– Да, – Молли прислонилась горячей щекой к щеке Фрэнка, – но они не умеют держаться в жизни и находить свою судьбу.
– Возможно… Я, несомненно, куда увереннее распоряжаюсь вымышленными персонажами сценария, чем своей жизнью. Гораздо легче творить, чем жить.
Молли вздохнула:
– О Фрэнк, знаете ли вы, что вы мне нравитесь? Но я умею распоряжаться своей жизнью и потому – спокойной ночи, милый…
Фрэнк обнял ее и поцеловал. И все-таки он не удерживал ее: она была слишком красива и слишком доступна, и, может быть, не совсем случайно она бросалась в его объятия. Фрэнк не забывал о своем сценарии, может быть, это была одна из девиц, в обязанности которых входило следить на корабле за подозрительными пассажирами, теми, которых собираются схватить при высадке… Слишком умна Для такой красивой девушки. Нервы Фрэнка были напряжены, как в разгар работы, когда дело пошло и увлекает вас вперед, а здание, основа которого уже заложена, начинает строиться само собой. Момент величайших иллюзий… Может быть, и жизнь его начнет строиться сама собой?
Трансатлантический пароход слегка качало, в его огромном чреве урчали машины. Вода закипела, на волнах появились гребни. На палубе никого, даже самые неблагоразумные из пассажиров пошли спать. Один Фрэнк ходил взад и вперед, останавливался на носу, подставлял лицо ветру, соленым каплям… путь, который его предки проделали в одном направлении, Фрэнк проделывал в другом. Ему не надо было бороться со стихией, управляться с большими мокрыми парусами, с канатами, которые срывали кожу с рук… Он – тот самый чистокровный американец, в жилах которого течет кровь… список длинный. Да, кровь пуритан из Новой Англии, английских католиков из Мэриленда, голландских колонистов Нью-Йорка, шведов и голландцев из Делавэра и Нью-Джерси, англичан и немцев из Пенсильвании, гугенотов, которые нашли прибежище в Южной Каролине, французов из Луизианы, апашей и команчей, потомков кочевых племен, индейцев, негров, привезенных из Африки… Для того чтобы создать чистокровного американца вроде него, понадобилась вторая волна эмиграции в Новый свет, принесшая туда кровь немцев, ирландцев, поляков, балканцев, чехов, скандинавов, итальянцев, евреев, китайцев, японцев… Чистокровных американцев не объединяет религия – среди них есть католики, лютеране, реформисты, евангелисты, баптисты: антимиссионеры, баптисты Седьмого дня, Шести заповедей, Свободной воли, Речные братья… среди них есть исповедующие иудаизм, методисты, пресвитерианцы, квакеры, мормоны… Еще не прошло и трехсот лет с тех пор, как предки чистокровного американца проделали этот морской путь в направлении, обратном тому, в котором ехал сейчас Фрэнк. Блудные сыны старой Европы, самые смелые из них, самые предприимчивые, самые мечтательные, решительные, отчаянные, самые несчастные и самые нищие, проделали этот путь с последней надеждой в душе, что, может быть, новая земля их прокормит. По этим водам плыли мореплаватели, путешественники, колонисты, авантюристы, миссионеры, эмигранты, подыхающие в трюмах судов, уже истощенные эксплуатацией, обманутые, раздавленные… гонимые голодом… они ехали на смерть, ведь они не умели жить нигде, кроме своей страны, а там, куда они ехали, все было непохоже на их деревню, и, оторвавшись от родимой почвы, они умирали, и их хоронили в жесткой и враждебной земле. Фрэнк шагал по открытой палубе, а влажное, свежее ночное небо состязалось в необъятности с океаном… Как знать, может быть, его предки покинули свою страну и отправились обрабатывать земли Нового света для того, чтобы колонии обогатили их родину? Может быть, это были патриоты, счастливые тем, что могут отправить англичанам в метрополию блестящий желтый песочек и табак?… Английские мореплаватели «Мэйфлауэра» – сто пуритан, мужчин, женщин и детей, – и их потомки, основавшие Плимут, Массачусетс-Бэй, Салем, Бостон, разве они не были теми, кого мы называем патриотами? А французы, водрузившие крест и знамя Франции на пустынных берегах реки Святого Лаврентия, на Больших Озерах, на Миссисипи, в Мексиканском заливе, даже в Техасе… О, отец Маркет, Луи Жолие, Робер Кавалье де ла Саль… Только благодаря их европейской родине колонисты в конце концов создали Соединенные Штаты Америки, совершенно независимые, со своей конституцией и правительством, и стали патриотами этой новой земли и нового государства… Меньше двухсот лет отделяет первого президента Соединенных Штатов, Джорджа Вашингтона, от президента Трумэна… А между ними двумя – между ними двумя был Эйб Линкольн…
После большой усталости и сильного нервного напряжения Фрэнк всегда приходил в состояние, какое некоторые называют вдохновением. Фрэнк ощущал приближение такого состояния, ему хотелось спрятаться, укрыться с головой… В один прекрасный день он не вынесет этого, умрет на месте. Головокружение, звон в ушах, ноги подгибаются… Он упал в шезлонг. И внезапно произошло то чудо, пришествия которого он ждал и боялся: он превратился в зрителя фантастической и вместе с тем действительной истории… Его точная и острая память сама связывала отрывки, которые он раньше тщетно пытался склеить, все части мозаики стали на место, начала вырисовываться картина… Даты, имена, одежда, факты… поднятая рука статуи Свободы, город, исчезающий вдали, жизнерадостный сосед, стюард, похожий на Жуве, благородные жулики, Молли, шампанское, музыка, океан… все вставало на свое место, располагалось последовательно, все было ему продиктовано… Над Фрэнком проносился шквал.
А на другое утро? Несколько слов, нацарапанных на старом конверте, забытом в кармане пиджака… Жизнерадостный сосед был в восторге, одна только мысль, что Фрэнк провел ночь с женщиной, приводила его в игривое настроение. Когда Фрэнк сказал, что он позавтракает в постели и еще немного поспит, сосед начал громко смеяться и отпускать неприличные шуточки. Пришел стюард, похожий на Жуве, и, объявив, что этой ночью многие пассажиры плохо себя чувствовали, предложил лимонного сока, утверждая, что бледность тотчас же пропадет, стоит лишь выйти на палубу. День солнечный, а красавица, с которой мосье вчера обедал, купается в бассейне.
Ничто не действует так успокоительно, как животрепещущая бесконечность океана. В Молли появилось что-то трогательное… Она утверждала, что не хочет изменять своему другу и что Фрэнк как джентльмен не должен ее на это толкать, к тому же он ведь ей обещал этого не делать. Фрэнк думал о том, что надо располагать ничем не заполненным, пустым, как океан и небо, временем, чтобы предаваться таким развлечениям.
Чем больше он удалялся от Америки, укачиваемый атлантическими волнами, тем смешнее, безумнее казались ему все его тревоги. Молли была так хороша, а осторожность… какая осторожность? Смешно! Никому на борту не было до него никакого дела, он был свободен, как воздух. Но он все же был осторожен. Лучше дождаться суши, Парижа, Молли не испарится. Мысль, что полицейские в штатском могут его схватить в присутствии Молли, придавала Фрэнку твердость, которая огорчала Молли. Но они встретятся в Париже, не правда ли? Да, он может ей написать в посольство.
Но как только Фрэнк сошел на берег, и без каких бы то ни было инцидентов, он совершенно позабыл о ее существовании. В Гавре он видел, как она садилась в машину со знаком ДК (дипломатический корпус) на номере, и около нее был хорошо сложенный парень, который занимался ее багажом… Фрэнк, как все остальные пассажиры, сел в парижский поезд. Он снова увидит Париж!
На другой день Фрэнк явился в импортно-экспортную фирму, где его встретили очень любезно и где ему дали адрес меблированной квартиры, приготовленной для него и его семьи. Квартира была маленькая, но со всеми американскими удобствами.
С тех пор прошло четыре года, и Фрэнк Моссо, поступивший на это место с тем, чтобы немедленно его бросить, все еще продолжал служить в импортно-экспортной фирме. Четыре года, триста шестьдесят пять дней и ночей, помноженные на четыре, он переживает свою неудачу. Вначале он пытался связаться с продюсерами, обедая то с одним, то с другим… «Но что вы, собственно, хотите этим сказать?» – спрашивал продюсер после обеда, во время которого только и говорилось о том, «что он хочет этим сказать». Фрэнк начинал снова объяснять, резюмировать, выходил из себя: «Я хочу этим сказать всем ксенофобам: катитесь к такой-то матушке!» Тогда у продюсеров появлялась улыбка, которой взрослые улыбаются неисправимым, несносным детям, когда эти дети – не их дети! Они предлагали ему для проформы несколько сюжетов, кровавых, как сырое мясо, и исчезали навсегда. Фрэнк оставил эти попытки.
В конце первого года его жена захотела вернуться домой. Доллары, которые они привезли с собой, таяли, приходилось жить на жалованье Фрэнка. Вернуться… Фрэнк написал в Голливуд одному другу, чтобы тот прощупал почву: нет, ничего не уладилось для Фрэнка Моссо, ни одна фирма не согласилась пригласить его на работу. Итак, они остались во Франции, и Фрэнк по-прежнему работал в импортно-экспортной фирме.
Но он снова начал заниматься живописью, и давнишняя страсть охватила его с новой силой. Появился маршан[41], он устроил выставку… И вот, когда небольшой этот успех сошел на нет и Фрэнк, исстрадавшийся за четыре года своей парижской жизни, как от слишком узких ботинок, был на грани отчаяния, именно тогда он встретил Ольгу.
XII
Миссис Фрэнк Моссо давно это предчувствовала. Уложив детей спать, она в сотый раз перечитала письмо Фрэнка.
Ее муж исчез. Хорошо еще, что он как раз был в отпуске и что его исчезновение не могло привести к увольнению из фирмы, в которой он служил. Разговор с непосредственным начальником перед уходом в отпуск и был причиной того подавленного состояния, в котором находился Фрэнк: «Когда на вас находит тоска, Моссо, – сказал ему начальник, – лучше напиться, чем искать утешения в нездоровых развлечениях вроде живописи… а также и в опасных знакомствах…» Фрэнк был очень спокоен, рассказывая жене об этом разговоре, похожем на предупреждение, но именно это спокойствие и напугало миссис Моссо: «Мы в окружении, – сказал Фрэнк, – я не знаю, что мне делать…» Это было в субботу днем. После завтрака он сложил маленький чемоданчик, как бы отправляясь в мастерскую. Один его старый монпарнасский друг уехал путешествовать и оставил ему свою мастерскую… Фрэнк решил провести отпуск в Париже, занимаясь живописью. У них было так мало денег… Дети поедут в лагерь с другими американскими детьми, жене это будет облегчением, а ему лишь бы только писать картины, а где – не имеет значения. Фрэнк часто оставался ночевать в мастерской. Он уходил туда в субботу и возвращался домой в воскресенье вечером или даже в понедельник, после конторы. На этот раз он совсем не явился, и жена получила от него письмо… Миссис Моссо принялась в сто первый раз перечитывать:
Миссис Моссо вздохнула и пошла в ванную. Было только девять часов вечера, но что ей было делать без Фрэнка, когда дети уже спят? Отсутствие Фрэнка не так беспокоило бы ее, если бы у него не было сердечных припадков. Успокаивающее выражение, которое появляется на лице врачей, когда дело обстоит неважно, заставило ее насторожиться: больше не могло быть сомнений в том, что у Фрэнка больное сердце. Ему нужен покой, говорил доктор, никаких волнений, ничего такого, что действовало бы ему на нервы, покой, покой и главное сон… И он прописал таблетки… Припадок повторился… Доктор опять сказал: ему нужен покой… и снова прописал таблетки. Это было полгода тому назад. Миссис Моссо медленно раздевалась, смотрясь в зеркало. Может быть, он прав, и одиночество будет ему полезнее таблеток… Покой! В его отсутствие у нее будет сколько угодно времени для невеселых размышлений, особенно когда уедут дети… Она приблизила к зеркалу свою белокурую голову – с какой быстротой иссушило ее время… она так похудела… грудь у нее стала совсем плоская, как у мужчины, несмотря на то, что она родила двух детей. Сквозь кожу проступили сухожилия и вены – они ее перевязывали, как пакет. Миссис Моссо опять вздохнула, быстро умылась и прошла к себе в спальню. Дети спали рядом, она прислушалась… Нет, все спокойно. Она легла и сразу потушила свет, чтобы удобнее было мечтать о прошлом, о том времени, когда у Фрэнка было имя в Голливуде, когда она была счастлива Она вспомнила их бунгало, садик, цветы под окнами… Девочку, сидящую на зеленой лужайке рядом с корзиной очень красных вишен, и голубое безоблачное небо. Все было так красиво, как цветная реклама на глазированных обложках журналов. И комфорт… оборудование ванной, кухни… все было удобно, все было механизировано, все делалось само собой: стирка, чистка овощей, резка, сушка… Гудок длинной белой машины Фрэнка. Тогда они были людьми, как все. Не такими, конечно, как знаменитые звезды, такие знаменитые, что у них и жизни своей больше нет. Но у Фрэнка было хорошее место, работа его оплачивалась регулярно поступающими долларами, и их количество все возрастало. Потом она еще раз забеременела, посвежела, похорошела, и Фрэнку это нравилось. Фрэнк и теперь был ласков с ней, но он был уже не тем Фрэнком… Боже мой, время шло, а она все не могла привыкнуть к этой стране, где не говорят по-английски, где ледник считается роскошью, дома ветхи и грязны, а мужчины и женщины еще меньше похожи на американцев, чем китайцы или негры. Миссис Моссо, лежа одна в постели, позволяла себе презирать французов, которые вполне довольствуются своей страной, хотя все в ней устарело – такси, магазины, дома… Счастье еще, что фирма, в которой работал Фрэнк, давала своим служащим квартиры в новых домах, где по крайней мере были холодильники и мусоропроводы… А их хваленая кухня? О ней и говорить нечего! Лягушкоеды… А дети! Не удивительно, что они такие малорослые и тщедушные, у французов нет ни малейшего представления о том, как надо воспитывать детей с точки зрения калорий… фруктовых соков… спорта… строгости. К счастью, фирма предусмотрела и это: дети служащих учились в американской школе и могли чувствовать себя, как в Штатах. А до чего французы ненавидят американцев! Если бы дело зависело от нее, она давно бы вернулась в США, как и рекомендовали американцам надписи на стенах домов. Фрэнк уверял, что к ним-то это не имеет отношения… Но миссис Моссо начинала думать, что Фрэнку свойственно заблуждаться. Ее грызла мысль, что они зря уехали из Соединенных Штатов, что у Фрэнка избыток воображения: разве люди Маккарти могли быть опасны Фрэнку, который никогда, никогда в жизни не занимался политикой? Надо было немного потерпеть, и все образовалось бы. А теперь… А теперь Фрэнк нашел другой повод для огорчений: живопись! Какой, однако, у Фрэнка несчастный характер! Вначале, когда он снова занялся живописью, он был так счастлив… А потом выставка – какой успех! Какие отзывы в печати, какие статьи… Маршан, масса любезных людей… И вдруг – все кончено, молчание… И опять нелепые выдумки Фрэнка, будто отношение к его живописи продиктовано политическими соображениями! У всех людей бывают периоды депрессии, но у Фрэнка это уже переходит в безумие. У него бывали приступы ярости и полного отчаяния… Миссис Моссо зажгла свет и посмотрела на часы: половина одиннадцатого… Господи, какая долгая ночь впереди!
Да, это походило на безумие… Ах, как она одинока, как одинока… С сослуживцами Фрэнка они уже давно не встречались. В первый и даже во второй год их здешней жизни они общались с американской колонией… Но миссис Моссо навсегда запомнила холодность этих дам. Все реже и реже приходили приглашения на чашку чая или на какое-нибудь празднество… Тут уже была не выдумка, не вздорные мысли Фрэнка, это было действительно так. Так одинока, так одинока… Но почему? Почему? А Фрэнка никогда нет дома. То он в конторе, то он бежит в мастерскую. А теперь один уехал в отпуск… Где он? Может быть, он просто сидит в мастерской… А может быть – женщина? Миссис Моссо не была ревнива. Фрэнк не бегал за женщинами, в этом смысле ей не на что жаловаться. Если бы только у него не было странных наклонностей… живопись., и неумеренное воображение… припадки… А теперь еще сердце! Боже мой, сердце! В Голливуде не было живописи, это в Париже на него нашло, это тут его снова охватила пагубная страсть к живописи… Он похож на пьяницу… Миссис Моссо предпочла бы, чтобы он напивался. В Голливуде это с ним случалось. Но теперь ему нельзя было пить, надо было помнить о сердце, бедном больном сердце… Голливуд, бунгало, голубое небо, зеленая лужайка, девочка и красные вишни…
Свернувшись калачиком, миссис Моссо мечтала. Она могла мечтать только в отсутствии Фрэнка, потому что когда она чувствовала, как он ворочается рядом без сна или тяжело дышит, мучимый кошмаром, она не смела мечтать.
– Мама!
Миссис Моссо вскочила с постели и побежала в темноте к кроватке дочки:
– Почему вы не спите, милочка?
– Мама, я хочу домой!
– Я тоже, милая. Но это невозможно.
– Почему? Там же наш дом. Скажите мне, почему нельзя?
– Идите ко мне, милочка, будете спать у меня… Где бы мы ни были, ваш дом там, где я…
И взяв на руки слишком тяжелую для нее девочку, она отнесла ее в постель Фрэнка, говоря:
– …А через неделю вы поедете с остальными американскими детьми в деревню. Ведь вам хочется поехать? С вашими подружками и с учительницей – она такая славная…
И миссис Моссо задремала рядом с девочкой, заснувшей в постели Фрэнка.
XIII
Дювернуа несколько раз звонил в «Гранд-отель Терминюс». «417-й не отвечает…» Он настаивал. «Нет, мадам Геллер нет дома…» – «Может быть, она в отъезде?» – «Возможно…» Ольга умудрилась досадить ему даже своим отсутствием! Голос телефонистки скрипел, как вилка по тарелке: «417-й не отвечает… Нет, мадам Геллер нет дома…»
Ольга жила с Фрэнком за городом. «Честь по чести…» Дом, который ей сдала Сюзи, принадлежал, как и следовало ожидать, людям, у которых было много вкуса, но не было денег. Это была одна из тех старинных ферм, которые похожи на замок, на крепость, сложенную из серого камня, с толстыми стенами, башней и внушительными воротами. Хозяева, друзья Сюзи, начали было ремонт, но быстро сообразили, что им его не осилить: ферма эта была прямо-таки бездонной прорвой! Расхоложенные, они купили крошечный, пожалуй, даже чересчур крошечный, домик на юге… И стали поговаривать о том, чтобы продать ферму. А тем временем Сюзи, у которой было множество знакомых, умудрялась каждый год сдавать ее, и даже за кругленькую сумму. Ферма была так живописна, что люди легко попадались.
Ворота были столь широки, что в них мог бы свободно въехать дилижанс. Во дворе, замкнутом высокими каменными стенами, вовсю разгулялся плющ. Направо – полный хаос: ни окон, ни дверей, одни камни, которые того и гляди свалятся вам наголову. Налево – вход в громадный пустой зал с каменными нештукатуренными стенами. Пройдя через него, вы попадали во фруктовый сад, но тут же была и каменная лестница на второй этаж. Наверху находились две жилые комнаты, огромные, завешенные старинными тканями, битком набитые доморощенными, изъеденными червями деревянными столами, готическими креслами и аналоями, безделушками и богородицами из крашеного дерева, распятиями всех размеров и негритянскими масками… Так как зимой здесь никто не жил и дом не отапливался, ткани отсырели и стали липкими, а дерево вздулось и потрескалось. Ни за какие деньги нельзя было найти уборщицу ни в самой деревушке, ни на тридцать километров вокруг. Жильцы должны были или примириться с этим живописным беспорядком, или бежать. Однако – приятный сюрприз! – в наличии была уборная с канализацией и совсем новенький душ. Сюзи объяснила владельцам, что, если они хотят сдавать свою ферму, им придется пойти на этот расход…
В первый же день, когда Ольга показала Фрэнку его комнату, рядом со своей, Фрэнк застенчиво спросил: «Вы действительно не хотите, чтобы я поселился у вас?» – «Конечно, нет, – сказала она, – я думала, что это ясно.» – «В таких вещах никогда нет ясности…» Они стояли на пороге комнаты. Ольга прислонилась к притолоке и сказала: «Пожалуйста, не надоедайте мне, Фрэнк» – с такой невыразимой усталостью, что Фрэнк немедленно покорился, поцеловал ей руку и обещал: «Все будет, как вы захотите, Ольга». Нет, это была не Молли, Ольга не кокетничала, она не хотела, чтобы он ей надоедал, потому что ей это действительно надоело! Ну что ж, это было немножко грустно и совсем не лестно.
Комната Фрэнка выходила во двор, заросший плющом; комната Ольги – на бесконечные поля (ферма стояла на небольшом холме) и в сад. Утром их будила собака, потом трактор, который, как танк, выезжал с соседней фермы. Фрэнк ходил за хлебом, за молоком… В деревушке была бакалейная лавка, мясник приезжал два раза в неделю и заглядывал на ферму. Они ели в кухне – небольшом закутке за огромным пустым залом первого этажа; там был газ, столь же неожиданный в этой примитивной кухне с каменной раковиной, как и душ на втором этаже. Потом они выходили в сад и часами оставались там в полной неподвижности. Здесь были сливовые деревья, изнемогающие под тяжестью плодов, а под ногами ковер из опавших слив всех сортов, и пахло пчелами, сахаром, сливовым перебродившим соком… Не было ни клумб, ни дорожек, трава и цветы росли повсюду, как им заблагорассудится, шиповник и ломонос цеплялись за стены и деревья, все утопало в зелени, сквозь которую прорывались красные, голубые, желтые вспышки… Буйные краски, щедрость, изобилие…
Август в этом году был очень жаркий. К вечеру они выходили за ограду, много гуляли. Местность была холмистая, романтическая, полная неожиданностей. Поля, поля, потом вдруг склон холма, гигантские деревья, с высоких ветвей которых зелеными потоками падали лианы, за ними можно было прятаться, ощущая себя в их зеленой тени, как на дне аквариума. На фоне этого девственного леса стояли высокие строгие стены ферм, напоминая, что здесь вы во Франции, что страна эта может быть только Францией.
Фрэнк и Ольга отдыхали. Они прополаскивали себя в тишине, как полощут белье в мыльной воде. Их объединяло какое-то молчаливое согласие, им было легко вместе… В прошлом их дороги уже перекрещивались, они хорошо понимали друг друга. Положение Фрэнка… Оно было не похоже на положение Ольги, но все в нем было ей ясно. Она знала Фрэнка так давно, она знала, какой он был в монпарнасские времена… В том, что у Фрэнка были политические неприятности, было что-то смешное. Если бы Ольге сказали, что он в пьяном виде дал по морде художнику, картины которого ему не нравились, этому Ольга легко поверила бы. Но политика… Или представить себе Фрэнка работающим в конторе… люди меняются, но Фрэнк, работающий в конторе! У него не было выбора, ему пришлось не раздумывая воспользоваться случаем, чтобы бежать… Когда у тебя дети… Результат: четыре года подряд Фрэнк ходит на службу – свежевыбритый, в американском костюме, у которого еще вполне приличный вид. Внешне Фрэнк ничем не отличался от своих сослуживцев, но он не мог не чувствовать, что покрой его души не так хорошо сохранился, как покрой его костюма. Он был американцем, но американцем довоенным, и он вел себя так, как будто он все еще жил на Монпарнасе, – ходил куда вздумается, встречался с людьми без разбору и говорил все, что ему приходило в голову. Он думал, что, живя во Франции, он защищен от нелепых неприятностей, которые у него были в США, но он ошибался! Фирма, в которой он работал, это те же Соединенные Штаты с их американской системой. Надо стараться не попасть под подозрение. Надо выбирать своих знакомых, следить за словами, не говорить, что Поль Робсон хороший певец или что Чарли собирается выпустить фильм «Американский легион»[42] и это здорово… Но послушайте, даже если бы он и понял сразу по приезде, что надо быть осторожным, как мог он отвернуться от французского товарища, с которым в 1944 году праздновал Освобождение, – Фрэнк был тогда сержантом американской армии, а тот солдатом армии Сопротивления. И – надо же – оказалось, что солдат армии Сопротивления был или стал «видным членом французской компартии»! Как Фрэнк мог об этом знать? К тому же ему наплевать, членом чего тот был… И как назло… а когда он снова взялся за живопись, ну, да это целая история, сейчас речь не об этом… Итак, он снова взялся за живопись, и тут один его старый приятель художник уезжает надолго и оставляет ему свою мастерскую… Как нарочно, этот художник тоже оказывается коммунистом! Не везет! Да к тому же еще и приверженцем предметной живописи! Если бы по крайней мере он был за беспредметную живопись! В настоящий момент абстрактное искусство служит прекрасным доказательством антикоммунистических настроений художника. Точно так же, как в гитлеровские времена абстрактное искусство считалось искусством иудео-марксистским. И в довершение все художники, у которых мастерские в том же доме, связывают искусство со своими политическими убеждениями, то есть все они – коммунисты! У Фрэнка был такой грустный вид, когда он начинал жаловаться, что не может шагу ступить без того, чтобы не наткнуться на коммунистов или на искусство, связанное с политикой, что Ольга не могла удержаться от смеха, да и Фрэнк смеялся вместе с ней… Смеяться над своими несчастьями – это помогает.
Фрэнк выкладывал все, что у него было на душе. Пусть Ольга представит себе его отношения с сослуживцами… о чем бы ни шел разговор, ведь не обойдешься без «точки зрения»; и Фрэнк опасался разговаривать с ними, потому что он не доверял своим «точкам зрения», кто их знает, может быть, они у него неподходящие? А сослуживцы тоже не особенно стремились с ним общаться, так что по молчаливому соглашению они виделись только в конторе. И все-таки он до сих пор еще как-то держится в фирме, затравленный, озирающийся по сторонам, подозреваемый и сам ставший подозрительным… Это ужасно, томительно, унизительно. «Представляю себе», – отвечала Ольга. И действительно, она себе это прекрасно представляла. Что он будет делать, если его выставят за дверь? Вернется в Штаты? Сколько раз он уже задавал себе этот вопрос… Если его рассчитают, за ним последует заведенное на него дело! Его наверняка запрячут в тюрьму! Тогда что же, оставаться во Франции? Но если он останется во Франции с семьей, если он никогда не вернется в Америку, его дети станут эмигрантами, чужими даже для него и его жены. Они будут любить не те пейзажи и не те кушанья, что их родители, они будут представлять себе Соединенные Штаты только по фильмам, будут говорить по-английски с акцентом… Сделать из своих детей эмигрантов… Останутся ли они американскими гражданами или натурализуются, все равно: если наступят трудные времена, они обязательно окажутся под подозрением у тех или у других и в конце концов у всех. Все люди, которые не живут в своей родной стране, всегда вызывают подозрение у кого-нибудь или у всех… Ольга ничего не отвечала, она была вполне согласна с Фрэнком. «Одним словом, я не знаю, как это случилось, – говорил он, – но я чувствую, что в ближайшие дни я все равно превращусь в „нежелательного иностранца“. Я, свободный освободитель Франции! Это еще не свершилось, но я чувствую, что неизбежное нависло надо мной! Знаете ли вы, что я улавливаю в эфире волны, как радиоприемник?… Только случается, что я все их улавливаю одновременно, они смешиваются, и я уже не понимаю, о чем идет речь…»
Жарясь на солнце, Фрэнк часами мог рассказывать Ольге о своих злоключениях… Ольга не расточала ему утешений… да, он попал в переплет, ничего не скажешь… но иногда все как-то улаживается… Например, если бы вспыхнула добрая война и все бы окончательно пошло вверх дном! Такого рода утешение опять вызвало у обоих смех. Фрэнк, стараясь, чтобы Ольга этого не заметила, любовался ее длинными ногами в холщовых штанах и чем-то новым, что в ней появилось здесь, в деревне, чем-то неуловимым, мягким, женственным, чего он никогда раньше в ней не замечал, даже в те годы, когда она была так хороша. Он рассказывал Ольге, теперь он может ей в этом признаться, что он немного побаивался ее тогда на Монпарнасе… для него она была чересчур великолепна. Женщина, больше подходящая для того, чтобы выезжать с ней в свет, чем для того, чтобы возвращаться с ней к себе домой. В его воображении она была неотделима от Оперы! Сопровождать ее в Оперу, спать в Опере, есть в Опере!… Они опять смеялись. А вот сейчас, в холщовых штанах, она была уже не из Оперы, скорее из оперетты! Коротенькая ее кофточка упрямо вылезала из штанов, оставляя открытой загорелую кожу, завернувшаяся штанина… а какие у нее были мускулы!…
Иногда Фрэнку было нелегко. Жить в такой близости с женщиной… которая становилась в его глазах все прекраснее! Но он ей обещал вести себя «честь по чести», он не хотел все погубить. А все, несомненно, будет погублено, если он осмелится… Ни разу за все эти дни и ночи, такие короткие, она не сделала жеста, не сказала слова, которые напомнили бы о том, что они здесь вдвоем, наедине, мужчина и женщина. В Ольге не было и тени искусственности, искусственность – признак зависимости от других, поскольку она доказывает, что вы с ними считаетесь. Ольга не давала себе труда притворяться, она была по-детски, совершенно естественна. Такая близкая, она была похожа на недосягаемую снежную вершину, и молчание было ее обычным состоянием. Лишь изредка ей случалось обмолвиться словом или фразой о себе самой, и тогда в ее молчании как бы открывались бойницы, за которыми сверкала бездонная человеческая жизнь. Ей стоило произнести коротенькую фразу, чтобы остановить поток слов Фрэнка:
– Когда я была девочкой, у меня было сто пятьдесят миллионов друзей и подруг и еще родители. Теперь вокруг меня сорок миллионов прохожих. И у меня нет больше родителей.
Она произнесла это так же просто, как «я еще не прочла газету…» или «я потеряла носовой платок…» Фрэнк неутомимо распространялся по поводу всяческих удостоверений, паспортов для иностранцев, трудовых книжек… а Ольга слушала его внимательно, сочувственно и только раз сказала, просто так, между прочим:
– В 1945 году я пошла в консульство, чтобы попросить советский паспорт… Но когда они услышали фамилию моих родителей… Мне не хотелось спорить. И я осталась во Франции. Мой случай очень сложный, боже мой, я это знаю. Но советские русские всех подозревают, никому не доверяют. Они переживают «время подозрений». Перед ними каждый почувствует себя виноватым. Если уж на то пошло, я предпочитаю, чтобы меня подозревали здесь. Это не так для меня оскорбительно.
Ах, для нее это были не просто неприятности, осложнения, для нее это был позор… Однажды Фрэнк засмотрелся, как она подставляла руки под струю фонтана, журчавшего в глубине сада:
– Вы любите воду, Ольга?
– Да, очень… Хотя она меня обманула. Она не смывает пятен. Прошлое похоже на следы жирных пальцев, оно отвратительно.
Молчание. Ольга вызывала у Фрэнка своего рода головокружение. Иногда он ее даже не понимал, так сокращенно она выражала свои мысли. Однажды она ему сказала:
– Фамилия моих родителей была не Геллер. Они пожалели меня и не заставили носить их слишком известное имя. Мне выдали новые документы, и я должна была называться Гельер. Почему Гельер? Я часто спрашиваю себя – почему? В Ленинграде у меня была подруга, по фамилии Геллер. Я немножко изменила фамилию Гельер – и она превратилась в Геллер! Еврейская фамилия. Отец чуть меня не избил. Но он меня боялся.
Ольга расхохоталась над своей проделкой. Но смеялась она одна. Фрэнк не находил, что это смешно. Он не понимал, что тут смешного, но решился задать Ольге вопрос только на другой день.
Они были в саду, спускалась ночь, и уже нельзя было ни читать, ни писать. С последним взмахом крыла жар-птица исчезла за стеной, и яркий сад померк. Наступило сумеречное царство запахов – жимолости, гелиотропа, роз.
– Ольга… Я не понял… Почему вы переменили фамилию… на Геллер?
Ольга помолчала, потом, встрепенувшись:
– Почему я взяла себе эту фамилию? Вы хотите сказать – еврейскую фамилию? В память о моей подруге. И чтобы досадить отцу.
– И все?
– И все. Все, что я могла понять в то время, когда мне было только тринадцать-четырнадцать лет. Так я жила с этой фамилией, такой же, как любая другая, до того дня… Хотите, я вам расскажу длинную историю?
– Еще бы!
– Вы помните, что я жила у Сюзи Кергуэль… Мне было тогда двадцать лет… Уже год я жила в этом проклятом особнячке и не знала, как оттуда выбраться. Комната у меня была холодная, постель, как мешок с картошкой, остальные девушки, жившие у Сюзи, меня терпеть не могли. Днем я работала, вечером убегала на Монпарнас. Но надо было возвращаться домой спать… Ванная, лестница, гостиная… Я не могла избежать встреч с жильцами. Это было мучительно. И я не знала, как выбраться оттуда. Мне помог случай… Однажды в моей конторе, в мастерской, где я работала, появился странный человек; представьте себе – небольшого роста старичок, висячие усы, белые гетры… цветок в петлице, монокль; типичный старомодный завсегдатай бульваров! Будто сошел со старой афиши. Из водевиля. И Сюзи его мне представляет: граф такой-то! Имя не играет роли. Отец двух молодых людей, которых я встречала у Сюзи… У них, как и у всех остальных знакомых Сюзи, было много вкуса и мало денег… Они были безутешны оттого, что у них не было ни замков, ни возможности держать лошадей и ливрейных лакеев… Единственное, что у них было, – это перстень с печаткой, спесь да горечь. Несчастные люди… Целыми днями они делали вид, пускали пыль в глаза… Так вот, старичок был их отцом. Он приехал из Ниццы, где вел такую же жизнь, как и другие мелкие рантье, и экономил целый год, чтобы на несколько дней вырваться в Париж.
Ольга улыбнулась и помолчала, как бы стараясь вспомнить те времена… Она была великолепной рассказчицей!
– Когда Сюзи мне его представила, граф взобрался на высокий табурет напротив меня, как будто мой чертежный стол был стойкой бара, и принялся ухаживать за мной… да, именно это, наверное, и называется «ухаживать»… «Какая свежесть, какая свежесть… О, эти женщины, парижские женщины! Женщины хороши только в Париже! Я приглашаю вас выпить каплю портвейна, прелестное дитя… Вы не откажетесь выпить со мной каплю портвейна?… Вы настоящая танагрская статуэтка! Настоящая танагра! Как вас зовут? Ольга? Так вы – русская! Как это очаровательно быть русской! У вас, наверное, есть еще уменьшительное имя? Как вы говорите? Оля? Ах, как это нежно, как нежно! А как ваша фамилия, я не расслышал? Когда-то я знавал многих русских. У меня были среди них друзья и дорогие мне подруги… Все они умерли от горя и разорения… У вас есть фамильное сходство с княгиней Трубецкой…» Я не прерывала его, хотя он мне немного надоел, мне надо было кончить работу… И я ему сказала… иногда я делаю такие вещи, как будто бы меня кто толкнет, и только потом понимаю… Я ему сказала: «Нет… моя фамилия Геллер…» – «Как? Эта фамилия не похожа на русскую», – сказал граф. – «Я как раз собираюсь вам сказать, что это еврейская фамилия…» Ах, что я наделала! Граф соскочил с табурета и отступил с криком: «Это недопустимо!» Он кричал невероятно громко… Я взглянула на него и положила перо и линейку. Седые волосы встали дыбом вокруг его лиловой лысины, и он рычал: «Это недопустимо! Они пробираются всюду!» Я очень испугалась, еще не понимала, в чем дело, и предложила ему стакан воды… А он продолжал кричать непонятные вещи: «Посмотрите только на нее! Каких Арчибальд выбирает себе служащих! Это же позор!…» Теперь я уже понимала, что он меня ругает, но я не знала почему, мне было не совсем ясно… потому что, когда я сказала ему, что Геллер – еврейская фамилия, у меня, наверное, была какая-то задняя мысль, но неосознанная, совсем неосознанная. Он кричал так громко, что появился мосье Арчибальд и Сюзи просунула голову в дверь… Мосье Арчибальд, сам того не желая, невольно объяснил мне, что все это значит: «Не обращайте внимания, мадемуазель Геллер, у графа это пунктик – он антисемит…» Антисемит! И так как его никто не выгонял, я пошла к вешалке и взяла свое пальто… я поймала себя на том, что прихорашиваюсь, чтобы окончательно вывести из себя старика! И тут же я была наказана!… если бы вы знали, Фрэнк, как мне стало стыдно моей подлости!… на одну только секунду подумать о том, чтобы понравиться этому старому мерзавцу!… его надо было просто раздавить каблуком, как гадину.
Голос Ольги, ее прекрасный глубокий голос, задрожал… то, о чем она рассказывала, оказывается, была вовсе не «забавная история», а катастрофа.
– Граф не ушел, он ждал меня, чтобы еще покричать… «Поглядите на нее, она еще пытается меня обольстить! У любой из наших девушек, чистых и прекрасных, в полотняных платьицах с пояском вокруг тонкой талии, больше чувства собственного достоинства, чем у нее… У них светлая душа, стоящая всех ядовитых прелестей восточных соблазнительниц!» Чего он только не говорил, каких нелепых и безумных оскорблений не выкрикивал… Я не еврейка, в моих «прелестях» нет ничего восточного… Он оскорблял меня, как своего извечного врага! И он был прав, я ненавидела его сильнее, в тысячу раз сильнее, чем если бы я действительно была еврейкой!
Наверное, это была естественная реакция, потому что Фрэнк тоже почувствовал, как в нем поднимается ненависть…
– Я вернулась в особнячок не сразу – долго бродила по улицам. Сюзи уже была дома… Она пила чай с девушкой, по имени Нелли, англичанкой… Сюзи воспитывалась с ней в одном пансионе, в Борнемуте… Именно из-за «английского» воспитания в комнатах не было отопления, а в гостиной раскаленные угли краснели на решетке камина… угольный запах, угольная пыль тотчас же вызывали в представлении Англию. Сюзи сказала, что нечего обращать внимание на старого графа, и предложила мне чашку чая. Нелли не сказала ничего, это доказывало, что она в курсе дела. Нелли была архитектором-пейзажистом и проходила стажировку в Париже, изучая разбивку садов на французский лад… Дворянское занятие! Она не обладала широтой взглядов Сюзи… Возможно даже, она разделяла образ мыслей старого графа. Однажды я слышала, как она говорила, что, к счастью, корпорация садоводов остается чистой, потому что определенные элементы не любят возиться с землей… И сейчас я вдруг поняла, что она хотела этим сказать… А Сюзи продолжала: «Граф знаменит своим антисемитизмом, сочтите это за чудачество и посмейтесь над ним, Ольга! В двадцатом веке антисемитизм уже устарел! Вы знаете, граф по вечерам вместо электричества зажигает свечи! Разве это не такое же чудачество?» Я глотала чай и невидимые слезы… Цейлонский чай, коричневый, английский, а я люблю только золотистый китайский чай! С одним кусочком сахара, а я люблю очень сладкий чай. Сюзи старалась быть любезной… она пригласила меня остаться обедать… Правда, я должна была заплатить за этот обед. А обеду Сюзи стоил 10 франков… У меня не было денег, это со мной часто случалось… Достаточно было купить губную помаду, чтобы у меня не хватило денег на автобус, – и приходилось идти пешком… Это было очень мило со стороны Сюзи, но я твердо решила уйти, бежать…
Ольга замолчала, и молчание длилось так долго, что Фрэнк сказал, чтобы прервать его:
– И вы туда больше не вернулись?
– Внизу, на улице, меня ждал молодой сын графа: с некоторых пор он постоянно поджидал меня вечерами на углу. Он тоже сказал мне: «Не обращайте внимания на моего отца – антисемитизм у него вроде мании. Он уверяет, что распознает евреев издалека, немедленно и безошибочно. Его очень разозлило, что он публично продемонстрировал обратное». Все были в курсе дела! А самый факт, что я еврейка, наверное, уже давно и долго обсуждался среди моих знакомых… И как обсуждался!… И вот, когда он поцеловал мои пальцы, уверяя, что я настоящая танагрская статуэтка, я вырвала руку, оттолкнула его и бросилась в метро так, как бросаются в воду.
– И вы больше не вернулись к Сюзи? – спросил Фрэнк, когда Ольга опять замолчала.
– В тот вечер нет… Тогда Серж одолжил мне сто франков. Я переночевала в гостинице. Потом я постаралась распрощаться с ними «прилично»… И вот мораль басни: с тех пор я ношу еврейскую фамилию сознательно и благословляю свою детскую интуицию, которая толкнула меня на верный путь.
Ольга уже исчезла в темноте, от нее оставался только голос, а теперь и он исчез. Фрэнк неимоверно страдал оттого, что не мог обнять эту поглощенную мраком женщину.
– Но, Ольга, – сказал он робко, – не кажется ли вам, что это… донкихотство?
– Почему? Во время оккупации некоторые христиане носили желтую звезду[43]… Поль Элюар выдавал себя за еврея под предлогом, что его настоящее имя Гриндель… – И, очень поспешно, она добавила: – Но это не имеет никакого значения… не правда ли?
И она замолчала, как захлопывают дверь. Фрэнк больше не задавал вопросов. Ольга сидела так неподвижно, что ее плетеное кресло ни разу не скрипнуло, как будто оно было пустым. Кресло Фрэнка, наоборот, скрипело, красная точка его папиросы то поднималась, то опускалась. Каждый живет как знает, думал он, а встречаются и такие, которые выигрывают за чужой счет… И даже с блеском. Но не Ольга. Она не хочет иметь дела ни с кем. Кроме себя самой. Да, она играет в шахматы сама с собой. И не хочет других партнеров. И его, Фрэнка, тоже не хочет… А он, хотел бы он жить всегда рядом с Ольгой, с этой прекрасной загадкой? Фрэнк подумал о своей жене… Как хорошо она его понимала, как с ней было легко… Бедная, дети были ее единственной радостью, как для него живопись… Нелегкая у нее жизнь, какая женщина согласилась бы примириться, как с чем-то естественным, с его вечными отлучками? И никогда ни вопроса, ни упрека… А приступы тоски, которые на него находили! Иногда ему казалось, что он сходит с ума. Его ненадежное положение в экспортно-импортной фирме… но не это сводило его с ума: всего важнее для него была живопись…Ольга поднялась к себе, а Фрэнк еще долго оставался в темноте среди запахов сада.
Фрэнк не был похож на Ольгу… Ему недостаточно было высказаться один раз, он должен был говорить без конца. Пусть только Ольга представит себе… начинал он, и поток слов прорывал плотину… У него был один свет в окошке – живопись… Соглашаясь поступить на службу в экспортно-импортную фирму, он никогда не думал, что останется там. Он думал, что имя, которое он себе составил в Голливуде… Но нет, это ему не помогло, а конкуренция в кино была такая, что он отступился. И потом в Париже он сразу же вернулся к своей единственной и подлинной любви – к живописи! Он все время занимался ею понемногу. Но в Голливуде ему так же легко было бросить живопись, как излечившемуся алкоголику не напиваться в стране, где нет спиртных напитков. А возвращение в Париж разбудило дремавшие в нем чувства – он снова увлекся живописью! Через год у него уже накопилось достаточно полотен, чтобы устроить выставку… Выставка была настоящей маленькой революцией… Новая кровь нового мира, так говорили о нем! Похвалы, договор с маршаном, улыбки, званые обеды… В Голливуде ведь было то же самое, вот Фрэнк и отнесся к успеху, как к чему-то само собой разумеющемуся, разве не то же самое повторилось с ним теперь, в другой области? Конечно, он видел вокруг себя немало художников, которые напрягали все силы и не могли ничего добиться – в смысле «успеха», – но Фрэнк об этом не задумывался, он только стремился совершенствоваться, идти вперед, и ему никогда не приходило в голову, что то, чего он уже достиг, может ускользнуть от него…
И тут Фрэнк начинал терять самообладание… В этом саду, где лето сконцентрировалось, как во флаконе духов, под безоблачным небом, среди природы, нарядившейся во все самое красивое, чтобы обольстить людей, бесновался одержимый; отколовшийся от человечества, Фрэнк был подобен сумасшедшему, который замыкается в своем собственном мире и не узнает общей для всех людей вселенной. Перед Ольгой был человек, истекающий кровью. Да, никогда он не представлял себе, что то, чего он уже добился, может от него ускользнуть. А именно это и случилось. То, что он принял за неистощимую жилу, оказалось просто-напросто находкой, которую нужно вернуть. Что произошло? То отношение к себе, которое он ощущал в экспортно-импортной фирме, он ощутил и в других кругах: в художественной среде, на вернисажах, у торговцев картинами, в художественных журналах… На выставках и коктейлях для прессы он стал замечать, что его подчеркнуто игнорируют. Маршан не возобновил контракта, точно так же как это сделал раньше его продюсер в Голливуде. Не сразу все стало ясным. Он понял не сразу. Никто еще не сделал ставки на его живопись, никто не вложил в нее денег, поэтому никому не было до него дела, никто не захотел его поддержать как художника… Может быть, нескольких презрительных улыбок его соотечественников оказалось достаточно? «Ах, Фрэнк Моссо, тот самый… Но что вы в нем находите? У нас он не был художником, даже дилетантом не был… Но у него были неприятности с ФБР… Крупные неприятности. Он пытается теперь отыграться на живописи. Его подозревают в коммунизме». Наверное, такие замечания сделали свое дело. Можно ли придумать историю глупее? Он кончит тем, что действительно станет коммунистом! Да, в конце концов они, наверное, правы – коммунисты! Да, в конце концов он пойдет вместе с ними бороться против общества!…
Фрэнк не очень ясно представлял себе, что такое коммунизм, да и дело было не в коммунизме. Дело было в живописи. И Фрэнк принимался разоблачать механику успеха, перечислял ухищрения, при помощи которых создаются «имена»… Правда, он был не совсем уверен, что все происходит именно так, как он говорил, как он себе представлял и как это представляют себе все, у кого нет ни успеха, ни имени. И он начинал противоречить самому себе. В наше время нет непризнанных гениев, – говорил он, – эти люди не дураки, они не так богаты, чтобы упустить «ценность», они подбирают каждый клочок, каждую крошку таланта… Да они и любят талант. Просто они заметили, что у него, у Фрэнка, таланта нет… Боже мой, боже мой, они знают, что делают! И Фрэнк вдруг принимался топать ногами, как капризный ребенок. Этот высокий парень, в старых военных штанах, без рубашки – крепкий скелет, туго обтянутый кожей, – извивался, корчился, и Ольга видела, как движутся его позвонки, видела ребра… Он поднимал к небу свои жилистые кулаки, раскидывал руки и подскакивал, как летающая рыба… Он орал под безоблачным небом, орал цветам и сливам: «Они знают, что делают, сволочи! Но я их оседлаю, они еще будут лизать мне пятки. Никто ничего мне не запрещал, но они все делают для того, чтобы я не смел… и у них уже входит в привычку унижать меня, презирать, и ничто – ничто! ничто! – не заставит их заметить меня, отнестись ко мне со вниманием, позволить мне работать… Боже, сжалься надо мной, что я есмь? Ничтожество, калека или жертва американской тайной полиции? Если бы я знал, если бы я мог знать, стоит ли все это труда? А вдруг они правы? Что если я действительно только калека, инвалид, который хочет выиграть на велосипедных гонках? Но я хочу выиграть на гонках, хочу!… Немедленно! Мне некогда ждать!… Я хочу! Сейчас же!… Немедленно!…
Выкрики Фрэнка становились бессвязными. Он то невнятно бормотал что-то, то выкрикивал… «Я хочу создавать фильмы, оперы, картины! У меня есть мысли, я талантлив… Мне хочется учиться, ошибаться, начинать снова… Почему они мне мешают… Мне хочется проявить себя во всю меру своих сил. И в то же время я сам говорю себе: „Да, я жалкий калека, они правы. Вот это-то и ужасно… – Фрэнк обрушивался в кресло, запрокидывая свою трагическую голову. – Жизнь проходит, Ольга, у меня уже морщины, седые волосы, мысль застывает, становится все медлительнее, медлительнее… Где же искра божия? Мне кажется, они меня одолели…“
«Идите побрейтесь, Фрэнк, – говорила Ольга, – займитесь полезным делом».
И Фрэнк шел бриться, довольный, что Ольга отослала его, что он сможет, побыв в одиночестве, прийти в себя. Ольга обращалась с ним просто, и это всегда хорошо на него действовало. Пока Фрэнк брился, Ольга сидела в саду, в котором опять наступал дивный покой. Зерна безумия, которые были во Фрэнке всегда и раньше только придавали ему особое очарование, вдруг проросли, дали ядовитое растение… Ольга думала о том, что здесь, с ней, он еще, наверное, не так сильно беснуется, как дома, подобно ребенку, который лучше ведет себя с чужими, чем с матерью. Но она угадывала под слабым налетом временного облегчения растущую меланхолию, злорадный смех безумия… Через толстую стену, разделявшую их комнаты, она слышала, как по ночам он разговаривал сам с собой – привычка, уверял Фрэнк, которая у него выработалась, когда он писал диалоги и сам играл все роли, проверяя слова, интонации. Ольга этому не верила, он разговаривал сам с собой потому, что слова были для него своего рода защитным клапаном, он говорил, чтобы не взорваться. Пусть говорит, раз ему от этого легче. Ей было легче, когда она молчала.
Им было хорошо вдвоем. Погода по-прежнему стояла прекрасная. Покой благотворно влиял на Фрэнка, и Ольга думала, что если бы он мог прожить здесь целый месяц, она его вернула бы жене более терпеливым, успокоившимся.
XIV
Август – месяц летних каникул. Было воскресенье, первое августовское воскресенье. Воздух дрожал от миллионов шагов, от голосов и суетни освободившихся, вырвавшихся на природу людей. Ольге и Фрэнку захотелось в этот день быть, как все. После завтрака они пошли приодеться. Свежевыбритый Фрэнк ждал Ольгу во дворе, он надел свою лучшую рубашку в мелкую клеточку, которую он по-американски носил навыпуск, поверх фланелевых брюк. Ольга спустилась вниз, свежая, в белом полотняном платье и новых белых туфлях на низком каблуке… В этот погожий солнечный день они радостно отправились в путь.
Дорога через поле сразу увела их от людского жилья, потом они свернули на тропинку, которая завела их в густой перелесок, где в солнечных просветах роилась мошкара. Наконец они вышли на большую дорогу и поднялись по ней до перекрестка нескольких широких, гладких дорог. Они пошли наугад по той, которая пролегала по широкому плоскогорью, где зелень деревьев, круглых, как воздушные шары, оттенялась зеленью полей и лугов. Ольга и Фрэнк были хорошие ходоки, и километр за километром так и таяли у них под ногами. Вот поселок, где по-воскресному одетые ребятишки, целая колония, ждали автобуса… звуки духового оркестра неслись из кафе под вывеской «Банкеты и свадьбы»… промчались велосипедисты, с пением и криками… старики и старушки, одетые в черное, сидели перед своими дверями в плетеных креслах и «обсуждали» молодежь, которая была теперь совсем не та, что в их время.
Выйдя из деревни, Фрэнк и Ольга свернули под деревья, чтобы поскорее уйти от большой дороги, где то и Дело приходилось спасаться от автомобилей, мчавшихся в Двух направлениях. У Ольги побаливала нога, – туфли терли, не надо было надевать новые. По ту сторону деревьев небольшая лужайка в низине манила к себе цветами, свежей зеленью… Они сели на траву, радуясь отдыху и прохладе после палящего солнца на дороге. Фрэнк бронзово загорел, а Ольга будто смыла с лица пачкавшие его мелкие морщинки. Ах, как хорошо! Надо будет вернуться по другой дороге, покороче, сказала Ольга, в этой проклятой туфле оказался шов, который трет… Фрэнк встал на колени, чтобы поглядеть: да у нее волдырь на пятке! Ей, наверно, страшно больно! Обратно они пойдут самой прямой дорогой. А пока отдохнут на этой лужайке, здесь так хорошо, куда спешить?
– Здесь, – сказала Ольга, – можно любить все, что захочешь…
Часто случалось, что одной фразой она давала Фрэнку тему, которую он тотчас же принимался развивать:
– Да. Здесь мы можем любить Францию… Это никого не касается. Можно любить свою родину и любить Францию. Страна, в которой человек родился, называется его родиной. А что мы в это слово вкладываем – это наше дело, над этим администрация не властна. Администрация устанавливает только факт нашего рождения в определенной стране, которая и называется нашей родиной. Но с родиной у нас ведь семейные отношения, которые не касаются администрации. Роль администрации ограничивается установлением места нашего рождения.
– А также девичьей фамилии вашей бабушки…[44] – Ольга, не вставая с места, собирала, срывая цветы вокруг себя, букетик из маргариток.
– Да, девичья фамилия бабушки… Ха-ха! Государственному управлению не легко навести порядок среди людей, вывалившихся из ящиков больших комодов, называемых континентами… Теперь, когда я представляю собой частицу этого беспорядка…
– Как после обыска, – сказала Ольга.
– Как после обыска, хотя я этого еще не испытал… Недавно я встретил одного испанского республиканца… по воле случая я все время встречаюсь с людьми, с которыми не должен бы встречаться. Он мне разъяснил много такого, о чем я только начинал Догадываться… По-видимому, каждая страна справляется с этим беспорядком по-своему. Если все пойдет, как я предполагаю – ха-ха! – то я скоро окажусь за бортом общества – в той полосе, где все занесены в списки по карточной системе, введенной некоими комитетами. Есть, конечно, и такие люди, которые находятся вне закона, они проскользнули сквозь сеть, твердо решив не попадаться тем, чья задача состоит в размещении людей в таком порядке, чтобы в случае надобности каждого можно было бы немедленно найти. Не будем говорить об этой категории людей… Но те, кто еще находится в легальной полосе, хотя бы и за бортом общества, все внесены в списки «Международной организации беженцев и апатридов». И я спрашиваю вас, Ольга, как можно лишиться родины? Кто может отнять у вас родину? С таким же успехом можно сказать, что у вас не было матери. Я понимаю слово «беженец», я понимаю слово «изгнанник»… но я не понимаю, что значит «апатрид» – «лишенный родины»! Разве может Франко лишить родины испанского республиканца? Конечно, нет! Республиканец, несмотря ни на что, продолжает любить свою родину. Как вы думаете, Ольга, любовь к родине – это добродетель? Разве привычку к определенному пейзажу, к языку, к пище, которая дает физический и духовный покой, можно назвать добродетелью?
– Говорят… Говорят, что чувство, создающее героев, неизбежно является добродетелью. – Ольга вдруг оживилась: – Вполне естественное чувство называют добродетелью! Почему?… Честность не добродетель – ненормально жульничать. Материнская любовь не добродетель – противоестественна мать, не любящая своего ребенка… Почему называют добродетелью такое естественное, такое эгоистическое чувство, как патриотизм? – Она уронила букетик, и маргаритки рассыпались по ее коленям. – Патриотизм – это добродетель человека, который способен любить. Вот в чем вопрос: любить или не любить. Был ли Христос патриотом?… Но такие люди, как мы, Фрэнк, – сегодня я, а завтра, может быть, вы, – мы имеем право на любовь разве что на этой лужайке…
Ольга! Ему невыносимо хотелось обнять ее, утешить, приласкать… «а завтра, может быть, вы…» Но здесь они вместе, здесь они могут любить, могут говорить об этом… Любить добродетель, любить Францию, не отдавая в этом никому отчета, ни от кого не ожидая одобрения. Я люблю, но это мое личное дело, ведь любовь людей, находящихся за бортом, всегда нелегальна, она всегда вызывает подозрение.
– Во все времена по земле бродили эмигранты и путешественники, – робко произнес Фрэнк, – всегда существовали люди, покидавшие свою родину в поисках богатства, счастья или приключений, чтобы исследовать или посмотреть новые земли или поклониться своим богам – посетить святые места… На свете всегда существовали беглецы, политические изгнанники и уголовные преступники, крестоносцы и паломники. Не говоря уже о кочевниках, для которых перемена места – вещь естественная и которые тоскуют по новым местам, как другие тоскуют по родине… Я думаю, что мы не должны жаловаться на нашу судьбу, на то, что мы оказались вне общества, и лишать себя из-за этого права на любовь, если только мы ее испытываем… Ведь мы не себя лишаем любви, а других. Имеем ли мы на это право?
– Не знаю, – Ольга легла на спину… Она смотрела, как по голубому небу, точно пух, летели мелкие облачка. – Может быть, есть люди, для которых все это и верно… Но вы и я, мы представляем собой «крайние случаи». Мы никому этого не скажем, но и вы и я, мы приговорены быть жертвами пожизненно… Вы – жертва максимальной нелепости, я – жертва максимально веских причин… Мы не типичны, мы карикатуры на наши собственные типы… Исключительные случаи, в превосходной степени… Как по-вашему, Фрэнк, что даст лучшее представление о человеке – карикатура или портрет, составленный из многих лиц того же типа, сфотографированных на одной пленке?., но о чем это я… Вы и я, мы не просто за гранью общества, против нас накопилось слишком много нелепых и веских обстоятельств. Верьте мне, нам надо хранить нашу любовь в тайне… Ее отвергнут…
Ольга по-прежнему следила за облачками. Они еще долго лежали так, бок о бок, подобные лежачим изваяниям на могилах. И Фрэнк так и не решился ее обнять.