— Привет, — говорю я.
— Привет. Слушай, тут мужик нож продает. Дешево, тебе не нужно? — в шутку торгует за мужика Димон.
— Этот, что ли? — презрительно оглядываю я мужика.
— Да.
— Купите, ребята, хороший нож.
— Я краденого не беру, — с презрением отвечаю я, — за это, по «Ясе» Чингиз-хана, голова с плеч летит.
— Краденое? Да что это такое?.. Нам ими зарплату выдают, оклад… — начинает заикаться в возмущении мужик.
Кажется, он не врет.
Я не знаю, что такое оклад, от какого это слова-рода. Может быть, от слова «клад», а может быть, и от рода «ат». Я не понимаю. Я вообще плохо понимаю по-русски.
— Что это такое? — спрашиваю я у приятеля.
— Это зарплата.
— Значит, он заработал ножи?
У меня начинает просыпаться уважение к мужику, он наверняка был воином, пока не спился. Ножи — это трофеи. Где он еще мог набрать столько ножей. Оружие — оно ведь дорогого стоит.
— За сколько продаешь? — интересуюсь я.
— За сто рублей. Недорого.
Пусть он и пьяница, зато бывший воин.
— Беру, — решаюсь я.
— Зачем тебе? — спрашивает мой друг.
— Увидишь.
Мужик показывает достоинства своего ножа. В нем пять лезвий. Самое большое открывается нажатием на кнопку.
— Даю еще пятьдесят рублей, — говорю я.
— Ты что, с ума сошел, — говорит мой друг, — он же не просил.
— За хорошее оружие денег не жалко.
— Купите еще один, — предлагает мужик.
— Зачем мне два? — удивился я. — Или ты думаешь, что я могу потерять свое оружие, а может быть, ты намекаешь на то, что у меня его отнимут? — свожу я в ярости брови.
— Нет, — в испуге мотает головой мужик.
— Или ты думаешь, что мы не воины, а купцы? — моя ярость начинает набирать обороты.
— Подарите кому-нибудь, — заискивающе находится мужик.
— Хочешь? — обращаюсь я к своему другу, остывая. — Хороший подарок.
— Мне не надо, — Димон оттаскивает меня за локоть.
Дальше мы идем с ним в ненавистный Университет-Сарай. Помнится, спустя два месяца после того, как мы познакомились с Димоном в шашлычной, я уже учился в здании над этой шашлычной — в Университет-Сарае. Заплатил много денег и учился. Очень много денег и не сдавая никаких экзаменов.
— Сразу на первом и на втором курсе? — говорили мне педагоги, принимая конверт, — и как ты здесь учишься, лучше тебе пойти учиться в ПТУ. — (ПТУ — это Педагогический Тутошний Университет.)
— Ты же абсолютно безграмотен, — говорили мне педагоги. — Ты не посвящен в грамматику, синтаксис и стилистику русского языка. Не умеешь правильно ни спрягать, ни склонять. Ну зачем тебе наш прекрасный Университет-Сарай? Да еще факультет языка и литературы?
Это я-то не умею запрягать? Кто бы говорил. Да я еще в аспирантуру поступлю. И ко второму году все профессора, попривыкнув, будут с нетерпением ждать моих кандидатских экзаменов. Ведь на всех экзаменах я им показываю свои бесценные стихи. А стихи я пишу на бумажках. Точно таких же, что отобрал у менялы. Да, они будут ждать моих стихов с нетерпением.
А из вашей шараги я и сам, будь на то моя воля, сбежал бы прямо сейчас. Но я солдат. Воин своего хана. Я дал клятву ему быть здесь. И эта клятва — как клеймо раскаленного железа на моем сердце. Я не могу думать ни о чем другом…
Итак, мы заходим в университет. В Университет-Сарай. Поднимаемся по мраморной лестнице. Университет — настоящий дворец. Сворачиваем направо. Наваливаемся на массивную дверь. Не дверь, а ворота города. Эх, еще чуть-чуть…
Мы проваливаемся. Оказываемся в комнате, где сидит много бородатых мужчин и странным образом одетых женщин. Это шаманы. Комната окутана дымом. Нас окуривают, пропускают сквозь дым, чтобы очистить от злых духов.
Нам предлагают сесть на лестницу-стремянку, так как других мест нет, и начинают заговаривать заклинаниями.
— Лев Толстой оказал глубочайшее влияние на Пастернака, — говорит один из шаманов. Он говорит медленно, даже протяжно, но вместе с тем выразительно, словно завывая.
Мне становится плохо. Я еле сижу на стремянке. Я вот-вот упаду. Но этого нельзя допустить. Терпеть, терпеть. Выдержать испытание до конца. Если я, не дай Тенгри, упаду, то меня тут же разорвут на части. Четвертуют или, чего доброго, кастрируют. Я терплю.
Я не знаю, кто такой Толстой, я не знаю, кто такой Пастернак. Может, это боги. Шаман говорит заклинаниями. Он явно нажимает на имена Толстой и Пастернак. Толстой и Пастернак мелькают слишком часто. Я впадаю в транс…
— А Достоевский на Мандельштама, — продолжает говорить новыми заклинаниями шаман.
Я вздрагиваю, выхожу из транса. Имя Мандельштама мне знакомо. Точнее, не Мандельштама, а его отца — Манделя. Так, значит, они боги? И Мандель тоже из богов? — о, ужас! А я надругался над ним. Надругался и чуть не убил своей тяжелой рукой! Что же теперь будет? Меня четвертуют? Меня кастрируют? Я не пройду испытания? Не выдержу всей этой нудятины?
Я, конечно, не первый раз принимаю участие в литературных кружках — о, как я их ненавижу. Слишком много слов. Просто избыток ничего не значащих слов. Жирных слов, которые «худые ханы» пережевывают, перемусоливают, переблевывают на своих словесных пиршествах.
Помнится, когда я наконец-то показал свои первые стихи Димону, тот воскликнул:
— Мощно, мощно.
— Мощно, как что?
— Как ураган, как торнадо, как вихрь, — льстил мне мой приятель.
— Что такое ураган-торнадо-вихрь?
— Это такие сильные ветры.
Я вспомнил слова нашего великого шамана Харалбай Гэреэла: «Ветер с юга, славный, теплый, наполнит силами наши тела. Ветер с севера, грозный, пасмурный, взбодрит наш дух. Ветер с востока, острый, ясный, пробудит наше сознание. Ветер с запада, злой, мокрый, всюду проникающий, погубит наших врагов. Ветер ветров, что пролетает над великой монгольскою степью, рвется с предгорий Алтая и Саян, поднимет нас к орлам», — и подумал, что моя поэзия — настоящая поэзия просторов и что боги дали мне то, что они дали ветру, — вечный дух исканий и борьбы.
А мой друг предложил:
— Пойдем в литературный кружок.
Вечно он подкинет какую-нибудь подлянку — мой друг. И зачем я тогда согласился, понадеявшись на собственные силы? Не на друга же. Ну, что было, того уже не вернуть.
Через пару дней я очутился в литературном кружке Осипа Манделя. Это был мужчина лет шестидесяти с большим носом и седыми бакенбардами.
— Здравствуйте, молодой человек, — выдавил он басом, не успел я переступить порог, — меня зовут Осип Мандель. Прошу обратить внимание, Мандель. Мандель без штампа.
— А его Демьян Баев, — попытался отыграться я, впрочем, никто не улыбнулся.
В комнате, кроме важного старика, был еще большой овальный стол. На нем бутыль с жидко подкрашенной водой. Пятнадцать пластиковых стаканчиков. И пятнадцать же жидко подкрашенных девочек.
Их тела и души были хрупкими, как стенки пластиковых емкостей. А позы какими-то напыщенно-пластмассовыми. Это ощущалось сразу же. Но особенно когда они треснувшими голосами по очереди начали шуршать свои девочкины стихи.
Затем читал стихи и сам Мандель — из своих последних сборников «Лучшие стихи последнего месяца весны 2001 года» и «Невнятное блеянье Заратустры перед закланием Осипом Манделем». А потом он наконец-то заткнулся и окинул с высоты своего величия пятнадцать восторженных пар глаз и одну презрительную, похожую на мои нечищеные сапоги.
— Может быть, теперь вы что-нибудь почитаете? — предложил Мандель.
— Что ж, почитаю, — сказал я. А потом добавил: — Иди сюда, Мандель. Киль монда.
И как пошел крушить все на своем пути, сравнивая дома этого города с их нанизанными на шампур подъездов квартирами — с палкой шашлыка, а эти микрорайоны красно-белых девятиэтажек — с пловом. Рис, курага, рис, курага. Я так и сказал им: вы все — плов в этом казане. Вы все бараны, что должны пойти под нож новой поэзии.
Да, я резал и кромсал. Шестнадцать собравшихся там псевдопоэтов я уже сравнивал с шестнадцатью проститутками, что первыми прибегут на праздник отведать острого блюда новой поэзии. Я так и сказал: вы, проститутки, первые преклонитесь перед новой поэзией.
Я будто стоял на залитой солнцем и его кровью улице со стертыми в порошок, в пыль ковыля домами. Я читал свои стихи, облокотясь на лысый череп старика. А изредка, обозначая ритм, даже хлопал по лысине Манделя ладошкой — тук, тук, тук. Я читал: ты ложный хан, Мандель, я сброшу тебя с твоего лживого трона поэзии в домашних тапочках и панталонах. И я был счастлив.
Ошеломленный Мандель предложил мне поучаствовать в готовящемся сборнике «Поэт Мандель и его лучшие воспитанники-ученики».
Но я сказал: пошел ты, Мандель. У меня только один учитель — это мой хан. И сейчас он ставит передо мной задачу поважнее. Покорить Москву. Ну, кто со мной?..
Лес рук…
Мы так и сделали. Мы набились в автобусы. Все сплошь студенты филфаков и участники различных поэтических объединений. Все сплошь в широких штанах. На мягких сиденьях-седлах. Если устал трястись на одном, перекинь ноги через сиденье соседа. Если и оно надоедало, растянись на боку.
Ехали с визгом, с гаком, как и положено. Все радостные, в предвкушении. Мы были налегке и добрались очень быстро. Так скоро нас никто не ждал. Нас, оказывается, вообще никто не ждал. Надеялись, что мы не потревожим их слившиеся с задницей животы. По крайней мере, не в этой жизни.
Но стремительность и наглость — вот наш девиз. Мы взяли с боем все крупные редакции и театры. Насиловали своими текстами заведующих отделами прозы и поэзии, художественных руководителей и режиссеров. Приклеивали к стенам «храмов культуры» листы со своими бессмертными произведениями. Клеили калом и кровью. Плевали в лицо оторопевшим столпам культуры.
О, с каким удовольствием мы это делали! С каким удовольствием крушили плоды столь ненавистной мировой цивилизации. Сметали всю иерархию чиновников, пренебрегали всеми их ценностями. Убивать прозой и стихами было легко и приятно, ведь в культуре сегодня в основном беспомощные дети-инвалиды, бесплодные женщины и недееспособные старики. О, с каким удовольствием… Мы, гопники, — принцы стихотворной провинции.
А потом, вернувшись в свой город, праздновали нашу победу три недели. В полном восторге. Пока вдруг не позвонил мой лучший друг и не предложил сходить на свой доклад. «Мне нужна твоя поддержка…»
В таком нудном, с дымом и бородатыми шаманами, литературном кружке я еще не был. Это меня раздражает. Это очень страшно. Ведь комната, в которой мы сидим, называется Публичная библиотека. Вы только вслушайтесь: Публичная библиотека! Я знаю, это храм шаманов Университет-Сарая. Я знаю, он полон бумажных урн-фолиантов с тем, что осталось от Бунина, Тургенева, Ахматовой и других потомков золотоордынцев. Эти урны расставлены вокруг нас. Они давят на нас со всех сторон. Мы будто замурованы кирпичами литературы. Наш дух — не вздохнуть, не продохнуть — завален тяжелыми камнями-словами. А тут еще нас окуривают именами Мандельштам и Пастернак, — поскорее бы вырваться на свободу степей.
А может быть, это испытание — обман? — пытаюсь успокоить я себя. — Может, эти шаманы меня разыгрывают, обманывают? Нет, шаманы не могут лгать. Шаманы — уважаемые в степи люди. Они всегда правы. Так, несмотря на жуткий страх и жуткую духоту, я продолжаю терпеть. Я держусь. Все! Вроде, все — пронесло! Вроде, все закончилось. Вон все улыбаются и шутят. О, спасибо тебе, Тенгри, ты спас меня! Спасибо тебе, мой великий хан! Тенгри и хан — вы сильнее всех!
Но, пока я радуюсь, в комнату уже входит самый бородатый мужчина с ржавым нечищеным самоваром в руках и с выражением глубокого удовлетворения на лице. Самовар, о ужас, дымится. Бородатый мужчина ржет, как лошадь. Неужели это продолжение испытания? Вторая часть испытания? Кажется, мужчина-шаман ржет именно надо мной.
Нет. Слава Тенгри, нет. Это, кажется, начинается угощение. Меня приглашают к столу. Русские очень гостеприимный народ. Всегда после испытания дымным взглядом у порога приглашают к столу.
Только теперь, после того, как нас перестали испытывать, я могу разглядеть женщин. Мой взгляд останавливается на женщине, что восседает в глубоком кресле. Точнее, сидит на самом кончике глубокого кресла. Как и другие, она пребывает в экстатическом трансе. Она тоже тяжело дышит сквозь приоткрытые пухлые губы. Она тяжело дышит грудью.
Я знаю, что мне могут свернуть шею за эту дерзость — смотреть, как тяжело дышит чужая женщина. Но другого выбора у меня нет. К вечеру пульсация звезды становится сильнее. У этой женщины коралловые губы и жемчужные зубы. Она дышит в такт пульсации звезды.
Я смотрю, как кто-то, заметив то же самое, что и я, предлагает ей пиалу с чаем. Другой мужчина подает ей ложку. Ага! Значит, эта женщина никому не принадлежит. А может быть, эта женщина — царская особа, а эти мужчины евнухи, и они ей прислуживают?
Но вот они о чем-то разговаривают меж собой, затем громко смеются, искоса поглядывая на меня. Смеются басом. Это вызывает у меня подозрение. Обычно евнухи смеются тонко, как женщины, а не басом. Но в то же время они не отводят глаз от прямого взгляда царской особы. Значит, все-таки евнухи. И тут мой друг вдруг как ужаленный срывается с места, ломает дольку черной пластины и пытается угостить ею царскую особу.
— Привет, Жень! — он протягивает ей дольку на ладони. — Хочешь шоколад?
Я не знаю, что такое шоколад. Не знаю, какого он рода-племени. Может, племени «ат». А может, рода «клад». Но я знаю, что черная пластинка — это не золотая пластинка. Ведь золото не чернеет.
— Когда ты будешь делать свой доклад? — продолжает приставать к женщине Жене мой друг.
Женя морщится при виде шоколада. Мол, потом, потом.
— Мы с тобой будем делать доклад в следующий раз.
Я не знаю, что такое доклад и шоколад. Может, это клад, а может, и оклад. А может, и ат. Я вообще плохо говорю по-русски и запутываюсь, когда слова похожи одно на другое. Но мне кажется, что мой друг ведет себя недостойно по отношению к царской особе.
Но мой друг не может быть евнухом, разве мог бы я сдружиться с евнухом. И хотя у него длинные волосы и тонкий, как волосы, голосок, так проколоться я не мог. Что же, я не отличу мерина от боеспособного коня?..
Ага, — доходит до меня наконец, — все-таки эта женщина Женя никому не принадлежит. И она вовсе не царская особа. Тогда становится понятно, почему все мужчины увиваются вокруг нее.
Но, в следующую секунду решаю для себя я, если эти мужчины еще и не евнухи, они ими скоро будут. Клянусь стягом своего хана.
Резким движением я достаю нож, одновременно нажимая на кнопку. Раздается глухой щелчок выскочившего лезвия. Евнухи, смеющиеся басом, затихают. Я отсекаю от виноградной грозди самую крупную виноградину. Она похожа на изумруд. Ей нужна коралловая оправа. Ей нужно рубиновое обрамление. Ей нужно жемчужное окружение-ожерелье.
Я протягиваю ладонь женщине Жене. Виноград-изумруд на моей ладони. Другую ладонь я подношу к сердцу в знак своего уважения. Я слышу стук. Если сейчас она мне откажет, я не знаю, что с ней сделаю. Я смотрю Жене в глаза. Сердце мое бешено скачет.
Но нет, она берет мою виноградину прямо губами с ладони. Затем перекатывает ее в губах. Ее губы — кораллы. Ее зубы — жемчужное ожерелье. Это должно успокоить мое дыхание… Хоть чуть-чуть…
— Почему у тебя получилось? — спрашивает меня друг, когда мы всей толпой выходим на улицу.
— Что получилось?
— Почему она взяла из твоих рук виноград, а шоколаду отказала? — мой друг запинается.
— Ты что, переживаешь? — ерничаю я.
— Но шоколад же вкуснее…
— А при чем здесь вкус?
— Да, да, — быстро сбивается Димон на философское бормотание, — ты симпатичнее меня, — моему другу свойственно философствовать.