеч, легкая в фалбалах юбка кремового цветя с голубыми мелкими цветочками была как на акварельной картине времен Империи. Рядом с женщиной умно и чинно сидел белый, остриженный по законам моды пудель с большим голубым бантом у ошейника.
— Боже мой, — воскликнула графиня Лиля, — Мимишка и ее белый пудель!
Графиня выговорила «белый пудель» по-английски.
— Нах-хал! — сердито сказал Афиноген Ильич и погрозил внуку пальцем.
Чуть покачиваясь, прокатил мимо мостика тильбюри. Женщина смеялась, сверкая зубами. Флик и Флок встали, насторожили черные уши и жадно, напряженно смотрели на пуделя.
Тильбюри скрылся за поворотом и, когда показался снова, ни Мимишки, ни ее белого пуделя в нем не было. Рядом с мальчиком-офицером сидел такой же молодец стрелок в белой рубахе. Точно и не было в тильбюри никакой женщины, не было и пуделя. Только показалось так… Офицер легко выпрыгнул из экипажа, бросил вожжи солдату и чинно направился к генералу.
— Пор-р-роть надо за такие фокус-покусы, — сказал Афиноген Ильич — Нах-хал!.. Тут кузина девушка… Тебя за такие проделки из батальона, как пить дать, вышвырнут…
— Дедушка!.. Ваше Высокопревосходительство!.. Ничего не вышвырнут. Высочайше одобрено. Вчера Великий Князь Владимир Александрович смотрел. Очень одобрил. Великий Князь Константин Николаевич в Павловске встретил, подошел, смеялся…
— А ты, Афанасий, как показывал-то свой выезд? В полном параде? — беря под руку офицера, спросил Фролов.
— Ну, натурально. С пуделем и со всем, что к нему полагается, — весело и громко, задорно поглядывая на Веру, сказал Афанасий.
Вера не обратила внимания на взгляды Афанасия. Она стояла, далекая от всего того, что происходило вокруг. Вряд ли она и видела все экипажи. Она вдруг перестала понимать эту праздную, бездельную, красивую жизнь. Полчаса тому назад здесь, совсем недалеко, убился молодой, полный сил матрос и там, в деревне!.. О!.. Боже мой!.. Что будет в деревне, когда там узнают о его смерти? Как страшен весь мир, с экипажами, лошадьми, бубенцами, странными женщинами и их собачками!.. Где же Бог?.. Где справедливость и милосердие? Где Божья Матерь, о Ком так любовно и свято думала она все эти дни? «Пресвятая Богородице, спаси нас»… Нет… не спасет Она!.. Ее нет… Если Она есть, как может Она быть с этими людьми, все это допускать?..
— Что же, — поднимаясь на стеклянный балкон и проходя через него за дамами в столовую, говорил Карелин — вы показали нам сегодня, Афиноген Ильич, не премировку лучших выездов, которые и премировать нельзя, так различны они и так каждый по своему хорош, а три политические программы, три настроения, три веяния нынешнего времени.
— Что вы. Аким Петрович. Уверяю нас, об этом и не думано.
— Охотно верю-с. Да вышло-то оно так. Генерал просил к столу.
— Пожалуйте, баронесса, рядом со мною. Вы, графиня —
— Это интересно, что вы сказали, Аким Петрович, — сказала баронесса Тизенгорст, садясь по правую руку генерала. — Поразительно верно. И действительно так… Три нации, три направления нашей политики.
— Ваше высокопревосходительство, вы на празднике будете в каске? — спросил Фролов.
— Ну, натурально, Алексей Герасимович. На иллюминацию и концерт
— Совсем будете, как я видал на картинках в «Иллюстрации» князя Бисмарка.
— Вот я и говорю, — продолжал Карелин. — наш генерал с его брэком и Ганноверскими конями, с его собаками — это прошлое, блаженной памяти Государь Николай Павлович, маневры Русских и Прусских войск под Калишем тридцать пятого годя. Совсем недавнее прошлое, когда мы дали маститому Императору Вильгельму возможность молниеносно разбить французов под Седаном и войти в Париж — памятный семидесятый год… Мудрая вековая политика. Она слабеет последнее время, и ваш сын, Порфирий Афиногенович, предвосхищает близкое будущее — славянофильскую политику, обращение вспять от Европы — птицу-тройку со всей ее анархической лихостью… Да-с, Порфирий Афиногенович, — повернулся Карелин к Порфирию, — ваша птица-тройка сама прелесть, но и анархия-с!.. Русь — не Россия, но Русь, Подлинная Русь, и вы, пожалуй, почти современны. В сферах идут колебания… Так вот-с… Ну, а молодой человек, вы далеко пойдете-с… Предвосхищаете-с будущее-с… Альянс с Францией… Самодержавную Русь под руку с демократической республиканской Францией…
— Да что вы, Аким Петрович, — запротестовал Фролов. — У нас, батюшка, «Марсельеза» запрещена. Попробуйте заиграть или запеть — квартальный на цугундер потащит… Какой же альянс?..
И тем не менее, Алексей Герасимович, наша обожаемая Цесаревна, чернокудрая с голубыми гладами, отразившими Датские воды Северного моря, принцесса Дагмара, имеет все причины ненавидеть объединенную Германию и тяготеть к иному Государству. А ce que la femme veut — Dieu le veut.[2]
— Но Государь еще не стар, — нерешительно сказал Гарновский. — Ему всего пошел пятьдесят восьмой год.
— Не стар, но сдаст, переходя на французский язык, возразил Карелин. — Он поддался общественному мнению. К чему нам этот славянский вопрос, раздуваемый так в Москве? Поверьте мне — Катковы, Аксаковы, Хомяковы — не менее вредны России, чем полоумные студенты, что идут просвещать народ в деревни. В нашем дворянстве и в офицерских кругах сердце превалирует над разумом. Идут к Черняеву сражаться за сербов, забывая, что они Русские офицеры и их долг думать о России, а не о Сербии.
— Не слушается старого князя Бисмарка, — буркнул себе под нос старый Разгильдяев.
— Позвольте возразить вам, — сказал Порфирий. Он покраснел и был возбужден. Успех его тройки, а он ощущал его без слов, и выпитое вино кружили голову. Ему было жарко. Мелкие капли блестели на его высоком, переходящем в лысину лбу.
— Пожалуйста. Du choc des opinions jaillit la verite,[3] — сказал Карелин, выбросил монокль из глаза и занялся форелью, положенной ему лакеем на тарелку.
Мой товарищ но Пажескому корпусу Николай Киреев, мой камер-паж Дохтуров, лейб-гусар Раевский и гродненский гусар Андреев едут к Черняеву и Сербию. Такие люди!.. И, конечно, с Высочайшего разрешения.
— Я о том и говорю-с…
— Да ведь это — подвиг, Аким Петрович, самый настоящий подвиг. И я сам сейчас все бросил бы и поехал туда, где бьются братья славяне, если бы не был уверен, что и без того попаду на войну за освобождение славян.
— Эк куда хватил! — сказал сердито Афиноген Ильич. — Да неужели ты думаешь, что мы будем драться за каких-то братушек? Этого только недоставало!..
— Иначе и быть, папа, не может. Если Государь Император разрешил этим доблестнейшим офицерам ехать к Черняеву, значит — Сербская война и Сербская победа угодны Его Величеству… Государь за славян… В «Новом Времени» статья о неудачах и бедствиях сербских дружин заканчивается: «Нет, не выдадим мы
— Н-да-а, — протянул Карелин. — Птица-тройка сорвется, понесет сама не знает куда. В гору, под уклон ли, ей все равно. Хоть в пропасть.
— Нет… Будет война!.. — с убеждением сказал Порфирий и залпом осушил большую рюмку легкого белого вина.
— Какая война? — недовольно сказал Афиноген Ильич, — брось молоть ерунду. Никто ни о какой войне не думает. Сербам прикажут сидеть смирно, а Черняеву вернуться назад.
— Comment, mon colonel, vous volez avoir la guerre? — сказал Гальяр.
— Mais certainment. C’еst notre devoir.
— Vos troupes sont excellentes, mais votre administration et surtout vos trains laissеnt beacoup a desirer.[4]
— Смею уверить, mon colonel, опыт 1855-го года не прошел для нас бесследно. С введением всеобщей воинской повинности армия переродилась. Вы не узнаете нашей реформированной и теперь еще перевооружающейся прекрасными скорострельными берданками армии.
— Ну, ну, — сказал Карелин, — достойный похвалы патриотизм. Не забудьте, милый мой, что за Турцией стоит Англия, а возможно, что и Австрия… Перевооружение, о котором вы говорите, еще и не коснулось армии, а только гвардии, кавалерии и стрелковых частей. Обуховские и Пермские клиновые пушки хуже английских и немецких…
— Люблю, когда штатские говорят о военных делах!
— Нам, дипломатам, дано и нужно знать военное дело. Ведь по Клаузевицу, — его, вероятно, вы знаете — война есть продолжение политики. Позвольте нам, прежде чем допустить, начало войны, все взвесить. Сколько раз мы воевали с Турцией. Зачем?.. Форсировать теперь Дунай не возможно. Там, где он узок — Никополь и Рущук, первоклассные крепости, запирают его и при современной артиллерии как вы ими овладеете?.. Там, где крепостей нет, Дунай так широк, глубок и быстер, что представляет из себя непреодолимую преграду. Это признали и немецкие авторитеты.
— Может быть, нарочно, — сказал Фролов.
— Нет, Алексей Герасимович, совсем не нарочно, а из расположения к нашему благородному Государю Императору. Откуда, Порфирий Афиногенович, вы подойдете, наконец, к Дунаю, который не лежит в пределах Российской Империи?
— Подумаешь!.. Сколько трудностей, сколько трудностей, — вздыхая, сказала графиня Лиля.
— Да хотя бы через ту же Сербию, — быстро сказал Порфирий.
— Никогда Австрия этого не позволит. Для нее это — casus belli.[5] А дальше Балканские горы…
— Да! Балканы, — сказал Афиноген Ильич, — в бытность мою в Берлине говорил мне князь Бисмарк, что немецкое командование считает переход через Балканы для современных армий с их снабжением совершенно невозможным.
— Папа!.. Суворов перешел Альпы…
— Вздор мелешь, Порфирий. У нас нет Суворова.
— Мы его ученики…
— Ну, хорошо!.. Хорошо, — раздражаясь на Порфирия, сказал Карелин. — Допустим, что все у вас прекрасно вышло. Вы орлами перелетели Дунай и Балканы, вы у стен Константинополя… А дальше?..
— Как, что дальше?.. Мы вошли в Константинополь. Ведь это заветная мечта Русского народа!
— Русский народ, я думаю, и не слыхал никогда про Константинополь, — сказал Гальяр.
— Черное море — Русское море, — не слушая Гальяра, по-русски продолжал Порфирий. — Славяне свободны. Славянские ручьи слились в Русском море…
— Не забывайте, что поэт дальше сказал: «Оно ль иссякнет?» — сказал Карелин и с нескрываемой иронией, через монокль, посмотрел на Порфирия, — а что, ежели и правда иссякнет?
— Стойте, стойте, Порфирий Афиногенович, — своим мужским басом энергично вступила в разговор баронесса фон Тизенгорст, вот уж точно «птица-тройка»… А Европейский концерт? Comment regardera l’Europe?[6] А Европейское равновесие? Я жила эту зиму у моей кузины в Англии и знаю, что ни лорд Биконсфильд, ни лорд Солсбери никогда не допустят, чтобы в Константинополе, а потом в Средиземном море появились Русские корабли. И смею вас уверить, милый Порфирий Афиногенович, что как только Русские войска подойдут к Константинополю — Английский флот войдет в Дарданеллы.
— Не испугаете, баронесса.
— Но, mon colonol, — сказал Карелин, баронесса София Федоровна совсем и не хочет вас пугать. Я нам тоже должен сказать дискретно, что Император Франц Иосиф, граф Андраши и Каллаи, распоряжающиеся Австрийской политикой, не могут допустить Русского влияния на Балканах. Им Турция много удобнее, чем Россия. Чтобы освободить славян — нужно уничтожить Австрию. Добровольческое движение Австрию не пугает — оно выгодно даже ей, ибо ослабляет и Турцию, и Сербию. Но вмешательство России — это уже совсем другое дело… И притом — Румыния… А, нет, Румыния теперь совсем не та, что была при матушке Екатерине или Александре I. Там нет больше господарей, которых легко было купить, — там теперь демократия, скупщина, и какой там шовинизм!.. «L’Europe nous regarde».[7]
— Черта-с два смотрит Европа на Румынию, — пробурчал себе в густые усы Фролов. — Нужны ей очень эти Руманешти.
— La Roumanie — enfant cheri de l’Europe. L’Europe ne permettra pas toucher a la Roumanie.[8] Князь Бларамборг и вице президент Сената Ион Гика — открытые враги России и члены могущественной туркофильской партии.
— Подумаешь!.. Как все это сложно!.. Как трудно!.. Бедный государь, — с тяжелым вздохом сказала графиня Лиля и положили на блюдечко вторую порцию малины со сливками. — Удивительная у вас малина, Афиноген Ильич…
— А Братиано?..
— Que c’est que c’est Братиано? Бларамберг сказал про него: «Il a commence sa carriere avec Orsini et il la termine avec un cosaque».[9]
— И отлично!.. Фролов, мотай на ус!.. Братиано — большой патриот. Вы, наверно, знаете, как он ответил на это: «Si je savais qu’une alliance avec le diable, non seulement аvec un cosaque, ferait du bien a ma patrie, je le signerais».[10]
— Un gaillard.[11]
— Как трудно!.. Подумаешь, — шептала графиня Лиля, приканчивая малину. Она одна еще ела, все уже кончили и ожидали ее. — Англия, Австрия, Румыния и все враги России и славян… А там Биконсфильд, Андраши, Бларамберг — и тоже злейшие враги России. Бедный Государь.
Встали из-за стола и перешли на просторный балкон, где был приготовлен кофе. Афиноген Ильич обратился к баронессе:
— Вы позволите курить?
Мальчик грум подал генералу трубку с длинным чубуком и, став на колени, помогал ее раскурить.
— Николай Евгеньевич, как вы на все это смотрите? — спросила Суханова Вера.
Они стояли вдвоем в стороне от гостей, у стеклянной двери балкона. Тремя маршами вниз спускалась широкая деревянная лестница. Вдоль нее пышно разрослись в больших горшках розовые гортензии. Перед балконом в круглой клумбе цвели табак, левкои, резеда и душистый горошек. Пригретые полуденным солнцем цветы дышали пряным ароматом. Шмели с тихим жужжанием носились над клумбой. Покоем и ленью веяло от ярко освещенного солнцем сада.
— У меня тошно на душе, Николай Евгеньевич. Неужели и война еще возможна? Вот там, на наших глазах, матрос убился — одна смерть — и не могу успокоиться, не могу осознать себя… Не могу понять, как после этого может быть богатство, красота, лошади, собаки, сытная еда, довольный смех и праздные разговоры… да еще о войне… Ведь на войне массами будут убивать вот таких же матросов и солдат?