Сталин и Молотов, по прежнему еще ставя индивидуальное хозяйство на первое место, начали подчеркивать необходимость более быстрого расширения совхозов и колхозов. Но так как острая продовольственная нужда не позволяла отказываться от военных экспедиций в деревню, то программа подъема индивидуальных хозяйств повисала в воздухе. Пришлось «скатываться» к коллективизации. Временные «чрезвычайные меры» по изъятию хлеба непредвиденно развернулись в программу «ликвидации кулачества, как класса». Из противоречивых приказов, более обильных, чем хлебные пайки, вытекало с очевидностью, что у правительства в крестьянском вопросе не было не только пятилетней, но даже пятимесячной программы.
По плану, созданному уже под кнутом продовольственного кризиса, коллективное хозяйство должно было охватить к концу пятилетия около 20% крестьянских хозяйств. Эта программа, грандиозность которой станет ясна, если учесть, что за предшествующие десять лет коллективизация охватила менее 1% деревни, оказалась, однако, уже в середине пятилетия оставлена далеко позади. В ноябре 1929 года Сталин, покончив с собственными колебаниями, провозгласил конец индивидуальному хозяйству: крестьяне идут в колхозы «целыми селами, районами, даже округами». Яковлев, который два года перед тем доказывал, что колхозы еще в течение многих лет будут только «островками в море крестьянских хозяйств», получил теперь, в качестве наркомзема, поручение «ликвидировать кулачество, как класс», и насадить сплошную коллективизацию «в кратчайший срок». В течение 1929 г. число коллективизированных хозяйств поднялось с 1,7% до 3,9%, в 1930 г. – до 23,6%, в 1931 г. – уже до 52,7%, в 1932 г. – до 61,5%.
В настоящее время уже вряд ли кто-либо решится повторять либеральный вздор, будто коллективизация в целом явилась продуктом голого насилия. В борьбе с земельным утеснением в прежние исторические эпохи крестьянство то поднимало восстания против помещиков, то направляло колонизационный поток в девственные районы, то, наконец, бросалось во всякого рода секты, награждавшие мужика небесными пустотами за земельную тесноту. Теперь, после экспроприации крупных владений и предельной парцелляции земельного фонда, сочетание земельных клочков в более крупные участки стало вопросом жизни и смерти для крестьянства, для сельского хозяйства, для общества в целом.
Этим общим историческим соображением вопрос, однако, еще далеко не решался. Реальные возможности коллективизации определялись не степенью безвыходности деревни и не административной энергией правительства, а прежде всего наличными производственными ресурсами, т.е. способностью промышленности снабжать крупное сельское хозяйство необходимым инвентарем. Этих материальных предпосылок на лицо не было. Колхозы строились на инвентаре, пригодном в большинстве только для парцелльного хозяйства. В этих условиях преувеличенно быстрая коллективизация принимала характер экономической авантюры.
Захваченное само в расплох радикализмом собственного поворота правительство не успело и не сумело провести даже элементарную политическую подготовку нового курса. Не только крестьянские массы, но и местные органы власти не знали, чего от них требуют. Крестьянство было накалено до бела слухами о том, что скот и имущество отбираются «в казну». Слух этот оказался не так уж далек от действительности. Осуществлялась на деле та самая карикатура, которую в свое время рисовали на левую оппозицию: бюрократия «грабила деревню». Коллективизация предстала перед крестьянством прежде всего в виде экспроприации всего его достояния. Обобществляли не только лошадей, коров, овец, свиней, но и цыплят, «раскулачивали – как писал заграницу один из наблюдателей – вплоть до валенок, которые стаскивали с ног малых детишек». В результате шла массовая распродажа скота крестьянами за бесценок или убой его на мясо и шкуру.
В январе 1930 года член Центрального Комитета Андреев рисовал на московском съезде по коллективизации такую картину: с одной стороны, мощно развернувшееся по всей стране колхозное движение «будет теперь ломать на своем пути все и всяческие преграды»; с другой стороны, хищническая распродажа крестьянами собственного инвентаря, скота и даже семян перед вступлением в колхоз «принимает прямо угрожающие размеры»… Как ни противоречивы эти два рядом поставленные обобщения, оба они с разных концов правильно характеризовали эпидемический характер коллективизации, как меры отчаяния. «Сплошная коллективизация, – писал тот же критический наблюдатель – ввергла народное хозяйство в состояние давно небывалой разрухи: точно прокатилась трехлетняя война».
Двадцать пять миллионов изолированных крестьянских эгоизмов, которые вчера еще являлись единственными двигателями сельского хозяйства, – слабосильными, как мужицкая кляча, но все же двигателями, – бюрократия попыталась одним взмахом заменить командой двухсот тысяч колхозных правлений, лишенных технических средств, агрономических знаний и опоры в самом крестьянстве. Разрушительные последствия авантюризма не замедлили последовать, и они растянулись на несколько лет. Валовой сбор зерновых культур, поднявшийся в 1930 году до 835 миллионов центнеров, упал в следующие два года ниже 700 миллионов. Разница сама по себе не выглядит катастрофической; но она означала убыль как раз того количества хлеба, какое необходимо было городам хотя бы до привычной голодной нормы. Еще хуже обстояло с техническими культурами. Накануне коллективизации производство сахара достигло почти 109 миллионов пудов, чтобы через два года, в разгар сплошной коллективизации, упасть из-за недостатка свеклы до 48 млн. пудов, т.е. более, чем вдвое. Но наиболее опустошительный ураган пронесся над животным царством деревни. Число лошадей упало на 55%: с 34,6 млн. в 1929 г. до 15,6 миллиона в 1934 г.; поголовье рогатого скота – с 30,7 миллионов до 19,5 млн., т.е. на 40%; число свиней на 55%, овец – на 66%. Гибель людей – от голода, холода, эпидемий, репрессий – к сожалению, не подсчитана с такой точностью, как гибель скота; но она тоже исчисляется миллионами. Вина за эти жертвы ложится не на коллективизацию, а на слепые, азартные и насильнические методы ее проведения. Бюрократия ничего не предвидела. Даже колхозный устав, пытавшийся связать личный интерес крестьянина с коллективным, был опубликован лишь после того, как злополучная деревня подверглась жестокому опустошению.
Форсированный характер нового курса вырос из необходимости спасаться от последствий политики 1923-1928 годов. Но все же коллективизация могла и должна была иметь более разумные темпы и более планомерные формы. Имея в руках власть и промышленность, бюрократия могла регулировать процесс коллективизации, не доводя страну до грани катастрофы. Можно было и надо было взять темпы, более отвечающие материальным и моральным ресурсам страны. «При благоприятных условиях, внутренних и международных, – писал в 1930 г. заграничный орган „левой оппозиции“, – материально-технические условия сельского хозяйства могут в течение каких-нибудь 10-15 лет коренным образом преобразоваться и обеспечить производственную базу коллективизации. Однако, за те годы, которые отделяют нас от такого положения, можно несколько раз успеть опрокинуть советскую власть».
Это предостережение не было преувеличенным: никогда еще дыхание смерти не носилось так непосредственно над территорией Октябрьской революции, как в годы сплошной коллективизации. Недовольство, неуверенность, ожесточение разъедали страну. Расстройство денежной системы; нагромождение твердых цен, «конвенционных» и цен вольного рынка; переход от подобия торговли между государством и крестьянством к хлебному, мясному и молочному налогам; борьба не на жизнь, а на смерть с массовыми хищениями колхозного имущества и с массовым укрывательством таких хищений; чисто военная мобилизация партии для борьбы с кулацким саботажем после «ликвидации» кулачества, как класса; одновременно с этим: возвращение к карточной системе и голодному пайку, наконец, восстановление паспортной системы, – все эти меры возродили в стране атмосферу, казалось, давно уже законченной гражданской войны.
Снабжение заводов сырьем и продовольствием ухудшалось из квартала в квартал. Невыносимые условия существования порождали текучесть рабочей силы, прогулы, небрежную работу, поломки машин, высокий процент брака, низкое качество изделий. Средняя производительность труда в 1931 г. упала на 11,7%. Согласно мимолетнему признанию Молотова, запечатленному всей советской печатью, продукция промышленности в 1932 году поднялась всего на 8,5%, вместо полагавшихся по годовому плану 36%. Правда, миру возвещено было вскоре после этого, что пятилетний план выполнен в четыре года и три месяца. Но это значит лишь, что цинизм бюрократии в обращении со статистикой и общественным мнением не знает пределов. Однако, не это главное: на карте стояла не судьба пятилетнего плана, а судьба режима.
Режим устоял. Но это заслуга самого режима, пустившего глубокие корни в народную почву. Не в меньшей мере это заслуга благоприятных внешних обстоятельств. В годы хозяйственного хаоса и гражданской войны в деревне Советский Союз был в сущности парализован перед лицом внешних врагов. Недовольство крестьянства захлестывало армию. Неуверенность и шатания деморализовали бюрократический аппарат и командные кадры. Удар с Востока или с Запада мог в этот период иметь роковые последствия.
К счастью, первые годы торгово-промышленного кризиса создали во всем капиталистическом мире настроения растерянной выжидательности. Никто не был готов к войне, никто не отваживался на нее. К тому же ни в одном из враждебных государств не отдавали себе достаточного отчета во всей остроте социальных конвульсий, потрясавших страну советов, под звон и грохот официальной музыки в честь «генеральной линии».
Несмотря на всю свою краткость, наш исторический очерк показывает, надеемся, насколько далеко действительное развитие рабочего государства от идиллической картины постепенного и непрерывного накопления успехов. Из богатого кризисами прошлого мы почерпнем позже важные указания для будущего. В то же время исторический обзор экономической политики советского правительства и ее зигзагов представляется нам совершенно необходимым для разрушения того искусственно насаждаемого индивидуалистического фетишизма, который ищет источника успехов, действительных, как и мнимых, в необыкновенных качествах руководства, а не в созданных революцией условиях обобществленной собственности.
Объективные преимущества нового социального режима находят, конечно, свое выражение и в методах руководства; но это последнее, не в меньшей мере, выражает также экономическую и культурную отсталость страны и те мелкобуржуазные провинциальные условия, в каких сформировались сами руководящие кадры.
Было бы грубейшей ошибкой делать отсюда тот вывод, будто политика советского руководства имеет третьестепенное значение. Нет в мире другого правительства, в руках которого в такой мере сосредоточивались бы судьбы страны. Удачи и неудачи отдельного капиталиста не полностью, не целиком, конечно, но в очень значительной, иногда решающей, степени зависят от его личных качеств. Mutatis mutandis[1] советское правительство заняло по отношении ко всему хозяйству то положение, какое капиталист занимает по отношению к отдельному предприятию. Централизованный характер народного хозяйства превращает государственную власть в фактор огромного значения. Но именно поэтому политику правительства надо судить не по суммарным результатам, не по голым цифрам статистики, а по той специфической роли, какую в достижении этих результатов выполнили сознательное предвиденье и плановое руководство.
Зигзаги правительственного курса отражали не только объективные противоречия обстановки, но и недостаточную способность правящих своевременно понять противоречия и профилактически реагировать на них. Ошибки руководства нелегко выразить в бухгалтерских величинах. Но уже схематическое изложение истории зигзагов позволяет с уверенность
заключить, что они ложатся на советское хозяйство грандиозной цифрой накладных расходов.
Остается, правда, непонятным, по крайней мере при рационалистическом подходе к истории, как и почему фракция, наименее богатая идеями и наиболее отягощенная ошибками, одержала верх над всеми другими группировками и сосредоточила в своих руках неограниченную власть. Дальнейший анализ даст нам ключ и к этой загадке. Мы увидим вместе с тем, как бюрократические методы самодержавного руководства приходят во все большее противоречие с потребностями хозяйства и культуры, и с какой необходимостью отсюда вытекают новые кризисы и потрясения в развитии Советского Союза.
Прежде, однако, чем подойти к изучению двойственной роли «социалистической» бюрократии, необходимо будет ответить на вопрос: каков же общий баланс предшествующих успехов? Действительно ли в СССР осуществлен социализм? или более осторожно: обеспечивают ли наличные хозяйственные и культурные достижения от опасностей капиталистической реставрации, – подобно тому, как буржуазное общество, на известном этапе, оказалось застраховано собственными успехами от реставрации феодализма и крепостничества?
Глава 3: СОЦИАЛИЗМ И ГОСУДАРСТВО
Переходный режим.
Верно ли, что в СССР, как утверждают официальные авторитеты, уже осуществлен социализм? Если нет, то обеспечено ли, по крайней мере, достигнутыми успехами его осуществление в национальных границах, независимо от хода событий в остальном мире? Произведенная выше критическая оценка важнейших показателей советского хозяйства должна дать нам точку исхода для правильного ответа на этот вопрос. Но нам не обойтись без предварительной теоретической справки.
Марксизм исходит из развития техники, как основной пружины прогресса и строит коммунистическую программу на динамике производительных сил. Если допустить, что какая-либо космическая катастрофа должна разрушить в более или менее близком будущем нашу планету, то пришлось бы, конечно, отказаться от коммунистической перспективы, как и от многого другого. За вычетом же этой пока-что проблематической опасности нет ни малейшего научного основания ставить заранее какие бы то ни было пределы нашим техническим, производственным и культурным возможностям. Марксизм насквозь проникнут оптимизмом прогресса и уже по одному этому, к слову сказать, непримиримо противостоит религии.
Материальной предпосылкой коммунизма должно явиться столь высокое развитие экономического могущества человека, когда производительный труд, перестанет быть обузой и тягостью, не нуждается ни в каком понукании, а распределение жизненных благ, имеющихся в постоянном изобилии, не требует – как ныне в любой зажиточной семье или в «приличном» пансионе, – иного контроля, кроме контроля воспитания, привычки, общественного мнения. Нужна, говоря откровенно, изрядная доля тупоумия, чтоб считать такую, в конце концов, скромную перспективу «утопичной».
Капитализм подготовил условия и силы социального переворота: технику, науку, пролетариат. Коммунистический строй не может, однако, прийти непосредственно на смену буржуазному обществу: материальное и культурное наследство прошлого для этого совершенно недостаточно. На первых порах своих рабочее государство не может еще позволить каждому работать «по способностям», т.е. сколько сможет и захочет, и вознаграждать каждого «по потребностям», независимо от произведенной им работы. В интересах поднятия производительных сил оказывается необходимым прибегать к привычным нормам заработной платы, т.е. к распределению жизненных благ в зависимости от количества и качества индивидуального труда.
Маркс называл этот первоначальный этап нового общества «низшей стадией коммунизма», в отличие от высшей, когда, вместе с последними призраками нужды, исчезнет материальное неравенство. В том же смысле противопоставляют нередко социализм и коммунизм, как низшую и высшую стадии нового общества. «У нас еще нет, конечно, полного коммунизма, гласит нынешняя официальная советская доктрина, но зато у нас уже осуществлен социализм, т.е. низшая стадия коммунизма». В доказательство приводится господство государственных трестов в промышленности, колхозов – в сельском хозяйстве, государственных и кооперативных предприятий – в торговле. На первый взгляд получается полное совпадение с априорной – и потому гипотетической – схемой Маркса. Но именно с точки зрения марксизма вопрос вовсе не исчерпывается формами собственности, независимо от достигнутой производительности труда. Под низшей стадией коммунизма Маркс, во всяком случае, понимал такое общество, которое по своему экономическому развитию уже с самого начала стоит выше самого передового капитализма. Теоретически такая постановка безупречна, ибо взятый в мировом масштабе коммунизм, даже в первой, исходной своей стадии, означает высшую ступень развития по сравнению с буржуазным обществом. К тому же Маркс ожидал, что социалистическую революцию начнет француз, немец продолжит, англичанин закончит; что касается русского, то он оставался в далеком арьергарде. Между тем порядок оказался на деле опрокинут. Кто пытается теперь универсально-историческую концепцию Маркса механически применить к частному случаю СССР, на данной ступени его развития, тот сейчас же запутывается в безысходных противоречиях.
Россия была не сильнейшим, а слабейшим звеном в цепи капитализма. Нынешний СССР не поднимается над мировым уровнем хозяйства, а только догоняет капиталистические страны. Если то общество, какое должно было сложиться на основе обобществления производительных сил самого передового для своей эпохи капитализма, Маркс называл низшей стадией коммунизма, то определение это явно не подходит к Советскому Союзу, который и сегодня еще гораздо беднее техникой, жизненными благами и культурой, чем капиталистические страны. Правильнее, поэтому, нынешний советский режим, во всей его противоречивости, назвать не социалистическим, а подготовительным или переходным от капитализма к социализму.
В этой заботе о терминологической точности нет ни капли педантизма. Сила и устойчивость режимов определяются в последнем счете относительной производительностью труда. Обобществленное хозяйство, технически возвышающееся над капитализмом, было бы действительно обеспечено в своем социалистическом развитии наверняка, так сказать, автоматически, чего, к сожалению, ни в каком случае нельзя еще сказать о советском хозяйстве.
Большинство вульгарных аппологетов СССР, как он есть, склонны рассуждать приблизительно так: если даже согласиться, что нынешний советский режим и не является еще социалистическим, то дальнейшее развитие производительных сил на нынешних основах все равно должно раньше или позже привести к полному торжеству социализма. Спорным является, следовательно, лишь фактор времени. Стоит ли из-за этого поднимать шум? Как ни победоносно, на первый взгляд, такое рассуждение, на самом деле оно крайне поверхностно. Время – совсем не второстепенный фактор, когда речь идет об историческом процессе: смешивать настоящее и будущее в политике гораздо опаснее, чем в грамматике. Развитие вовсе не состоит, как представляется вульгарным эволюционистам, типа Веббов, в планомерном накоплении и постоянном «улучшении» того, что есть: оно знает переходы количества в качество, кризисы, скачки и откаты назад. Именно потому, что в СССР далеко не достигнута еще и первая стадия социализма, как уравновешенной системы производства и потребления, развитие идет не гармонически, а в противоречиях. Экономические противоречия порождают социальные антагонизмы, которые развивают свою собственную логику, не дожидаясь дальнейшего развития производительных сил. Мы видели это только что на вопросе о кулаке, который не захотел эволюционно «врастать» в социализм и, неожиданно для бюрократии и ее идеологов, потребовал новой, дополнительной революции. Захочет ли мирно врастать в социализм сама бюрократии, в руках которой сосредоточены власть и богатство? В этом допустимо усомниться. Во всяком случае было бы неосмотрительно доверять бюрократии на слово. В каком направлении развернется в течение ближайших трех-пяти-десяти лет динамика экономических противоречий и социальных антагонизмов советского общества, на этот вопрос окончательного и бесповоротного ответа еще нет. Исход зависит от борьбы живых социальных сил, притом не в национальном только, но и в интернациональном масштабе. На каждом новом этапе необходим, поэтому, конкретный анализ реальных отношений и тенденций, в их связи и постоянном взаимодействии. Важность такого анализа мы сейчас увидим на вопросе о советском государстве.
Программа и действительность.
Первую отличительную черту пролетарской революции Ленин, вслед за Марксом и Энгельсом, видел в том, что, экспроприируя эксплуататоров, она упраздняет необходимость в возвышающемся над обществом бюрократическом аппарате, прежде всего в полиции и постоянной армии. «Пролетариату нужно государство – это повторяют все оппортунисты, – писал Ленин в 1917 г., за месяц-два до завоевания власти, – но они, оппортунисты, забывают добавить, что пролетариату нужно лишь отмирающее государство, т.е. устроенное так, чтобы оно немедленно начало отмирать и не могло не отмирать» («Государство и революция»). Критика эта направлялась в свое время против социалистических реформистов, типа русских меньшевиков, британских фабианцев и пр.; сейчас она с удвоенной силой бьет по советским идолопоклонникам, с их культом бюрократического государства, которое не имеет ни малейшего намерения «отмирать».
Социальный спрос на бюрократию возникает во всех тех положениях, когда на лицо имеются острые антагонизмы, которые требуется «смягчать», «улаживать», «регулировать» (всегда в интересах привилегированных и имущих, всегда к выгоде для самой бюрократии). Через все буржуазные революции, как бы демократичны они ни были, проходит, поэтому, укрепление и усовершенствование бюрократического аппарата. «Чиновничество и постоянная армия, – пишет Ленин, – это паразит на теле буржуазного общества, паразит, порожденный внутренними противоречиями, которые это общество раздирают, но именно паразит, затыкающий жизненные поры».
Начиная с 1917 года, т.е. с того момента, когда завоевание власти встало перед партией, как практическая проблема, Ленин непрерывно занят мыслью о ликвидации «паразита». После низвержения эксплуататорских классов, повторяет и разъясняет он в каждой главе «Государство и революция», пролетариат разобьет старую бюрократическую машину, а свой собственный аппарат составит из рабочих и служащих, причем против превращения их в бюрократов примет «меры, подробно разобранные Марксом и Энгельсом: 1) не только выборность, но и сменяемость в любое время; 2) плата не выше платы рабочего; 3) переход немедленный к тому, чтобы все исполняли функции контроля и надзора, чтобы все на время становились бюрократами, и чтобы поэтому никто не мог стать бюрократом». Не надо думать, будто у Ленина дело идет о задаче десятилетий; нет, это тот первый шаг, с которого «можно и должно начать при совершении пролетарской революции».
Тот же смелый взгляд на государство пролетарской диктатуры нашел через полтора года после завоевания власти свое законченное выражение в программе большевистской партии, в том числе и в разделе об армии. Сильное государство, но без мандаринов; вооруженная сила, но без самураев! Не задачи обороны создают военную и штатскую бюрократию, а классовый строй общества, который переносится и на организацию обороны. Армия только осколок социальных отношений. Борьба против внешних опасностей предполагает, разумеется, и в рабочем государстве специализованную военно-техническую организацию, но ни в каком случае не привилегированную офицерскую касту. Программа требует замены постоянной армии вооруженным народом.
Режим пролетарской диктатуры с самого своего возникновения перестает таким образом быть «государством» в старом смысле слова, т.е. специальным аппаратом по удержанию в повиновении большинства народа. Материальная власть, вместе с оружием, прямо и непосредственно переходит в руки организаций трудящихся, как советы. Государство, как бюрократический аппарат, начинает отмирать с первого дня пролетарской диктатуры. Таков голос программы, не отмененной до сего дня. Странно: он звучит, как загробный голос из мавзолея.
Как бы, в самом деле, ни истолковывать природу нынешнего советского государства, неоспоримо одно: к концу второго десятилетия своего существования оно не только не отмерло, но и не начало «отмирать»; хуже того: оно разрослось в еще небывалый в истории аппарат принуждения; бюрократия не только не исчезла, уступив свое место массам, но превратилась в бесконтрольную силу, властвующую над массами; армия не только не заменена вооруженным народом, но выделила из себя привилегированную офицерскую касту, увенчивающуюся маршалами, тогда как народу, «вооруженному носителю диктатуры», запрещено ныне в СССР ношение даже и холодного оружия. При наивысшем напряжении фантазии трудно представить себе контраст, более разительный, чем тот, какой существует между схемой рабочего государства по Марксу-Энгельсу-Ленину и тем реальным государством, какое ныне возглавляется Сталиным. Продолжая перепечатывать сочинения Ленина (правда, с цензурными изъятиями и искажениями), нынешние вожди Советского Союза и их идеологические представители даже не ставят перед собою вопроса о причинах столь вопиющего расхождения между программой и действительностью. Попытаемся это сделать за них.
Двойственный характер рабочего государства.
Пролетарская диктатура образует мост между буржуазным и социалистическим обществами. По самому существу своему она имеет, следовательно, временный характер. Побочная, но крайне существенная задача государства, осуществляющего диктатуру, состоит в том, чтоб подготовить свое собственное упразднение. Степень осуществления этой «побочной» задачи проверяет, в известном смысле, успешность выполнения основной миссии: построения общества без классов и без материальных противоречий. Бюрократизм и социальная гармония обратно пропорциональны друг другу.
В своей знаменитой полемике против Дюринга Энгельс писал: »…когда исчезнут вместе с классовым господством, вместе с борьбой за отдельное существование, порождаемой теперешней анархией в производстве, те столкновения и эксцессы, которые проистекают из этой борьбы, – с этого времени нечего будет подавлять, не будет и надобности в особой силе для подавления, в государстве». Филистер считает жандарма вечным учреждением. На самом деле жандарм будет седлать человека лишь до тех пор, пока человек по настоящему не оседлает природу. Чтоб исчезло государство, нужно, чтоб исчезли «классовое господство вместе с борьбой за отдельное существование». Энгельс объединяет эти два условия вместе: в перспективе смены социальных режимов несколько десятилетий в счет не идут. Иначе представляется дело тем поколениям, которые выносят переворот на своих боках. Верно, что борьба всех против всех порождается капиталистической анархией. Но дело в том, что обобществление средств производства еще не снимает автоматически «борьбу за отдельное существование». Здесь гвоздь вопроса!
Социалистическое государство, даже в Америке, на фундаменте самого передового капитализма, не могло бы сразу доставлять каждому столько, сколько нужно, и было бы поэтому вынуждено побуждать каждого производить, как можно больше. Должность понукателя естественно ложится в этих условиях на государство, которое не может, в свою очередь, не прибегать, с теми или иными изменениями и смягчениями, к выработанным капитализмом методам оплаты труда. В этом именно смысле Маркс писал в 1875 году, что «буржуазное право… неизбежно в первой фазе коммунистического общества, в том его виде, как оно выходит, после долгих родовых мук, из капиталистического общества. Право никогда не может быть выше, чем экономический строй и обусловленное им культурное развитие общества»…
Разъясняя эти замечательные строки, Ленин присовокупляет: «буржуазное право по отношению к распределению продуктов потребления предполагает, конечно, неизбежно и буржуазное государство, ибо право есть ничто без аппарата, способного принуждать к соблюдению норм права. Выходит, – мы продолжаем цитировать Ленина, – что при коммунизме не только остается в течение известного времени буржуазное право, но даже и буржуазное государство без буржуазии!»
Этот многозначительный вывод, совершенно игнорируемый нынешними официальными теоретиками, имеет решающее значение для понимания природы советского государства, точнее сказать: для первого приближения к такому пониманию. Поскольку государство, которое ставит себе задачей социалистическое преобразование общества, вынуждено методами принуждения отстаивать неравенство, т.е. материальные преимущества меньшинства, постольку оно все еще остается, до известной степени, «буржуазным» государством, хотя и без буржуазии. В этих словах нет ни похвалы ни порицания; они просто называют вещь своим именем.
Буржуазные нормы распределения, ускоряя рост материального могущества, должны служить социалистическим целям. Но только в последнем счете. Непосредственно же государство получает с самого начала двойственный характер: социалистический, – поскольку оно охраняет общественную собственность на средства производства; буржуазный, – поскольку распределение жизненных благ производится при помощи капиталистического мерила ценности, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Такая противоречивая характеристика может привести в ужас догматиков и схоластов: ничего не остается, как выразить им соболезнование.
Окончательная физиономия рабочего государства должна определиться изменяющимся соотношением между его буржуазными и социалистическими тенденциями. Победа последних должна, тем самым, означать окончательную ликвидацию жандарма, т.е. растворение государства в самоуправляющемся обществе. Из этого одного достаточно ясно, какое неизмеримое значение, и сама по себе и как симптом, имеет проблема советского бюрократизма!
Именно благодаря тому, что Ленин, согласно всему своему интеллектуальному складу, придает концепции Маркса крайне заостренное выражение, он обнаруживает источник дальнейших затруднений, в том числе и своих собственных, хотя сам он и не успел довести свой анализ до конца. «Буржуазное государство без буржуазии» оказалось несовместимым с подлинной советской демократией. Двойственность функций государства не могла не сказаться и на его структуре. Опыт показал, чего не сумела с достаточной ясностью предвидеть теория: если для ограждения обобществленной собственности от буржуазной контр-революции «государство вооруженных рабочих» вполне отвечает своей цели, то совсем иначе обстоит дело с регулированием неравенства в сфере потребления. Создавать преимущества и охранять их не склонны те, которые их лишены. Большинство не может заботиться о привилегиях для меньшинства. Для охраны «буржуазного права» рабочее государство оказывается вынуждено выделить «буржуазный» по своему типу орган, т.е. все того же жандарма, хотя и в новом мундире.
Мы сделали таким образом первый шаг на пути понимания основного противоречия между большевистской программой и советской действительностью. Если государство не отмирает, а становится все деспотичнее; если уполномоченные рабочего класса бюрократизируются, а бюрократия поднимается над обновленным обществом, то не по каким-либо второстепенным причинам, вроде психологических пережитков прошлого и пр., а в вину железной необходимости выделять и поддерживать привилегированное меньшинство, доколе нет возможности обеспечить подлинное равенство.
Тенденции бюрократизма, душащие рабочее движение капиталистических стран, должны будут везде сказаться и после пролетарского переворота. Но совершенно очевидно, что чем беднее общество, вышедшее из революции, тем суровее и обнаженнее должен проявить себя этот «закон»; тем более грубые формы должен принять бюрократизм; тем большей опасностью он может стать для социалистического развития. Не только отмереть, но хотя бы освободиться от бюрократического паразита препятствуют советскому государству не бессильные сами по себе «остатки» господствовавших ранее классов, как гласит чисто полицейская доктрина Сталина, а неизмеримо более могущественные факторы, как материальная скудость, культурная отсталость и вытекающее отсюда господство «буржуазного права» в той области, которая непосредственнее и острее всего захватывает каждого человека: в области обеспечения личного существования.
«Обобщенная нужда» и жандарм.
За два года до «Манифеста Коммунистической Партии» молодой Маркс писал: «…развитие производительных сил является абсолютно необходимой практической предпосылкой (коммунизма) еще потому, что без него обобщается нужда, и с нуждой должна снова начаться борьба за необходимые предметы и, значит, должна воскреснуть вся старая дребедень». Эта мысль нигде не нашла у Маркса прямого развития, и не случайно: он не предвидел пролетарской революции в отсталой стране. Ленин также не останавливался на ней, и тоже не случайно: он не предвидел столь длительной изолированности советского государства. Между тем, являясь у самого Маркса лишь отвлеченным построением, доводом от обратного, приведенная цитата дает незаменимый теоретический ключ к совершенно конкретным трудностям и болезням советского режима. На исторической почве нищеты, обостренной разрушениями империалистской и гражданской войн, «борьба за отдельное существование» не только не исчезла на другой день после низвержения буржуазии, не только не смягчилась в ближайшие годы, но, наоборот, принимала моментами неслыханную свирепость: нужно ли напоминать, что отдельные области страны дважды опускались до людоедства?
Дистанция, отделявшая царскую Россию от Запада, измеряется по настоящему только теперь. При самых благоприятных условиях, т.е. при отсутствии внутренних потрясений и внешних катастроф, понадобилось бы еще несколько пятилеток, чтоб СССР успел полностью ассимилировать те хозяйственные и воспитательные достижения, на которые первенцы капиталистической цивилизации потратили века. Применение социалистических методов для разрешения до-социалистических задач – такова самая суть нынешней хозяйственной и культурной работы в СССР.
Правда, Советский Союз превосходит сейчас своими производительными силами наиболее передовые страны в эпоху Маркса. Но, во-первых, при историческом соревновании двух режимов дело идет не столько об абсолютных уровнях, сколько об относительных: советское хозяйство противостоит капитализму Гитлера, Болдуина и Рузвельта, а не Бисмарка, Пальмерстона или Абрама Линкольна; во-вторых, самый объем человеческих потребностей коренным образом изменяется с ростом мировой техники: современники Маркса не знали ни автомобиля, ни радио, ни кинематографа, ни аэроплана. Между тем социалистическое общество немыслимо ныне без свободного пользования всеми этими благами.
«Низшая стадия коммунизма», употребляя термин Маркса, начинается с того уровня, к которому приблизился наиболее передовой капитализм. Между тем реальная программа ближайших советских пятилеток состоит в том, чтоб «догнать Европу и Америку». Для создания сети гудронированных дорог и автострад на безграничных пространствах СССР, нужно гораздо больше времени и средств, чем на перенесение готовых автозаводов из Америки и даже, чем на освоение их техники. Сколько же лет потребуется, чтобы дать возможность каждому гражданину пользоваться автомобилем в любом направлении, без затруднений пополняя в пути запас горючего? В варварском обществе конный и пеший составляли два класса. Автомобиль не меньше дифференцирует общество, чем лошадь под седлом. Пока скромный «Форд» остается привилегией меньшинства, налицо остаются все отношения и навыки, свойственные буржуазному обществу. А вместе с тем остается и сторож неравенства, государство.
Исходя целиком из марксовой теории диктатуры пролетариата, Ленин, ни в своем главном труде, посвященном этому вопросу («Государство и революция»), ни в программе партии, не успел, как уже сказано, сделать из экономической отсталости и изолированности страны все необходимые выводы в отношении характера государства. Объясняя рецидивы бюрократизма непривычкой масс к управлению и особыми затруднениями, порожденными войной, программа партии предписывает чисто политические меры для преодоления «бюрократических извращений» (выборность и сменяемость в любое время всех уполномоченных, упразднение материальных привилегий, активный контроль масс и пр.). Предполагалось, что на этом пути чиновник из начальника превратится в простого и притом временного технического агента, а государство постепенно и незаметно сойдет со сцены.
Явная недооценка предстоящих трудностей объясняется тем, что программа строилась полностью и целиком на международной перспективе. «Октябрьская революция в России осуществила диктатуру пролетариата… Началась эра всемирной пролетарской, коммунистической революции». Таковы вступительные строчки программы. Авторы ее не только не ставили своей целью построение «социализма в отдельной стране», – эта цель вообще никому не приходила тогда в голову, меньше всего Сталину, – но и не задавалась вопросом о том, какой характер примет советское государство, если ему в течение двух десятилетий придется изолированно разрешать те экономические и культурные задачи, которые передовой капитализм разрешил уже давно.
Послевоенный революционный кризис не привел однако, к победе социализма в Европе: социал-демократия спасла буржуазию. Тот период, который Ленину и его соратникам казался короткой «передышкой», растянулся на целую историческую эпоху. Противоречивая социальная структура СССР и ультра-бюрократический характер его государства, являются прямым последствием этой своеобразной, «непредвиденной» исторической заминки, которая одновременно привела в капиталистических странах к фашизму или пред-фашистской реакции.
Если первоначальная попытка создать государство, очищенное от бюрократизма, наткнулась прежде всего на непривычку масс к самоуправлению, недостаток преданных социализму квалифицированных работников и пр., то уже очень скоро за этими непосредственными трудностями обнажились другие, более глубокие. Сведение государства к функциям «учета и контроля», при постоянном сужении функции принуждения, как требует программа, предполагает наличие хотя бы относительного всеобщего довольства. Именно этого необходимого условия не хватало. Помощь с Запада не приходила. Власть демократических советов оказывалась стеснительной, даже невыносимой, когда в порядке дня стояло обслуживание привилегированных групп, наиболее нужных для обороны, для промышленности, для техники и науки. На этой совсем не «социалистической» операции: отнять у десяти и дать одному, обособилась и выросла могущественная каста специалистов по распределению.
Как и почему, однако, громадные экономические успехи последнего периода вели не к смягчению, а наоборот к обострению неравенства, и вместе с тем к дальнейшему росту бюрократизма, который ныне из «извращения» превратился в систему управления? Прежде, чем попытаться ответить на этот вопрос, мы должны выслушать, как авторитетные вожди советской бюрократии смотрят на свой собственный режим.
«Полная победа социализма» и «укрепление диктатуры».
О «полной победе» социализма в СССР объявлялось за последние годы несколько раз, в особо категорической форме – в связи с «ликвидацией кулачества, как класса». 30 января 1931 г. Правда, в истолкование речи Сталина, писала: «Во второй пятилетке будут ликвидированы последние остатки капиталистических элементов в нашей экономике» (подчеркнуто нами). С точки зрения этой перспективы, в тот же срок должно было бы окончательно отмереть и государство, ибо где ликвидированы «последние остатки» капитализма, там государству нечего делать. «Советская власть – гласит на этот счет программа большевистской партии – открыто признает неизбежность классового характера всякого государства, пока совершенно не исчезло деление общества на классы и вместе с ним всякая государственная власть». Между тем, когда некоторые неосторожные московские теоретики из принятой на веру ликвидации «последних остатков» капитализма пытались вывести отмирание государства, бюрократия немедленно объявила такие теории «контр-революционными».
В чем же собственно теоретическая ошибка бюрократии: в основной посылке или в выводе? В том и в другом. По поводу первых заявлений о «полной победе» оппозиция возражала: нельзя ограничиваться общественно-юридическими формами отношений, притом незрелыми, противоречивыми, в земледелии еще весьма неустойчивыми, отвлекаясь от основного критерия: уровня производительных сил. Сами юридические формы получают существенно иное социальное содержание в зависимости от высоты техники: «право никогда не может быть выше, чем экономический строй и обусловленное им культурное развитие общества» (Маркс). Советские формы собственности на основе новейших достижений американской техники, перенесенных на все отрасли хозяйства, – это уже первая стадия социализма. Советские формы при низкой производительности труда означают лишь переходный режим, судьба которого еще не взвешена окончательно историей.
«Не чудовищно ли – писали мы в марте 1932 года – страна не выходит из товарного голода, перебои снабжения на каждом шагу, детям не хватает молока, а официальные оракулы провозглашают: „страна вступила в период социализма“. Разве можно более злостно компрометировать социализм?» К. Радек, ныне видный публицист правящих советских кругов, парировал эти соображения в немецкой либеральной газете «Берлинер Тагетблат» в специальном выпуске, посвященном СССР (май 1932 г.) следующими достойными увековечения словами: «Молоко есть продукт коровы, а не социализма, и нужно поистине смешивать социализм с образом той страны, где текут млечные реки, чтобы не понять, что страна может подняться на высшую ступень развития временно без того, чтобы при этом материальное положение народных масс значительно поднялось». Эти строки писались, когда в стране царил ужасающий голод.
Социализм есть строй планового производства во имя наилучшего удовлетворения человеческих потребностей, – иначе он вообще не заслуживает этого имени. Если коровы обобществлены, но их слишком мало, или они обладают слишком тощим выменем, то из-за нехватающего молока начинаются конфликты: между городом и деревней, между колхозами и индивидуальными крестьянами, между разными слоями пролетариата, между всеми трудящимися и бюрократией. Ведь именно обобществление коров вело к их массовому истреблению крестьянами. Социальные конфликты, порождаемые нуждою, могут в свою очередь привести к возрождению «всей старой дребедени». Таков был смысл нашего ответа.
VII конгресс Коминтерна, в резолюции от 20 августа 1935 г., торжественно удостоверил, что в итоге успехов национализованной промышленности, осуществления коллективизации, вытеснения капиталистических элементов и ликвидации кулачества, как класса, «достигнуты окончательная и бесповоротная победа социализма в СССР и всестороннее укрепление государства диктатуры пролетариата». При всей своей категоричности свидетельство Коминтерна насквозь противоречиво: если социализм «окончательно и бесповоротно» победил, не как принцип, а как живой общественный строй, то новое «укрепление» диктатуры является очевидной бессмыслицей. И наоборот: если укрепление диктатуры вызывается реальными потребностями режима, значит до победы социализма еще не близко. Не только марксист, но всякий реалистически мыслящий политик должен понять, что самая необходимость «укрепления» диктатуры, т.е. государственного принуждения, свидетельствует не о торжестве бесклассовой гармонии, а о нарастании новых социальных антагонизмов. Что лежит в их основе? Недостаток средств существования, как результат низкой производительности труда.
Ленин охарактеризовал однажды социализм словами: «советская власть плюс электрификация». Это эпиграмматическое определение, односторонность которого вызывалась пропагандистскими целями момента, предполагало во всяком случае, как исходный минимум, по меньшей мере, капиталистический уровень электрификации. Между тем и сейчас еще на душу в СССР приходится в три раза меньше электрической энергии, чем в передовых странах. Если принять во внимание, что советы уступили тем временем место независимому от масс аппарату, то Коминтерну не остается ничего другого, как провозгласить, что социализм есть бюрократическая власть плюс одна треть капиталистической электрификации. Определение того, что есть, будет фотографически точно, но для социализма этого все-таки маловато!
В речи к стахановцам, в ноябре 1935 г., Сталин, повинуясь эмпирической цели совещания, неожиданно заявил: «Почему может, должен и обязательно победит социализм капиталистическую систему хозяйства? Потому что он может дать… более высокую производительность труда». Опрокидывая мимоходом вынесенное за три месяца до того постановление Коминтерна по этому вопросу, как и свои собственные многократные заявления, Сталин о «победе» говорит на этот раз в будущем времени: социализм победит капиталистическую систему, когда превзойдет ее производительностью труда. Не только глагольные времена, но и социальные критерии меняются, как видим, от случая к случаю. Советскому гражданину во всяком случае не легко равняться по «генеральной линии».
Наконец, 1-го марта 1936 г., в беседе Сталина с Рой Говардом дано новое определение советского режима: «та общественная организация, которую мы создали, может быть названа организацией советской, социалистической, еще не вполне достроенной, но в корне своем социалистической организацией общества». В этом преднамеренно расплывчатом определении почти столько же противоречий, сколько слов. Общественная организация названа «советской, социалистической». Но советы – форма государства, а социализм – общественный режим. Эти определения не только не тождественны, но, под занимающим нас углом зрения, антагонистичны: поскольку общественная организация стала социалистической, постольку советы должны отпасть, как леса после постройки здания. Сталин вносит поправку: социализм «еще не вполне достроен». Что означает «не вполне»: на 5% или на 75%? Этого нам не говорят, как не говорят и того, что надо называть «корнем» социалистической организации общества: формы собственности или технику? Самая туманность определений знаменует во всяком случае отступление от неизмеримо более категорических формул 1931 и 1935 годов. Дальнейший шаг на этом пути должен был бы состоять в признании того, что «корнем» всякой общественной организации являются производительные силы, и что как раз советский корень еще недостаточно могуч для социалистического ствола и его кроны: человеческого благополучия.
Глава 4: БОРЬБА ЗА ПРОИЗВОДИТЕЛЬНОСТЬ ТРУДА
Деньги и план.
Советский режим мы пытались проверить в разрезе государства. Аналогичную проверку можно произвести в разрезе денежного обращения. У этих двух проблем: государство и деньги есть ряд общих черт, потому что обе они в последнем счете сводятся к проблеме всех проблем: производительности труда. Государственное принуждение, как и денежное, являются наследством классового общества, которое неспособно определять отношения человека к человеку иначе, как в форме фетишей, церковных или мирских, ставя на охрану их самый грозный из фетишей, государство, с большим ножом между зубов. В коммунистическом обществе государство и деньги исчезнут. Постепенное отмирание их должно, следовательно, начаться уже при социализме. О действительной победе социализма можно будет говорить именно и только с того исторического момента, когда государство превратится в полу-государство, а деньги начнут утрачивать свою магическую силу. Это будет означать, что социализм, освобождаясь от капиталистических фетишей, начинает создавать более прозрачные, свободные, достойные отношения между людьми.
Такие характерные для анархизма требования, как «отмена» денег, «отмена» заработной платы или «упразднение» государства и семьи, могут представлять интерес, лишь как образец механического мышления. Денег нельзя по произволу «отменить», а государство или старую семью «упразднить», – они должны исчерпать свою историческую миссию, выдохнуться и отпасть. Смертельный удар денежному фетишизму будет нанесен лишь на той ступени, когда непрерывный рост общественного богатства отучит двуногих от скаредного отношения к каждой лишней минуте работы и от унизительного страха за размеры пайка. Утрачивая способность приносить счастье или повергать в прах, деньги превратятся в простые расчетные квитанции, для удобства статистики и планирования. В дальнейшем не потребуется, вероятно, и квитанций. Но заботу об этом мы можем полностью предоставить потомкам, которые будут умнее нас.
Национализация средств производства и кредита, кооперированье или огосударствление внутренней торговли, монополия внешней торговли, коллективизация сельского хозяйства, законодательство о наследовании полагают узкие пределы личному накоплению денег и затрудняют превращение их в частный капитал (ростовщический, купеческий и промышленный). Эта связанная с эксплуатацией функция денег не ликвидируется, однако, с начала пролетарской революции, а в преобразованном виде переносится на государство, универсального купца, кредитора и промышленника. Одновременно с этим более элементарные функции денег, как мерила стоимости, средства обращения и платежного средства, не только сохраняются, но получают такое широкое поле действия, какого они не имели и при капитализме.
Административное планирование достаточно обнаружило свою силу; но вместо с тем – и границы своей силы. Априорный хозяйственный план, тем более в отсталой стране со 170 миллионами населения, с глубоким противоречием между городом и деревней, есть не неподвижная заповедь, а черновая рабочая гипотеза, которая подлежит проверке и перестройке в процессе исполнения. Можно даже установить правило: чем «точнее» выполняется административное задание, тем хуже обстоит дело с хозяйственным руководством. Для регулирования и приспособления планов должны служить два рычага: политический, в виде реального участия в руководстве самих заинтересованных масс, что немыслимо без советской демократии; и финансовый, в виде реальной проверки априорных расчетов при помощи всеобщего эквивалента, что немыслимо без устойчивой денежной системы.
Роль денег в советском хозяйстве не только не закончена, но, как уже сказано, только должна еще развернуться до конца. Переходная между капитализмом и социализмом эпоха, взятая в целом, означает не сокращение товарного оборота, а, наоборот, чрезвычайное его расширение. Все отрасли промышленности преобразуются и растут, постоянно возникают новые, и все вынуждены, количественно и качественно, определять свое отношение друг к другу. Одновременная ликвидация потребительского крестьянского хозяйства и замкнутого семейного уклада означает перевод на язык общественного оборота и тем самым денежного обращения всей той трудовой энергии, которая расходовалась раньше в пределах крестьянского двора или в стенах частного жилья. Все продукты и услуги начинают впервые в истории обмениваться друг на друга.
С другой стороны, успешное социалистическое строительство немыслимо без включения в плановую систему непосредственной личной заинтересованности производителя и потребителя, их эгоизма, который, в свою очередь, может плодотворно проявиться лишь в том случае, если на службе его стоит привычное надежное и гибкое орудие: деньги. Повышение производительности труда и улучшение качества продукции совершенно недостижимы без точного измерителя, свободно проникающего во все поры хозяйства, т.е. без твердой денежной единицы. Отсюда ясно, что в переходном хозяйстве, как и при капитализме, единственными подлинными деньгами являются те, которые основаны на золоте. Всякие другие деньги – только суррогат. Правда, в руках советского государства сосредоточены одновременно как товарные массы, так и органы эмиссии. Однако, это не меняет дела: административные манипуляции в области товарных цен ни в малейшей мере не создают и не заменяют твердой денежной единицы ни для внутренней ни тем более для внешней торговли.
Лишенная самостоятельной, т.е. золотой базы денежная система СССР, как и ряда капиталистических стран, имеет по необходимости замкнутый характер: для мирового рынка рубль не существует. Если СССР гораздо легче, чем Германия или Италия, может вынести отрицательные стороны такой системы, то лишь отчасти благодаря монополии внешней торговли, главным же образом благодаря естественным богатствам страны: только они и дают возможность не задохнуться в тисках автаркии. Историческая задача состоит, однако, не в том, чтобы не задохнуться, а в том, чтоб, лицом к лицу с высшими достижениями мирового рынка, создать мощное, насквозь рациональное хозяйство, обеспечивающее наибольшую экономию времени и следовательно наивысший расцвет культуры.
Именно динамическое советское хозяйство, проходящее через непрерывные технические революции и опыты грандиозного масштаба более, чем какое-либо другое, нуждается в постоянной проверке посредством устойчивого измерителя ценности. Теоретически не может быть ни малейшего сомнения в том, что, еслиб хозяйство СССР располагало золотым рублем, результаты пятилеток были бы неизмеримо благоприятнее, чем ныне. На нет, конечно, и суда нет. Но не надо из нужды делать добродетель, ибо это ведет, в свою очередь, к дополнительным хозяйственным ошибкам и потерям.
«Социалистическая» инфляция.
История советской денежной системы есть не только история хозяйственных трудностей, успехов и неудач, но и история зигзагов бюрократической мысли.
Реставрация рубля в 1922-1924 г.г., в связи с переходом к НЭП'у, была неразрывно связана с реставрацией «норм буржуазного права» в области распределения предметов потребления. Пока сохранялся курс на фермера, червонец составлял предмет правительственных забот. Наоборот, в период первой пятилетки подняты были все шлюзы инфляции. С 0,7 миллиарда рублей в начале 1925 года общая сумма денежной эмиссии поднялась к началу 1928 г. до сравнительно скромной цифры 1,7 миллиардов, сравнявшись приблизительно с бумажным обращением царской России накануне войны, разумеется, без прежней металлической базы. Дальше кривая инфляции рисуется из года в год следующим лихорадочным рядом: 2,0 – 2,8 – 4,3 – 5,5 – 8,4 последняя цифра, 8,4 миллиарда рублей, достигнута к началу 1933 года. После этого наступают годы раздумья и отступления: 6,9 – 7,7 – 7,9 миллиардов (1935 г.).
Рубль 1924 г., приравнивавшийся при официальном обмене 13 франкам, низведен в ноябре 1935 г. до 3 франков, т.е. в четыре с лишком раза, почти настолько же, как сам французский франк в результате войны. Оба паритета, и старый и новый, имеют очень условный характер: покупательная способность рубля в мировых ценах вряд ли достигает ныне 1,5 франка. Но масштаб девальвации показывает все же, с какой головокружительной скоростью скользила советская валюта до 1934 года.
В разгаре экономического авантюризма Сталин обещал отправить НЭП, т.е. рыночные отношения, «к чорту». Вся пресса писала, точно в 1918 году, об окончательной замене купли-продажи «непосредственным социалистическим распределением», внешним знаком которого объявлялась продовольственная карточка. В то же время инфляция категорически отрицалась, как вообще несвойственное советской системе явление. «Устойчивость советской валюты, – говорил Сталин в январе 1933 г., – обеспечиваются прежде всего громадным количеством товарных масс в руках государства, пускаемых в товарооборот по устойчивым ценам». Несмотря на то, что этот загадочный афоризм не получил никакого развития или разъяснения (отчасти именно благодаря этому), он стал основным законом советской теории денег, точнее сказать – той самой инфляции, которая отрицалась. Червонец оказывался отныне не всеобщим эквивалентом, а только всеобщей тенью «громадного» количества товаров, причем, как всякая тень, он получил право сокращаться и удлиняться. Если эта утешительная доктрина имела какой-либо смысл, то только один: советские деньги перестали быть деньгами; они не служат больше для измерения ценности; «устойчивые цены» назначаются государственной властью; червонец является только условным ярлыком планового хозяйства, т.е. универсальной распределительной карточкой: словом, социализм победил «окончательно и бесповоротно».
На более утопические воззрения периода военного коммунизма оказались восстановлены на новом экономическом базисе, правда, несколько более высоком, но, увы, все еще совершенно недостаточном для ликвидации денежного оборота. В правящих сферах окончательно возобладал взгляд, будто при плановом хозяйстве инфляция не страшна. Это значит приблизительно: при наличии компаса не опасна пробоина в судне. В действительности денежная инфляция, неизбежно порождающая кредитную, ведет к замещению реальных величин фиктивными и разъедает плановое хозяйство изнутри.
Незачем говорить, что инфляция означала страшный налог на трудящиеся массы. Что касается извлеченных при ее помощи выгод для социализма, то они более, чем сомнительны. Хозяйство продолжало, правда, быстро расти, но экономическая эффективность грандиозных сооружений оценивалась статистически, а не экономически. Командуя рублем, т.е. давая ему по произволу различную покупательную силу в различных слоях населения и секторах хозяйства, бюрократия лишила себя необходимого орудия для объективного измерения собственных успехов и неудач. Отсутствие правильного учета, которое на бумаге маскировалось комбинациями с «условным рублем», вело в действительности к упадку личной заинтересованности, к низкой производительности и еще более низкому качеству товаров.
Зло получило уже в течение первой пятилетки угрожающие размеры. В июле 1931 г. Сталин выступил с известными «шестью условиями», которые имели главной задачей снизить себестоимость промышленной продукции. Эти «условия» не заключали в себе ничего нового: «нормы буржуазного права» были выдвинуты на заре НЭП'а и развиты на XII съезде партии, в начале 1923 года. Сталин наткнулся на них лишь в 1931 году, под влиянием падавшей эффективности капитальных вложений. В течение следующих двух лет в советской печати почти не появлялось статьи без ссылок на спасительную силу «условий». Между тем в обстановке продолжающейся инфляции порожденные ею болезни естественно не поддавались лечению. Суровые репрессии против вредителей и саботажников так же мало подвигали дело вперед.
Почти невероятным представляется сейчас тот факт, что, открывая борьбу против «обезлички» и «уравниловки», т.е. анонимного «среднего» труда и одинаковой для всех «средней» оплаты, бюрократия посылала одновременно «к черту» НЭП, т.е. денежную оценку товаров, в том числе и рабочей силы. Восстанавливая одной рукой «буржуазные нормы», она другой рукой разрушала единственно пригодное для них орудие. При замене торгового оборота «закрытыми распределителями» и полном хаосе в области цен исчезало неизбежно всякое соответствие между индивидуальным трудом и индивидуальной заработной платой; тем самым убивалась личная заинтересованность рабочего.
Самые строгие предписания насчет хозяйственного расчета, качества, себестоимости и производительности повисали в воздухе. Это нисколько не мешало руководителям объявлять причиной всех хозяйственных неудач злонамеренное невыполнение шести рецептов Сталина. Самая осторожная ссылка на инфляцию приравнивалась к государственному преступлению. С такой же добросовестностью власти обвиняли подчас учителей в несоблюдении правил школьной гигиены, запрещая в то же время ссылаться на отсутствие мыла.
Вопрос о судьбе червонца занимал видное место в борьбе фракций большевистской партии. Платформа оппозиции (1927 г.) требовала: «Обеспечить безусловную устойчивость денежной единицы». Это требование проходит лейтмотивом через дальнейшие годы. «Железной рукой приостановить процесс инфляции – писал заграничный орган оппозиции в 1932 г. – и восстановить твердую денежную единицу», хотя бы ценою «смелого сокращения капитало-вложений»… Апологеты «черепашьего темпа» и сверх-индустриализаторы как бы временно поменялись местами. В ответ на похвальбу послать рынок «к чорту» оппозиция рекомендовала Госплану вывесить в своем помещении плакат: «Инфляция есть сифилис планового хозяйства».
В области сельского хозяйства инфляция породила не менее тяжелые последствия.
В период когда крестьянская политика еще ориентировалась на фермера, предполагалось, что социалистическое преобразование сельского хозяйства, исходя из основ НЭП'а, совершится в течение десятилетий через посредство кооперации. Охватывая одну за другой закупочные, сбыточные и кредитные функции, кооперация должна была в конце концов обобществить и самое производство. Все вместе называлось «кооперативным планом Ленина». Действительное развитие пошло как мы знаем, по совершенно несхожему, скорее противоположному пути – насильственного раскулачивания и интегральной коллективизации. О постепенном обобществлении отдельных хозяйственных функций, по мере подготовки для этого материальных и культурных условий, не было более и речи. Коллективизация проводилась так, как если бы дело шло о немедленном осуществлении коммунистического режима в земледелии.
Непосредственным последствием явилось не только потребление большей половины живого инвентаря, но, что еще важнее, полное безразличие колхозников к обобществленному имуществу и результатам собственного труда. Правительство перешло в беспорядочное отступление. Крестьян снова наделяли в личную собственность курами, свиньями, овцами, коровами. Им отводились приусадебные участки. Фильм коллективизации разворачивался в обратном порядке.
Восстановлением мелких личных хозяйств государство шло на компромисс, как бы откупаясь от индивидуалистических тенденций крестьянина. Колхозы сохранялись. На первый взгляд отступление могло, поэтому, показаться второстепенным. На самом деле значение его трудно переоценить. Если оставить в стороне колхозную аристократию, то повседневные потребности среднего крестьянина пока еще обеспечиваются в большей степени его работой «на себя», чем его участием в колхозе. Доход от личного хозяйства, особенно когда оно посвящено техническим культурам, садоводству или животноводству, нередко в два-три раза превышает заработок того же крестьянина в коллективном хозяйстве. Засвидетельствованный самой советской печатью факт этот очень ярко вскрывает, с одной стороны, совершенно варварское расточение десятков миллионов человеческих, особенно женских сил в карликовых хозяйствах, с другой – крайне еще низкую производительность труда в колхозах.
Чтоб поднять крупное коллективное земледелие, пришлось снова заговорить с крестьянином на понятном ему языке, т.е. от натурального налога вернуться к торговле и восстановить базары, словом, истребовать обратно от сатаны преждевременно сданный в его распоряжение НЭП. Переход на более или менее устойчивый денежный расчет стал таким образом необходимым условием дальнейшего развития сельского хозяйства.
Реабилитация рубля.
Сова мудрости вылетает, как известно, после заката солнца. Так и теория «социалистической» системы денег и цен развернулась не раньше, чем наступили сумерки инфляционных иллюзий. В развитие загадочных слов Сталина покорные профессора успели построить целую теорию, согласно которой советская цена, в противоположность цене рынка, имеет исключительно плановый, или директивный характер, т.е. является не экономической, а административной категорией, чтоб тем лучше служить перераспределению народного дохода в интересах социализма. Профессора забывали пояснить, как можно «руководить» ценой без знания реальной себестоимости, и как вычислять реальную себестоимость, если все цены выражают волю бюрократии, а не затраты общественно-необходимого труда? На самом деле для перераспределения народного дохода у правительства в руках имеются такие могущественные рычаги, как налоги, государственный бюджет и система кредита. По расходному бюджету 1936 г. свыше 37,6 миллиардов направляются непосредственно, а многие миллиарды косвенно, на финансирование разных отраслей хозяйства. Бюджетного и кредитного механизма совершенно достаточно для планового распределения народного дохода. Что касается цен, то они тем лучше будут служить делу социализма, чем честнее станут выражать реальные экономические отношения сегодняшнего дня.
Опыт успел сказать на этот счет свое решающее слово. «Директивная» цена выглядела в жизни совсем не так внушительно, как в ученых книгах. На один и тот же товар устанавливались цены разных категорий. В широких щелях между этими категориями свободно вмещались все виды спекуляции, фаворитизма, паразитизма и прочих пороков, притом скорее как правило, чем как исключение. Одновременно с этим червонец, который должен был быть устойчивой тенью твердых цен, стал на самом деле собственной тенью.
Пришлось снова круто менять курс, на этот раз в результате затруднений, которые выросли из хозяйственных успехов. 1935 год открылся отменой карточек на хлеб, к октябрю были ликвидированы карточки на прочие продовольственные продукты, к январю 1936 года упразднены карточки и на промышленные товары широкого потребления. Экономические отношения трудящихся города и деревни к государству и друг к другу переводятся на денежный язык. Рубль оказывается орудием воздействия населения на хозяйственные планы, начиная с количества и качества предметов потребления. Никакими другими путями нельзя рационализировать советское хозяйство.
Председатель Госплана заявил в декабре 1935 г.: «Нынешняя система взаимоотношений банков с хозяйством должна быть пересмотрена, и банки должны по настоящему осуществить контроль рублем». Так потерпели крушение суеверие административного плана и иллюзия административной цены. Если приближение к социализму означает в денежной сфере приближение рубля к распределительной карточке, то реформы 1935 г. следовало бы оценивать, как удаление от социализма. На самом деле такая оценка была бы грубо ошибочной. Вытеснение карточки рублем есть лишь отказ от фикций и открытое признание необходимости создавать предпосылки для социализма посредством возвращения к буржуазным методам распределения.
На сессии ЦИКа в январе 1936 г. народный комиссар финансов заявил: «советский рубль прочен, как ни одна другая валюта в мире». Было бы неправильно расценивать это заявление, как голое хвастовство. Государственный бюджет СССР сводится с ежегодным превышением доходов над расходами. Внешняя торговля, правда, незначительная сама по себе, дает активный баланс. Золотой запас государственного банка, составлявший в 1926 г. всего 164 миллиона рублей, превысил ныне миллиард. Добыча золота в стране быстро поднимается: в 1936 году эта отрасль собирается занять первое место в мире. Рост товарного оборота, с возрождением рынка, принял стремительный характер. Практически, инфляция бумажных денег приостановлена с 1934 года. Элементы известной стабилизации рубля налицо. Тем не менее заявление наркомфина приходится все же объяснять в значительной мере инфляцией оптимизма. Если советский рубль имеет могущественную опору в общем подъеме хозяйства, то ахиллесовой пятой его является невыносимо высокая себестоимость продукции. Самой устойчивой валютой рубль станет лишь с того момента, когда советская производительность труда превысит мировую, и когда, следовательно, самому рублю придется подумать о смертном часе.