Мой "любимый" советский писатель? События последних 20 лет чрезвычайно сузили в моем сознании место художественной литературы. "Любимые" писатели - художники были у меля 25-30 лет тому назад. Сейчас я с наибольшим интересом читаю, пожалуй, Бабеля[85].
Об иностранных писателях сказать еще труднее. Современных я знаю слишком мало, и отзыв мой имел бы совершенно случайный характер.
Труден также вопрос насчет философов. Я беру философию-(поскольку вообще знаком с ней) в ее развитии. Но я бы очень затруднялся назвать имя философа, который в моих глазах стоял бы "выше остальных".
То же самое, в известном смысле, относится и к историческим лицам. Могу сказать, что Фридрих Энгельс, как человеческая фигура, импонирует мне в высшей степени. Разумеется, историческая роль Маркса гораздо выше.
Какое время своей жизни считаю самым счастливым? На этот вопрос совсем уже не умею ответить. Во все периоды жизни было вперемежку - и хорошее, и плохое. Подводить "баланс" отдельным периодам, право же, не умею и никогда так к своей жизни не подходил.
Вот и все, что могу сказать. Желаю вам всяких успехов.
16 декабря 1932 г.
Секретно
Политбюро ВКП(б)
Я считаю своим долгом сделать еще одну попытку обратиться к чувству ответственности тех, кто руководит в настоящее время советским государством. Обстановка в стране и в партии вам видна ближе, чем мне. Если внутреннее развитие пойдет дальше по тем рельсам, по которым оно движется сейчас, катастрофа неизбежна. Нет надобности давать в этом письме анализ действительного положения. Это сделано в No 33 Бюллетеня, который выходит на днях. В другой форме, но враждебные силы в сочетании с трудностями ударят по советской власти с неменьшим напором, чем фашизм ударил по немецкому пролетариату. Совершенно безнадежной и гибельной является мысль овладеть нынешней обстановкой при помощи одних репрессий. Это не удастся. В борьбе есть своя диалектика, критический пункт которой вы давно оставили позади. Репрессии будут чем дальше, тем больше вызывать результат, противоположный тому, на какой они рассчитаны: не устрашать, а наоборот, возбуждать противника, порождая в нем энергию отчаяния. Самой близкой и непосредственной опасностью является недоверие к руководству и растущая вражда к нему. Вы знаете об этом не хуже меня. Но вас толкает по наклонной плоскости инерция вашей собственной политики, а между тем в конце наклонной плоскости-пропасть.
Что надо сделать? Прежде всего возродить партию. Это болезненный процесс, но через него надо пройти. Левая оппозиция - я в этом не сомневаюсь ни на минуту - будет готова оказать ЦК полное содействие в том, чтоб перевести партию на рельсы нормального существования без потрясений или с наименьшими потрясениями.
По поводу этого предложения кто-нибудь из вас скажет, может быть, левая оппозиция хочет таким путем придти к власти. На это я отвечаю: дело идет о чем-то неизбежно большем, чем власть вашей фракции или левой оппозиции. Дело идет о судьбе рабочего государства и международной революции на многие годы. Разумеется, оппозиция сможет помочь ЦК восстановить в партии режим доверия, немыслимый без партийной демократии, лишь в том случае, если самой оппозиции будет возвращена возможность нормальной работы внутри партии. Только открытое и честное сотрудничество исторически возникших фракций с целью превращения их в течения партии и их дальнейшего растворения в ней может в данных конкретных условиях восстановить доверие к руководству и возродить партию.
Опасаться со стороны левой оппозиции попыток повернуть острие репрессий в другую сторону нет оснований: такая политика уже испробована и исчерпала себя до дна; задача ведь и состоит в том, чтоб общими силами устранить ее последствия.
У левой оппозиции есть своя программа действий, как в СССР, так и на международной арене. Об отказе от этой программы не может быть, конечно, речи. Но насчет способов изложения и защиты этой программы перед ЦК и перед партией, не говоря уж о способах ее проведения в жизнь, может и должно быть достигнуто предварительное соглашение с той щелью, чтоб не допустить ломки и потрясений. Как ни напряжена атмосфера, но разрядить ее можно в несколько последовательных этапов при доброй воле с обеих сторон. А размеры опасности предполагают эту добрую волю, вернее, диктуют ее. Цель настоящего письма в том, чтоб заявить о наличии доброй воли у левой оппозиции.
Я посылаю это письмо в одном экземпляре, исключительно для Политбюро, чтоб предоставить ему необходимую свободу в выборе средств, если б оно, ввиду всей обстановки, сочло необходимым вступить в предварительные переговоры без всякой огласки.
15 марта 1933 г.
Принкипо Л. Троцкий
Полтора месяца тому назад приведенное выше письмо было отправлено в Политбюро ЦК ВКП(б). Ответа не последовало; вернее, ответ дан целым рядом действий сталинской клики: новым разгулом арестов в СССР, одобрением гибельной политики Коминтерна в Германии и пр. В другой исторической обстановке и на других социальных основах Сталин проявляет ту же бюрократическую слепоту, что и какой-нибудь Керенский87 или Примо-де-Ривера88 накануне падения. Сталинская клика идет семимильными шагами навстречу гибели. Весь вопрос в том, удастся ли ей обрушить в пропасть и советский режим? Во всяком случае она делает для этого все, что может.
Мы рассылаем этот документ ответственным работникам в предположении, даже в уверенности, что среди слепцов, карьеристов, трусов имеются и честные революционеры, у которых глаза не могут не раскрыться на действительное положение вещей.
Мы призываем этих честных революционеров связаться с нами. Кто захочет, тот найдет пути.
10 мая 1933 г.
Л. Седов. Переезд в Алма-Ату
Дорогой друг, ты просил подробно описать путешествие наше до Алма-Аты - изволь. Делаю это в форме протокольных записей - дневника. Кое-что по понятным причинам упускаю.
После крайне утомительных последних дней, особенно для нашего мнимого "отъезда", долго спалось. Я еще одевался, это было в начале первого часа, когда услышал звонок, затем топот ног и незнакомые голоса в коридоре. "ГПУ" - мелькнуло. Так и есть, в коридоре стояла их целая группа, одетых в военную форму. Во главе с распоряжавшимся вчера на вокзале. На руках он имел ордер (как я узнал позже) приблизительно следующего содержания: "Предлагается коменданту т. К ... препроводить под конвоем гражданина Троцкого в г. Алма-Ату-немедленно". Подпись: Ягода. Обращаясь к Л. Д., комендант докладывает: "Отъезд ваш назначен сегодня в 2 ч 35 мин". - "То есть как?.. А вещи? Мы не уложились ... За два часа до отхода поезда предупреждаете - безобразие". - "Мы поможем, поможем уложиться", -беспомощно повторяют они. Л. Д. отказался добровольно ехать, зашел в крайнюю комнату (спальню), куда мы все за ним проследовали. Кроме нас, т. е. Наталии Ивановны, брата и меня (Аня[89] была на работе), были И. и Ф. В.[90], случайно у нас находившиеся. Комнату заперли ... За дверью голос: "Тов. Троцкий, разрешите сказать вам несколько слов ..." - "Вызовите Менжинского к телефону".
- "Слушаюсь". Перерыв. "Тов. Троцкий (за дверью)! Менжинского нет" "Тогда Ягоду". Уходит. Ждем. "У телефона", - слышим, но по голосу как-то неуверенно. Л. Д. отпирает и выходит в коридор, где у нас телефон. Там происходит следующий диалог: "Алло!" - "Слушаю". - "Кто говорит? Товарищ Ягода?" -"Нет, Дерибас91". Не отвечая дальше, вешает трубку. Обращаясь к гепеурам: "Иван Никитич Смирнов Дерибаса на фронте не дострелял за трусость, говорить с ним не желаю. Я просил Менжинского или Ягоду". Опять запирается дверь. "Их нет". - "Они спрятались под кровать и боятся подходить к телефону". Несколько секунд молчания ... "Товарищ Троцкий, выслушайте меня, что вы от меня прячетесь?" Л. Д. нем, его взорвало. Он подошел вплотную к двери: "Не нагличайте. Вы ворвались в мою квартиру и смеете говорить, что я от вас прячусь..." Молчат. Выхожу в коридор; прошу разрешения позвонить жене либо за ней послать.
(Никаких самостоятельных переговоров никто из нас не ведет, кроме Л. Д. - так он требует. О моем требовании видеть жену перед отъездом и взять у нее необходимые мне очки он уже говорил - они обещали). Мне отвечают: "Хорошо, вот сейчас", но ничего не предпринимают. Беру телефон. "Нельзя!" Выхожу на кухню, и туда пришли, с черного хода; стоит громадный детина Возвращаюсь в нашу "крепость". Слышу звонок. К Сергею (брату) пришел товарищ, беспартийный студент - попал в засаду. Не выпускают. На лице изумление и немного испуг. (Его продержали недели две во "внутренней".) Быстро возвращаюсь, за мной запирают ... За дверью тот же голос: "Я вынужден буду взять вас силой" (это, конечно, заранее согласовано). Молчим. Ковыряют чем-то в замке - не удается. Предлагаю забаррикадироваться мебелью. Л. Д. решительно отказывается. За дверью слышно распоряжение; "Ломайте двери!" По-видимому, ищут чем, наконец находят и пробивают стекло в дверях. В отверстие видно, что орудуют нашей стамеской. Затем просовывается рука и не без опасения быстро отпирает. Входят, вернее, вваливаются. Они взволнованы, мы тоже. "Товарищ Троцкий, я должен выполнить приказ хотя бы силой ... Стреляйте в меня, стреляйте!" - вдруг истерически кричит он. В ответ им: "Что вы вздор городите, никто в вас стрелять не собирается". Осели сразу. С наглым видом входят несколько штатских гепеуров. Среди них знакомые лица: вчерашний (омерзительный толстяк, хам) и Барычкин. Бывший мытищинский рабочий, когда-то неплохой революционер (по отзыву Л. Д.), теперь вконец разложившийся пьяница и растратчик. "Штатские, шапки снимите, вы не на улице". Растерялись. "Мы-коммунисты", - слабо отвечают. И наглость как-то сразу спала, стушевываются в коридор. Старший распоряжается: "Принесите пальто и шапку". К Л. Д.: "Мы солдаты - приказ, сами знаете, были военным". "Я никогда не был солдатом, я был солдатом Октябрьской революции, а это совсем не одно и то же". Кратко им рассказывает, как англичане снимали в Канаде с теми же словами: "приказ", "мы подчиненные" и пр.92 Выбегаю в коридор, у себя в комнате беру документы, папиросы. У телефона Ф. В. звонит к себе на квартиру и успевает сообщить, что увозят. Я беру второй телефон, называю два номера, как на зло, оба заняты. Тот же громадный детина, приставленный теперь к телефону, нам не мешает; то ли от растерянности, то ли неизвестно отчего. Звонок. Беру трубку. Белобородов. Успеваю сказать: "Казанский, берут сейчас". Старший выхватывает трубку. "Это не честно!" - восклицает патетически. Болван, хочется ответить - молчу. Л. Д. под руки тащут по коридору; это момент, когда я теряю свое относительное спокойствие. Н. И. [Седова] одевается и идет за ним. Его протискивают, ее пропускают в дверь, затем захлопывают и нас не пускают. "Я еду также, пустите", - говорю одеваясь. Не помогает: "Нельзя, не велено". Врат что-то кричит им, вернее, ругается. Медлить некогда. Дружно наваливаемся на гепеура-оттаскиваем его от двери. Я открываю и выскакиваю. Сергей притискивает гепеура в угол. За мной в это время проскакивают Ф. В. и И. За ними Сергей. Дверь взята. На ступеньках лестницы сидит Л. Д. Живо мне вспомнилась Канада ... "Долой английский ... то бишь сталинский произвол". Сбегаю по лестнице, начинаю с Н. И. звонить по квартирам. В стеклянных дверях показываются испуганные лица, что-то им кричу. Л. Д. сносят с лестницы. Позже он рассказывает забавную подробность; т. к. несущих было всего трое, им было тяжело, все время невероятно пыхтели и часто останавливались отдыхать.
Во дворе у подъезда - машина, в нее буквально втискивают. Сергей садится уже на ходу, без шапки. На дворе несколько недоуменных лиц. В машине нас 9-10 человек, битком, друг на друге. В окно видим машины спереди и сзади-"провожают". По дороге предлагаю брату выскочить, оповестить товарищей и Аню. Не соображаю, что в суматохе И. ушла. На Лубянской площади делаем попытку; горячимся, за нами смотрят в оба. Сергей успевает просунуть лишь ноги - дверцами его прищемляют. Обоих нас держат. Подъезжаем к Каланчевской площади - месту расположения вокзалов. Заворачиваем, но не на Казанский, а все на тот же знаменитый - Ярославский. Въезжаем во двор, кто-то вскакивает на подножку и указывает путь. Высаживаемся почти у платформы. Из задней машины выскакивает Беленький[93] и К°. (И этот трусливый глупец здесь). "Как с вещами?" - спрашивает Л. Д. "Все, все доставлено", - отвечает Беленький. - "Вы лжете, как лгали тогда у покойного Иоффе[94], что не было мне письма, а сами украли его"95. Л. Д. ведут под руки, затем начинают нести. Пусто. Вдалеке редкие железнодорожники. Кричу им: "Товарищи рабочие, смотрите, как несут товарища Троцкого". У одного (Л. Д. видит) взволнованное лицо. Меня хватают за спину и то, что называется, за шиворот. Слышу грубые ругательства: "Замолчи" ... Вдруг выпускают, сразу не понимаю, в чем дело. Продолжаю кричать. Позже узнаю: Сергей ударил державшего (того же Барычкина) по физиономии. "А так как, - рассказывал он, - мишень у него широкая, попал неплохо". Тот пустил меня сразу, закрыл лицо рукой и отошел ...
У платформы стоит отдельный вагон (Сев. дор. 5439) с паровозом. Повторяется история у дверей - нас никого не пускают. Затем предлагают ехать всем до места назначения. Жалкая неразбериха - как растеряны.
В вагоне занимаем отведенное нам купе; там же у окна садится гепеур. У открытых дверей становится другой. Л. Д. шутит, вспоминает увоз, вообще ищем веселую сторону этой "поездки". О Дерибасе Л. Д. замечает: мелкий, жалкий карьерист. О Беленьком: тот Гриша[96 (брат его) за границей был эмигрантом-революционером, этот, кажется, просто скрывался от воинской повинности. Затем он нарочито громко начинает говорить о том, как у нас высылку не умеют организовать как следует быть, как и хозяйство наладить. Одно к одному. С ненавистью говорит о неряшливости - это не случайная черта ... И в хозяйстве, и в теории, и в высылке. Эта черта мелкобуржуазная. (Кстати сказать, как говорили, организация ссылки была под руководством Бухарина[97].) Туг же Л. Д. заходит "объясняться" с конвоем. Говорит, что лично против них - лишь исполнителей - ничего не имеет, что демонстрация (т. е. отказ добровольно идти) имела чисто политический характер. Повторяет им о неумении ГПУ организовать высылку. Шум подняли, вся Москва об этом знает, т. е. достигли как paз того, чего хотели избежать. Кряхтят . . .Комендант бормочет что-то вроде: "Да, неважно было" ... Л. Д. смеется: "Мне приходилось участвовать и организовывать операции посложнее этой; как бы я здесь поступил, будучи на вашем месте? . .". И он набрасывает им план организации высылки . . . Далее рассказывает им, в назидание, так сказать, историю с Биде Фопа, полицейским чиновником, руководившим высылкой Л. Д. из Франции в 1910 году. Этот Биде Фопа попал затем в Россию, остался после Октябрьской революции и в 1918 году как будто бы был арестован ВЧК. Льву Давыдовичу привезли его. Привез тот самый Дерибас, который теперь руководит его ссылкой в Алма-Ату. Л. Д. сразу узнал Биде - он был небрит, без воротничка, обрюзг. "Ну да" месье, это я". - "Как же это так случилось? - спросил его Л. Д. - Когда-то вы высылали, а теперь сидите у нас в тюрьме". "Таков ход событий", - ответил тот философски. (Позже его обменяли на кого-то). "Как видите, - сказал Л. Д. слушавшим гепеурам,- история повторяется; она еще многое покажет, история".
Итак, мы едем. Где-то дальше нас должны прицепить к поезду "Москва-Ташкент". Едем без необходимых самых вещей, без перчаток, галош -а ведь зима. "Поезд" наш переходит с Северной дороги на Казанскую и доходит до станции Фаустово, верстах в 50-ти от Москвы. Останавливаемся саженях в 80-100 от платформы; будем дожидаться ташкентского поезда. Выхожу из. вагона; не препятствуют. Направляюсь на станцию для "разведки", может быть, телеграфировать. В двух шагах сзади шествует провожающий". Захожу в темный буфет, заказываю чаю, осматриваюсь. Спутник мой юркнул в дверь с надписью "Телеграф". Решаю зайти тоже - посмотреть, что он там придумал. Там у нас (в присутствии "провожатого") происходит следующий диалог: "Где здесь подать телеграмму?" - "Это не телеграф". - "А что же это?" - "Здесь был телеграф". - "А почему же надпись на дверях?" - про должаю допрашивать. -"Ее не успели снять". - "А где же здесь телеграф?" - спрашиваю иронически. - "Здесь вообще нет телеграфа" - "Да ну?" - и, показывая на телеграфные аппараты, стоящие в комнате: - "А это что такое?" - "Это .. это ..." Запнулись, не знают, что сказать. Улыбаюсь (единственное, что мне остается), выхожу. По-прежнему провожают до вагона.
Скоро подходит поезд, с ним несколько наших чемоданов. Нас прицепляют. Прощаемся с нашими двумя провожающими: Сергеем и Ф. В-ой. Им ждать здесь несколько часов поезда на Москву; да и ехать порядочно. Хорошо еще, что брату достали у проводника вагона шапку. Трогаемся. На Алма-Ату.
Начинаем устраиваться, нам отводят два купе, в одном вещи, "столовая" и я. В другом Л. Д. и Н. И.
Из всего этого ты можешь заключить цену заметке в "Правде" (Кривде) о "братстве" и прочем. Как известно, вагона мы не выбирали, занимали его спутники-гепеуры, ехали же мы без вещей. Бумага все стерпит.
Через несколько часов на какой-то станции хочу пройтись; не выпускают. Сообщаю нашим, на этот раз решаем смолчать. Л. Д. находит, что лучше не обострять, это все равно ничего не даст. Наоборот, надо медленно завоевать себе хоть некоторую свободу, в частности, вытеснить гепеура из купе и дать этим возможность Н. И. заснуть. Это к вечеру удается - он переселяется в коридор к открытым дверям купе. Хочу пойти в вагон-ресторан поужинать, не пускают опять. Л. Д. просит коменданта (или, как он называет, старшего) к себе. "Мне не сообщили, что семья моя тоже на положении арестованных. В чем здесь дело?" - "Не арестованы, но не имеют права", - отвечает тот. "Дайте ему с собой конвойного", - предлагает Н. И. "Это мне кажется неудобным. Под конвоем (притворно возмущенным голосом) - нет". - "Мне это вполне удобно", - пробую вставить. "Дайте ему тогда штатского, у вас ведь есть штатские . . ." "Это неудобно", - повторяет комендант и уходит. Я голоден и поэтому зол. Вдруг он возвращается: "Пожалуйста, идите". "Что такое?" - спрашивает Л. Д. - "Я очень извиняюсь, я допустил ошибку". Непонятно. И, действуя, очевидно, по нашим указаниям, посылает со мной штатского провожатого. Выпускают не на платформу, а на внутреннюю сторону, т. е. на пути. Непонятная предосторожность.
Ночью, после того как "старички" мои легли уже спать, ко мне стучат. "Лев Давыдович уже спит?" - "Вероятно". - "Не будете ли вы так добры (вежливость-то какая) сказать, что по уставу дверь должна быть открытой". -"Скажите сами". Будят и сообщают. Л. Д. отвечает, что дверь не заперта. "Все равно, должна быть хоть щель". Боятся, что убежит, что ли.
На дверь, там, где она скользит на роликах, поперек набивают дощечку -чтоб не прикрывалась. Дверь трясется, скрипит, мешает спать ... Приходится терпеть. Я спокойно запираюсь (ведь я "не арестован"), ложусь. Так проходит этот, во всяком случае необыкновенный, день.
Все, что происходило у нас на квартире после нашего отъезда, происходило и в сотнях других квартир большевиков-ленинцев. Засада в течение суток, повальный обыск, арест 25-30 пришедших проститься товарищей, их "отсидка" в числе сотен других оппозиционеров; сперва в одиночках "внутренней", без книг и газет - на положении полной изоляции; затем в Бутырках, в ужасающих антисанитарных условиях, в общих камерах с уголовщиной всех "специальностей". Повсюду хамское обращение, грубость, издевательства . . . голодовки как единственная форма протеста - все это так хорошо известно!
Едем от Рязани к Самаре. Режим немного полегчал. Выхожу на остановках гулять; сопровождают. Л. Д. читает Маркса, по-немецки. Для заработка думает переводить. Рассказывает, как Маркс блестяще, на основании политической обстановки и поведения при этом Фогта, доказывает его несомненную продажность Наполеону III98, не имея никаких непосредственных улик. (Как известно, в 1871 г. найденные документы подтвердили это целиком). "Манера письма Маркса в этом произведении не для рабочих - цитаты с греческого, латинского и пр. Для узкого академического круга". Насчет стиля "Фогта" он не согласен с Энгельсом, который приравнивает его к лучшим памфлетам Маркса - "18 Брюмера" и др. "Эти образцы выше. В "Фогте" чувствуется торопливость, некоторая даже неряшливость. Конечно, это Маркс ..." "Если бы против бухаринских писаний и лжи так написать ... пришлость бы писать целые тома".
Комендант в разговоре пробалтывается, что нас везут на Ташкент. "То есть как? Ведь Верный (Алма-Ата) в стороне, не доезжая Ташкента - значит, мы не в Верный едем? Иначе непонятно, при чем здесь Ташкент". - "Нет, в Верный через Ташкент", - твердит в ответ комендант. Оправдывается профилем пути - не пройдет вагон. В Ташкенте же мы его переменим. (Кстати сказать, вагон прекрасно прошел). Очевидно, уже не в Верный, а ухудшение - думаем мы.
В Самаре получаем купленные по нашему списку наиболее необходимые вещи - в компенсацию за оставленные в Москве. Смена белья, продукты и проч. -Почти все мало или велико, словом, плохо. Среди покупок оказываются игральные карты; мы от них отказываемся. Гепеуры, очень обрадованные, садятся играть в преферанс. Трудно себе представить былого чекиста - "эту карающую руку революции" с ... картами в руках ... Не те времена, не те люди. Л. Д. шутит, присваивает купленным вещам "почетные" имена: туфли им. Менжинского, кальсоны "Ягода" . . .
Хотим послать телеграмму в Москву, домой. "Хорошо, пожалуйста, -отвечает комендант, - но я, со своей стороны, предлагаю запросить по прямому проводу - это ваше право". По существу это ограничение - правда, в крайне деликатной форме: по прямому проводу "говорить" он будет сам; телеграмму же просто не послать, очевидно, кажется ему менее удобным. Как узнали позже, это "неудобство" он прекрасно обошел, не отправив ни од- ной из посланных через него трех телеграмм, выдавая мне при этом фиктивные квитанции.
На станции долго "маневрирую" и, уловив, наконец, момент, опускаю письмо. Оно вернее.
Коменданта Л. Д. припоминает; "Несколько раз он мне рапортовал; затем от ГПУ был в комиссии по качеству продукции, для срочных расследований и, надо сказать, не проявил ни инициативы, ни расторопности". По типу он, несомненно, бывший офицер, м. б., даже гвардейский - немного грассирует. Ночью мне доводится с ним беседовать. "Беседа" наша заключается в том, что он без конца рассказывает о прелестях природы в месте нашей ссылки. Затем вспоминает, как ему несколько раз приходилось охранять Л. Д. "Тем более странна ваша роль теперь", - замечаю я. Он пожимает плечами и говорит традиционно: "Служба". "Вам уже Лев Давыдович пытался объяснить насчет службы" . . Молчит. Расстаемся холодно. Помимо всего прочего он оказывается еще и порядочным болтуном.
Едем недалеко от в стороне лежащего Уральска. "Над головой Преображенского"99, - говорит Л. Д. Присматриваемся к агентам; я с ними даже обедаю в ресторан-вагоне за одним столом. Кроме одного, явно враждебного, с неприятно-отталкивающим лицом, остальные - просто служаки-обыватели. Есть среди них и бывшие рабочие. Вопросами политическими не интересуются абсолютно. Все подряд читают книгу "Побеги революционеров" (случайно ли?), не с точки зрения убегающего революционера, очевидно, а наоборот, с точки зрения "ловца", т. е. жандарма, полицейского. Находятся все они в исключительно привилегированном положении; едят в ресторане, даже бреются, как будто бы, за счет государства. Л. Д. вспоминает, как конвойные солдаты везли его, по процессу Петербургского совета рабочих депутатов 1905 г., в Сибирь; на черном хлебе и чае. Зато и настроены иначе были, письма их тайно посылали, революционные песни разучивали ...
Проезжаем Оренбург; пейзаж однообразный - степь и степь. Редкие караваны верблюдов. Лишь в зависимости от времени дня меняется окраска. Впервые видим кустарник, растущий прямо в песках, сейчас покрытых снегом, -саксаул; оказывается, превосходное топливо. К ночи в Ак-Булаке из-за снежных заносов стоим часов десять.
В Кзыл-Орде получаем газету с заметкой о высылках. Сообщение ТАСС объясняет ссылки "установлением тесного контакта с представителями иностранной буржуазии". Л. Д. разоблачает: "Подводят фундамент под 58-ю статью, на основании "факта" (провалившиеся документы, напечатанные в "Правде" - 15 янв.), имевшего место после объявления ссылок и потому причиной уж никак служить не могущего". Сначала предложение "ответственной" работы; через день обвинение в государственном преступлении - с объяснением большинству товарищей, что за "срыв кол-договорной кампании", и, наконец, в пути уже все узнают новую причину - связь с иностранной буржуазией". Как жалко запутались, заврались эти с позволения сказать политики. "Да, изолгались вконец", - говорит Л. Д.
Комендант докладывает, что у него есть телеграмма-распоряжение везти непосредственно на Пишпек (Фрунзе) - Алма-Ата. "Ташкент" отменен. Сам он в Арыси сдает начальство другому (Аустрину) и просит дать ему записку насчет неимения к нему претензий. Л. Д. дает ему "удостоверение"[100].
Из Кзыл-Орды в вагоне с нами едет уполномоченный ГПУ по Средней Азии -Вольский. Он просит разрешения зайти, дать интересующие нас сведения о дороге и Алма-Ате. "Что ж, пускай заходит" ... Появляется небольшой, жирный человек. На все вопросы он отвечает крайне туманно - ничего толком не знает. Просто зашел, что называется, "поглазеть".
Обедаем в купе (я уже не хожу в ресторан-вагон - противны спутники). Настроение бодрое, Л. Д. много шутит, да и я понемногу стараюсь. Н. И. гораздо лучше - она ведь выехала совсем больная и первые дни очень плохо себя чувствовала.
Поезд наш из-за заносов опаздывает часов на восемнадцать. Поэтому в Арысь прибываем не 21-го, как следовало бы по расписанию, а 22-го. Поезда (ташкентского), на который мы должны пересесть и ехать до Фрунзе, приходится ожидать почти сутки (21 час). В Арыси же маленькое разнообразие в лицах. Сменяется конвой, "наши" едут в Ташкент, оттуда им прибыла смена. Общий облик, как и число, прежнее (конвоиров 12).
Ехать мы должны в девять часов вечера, а в час - два ночи с опозданием приходит московский поезд с нашими вещами. Гепе-уры по этому поводу дают телеграмму в Ташкент и получают разрешение задержать ташкентский на Пишпек, на сколько потребуется. Вообще говоря, чудовищный произвол. Ночью принимаю вещи, все, кроме моих двух чемоданов[101]; их, очевидно, второпях забыли. Еду без вещей уж окончательно - невесело.
От Арыси ландшафт меняется. Теперь степь лишь с одной стороны, а с другой горы. Дорога идет крутыми подъемами (местами идем двойной тягой), спусками. Встречаются туннели. На станциях преобладает азиатское население; смуглые, рослые, в красочной одежде. При молитве становятся на колени, -подкладывая коврики, - и монотонным голосом нараспев читают . . .
Утром прибываем на конечную станцию железной дороги -Пишпек (Фрунзе). Отсюда нам остается еще около трехсот верст. Ожидаем телеграмму от наших из Москвы. Сообщают, что нет. (Мы с пути дали адрес до востребования - Фрунзе). Следовательно, телеграмму нашу не послали -другого объяснения нет.
Часа в три к вагону подъезжает грузовик. На нем мы должны ехать до перевала Курдай. Легкие вещи идут с нами, тяжелые - следом гужевым транспортом. К вечеру без особых приключений, если не считать вытаскивание грузовика из снега, доезжаем до почтовой станции у перевала. Л. Д. с утра "температурит", 37,3-но ехать надо. Дальше, через перевал мы должны ехать на лошадях, верст 30. Располагаемся до отъезда на почтовой станции. Хозяйка - женщина лет 35, казачка. Об этом она говорит с гордостью; не говоря о "татарах", крестьяне (русские): "Это что ... Мы раньше в люди выходили, дочери в гимназию, сыновья в юнкерское шли" . . . Вздыхает. Казаки здесь революцией и гражданской войной разорены. (Они шли с белыми). Но как быстро приспособились. Хозяйничают, родственники все служат, дочь работает в кооперативе, - комсомолка. "У них, небось, батраки есть,- говорит Л. Д., - которые о комсомоле и мечтать не смеют".
Гепеуры в соседней комнате торгуются с возчиками. Тех семь хозяев на девять лошадей, никак не могут поделиться ... Ждем. Постепенно укладываемся, Л. Д. исключительно старательно, аккуратно упаковывает чемодан с провизией. Каждый стакан обкладывает бумагой - "чтоб в дороге не стукнулись и разбились". Учит тепло одеваться, главным образом напирает на обувь. Н. И. читает целую лекцию с опытно-показательными примерами: о стряхивании снега с коленок и пр. Вечером так и не уехали. Не сторговались. Сейчас за дверью другой возчик, киргиз, уговаривает; "Сударь сударевич, - слышу я, - разный бывает лошадь, - мой тысячу рублей стоит". Все-таки не убедил. Едем завтра, в три часа утра. Н. И., которая отвыкла от покупок, не знает цен, за все платит слишком много. Я, указывая на это, предупреждаю, что этак мы можем преждевременно обанкротиться. Л. Д., шутя, предлагает над Н.И. назначить опеку, как над разорившимся помещиком. Вообще надо сказать, что они оба, особенно Л. Д., превосходно приспособились к новым условиям. Ложимся вздремнуть; за стенкой все говорят. Гепеуры похожи на хозяйку в одном отношении - одинаково, если не хуже, презрительно говорят о киргизах: "татары", "азиаты". И каким тоном!
Наконец после трехчасового ожидания выезжаем. Уже шесть утра. Едем в телегах, сани здесь не применяются: сегодня мороз, снег, завтра - тает. Укутаны мы основательно. Старшие мои имеют презабавный вид; в телегах, на сене, в солдатских тулупах и валенках. Видны одни носы. В телегу прямо валят, т. к. в такой одежде почти невозможно двигаться. О своем виде сказать ничего не могу. Темно. Мороз градусов 10-12, сильный ветер усиливает впечатление от мороза. Едем со скоростью пяти верст в час ... Переезжаем невысокие горы - перевал Курдай; ничто по сравнению с Кавказом, например. Время от времени встречаем караван-сараи, здесь укрываются путники, застигнутые бураном. Возчик с опаской говорит: "Не было бы только бурана"; они здесь очень часто бывают.
Переехав перевал, около часу отдыхаем - отогреваемся. Затем пересаживаемся на легковую машину, уже до Алма-Аты, без пересадки. С нами едет новый комендант и алма-атинский гепеур. Остальные на грузовике с вещами, следом. Едем по дороге, порой покрытой даже глубоким снегом. Смелый и необыкновенно ловкий шофер на машине АМО по этой трудной дороге гонит, что называется, вовсю. Он из броневиков - там, говорит, поле зрения меньше было, труднее приходилось ..,[102]
Знаете, месяца за два, за три до нашей высылки в Алма-Ату (давно это было) происходили частые и бурные заседания Политбюро. Близкие товарищи и друзья собирались у нас на квартире в ожидании окончания заседания ПБ и возвращения Л. Д. с Пятаковым, чтобы узнать о происходящем. Помню одно такое заседание. Ждали мы их возвращения с нетерпением. Заседание затянулось. Первый пришел Пятаков, ждем, что он скажет. Он молчит, бледный, уши горят. Очень взволнован. Встает, наливает себе стакан воды, потом второй, выпивает. Вытирает платком пот со лба и говорит; "Ну, знаете, на фронте бывал, а такого не видел!" В это время входит Л. Д. Он [Пятаков] обращается к нему и говорит: "Ну зачем вы ему (Сталину) это сказали?! Ведь он вам этого не забудет, ни вам, ни вашим детям, ни вашим внукам!". Тогда это казалось таким далеким в отношении детей, особенно внуков. И никто, конечно, ни на минуту не сомневался в том, что надо было это сказать, и правильность, испугавшая Пятакова, слов Л. Д. подтвердилась. Но и слова Пятакова начинают подтверждаться: сын недалеко и от внука.
Помню, как обвинял его Пятаков, когда на заседании П[олит] б[юро] Л. Д. [Троцкий] назвал Сталина "могильщиком партии и революции". После заседания, у нас в столовой (в Кремле), где ждали конца заседания друзья наши, П[ятаков] сказал Л. Д.: "Кто вас тянул за язык, ведь он (Ст[алин]) не забудет вам этого, ни вашим детям, ни внукам". Л. Д. ничего не ответил. Незачем было.
Нужно было сказать правду, чего бы она ни стоила. Заседатели конгресса [20 съезда партии], конечно, не посмели этого сделать.
Очень меня взволновало чтение вашей главы о борьбе Сталина с оппозицией, Дечера105. Я перенеслась в обстановку этих последних дней "рукопашной" ... вижу, вижу все с ясностью вчерашнего дня, слышу телефонный разговор Л. Д. с Бухариным - голос его, страстное негодование - отъезд в Алма-Ату ...
29 февраля 1960 г.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ДНЕВНИКОВЫЕ ЗАПИСИ 1933 ГОДА
ПЕРЕД ОТЪЕЗДОМ
Итак, на наших паспортах проставлены отчетливые и бесспорные французские визы. Через два дня мы покидаем Турцию. Когда мы с женой и сыном прибыли сюда - четыре с половиной года тому назад, - в Америке ярко горело солнце "просперити". Сейчас те времена кажутся доисторическими, почти сказочными.
Принкипо - остров покоя и забвения. Мировая жизнь доходит сюда с запозданием и в приглушенном виде. Но кризис нашел дорогу и сюда. Из года в год на лето из Стамбула приезжает меньше людей, а те, что приезжают, имеют все меньше денег. К чему обилие рыбы, когда на нее нет спроса?
На Принкипо хорошо работать с пером в руках, особенно осенью и зимою, когда остров совсем пустеет и в парке появляются вальдшнепы. Здесь нет не только театров, но и кинематографов. Езда на автомобилях запрещена. Много ли таких мест на свете? У нас в доме нет телефона. Ослиный крик успокоительно действует на нервы. Что Принкипо есть остров, этого нельзя забыть ни на минуту, ибо море под окном, и от моря нельзя скрыться ни в одной точке острова. В десяти метрах от каменного забора мы ловим рыбу, в пятидесяти метрах омаров. Целыми неделями море спокойно, как озеро.
Но мы тесно связаны с внешним миром, ибо получаем почту. Это кульминационная точка дня. Почта приносит новые газеты, новые книги, письма друзей и письма врагов. В этой груде печатной и исписанной бумаги много неожиданного, особенно из Америки. Трудно поверить, что существует на свете столько людей, кровно заинтересованных в спасении моей души. Я получил за эти годы такое количество религиозной литературы, которого могло бы хватить для спасения не одного лица, а целой штрафной команды грешников. Все нужные места в благочестивых книгах предупредительно отчеркнуты на полях. Не меньшее количество людей заинтересовано, однако, в гибели моей души и выражает соответственные пожелания с похвальной откровенностью, хотя и без подписи. Графологи настаивают на присылке им рукописи для определения моего характера. Астрологи просят сообщить день и час рождения, чтоб составить мне гороскоп. Собиратели автографов уговаривают присоединить мою подпись к подписям двух американских президентов, трех чемпионов бокса, Альберта Эйнштейна[1], полковника Линдберга[2] и, конечно, Чарли Чаплина[3]. Такие письма приходят почти исключительно из Америки. Постепенно я научился по конвертам отгадывать, просят ли у меня палки для домашнего музея, хотят ли меня завербовать в методистские проповедники или, наоборот, предрекают вечные муки на одной из вакантных адских жаровен. По мере обострения кризиса пропорция писем явно изменилась в пользу преисподней.
Почта приносит много неожиданного. Несколько дней тому назад она принесла французскую визу. Скептики - они имелись и в моем окружении -оказались посрамлены. Мы покидаем Принкипо. Уже дом наш почти пуст, внизу стоят деревянные ящики, молодые руки забивают гвозди. На нашей старой и запущенной вилле полы были этой весной окрашены такого таинственного состава краской, что столы, стулья и даже ноги слегка прилипают к) полу и сейчас, четыре месяца спустя. Странное дело: мне кажется, будто мои ноги немножко приросли за эти годы к почве Принкипо.
С самим островом, который можно пешком обойти по периферии в течение двух часов, я имел, в сущности, мало связей. Зато тем больше - с омывающими его водами. За 53 месяца я близко сошелся с Мраморным морем при помощи незаменимого наставника. Это Хараламбос, молодой греческий рыбак, мир которого описан радиусом примерно в 4 километра вокруг Принкипо. Но зато Хараламбос знает свой мир. Безразличному глазу море кажется одинаковым на всем его протяжении. Между тем дно его заключает неизмеримое разнообразие физических структур, минерального состава, флоры и фауны. Хараламбос, увы, не знает грамоты, но прекрасную книгу Мраморного моря он читает артистически. Его отец, и дед, и прадед, и дед его прадеда были рыбаками. Отец рыбачит и сейчас. Специальностью старика являются омары. Летом он не ловит их сетями, как прочие рыбаки, как ловим их мы с его сыном, а охотится на них. Это самое увлекательное из зрелищ. Старик видит убежище омара сквозь воду, под камнем, на глубине пяти, восьми и более метров. Длиннейшим шестом с железным наконечником он опрокидывает камень, - и обнаруженный омар пускается в бегство. Старик командует гребцу и вторым шестом, на конце которого укреплен маленький сетчатый мешок на квадратной раме, нагоняет омара, накрывает его и поднимает наверх. Когда море подернуто рябью, старик бросает с пальцев масло на воду и глядит через жирные зеркальца. За хороший день он ловит 30, 40 и больше омаров. Но все обеднели за эти годы, и спрос на омаров так же плох, как на автомобили Форда.
Ловля сетями, как промысловая, считается недостойной свободного артиста. Поверхностный и ложный взгляд! Ловля сетями есть высокое искусство. Надо знать место и время для каждого рода рыбы. Надо уметь расположить сеть полукругом, иногда кругом, даже спиралью, применительно к конфигурации дна и де-сятку других условий. Надо опустить сеть в воду бесшумно, быстро развязывая ее на ходу лодки. Надо, наконец, - не последнее дело -загнать рыбу в сеть. Это делается ныне так же, как делалось 10 и более тысяч лет тому назад: при помощи швыряемых с лодки камней. Заградительным огнем рыба загоняется в дугу, потом в самую сеть. В разное время года, при разном состоянии моря нужно для этого разное количество камней. Запас их приходится время от времени обновлять на берегу. Но в лодке имеются два постоянных камня на длинных шнурах. Надо уметь метать их с силой и сейчас же быстро извлекать из воды. Камень должен упасть близко возле сети. Но горе, если он угодит в самую сеть и запутается в ней: Хараламбос покарает уничтожающим взглядом, - и он прав. Из вежливости и социальной дисциплины Хараламбос признает, что я, в общем, неплохо бросаю камни. Но стоит мне самому сравнить свою работу с его работой, как гордыня сразу покидает меня. Хараламбос видит сеть под водой, когда она для меня уже невидима, и он знает, где она, когда она невидима и для него. Он ее чувствует не только перед собою, но и за своей спиной. Его конечности всегда соединены с сетью таинственными флюидами. Вынимать сеть - тяжелая работа. Хараламбос туго подвязывает живот широким шерстяным шарфом даже и в жаркие июльские дни. Нужно грести, не обгоняя и не отставая, следуя по дуге сети - это уже моя забота. Я не скоро научился подмечать почти незаметные движения рукой, при помощи которых мастер указывает помощнику направление. Выбросив в воду 15 кило камней, Хараламбос вытаскивает нередко сеть с одной единственной рыбкой, размером в палец. Иногда же вся сеть живет и трепещет от пойманной рыбы. Чем объяснить эту разницу? "Дениз", - отвечает Хараламбос, пожимая плечами. "Дениз" значит "море", и это слово звучит, как "судьба".
Мы объясняемся с Хараламбосом на новом языке, постепенно сложившемся из турецких, греческих, русских и французских слов, сильно измененных и редко употребляемых нами по прямому назначению. Фразы мы строим так, как двух- и трехлетние дети. Впрочем, наиболее частые операции я твердо называю по-турецки. Случайные свидетели заключили отсюда, что я свободно владею турецким языком, и газеты сообщили даже, что я перевожу американских писателей на турецкий язык. Явное преувеличение!
Бывает так, что едва успеем опустить сеть, как вдруг послышится за спиною всплеск и сопение. "Дельфин", - кричит Хараламбос в тревоге. Беда! Дельфин ждет, пока рыбаки нагонят камнями в сети рыбы, а затем вырывает их одну за другой вместе с большими кусками сети, которые служат ему в качестве приправы. "Стреляй, мусью", - кричит Хараламбос. Я стреляю из револьвера. Молодой дельфин пугается, пускается наутек. Но старый пират питает полное презрение к автоматической хлопушке. Только из вежливости он отплывает после выстрела немножко дальше и, посапывая, выжидает своего момента. Не раз нам приходилось спешно вытаскивать пустую сеть и менять место ловли.
Дельфин - не единственный враг, есть и другие. Маленький черный садовник с северного берега успешно перетряхивает чужие сети, если они оставляются на ночь без надзора. Под вечер выезжает он на своем челноке будто бы на ловлю, а на самом деле занимает обсервационный пункт, откуда ему хорошо видно всех, кто вывозит сети на ночь. Есть люди, которые воруют чужие сети (у нас с Хараламбосом пропало за эти годы немало сетей), но это опасно и хлопотливо: сеть нужно переделать, чтоб не узнали, за ней нужно ухаживать, чинить ее, время от времени красить сосновой корой. Маленький садовник все эти докучные хлопоты возлагает на собственников сетей, сам он пользуется только рыбой и омарами. Хараламбос скрещивает с ним в пути взгляды острее ножа. Мы пускаемся на хитрости: отъехав подальше, ра-зыгрываем пантомиму сбрасывания сети, а затем, завернув за маленький остров, богатый зайцами, тайно опускаем сеть в воду. В одном случае из трех нам удается обмануть врага.
Главная рыба здесь - барбунья, краснуха. Главный рыбак по краснухе - старик Кочу. Он знает свою рыбу, и иногда кажется, что рыба знает его. Когда краснухи много, Кочу сразу наносит возможным конкурентам стратегический удар. Выехав раньше всех, он обрабатывает водное поле не сплошь, а в шахматном порядке, ходом коня, или еще более замысловатыми фигурами. Никто не знает, кроме самого Кочу, где прошла уже сеть, а где еще пет. Обложив таким способом большой участок моря, Кочу спокойно заполняет затем неиспользованные квадраты. Высокое искусство! Кочу успел изучить море, потому что Кочу стар. Но еще и отец Кочу работал до прошлого года вместе с другим стариком, бывшим парикмахером. В дряхлом челноке они ставили сети на омаров и, сами до костей изъеденные морской солью, походили на двух старых омаров. Оба сейчас отдыхают на принкипском кладбище, где больше народу, чем в поселке.
Не надо, однако, думать, что мы ограничивались сетями. Нет, мы прибегали ко всем приемам ловли, которые обещали добычу. Па крючки мы ловили больших рыб, до 10 кило весу. Когда я тянул из воды невидимого зверя, который то покорно следовал, то неистово упирался, Хараламбос глядел на меня, не спуская глаз, и которых не оставалось и оттенка почтительности: не без основания опасался он, что я дам драгоценной добыче сорваться ... При каждом моем неловком движении он рычал на меня свирепо и угрожающе. Когда рыба становилась, наконец, видна в прекрасной своей прозрачностью воде, Хараламбос шептал мне предостерегающе: "Буюк, мусье" (большой). На что я отвечал задыхаясь: "Буюк, Хараламбос". У борта лодки мы подхватывали добычу небольшой сеткою. И вот уже великолепное чудовище, отливающее всеми красками радуги, потрясает лодку ударами сопротив-ления и отчаяния. На радости мы съедали по апельсину, и на языке, который никто не понимает, кроме нас, и который мы сами понимаем только наполовину, мы делимся пережитыми впечатлениями.
Сегодня утром ловля была плоха: сезон кончился, рыба ушла на глубину. К концу августа она вернется. Но Хараламбос будет ее ловить уже без меня. Сейчас он внизу заколачивает ящики с книгами, в полезности которых он, видимо, не вполне убежден. Сквозь открытое окно виден небольшой пароход, везущий из Стамбула чиновников на дачу. В библиотечном помещении зияют пустые полки. Только в верхнем углу, над аркой окна, продолжается старая жизнь: ласточки слепили там гнездо и прямо над британскими "синими книгами" вывели птенцов, которым нет никакого дела до французской визы.
Так или иначе под главой "Принкипо" подводится черта.
15 июля 1933 г.
Принкипо Л. Троцкий
ПЕРЕЕЗД ВО ФРАНЦИЮ (Страницы дневника)[4]
В феврале 1929 года мы прибыли с женой в Турцию. 17 июля 1933 г. мы выехали из Турции во Францию. Газеты писали, будто французская виза была выдана мне по ходатайству... советского правительства. Трудно придумать более фантастическую версию: инициатива дружественной интервенции принадлежала на самом деле не советской дипломатии, а французскому писателю Maurice Parijanine, переводчику моих книг на французский язык. При поддержке ряда писателей и левых политиков, в том числе депутата Guernot, вопрос о визе получил на этот раз благополучное разрешение. За четыре с половиной года моей третьей эмиграции не было недостатка в попытках и с моей стороны, и со стороны моих благожелателей открыть мне доступ в Западную Европу. Из отказов можно было бы составить изрядный альбом. На его страницах значились бы подпись социал-демократа Германа Мюллера, рейхсканцлера Веймарской республики, британского премьера Макдональда[5], в то время еще социалиста, а не полуконсерватора, республиканских и социалистических вождей испанской революции и многих, многих других. В моих словах нет и тени упрека: это только фактическая справка.
Вопрос о Франции встал после последних выборов, давших победу картели радикалов и социалистов. Дело, однако, заранее осложнялось тем обстоятельством, что в 1916 г., во время войны, я был выслан из Франции министром внутренних дел Мальви за так называемую "пацифистскую" пропаганду, на самом деле по настоянию царского посла Извольского[6]. Несмотря на то что сам Мальви был примерно через год после того выслан из Франции правительством Клемансо[7], опять-таки по обвинению в пацифистских происках, приказ о моей высылке продолжал сохранять свою силу. В 1922 г. Эдуард Эррио[8] во время первой своей поездки в Советскую Россию, прощаясь после любезного посещения военно-го комиссариата, спрашивал меня, когда я думаю посетить Париж. Я напомнил ему шутя о моей высылке из Франции. "Кто же теперь об этом вспомнит!" - ответил со смехом Эррио. Но учреждения имеют более твердую память, чем люди. Сходя с итальянского парохода в Марсельском порту, я подписал доставленное мне инспектором Surete Generate[9] извещение об отмене приказа 1916 года: должен сказать, что давно уже я с таким удовольствием не подписывал официальных бумаг.