Патрис хотел еще гренков. Он ел и рассказывал о своем разговоре с Сержем. Видя, как он счастлив, г-жа Граммон в конце концов поверила, что все это правда и что остается только пожелать, чтобы поездка действительно удалась. «Ты возьмешь меня с собой?» – спросила она кокетливо.
Ах, если бы хоть разик она могла поехать вместе с ним! Путешествовать, да еще вместе с Патом! Ведь именно она привила Патрису любовь к путешествиям… Она прочитала вместе с ним всего Жюля Верна, они вместе изучали карты, совершая воображаемые путешествия и плавания. Она всю жизнь жаждала неизвестного, необычайного, экзотического – и никогда не выезжала из Парижа, разве что в Вуазен-ле-Нобль к родственникам мужа. И один-единственный раз в горы – после того, как Патрис болел коклюшем. За вычетом незабываемых воспоминаний об этом путешествии ее горизонт ограничивался площадью Республики, где она родилась, и улицей Палестро, где она поселилась, выйдя замуж. Робер Граммон решился просить ее руки, когда получил место преподавателя в самом Париже. Он все еще занимал это место. Он не любил ни сельского хозяйства, ни преподавания, но раз уж так повелось в семье… А что же он любил? Он любил свою жену Алину. Патрис был дитя любви: его родители любили друг друга всегда и навсегда.
Патрис здесь и родился, над входом в метро, в этом уголке Парижа, задыхающемся под грузом товаров – материй, кружев, лент, фетра, соломки, перьев, жемчуга и блесток, – громоздившихся на всех пропыленных этажах, на складах, в подвалах и чуланах, где они вываливаются из картонок и коробок на полки, на пол… Патрис садился в метро среди давки Сантье[33], где нагроможден приклад, из которого рождается роскошь Парижа, и уезжал отсюда лишь затем, чтобы оказаться в другой толчее, там, где за большим универсальным магазином «Весна» находится лицей Кондорсе. Он учился в этой крепости, стоящей в центре уличной суматохи и людского потока, в котором прохожих уносило, как камни. Мадам Граммон сидела на улице Палестро и ждала возвращения сына и мужа. И так проходили годы, и уже появилось серебро в светлом золоте ее волос, и синева ее глаз вылиняла так же, как ее синие фартуки. Каждый раз, когда речь заходила о каникулах, о том, не поехать ли в горы или к морю, надо было выбирать между поездкой и мебелью из палисандрового дерева или новым ковром, новой плитой, новым радиоприемником. В конце концов ехали на каникулы в Вуазен-ле-Нобль, где для Граммонов всегда находилось место. Но там не было водопровода и канализации, мать Патриса, парижанка, страдала от этого и только и мечтала о возвращении на улицу Палестро. Муж, конечно, следовал за ней, а Пат оставался в Вуазене один, то есть с детьми других Граммонов. Он возвращался в Париж великолепно поправившийся, загорелый, крепкий. Мать ждала его за спущенными шторами, упиваясь чтением, а отец проводил последние дни отпуска за наклеиванием марок в большие альбомы, которые Пату не разрешалось трогать. Марки были единственной связью Граммона-отца с необъятным внешним миром. Патрис был похож на отца во всем, кроме роста: Граммон старший был почти высокого роста, Граммон младший – почти маленького. «Мой маленький бычок, – говорила мать, делая новую отметку на притолоке двери после его возвращения из деревни, – невелик, но крепок!» И она с удовольствием оглядывала его широкие плечи, хорошо развитую грудь, его узкие бедра.
– Что мне прочитать о Китае? – спросила г-жа Граммон, освобождая Патриса от подноса.
– Я не знаю, посмотрим… Телефон!
Г-жа Граммон пошла к телефону. Телефон был единственным личным вкладом Патриса в дом, все остальное он доверил вкусу матери, даже обстановку своей комнаты.
– Пат, тебя…
Это был Дювернуа…
– Алло! Граммон? Как дела? Я еще не получил ответа от Ольги Геллер… Вы передали ей мою записку?
– Конечно, передал… Я же говорил вам, что с ней не легко встретиться.
– Да… Так что же мне делать?
– Ничего… Либо она вам ответит, либо нет.
– Послушайте, Граммон, мне бы все же хотелось ее повидать.
– К сожалению, ничем не могу помочь… Кроме шуток, Дювернуа, чего вы от меня хотите? Не рассчитывайте на меня. К тому же я уезжаю в Китай…
– Да ну! Вы едете к Мао Цзе-дуну?
– Не к нему лично. Я еду в Китай, и это чудесно.
– Рад за вас… Если вы собираетесь на днях в Вуазен, заезжайте по дороге ко мне. Я возвращаюсь в свою берлогу.
– Я сейчас как раз туда еду… Но сегодня там будет вся семья… По традиции в пасхальный понедельник там собираются все, – все Граммоны…
– Ну что же, тогда в другой раз… До свиданья, дорогой…
Патрис положил трубку, крикнул: «Мама!» – и пошел к ней, распевая во весь голос:
Г-жа Граммон одевалась в своей комнате. Зеркальный шкаф палисандрового дерева был открыт настежь, и видно было, что у г-жи Граммон во всем порядок. Внутренность шкафа была очень красиво отделана светлым полированным деревом, и каждый день, открывая шкаф, г-жа Граммон испытывала такое же удовольствие, как двадцать пять лет назад, когда она его купила. Уже причесанная, она рылась среди воротничков, шарфиков, платков, перчаток и вуалеток. Ее жакет с раскинутыми рукавами лежал на бледно-голубом атласном покрывале постели, а на голубом ковре с розовыми цветами ждали туфли на низких каблуках…
– Правда, идет дождь? – спросила г-жа Граммон обеспокоенно.
– Нет, светит солнце, и на дороге будет полным-полно народу!
– Мы выедем, как только вернется папа… Беги одевайся… Вот он…
Она чувствовала его приближение раньше всех. Теперь и Патрис услышал, как поворачивают ключ во входной двери, раздалось покашливание… Г-н Граммон старший вошел с нарциссами в руках.
– Поехали? – спросил он. – Это тебе, Алина.
– А мы сомневались, – сострил Патрис, – папа, я уезжаю в Китай!
– Я тебе сказала, иди одевайся!
Патрис пошел в свою комнату, откуда торжествующе неслась та же песня: «Пусть дождик льет…»
С незапамятных времен в пасхальный понедельник семейство Граммонов собиралось у кого-нибудь из своих в Вуазен-ле-Нобле. В этом году собирались у Граммона Большого, который только что выстроил новый амбар. У Граммона Большого, родного брата отца Патриса, было пять сыновей, пять белокурых великанов с плохими зубами; одним из них был Дэдэ, друг Патриса. Так как у Граммонов родились только сыновья, то все женщины, присутствовавшие на семейных сборищах, были Граммон только по мужу. Появление на свет Нини Граммон, родившейся шесть недель тому назад, было неслыханным событием в семейных анналах и вызвало самые разнообразные толки. В этот пасхальный понедельник Нини заливалась криком возле длинного стола в новом амбаре; она, несомненно, была главной персоной среди собравшихся, и за столом все Граммоны дразнили отца Нини, как будто бы его жена родила негритенка, – от кого же она?!
Высокие двери амбара были открыты во двор, где прогуливались куры, утки, собаки и кошки. Все Граммоны из Вуазен-ле-Нобля принесли свои первые цветы, и стол утопал в гиацинтах, тюльпанах, нарциссах, маргаритках и незабудках, – в вазах, горшках и даже просто на скатерти. Женщины приносили блюда из кухни, расположенной в другом конце двора. Поездка Патриса в Китай была в центре внимания и послужила поводом для разговоров о политике и войне.
Граммоны-учителя, левое крыло семьи, настаивали на опасности «европейской армии». По-разному комментировали смерть Сталина. Их Маленков – настоящая загадка! А Хрущев? Как пишется его фамилия?… Ну, знаешь ли, этого я тебе сказать не сумею!… Говорите, что хотите, но ведь войну-то выиграли они, – где бы мы сейчас были, если бы не Сталин… В 1812 году у них не было Сталина, а у нас был Наполеон… и отступление из России! Когда народ так держится за свою землю… Ни дать ни взять – наше маки против бошей со всем их ультрасовременным вооружением. Война на чужой земле… Как в Корее или Индокитае… С таких войн всегда возвращаешься не солоно хлебавши, тут не на что рассчитывать, кроме мертвых и увечных. А тем временем… в Берлине идет другая война… Что вышло из их встречи с этим генералом Восточной Германии, как его там… Небольшое перемирие. А маршал Жуков? Ведь во время войны самый был любимый генерал. Говорят, Сталин его терпеть не мог… Откуда тебе известно: «Ты что, звонил ему по телефону?» – как говорил Луи Жуве[34]… Особого рода военные, военные против войны; за мирное сосуществование капитализма и коммунизма. Совершенно ясно, что это не удовлетворит никого!… Положение менее напряженно? Это им не на руку. Кто же будет голосовать за «европейскую армию против коммунизма!», если все враги превратятся в агнцев и голубков. Голубки с эполетами, военные, выступающие против войны! Может быть… видали и не такое! Однако сходились на том, что все это вместе с арестами профсоюзных деятелей и к тому же еще и забастовками ни к чему хорошему не приведет и принесет вред рабочим. Тетя Сюзанна, вдова одного из Граммонов, учительница в С…, соседнем городке, сидела вся красная, стараясь привести убедительные доводы против войны во Вьетнаме хозяину дома, Граммону Большому, который тоже весь раскраснелся, но только от аперитивов и различных вин, а также от обильной еды. Его гиганты сыновья, все, кроме самого младшего, Дэдэ, уже женатые и отцы семейств, обсуждали с другими вуазеновскими Граммонами животрепещущие местные вопросы – о водопроводе, о дороге и о площадке для игр… Благосостояние ста пятидесяти жителей Вуазен-ле-Нобля зависело от разрешения этих вопросов. «Вы кулаки, вот вы кто, кулаки», – говорила тетка новорожденной Нини, Мари, совсем молоденькая невестка Граммонов, странно было себе представить, что она может быть чьей-нибудь теткой, так она была молода. Она училась в Нормальной школе. «Ее звали маленькой Мари…» – запел кузен Марк, слывший в семействе лодырем, но лодырь не лодырь, а при виде Мари эта песня каждому приходила в голову… Баранина таяла во рту! Весенняя баранина бывает всего нежнее, а на столе было целое стадо барашков… Всех этих барашков нарезала на кухне бабушка Граммон, хозяйка дома и мать пяти Граммонов-великанов. Это была женщина почти такого же роста, как ее муж и пятеро сыновей. Одетая во все черное – лет тридцать тому назад она потеряла годовалого мальчика, – бабушка Граммон возвышалась в огромной кухне над электрической плитой и большими черными котлами, а муж и сыновья беспрекословно повиновались ей по первому взгляду или мановению руки. Будучи непревзойденной поварихой, у себя на кухне она была истинной королевой… И хотя она и пользовалась сейчас электрической плитой последнего образца, самое главное блюдо – суп – по-прежнему варилось в котле над очагом. Суп ее был так хорош, что когда Патрис уверял, что суп г-жи Кремен – матери Сержа – еще лучше, это была в его устах очень высокая похвала. Правда, супы эти были совсем разными.
Пока бабушка Граммон была занята на кухне, ее четыре невестки сновали между амбаром и кухней, им помогали жены других Граммонов, а под ногами суетилась детвора, не желавшая сидеть на месте. И вполне понятно, – для детей высидеть такой обед было невозможно. Граммон Большой был знатным едоком, но и он под конец вытер хлебом свой собственный нож, который перед едой вынул из кармана, – он был сыт по горло. Остальные, предусмотрительно приберегшие место для десерта, перешли к сыру. Тут самый красивый Граммон, тот, который служил в агентстве по продаже недвижимого имущества в соседнем городке – столице Вуазен-ле-Нобля, начал рассказывать анекдоты, и все надрывались от смеха. Он так хорошо рассказывал… «Вы знаете последний анекдот? Парня, который поступил на морскую службу, спрашивают: „Вы умеете плавать?“ – „А что, – отвечает парень, – разве у вас нет кораблей?“… Временами смех раздавался так громко, что собаки начинали лаять, а кошки испуганно шарахались в сторону…
У этого Граммона язык был хорошо подвешен, он был отличным агентом по продаже. Он умел с первого взгляда безошибочно «определить» клиента: приобретает ли он недвижимое имущество для выгодной перепродажи или как главу семьи его интересует солидная собственность; ищет ли он живописную местность или интересуется качеством строительного материала, нравится ли ему современная архитектура или его привлекает старина, – словом, что ему подходит: вилла, деревянный домик, старинные стены бывших монастырей… Трудно себе представить, чего только не выдумывают клиенты, они хотят все получить за свои деньги, и даже еще больше того, рассказывал Граммон Недвижимщик маленькой Мари. То ему приходится расхваливать новый строительный камень и близость к железной дороге, то превозносить замшелые старые плиты и мелкую черепицу, то водопровод, а то колодцы, заросшие плющом… Маленькая Мари слушала его со все возрастающим вниманием, они не виделись год, и оба были рады встрече. Мари за истекший год превратилась из ребенка в девушку, и Граммон Недвижимщик сказал ей об этом. А Мари была приятно удивлена, что в этом ее кузене по свойству – только по свойству – не было ничего деревенского. И она ему это сказала. Но ведь после того как он отбыл воинскую повинность, пять лет тому назад, он бросил сельское хозяйство… да, новое поколение охладело к полевым работам… Кроме того, Вуазен-ле-Нобль всего в 50 километрах от Парижа!… Это ничего не значит, вы ведь знаете, что здешние жители никогда туда не ездят, они отстали на целый век… Это верно, они живут в Вуазен-ле-Нобле, как на краю света… О, достаточно поехать в С… – протестовал Граммон Недвижимщик, – он только что заново отстроен и гораздо современнее многих уголков Парижа: бары, неон, пластмасса, везде «формика» – необыкновенный материал, страшно прочный и ужасно дорогой, дороже мрамора! Граммон Недвижимщик, самый красивый из Граммонов, красавец парень, в глазах Мари выигрывал еще и оттого, что был сыном героя Сопротивления. В те времена он сам был еще мальчиком, но у него на глазах его отца расстреляли немцы, это наложило на его жизнь страшную печать… Тем не менее Граммон Недвижимщик был веселый парень, ночевал не всегда дома или, во всяком случае, часто возвращался очень поздно, и тогда все сто сорок девять жителей Вуазена слышали позвякивание его велосипеда на ухабах… Уа-ав-уа, – лаяла собака вдовы Граммон. Но не всегда Граммон Недвижимщик задерживался из-за девушек, дело в том, что он был активным членом коммунистической партии.
Считая Луизу Граммон, которая погибла в лагере, – жену Гастона, учительствовавшего в Дижоне, – Пьера Граммона, который отбывал в 1939 году воинскую повинность в Африке, потом примкнул к войскам де Голля и потонул при высадке; расстрелянного отца Граммона Недвижимщика и Патриса, сидевшего в лагере, – Граммонов, пострадавших от нацистов, было четверо. У ветви Граммонов, эмигрировавших в Шаранту, были как будто свои жертвы, но Граммоны большой земли их не считали: кто его знает, что там происходит в Шарантах. Ходили слухи, что среди тамошних Граммонов кое-кто даже сотрудничал С немцами. Ничего удивительного, они там «слишком богаты, чтобы быть честным»[35]. У них в Шаранте был даже один Граммон-депутат, крайне правый – позор семьи, как говорила тетя Сюзанна, учительница в С… А Граммон Большой считал, что всем депутатам одна цена – и правым и левым, – все они разбойники и пьют нашу кровь. Его жена, бабушка Граммон, наконец севшая со всеми за стол, чтобы выпить кофе, полагала, что не следует соваться в чужие дела, но раз оба сына-депутата вышли бездельниками и негодяями, значит, и родители не больно хороши… Последняя новость, дошедшая из Шаранты через виноторговца, который туда часто ездил, была, что один из сыновей Граммонов женился на американке с сотнями миллионов долларов. Кинозвезда, как говорят… Да нет, не женился он на американке, а купил машину, говорят тебе, – американскую машину, которая стоит сотни тысяч – а не миллионов – долларов! Этот виноторговец, который распространяет легенды о шарантских Граммонах, просто врет. И вообще, если верить всему, что рассказывают люди… К тому же у этих шарантских Граммонов нет ничего общего с Граммонами, кроме имени… У того, который женился на американке… Но я же тебе говорю, что он не женился на американке… есть дочь… От кого? От машины?… Это не важно… Дочь? Значит, это не Граммон! И шуточки насчет Нини возобновились… Много говорили и о сыне Пьера Граммона: у Пьера Граммона родился сын во время бомбардировок в Лондоне, – он был женат на англичанке. После Освобождения эта англичанка каждый год присылает письма на рождество и на пасху, она католичка, а это, говорят, редкость – англичанка и католичка… Она прислала фотографию сына бабушке Граммон, поскольку родители Пьера умерли, а брат был учителем в Шартре. Карточка переходила из рук в руки – хорошенький белокурый мальчик, ему уже десять лет… В длинных штанишках – прямо молодой человек. Патрис не будет проезжать через Англию по пути в Китай?… Послушай, ты же училась в школе! Тетя Сюзанна ломала руки, она не переносила невежества… И она принялась ругать старшего сына Граммона Большого, который учился у нее в G…, так же как и его жена. Он должен заняться своей женой, ее образованием, вместо того чтобы смеяться. Я ее люблю такой, какая она есть, ответил муж, и что я могу теперь поделать: это ты должна была внушить ей любовь к образованию! Но Граммон Недвижимщик перевел разговор на Китай:
– А мне, – сказал он, – не к чему ездить в Китай, с меня хватит Сены-и-Уазы. Держу пари, что ты не знаешь своей страны. Например, чего далеко ходить, долина Ремарды…
– Ну, это ты преувеличиваешь, сын мой, – ответил Патрис, – я знал долину Ремарды, когда ты был еще в пеленках.
– Берегись, он тебе ее всучит! В два счета ты окажешься владельцем Ремарды.
– Заткнись… Я бы сам себе с радостью купил долину Ремарды, – сказал Граммон Недвижимщик мечтательно, – ты ее знаешь, Пат, но ты ее не видел! Ты видел Рио, Буэнос-Айрес, Амазонку и Пампу, но ты, это бывает, не заметил долины Ремарды… Вот так же иногда ищешь любовь и любимую бог знает где, а счастье – у тебя под боком… Я не знаю, Пат, обратил ли ты внимание на деревья вдоль Ремарды… такие деревья никогда не растут на берегах больших рек… Небольшая узкая речка, полная до краев, а вода прозрачная, тихая, как в канале, течет между гигантских ясеней и тополей… а ивы, плачущие длинными зелеными слезами…
«Длинные зеленые слезы» вызвали всеобщий продолжительный смех. Они, несомненно, останутся в анналах семьи, их вспомнят еще не раз… И Граммон Недвижимщик тоже смеялся. Он очень старался понравиться маленькой Мари, этим и объяснялось его вдохновение. Он был вознагражден: она мужественно вступилась за него, не засмеялась и спросила: «Вы пишете, стихи, Рожэ?»
Но «зеленым слезам» положила конец вбежавшая во двор барышня с почты – куры бешено закудахтали, собаки залаяли, а барышня, еле переводя дух, еще издали закричала: «Патриса к телефону!». – «Жозет, садись, выпей чашечку кофе!», – но она исчезла, так же вихрем, как и появилась: ведь пока она бегала, на почте ее некому было заменить! «Патрис, скорее!» – крикнула она, огибая стену двора. Патрис помчался за ней, на бегу прижимая локти к бокам.
Это была мадам X… Она находилась поблизости, с друзьями, ей хотелось посмотреть его домик… Он очень сожалеет, но это невозможно, совершенно невозможно… Она настаивала – они привезли с собой еду… Хотели устроить ему сюрприз, им будет обидно уехать ни с чем. Он очень сожалеет, но, если бы она его предупредила, он бы ей сразу сказал, что в пасхальный понедельник это невозможно, в этот день он каждый год бывает занят. Лангусты?… Ради бога! Он и слышать не может о еде! С одиннадцати часов он только и делает, что ест, а сейчас уже третий час… Да, в деревне рано обедают. Нет, не раньше вторника… да, да… Патрис повесил трубку.
Ну вот, она рассердилась… Жозет, выдававшая деньги папаше Ламурэ, дружески подмигнула Патрису… Патрис медленно шел по дороге. Маленькие, прислонившиеся друг к другу, покосившиеся домики казались в этот час пустыми, да так оно и было, потому что все Граммоны были на обеде. И даже поля казались опустевшими из-за обеда Граммонов. Около фермы Граммона Большого стояли самые различные средства передвижения: малолитражка, грузовичок, черный ситроэн, повозка с лошадью, привязанной к телеграфному столбу, велосипеды… Со двора неслись песни, смех.
Потому что уже подошло время петь. У Граммона Недвижимщика была гитара, и он знал все песни Ива Монтана… Но он не имел такого успеха, как дуэт Алины Граммон, матери Патриса, с его молчаливым тихим отцом. У Алины Граммон был прекрасный свежий голос. Им бешено аплодировали. Разбуженная Нини закричала… Ее мать прибежала с соской… женщины стали убирать со стола, на кухне уже мыли посуду. Ну, клопы, живо спать, а то с вами нет никакого покоя! Мужчины тоже располагали соснуть, кто в комнате, кто в старом амбаре на сене. Граммон Недвижимщик повел маленькую Мари полюбоваться на зазеленевшую рощицу. Патрис и его родители отправились в домик тети Марты, теперь принадлежащий Патрису, чтобы обсудить хозяйственные вопросы. Если Патрис уедет в Китай, его родители приедут сюда на каникулы и последят за ремонтом. Как всегда, домик поразил Патриса. Достаточно ему было закрыть за собой старые ворота, чтобы очутиться в царстве мира и тишины. Домик походил на водяную лилию, застывшую среди спокойной глади пруда… Покой и тишина были обволакивающими, неподвижными, но живыми и нежными… Отчего этот старенький домик так трогателен? У Алины Граммон на глазах навернулись слезы, муж сжал ее руку в своей руке.
– Я рада, что этот домик твой, Пат, – сказала мать, – если бы только все это могло так продолжаться…
Она не стала объяснять, что именно она имела в виду.
Патрис влез в окно, которое, как всегда, не сразу, но поддалось, и открыл дверь изнутри. Они обошли дом сверху донизу… Здесь надо снять перегородку… тут переделать чердак… краска облезла. Отец Патриса любил разные домашние поделки, а Дэдэ ему поможет. Папаша Ламурэ вполне мог бы заняться выгребной ямой, пусть только выберет время. Что касается огорода, тетя Сюзанна даст рассады и луковицы тюльпанов и гиацинтов – у нее в саду их столько, что девать некуда. А лентяй Марк может раз в жизни потрудиться и вскопать огород – такая работа папе уже не под силу. Если бы Патрис не уезжал, он бы сделал это сам, но так как он уезжает… Так как он всегда уезжает!… Пришлось бы ждать десять лет, пока он займется всем сам. Пусть он не беспокоится – без него все прекрасно сделают, и именно так, как он хочет… Но после такого обеда остается только лечь! И поскольку наверху стояла удобная постель тети Марты, они решили пойти соснуть.
Предоставив родителям отдыхать, Патрис спустился в сад и сел на шаткую скамейку. Дрозды, которые скоро начнут клевать его вишни, чирикали где-то поблизости… Патрис в детстве всегда разорял их гнезда, однако это не мешало им уничтожать вкусные вишни тетки Марты. В Китае тоже будут вишневые деревья… Нет, это в Японии… Не все ли равно… Перед глазами Патриса поплыли розовые цветы, он задремал.
VIII
Целое путешествие по коридору, сначала широкому и прямому с двустворчатыми дверями по обеим сторонам, потом, после поворота под острым углом, – узкий проход, несколько ступенек, еще более крутой поворот – и вы возвращаетесь обратно. И наконец коридор упирается в номер 417.
Она опять встретила в коридоре белокурое изваяние… «Гранд-отель Терминюс» – великолепная гостиница, и даже ночных дежурных там держат великолепных. Пышное белое платье упало на ковер, распластавшись, как парашют. Открыть окно… воздуха… Ольга вышла на балкон.
Ночь была светлая. Почти белая ночь… как в Ленинграде, городе, где протекло ее детство. Небо цвета воздуха, цвета воды. Париж… Над ночной пустыней занималось утро цвета синеватого городского молока. Ольга чувствовала, как растворяется в Париже, подобно льдинке, тающей в воде… Но никогда она не говорила, даже шепотом, даже наедине с собой, «мой Париж». Несмотря на теплый халат, ее знобило… Лечь в постель. Заснуть.
Постель, логово человека. Своя постель, одна и та же каждую ночь, постель, к которой возвращаешься после дневных блужданий. Любить, родиться и умереть в постели – это естественно, это хорошо. Тайны постели… где человек – в одиночестве, вдвоем. Ольга лежала, натянув одеяло до подбородка. Простыни, саван на живом, теплом теле… пока мотор в голове продолжает работать и готовится продолжение дней и ночей. А мысли? Они рождаются в постели, как дети? Постель – родина одиноких, лишенных родины людей… Но, может быть, и на том спасибо, может быть, главное – это одеяло, которым можно укрыться с головой… в этой ли, другой ли постели. Просто одеяло, чтобы укрыться от чужих глаз. Но разве ночи, одной только ночи, недостаточно? Ночь – родина одиноких, лишенных родины… Ночь укроет лучше всех покровов, запертых дверей, бронированных стен. Даже у самого обездоленного из людей остается прибежище – глубокий сон, который освобождает человека от самого себя.
В тишине и теплой темноте комнаты Ольга изо всех сил старалась насладиться мягкой постелью. Постель… где в течение нескольких часов вас не настигают ни голоса, ни взгляды, ни мысли других… Альковные тайны. Бывает, альков таит совсем не то, что приходит людям в голову. Ольге казалось, что ее засыпало песком в бездонных глубинах гостиницы, что на нее все набрасывают и набрасывают песок, лопата за лопатой… песок забивается в ноздри, в горло, в грудь… Она задыхается! Ольга вскрикнула и проснулась. Зажгла свет: пять часов… У нее сердцебиение. Она взяла книгу, прочла несколько страниц и снова заснула.
Со скорым в семь пятнадцать прибыли путешественники. Портье, посыльные, все служащие отеля были на местах. Коридорные бегом спускались со своих этажей за багажом. Огромный вестибюль, днем еще больше, чем ночью, похожий на песчаный пляж, ожил, люди сновали взад и вперед среди песочного цвета ковров, стен, кресел и диванов. Отель был старый, в нем некогда останавливались коронованные особы, – здесь не экономили за счет клиентов: предпочитали получать с них за удобства, за величину комнат, толщину ковров, за фаянсовые ванны и двухместные умывальники, за красное дерево кроватей, отделанное бронзой, за множество ламп, которые можно зажигать в отдельности или все одновременно, за тонкие простыни, мягкость постелей, за удобные кресла, за комоды и зеркальные шкафы, за этажерки и туалетные столики, не говоря уже о стоимости излишней площади. Стены были глухие, непроницаемые, повсюду двойные двери, вода в ванной – кипяток, а обслуживание быстрое, бесшумное и вежливое.
Портье собирался заняться разборкой почты, когда вошел сам полицейский комиссар квартала. «Чем могу быть вам полезен, господин комиссар? Опять мадам Геллер! Но я уже сообщил вам все, что знал… Нет, нового ничего нет, господин комиссар… Как жила, так и живет… Я уже говорил вам, что она не принимает мужчин, и с прошлого раза ничего не изменилось. „Как по-вашему, мосье Блан, – сказал комиссар, – белая она или красная?“
Портье был в отчаянии: надо же было прийти и мешать ему в самое горячее время, когда клиенты просыпаются, приезжают и уезжают, телефон звонит не переставая, пришла почта и всем разом что-то требуется от портье…
– Я бы рад вам помочь, господин комиссар, но я понятия не имею. Насколько мне известно, мадам Геллер не занимается политикой. Она выходит редко, не принимает у себя мужчин, каждый день ходит на работу на улицу Ла-Боэси, где вы и могли бы навести справки.
– Это странно, – заметил комиссар, – ведь она совсем недурна. И какая осанка! Ее можно принять за великую княгиню… Как вы объясняете это отсутствие мужчины?
Портье над этим не задумывался. Есть женщины, которые не чувствуют необходимости… Или она занимается этим в другом месте. Во всяком случае, не в отеле. Иногда она появляется в вечернем платье. Случается, что за ней заходят, чтобы проводить ее на обед или, может быть, в кино, – портье ничего определенного не знает! Она серьезная женщина, а когда целый день работаешь…
– Послушайте, Блан, – сказал комиссар несколько нетерпеливо, – я ничего не могу поделать, когда меня заваливают анонимными письмами, доносами, что она советский агент…
– Я этому не верю, господин комиссар, – бросайте письма в корзину. Такие вещи следовало бы запретить… Посмотрите, сколько раз вас понапрасну беспокоили…
– Мне надо серьезно поговорить с вами, Блан…
Портье ничего не оставалось делать, как уступить свое место помощнику и пойти с комиссаром в закуток, за доской, на которой висели ключи и за которой ночью располагались Карлос и Фернандо. Комиссар хотел наконец объяснить портье, кто такая эта Ольга Геллер, из-за которой ему, комиссару, столько раз приходится тревожиться… Ольга Геллер – дочь… – помните, который остался У нас, не вернулся назад с советской делегацией… Это тогда, году в двадцать восьмом… наделало столько шума… Быть не может! Почему же он ему раньше не сказал? Хотя это ничего не меняет… Ведь в то время она была, наверное, совсем маленькая… Да, настаивал комиссар, но привязанности, связи, наклонности, кровь… Но как же так, сказал портье, если ее отец был Р…, почему она – Геллер? Ей выдали соответствующие документы… Подобные дела ведутся в таких высоких сферах, где могут выдать какие угодно бумаги. Однако странное имя они ей выбрали… Родители ее умерли. Отец был человеком довольно-таки сомнительным. Ему, конечно, за это было заплачено – кто платил, он мне об этом не докладывал! Но, по-видимому, сумма была приличная, так как, «выбрав свободу»[36], он начал вести широкий образ жизни. Вилла на Лазурном берегу, машина с собственным шофером. Дочь – эта самая Ольга – никогда не ходила в школу, ее обучали дома. Но отец был игрок, а то, что он не успел просадить, мать растранжирила после его смерти. Да, если Ольга пошла в отца или в мать!… Не успев похоронить мать, она вышла замуж за какого-то поляка-проходимца, а через месяц уже просила развода, долго дожидаться не стала… Похоже, что она и замуж-то вышла, чтобы избавиться от своего опекуна, русского белогвардейца. Но, несмотря на все разъяснения комиссара, портье повторял: «Как хотите, господин комиссар, я могу только повторить то, что я уже сказал. Если у мадам Геллер и были в жизни несчастья…» Комиссар удалился, а портье вернулся к своим обязанностям. Как раз в это время Ольга Геллер выходила из лифта – как обычно, точно в девять. Она прошла через вестибюль в светлом весеннем пальто с непокрытой головой… Портье любовался, как знаток, ее походкой, красивыми ногами… ему ведь целый день приходилось смотреть на элегантных женщин… Ольга протянула ему ключ и улыбнулась, не подозревая, скольким обязана этому портье с крысиной мордочкой.
– Как поживаете, мадам Геллер?
– Погода чудесная, – ответила она, – настоящая весна.
Уже много лет Ольга жила так, как живут путешественники. Ведь вполне естественно быть на положении временно проживающей, если ты всего лишь иностранка, пусть тебе даже и выдали туземный паспорт. Она с удивлением вспоминала те времена, когда жила по-другому.
Как далеко отошло все это… Где-то за гранью жизни осталась Нева, белые ночи, набережные, мосты, величие, безграничные пространства… Красный галстук пионерки, подруги, друзья, школа, прогулки, детские секреты, море… ученье… А потом Париж… Скандал… Вилла на Лазурном берегу, где она долго жила затворницей, отказываясь выходить за пределы громадного парка, сгорая от стыда, распятая стыдом. Толстый рыжий человек, который звался ее отцом, избегал ее. Однажды утром его нашли мертвым. Мать вставала с постели только под вечер, чтобы идти в казино. Ольге было шестнадцать лет, когда умерла и мать. Вся ненависть Ольги сосредоточилась на опекуне, на том самом человеке, который подстроил перебежку отца. Она поспешно вышла замуж за своего учителя французского языка, единственного мужчину, который оказался у нее под рукой, – это был поляк, который ненавидел русских. Ольга заранее решила тут же развестись с ним и освободиться от какой бы то ни было опеки. Она обладала спокойной и дикой энергией, закаленной горем и отчаянием. Муж увез ее в Париж, в унылый дом, пытался даже бить ее, но достиг этим только ускорения развода. Ольга переехала в отель, продала драгоценности матери, поступила в школу прикладного искусства, стала завсегдатаем Монпарнаса… После окончания школы она получила мелкую должность в рекламной конторе, познакомилась там с Сюзи и переехала к ней жить. Ей было двадцать лет. Это было давно-давно…
Как могла она прожить так долго у Сюзи Кергуэль, в ее особнячке, где жили девушки из «хороших семейств», иностранки и провинциалки, приехавшие в Париж учиться или работать! Ольга занимала тогда небольшую должность в конторе, которой она теперь управляла, и жалованье ее в те времена было более чем скромным. Сюзи работала там же и предложила Ольге комнату у себя. Сюзи принадлежала к старинному, но совершенно разорившемуся дворянскому роду, у нее было много вкуса и мало денег. Большинство девушек, разделявших с ней ее особнячок, было в таком же положении. Между ними существовало молчаливое соглашение, по которому все их заботы были сосредоточены только на гостиной в первом этаже, обставленной в английском вкусе, с полированным красным деревом и большими креслами перед камином. Зато в комнате Ольги совсем не было отопления, и Сюзи поставила туда старые разрозненные стулья и походную кровать, от спанья на которой у Ольги ломило все тело. Ванная всегда оказывалась занятой, да к тому же там никогда не было ни капли горячей воды, а на полу вечно стояли лужи и повсюду валялись мокрые полотенца. В гостиной Ольгу – иностранку неопределенного круга – встречали с кислой миной. Если бы не Сюзи, которая знала, что Ольгину комнату трудно сдать кому-нибудь другому, остальные квартирантки с радостью бы ее выжили… Поэтому Ольга возвращалась домой как можно позже и проводила все свободное время на Монпарнасе. Случалось, что Сюзи сопровождала ее; Сюзи любила общество, а Монпарнас был в конце концов тоже «обществом», и небезынтересным. Она садилась рядом с Сержем или еще с каким-нибудь завсегдатаем кафе «Дом» и, заплатив за свой аперитив, возвращалась домой в машине, которую сама вела своими маленькими энергичными ручками, на одном из пальчиков которых был надет старинный перстень-печатка с короной. Тогда она еще не была замужем. На нее приятно было смотреть-выхоленная от прически до кончиков пальцев, практичная, а вкуса – больше, чем на всех страницах «Мари-Клэр»[37]. Она долго не решалась на замужество. Ей хотелось выйти за дворянина, хотя бы даже без титула. И только после войны она вышла замуж за атташе посольства, моложе ее и без состояния, но аристократа и со связями. Выбирать было уже не время – Сюзи превращалась в старую деву.
Оказалось, что порвать с Сюзи труднее, чем бросить мужа. Ольга продолжала жить в особняке… в конце концов ее здесь никто не бил. Совсем незначительное происшествие помогло ей уехать от Сюзи и вновь поселиться в отеле… Это было давно-давно…
С тех пор… Многое было с тех пор… Молодая, одинокая… Друзья по Монпарнасу были друзьями лишь на несколько часов, они не являлись составной частью ее жизни, не входили в нее органически. Ольга казалась им загадочной: они не могли себе представить, что в ее жизни не было ничего, кроме работы в конторе и Монпарнаса! В ее жизни не было центра, сердца, оси, вокруг которой вертится все остальное, не было того, что заставляет человека спешить, считать минуты… У монпарнасцев, у тех была живопись, восторги и отчаяние, удачи и неудачи, у них были торговцы картинами, контракты, трудные минуты… И была любовь, любовь, которой жила эта молодежь, принося ей в жертву живопись и все остальное. Любовь была повсюду – на улице, в особнячке Сюзи. Чем объяснить, что у Ольги не было ни любви, ни возлюбленных? У мужчины можно было бы объяснить это, например, бессилием, но почему у этой красивой девушки не было любовников?
Сердце Ольги свела как бы судорога. Оно не билось, а содрогалось, а тело ее застыло, как от зимней стужи. Родина, родители, муж… Ей во всем не везло. Сердце Ольги свела судорога и не отпускала его. Она жила, как монахиня, но у настоящей монахини жизнь заполнена верой, а Ольга не верила ни во что. Все, что она делала, она делала, чтобы чем-нибудь заполнить пустоту…, Ей по необходимости приходилось зарабатывать на жизнь, столько же времени у нее уходило на чтение, она проводила долгие часы в библиотеках или читала в комнате отеля по ночам, – она училась так же упорно, как если бы изучала обязательный курс на литературном факультете. У Ольги был такой склад ума, что из нее вышел бы прекрасный игрок в шахматы, а ведь шахматы, как и футбол, игра не женская. Она искала в философии вообще, а в марксизме в частности равновесия, защиты против судьбы, которую ей всучил обманщик-случай. Да, защиты против окружавшего ее мира и творившихся в нем дел.
Но в один прекрасный день она все-таки встретила его, того человека, из-за которого сердце ее согрелось, отошло, застучало, кровь стремительно потекла по всему телу. Ольга полюбила во всей красе своих двадцати пяти лет. Тот, кого она полюбила, принадлежал к чуждому ей миру, он был винтиком того самого механизма, который выставил Ольгу за дверь. Он не годился ни на что другое, и «извлечь» его можно было бы только в том случае, если бы развалился весь механизм. Ольга и этот человек могли быть только врагами. Обливаясь кровью, они разошлись. Счастье, что он должен был уехать на другой край света. 1939 год помешал Ольге покончить с собой. Мир был в огне и крови, и она не могла себе позволить заниматься собственной персоной. Несчастье – вещь относительная, а Ольге были свойственны и чувство юмора и чувство долга. И вот во время оккупации она, как известно, героически участвовала в Сопротивлении. Но в тот момент, когда другие вышли из «ночи и тумана», она, наоборот, погрузилась в них, или, вернее, вновь погрузилась.
Опять началась ее одинокая жизнь, лишенная любви. Какое внутреннее опустошение скрывали ее лицо и тело, вызывавшие восхищение! Сколько внешней гармонии и какой беспорядок внутри… Она уже приближалась к сорока, но по-прежнему была одинокой и недосягаемой, мучительно влача не свой крест, а чужую судьбу, которая досталась ей по ошибке. Комиссар был прав: что-то в ее жизни было противоестественно! Только аномалия эта была присуща не самой Ольге. Напрасно Серж пытался протянуть ей руку, привлечь ее в партию, она не поддавалась, держалась на расстоянии, всегда, однако, готовая сделать все, о чем бы Серж ни попросил ее, но никогда не показываясь, упаси боже, никогда не показываясь… Ольга не хотела, чтобы ей когда-нибудь напомнили, чья она дочь. Эта женщина была создана для большой жизни у всех на глазах, для широкой совместной деятельности с большой семьей, называемой человечеством. А теперь из-за ошибки, поставившей ее не на те рельсы, она жила окутанная мглой и туманом, и все ее таланты шли на пользу только одному г-ну Арчибальду, ее патрону.
Отчего он и был безумно в нее влюблен. Это было утомительно, и Ольга часто подумывала, не переменить ли ей место работы. Но как могла она уйти к конкуренту, предать г-на Арчибальда, единственная вина которого была в том, что он ее любил! Переменить профессию, привычки? На это у нее не хватало энергии. Ольга ставила г-на Арчибальда на место и время от времени, по возможности реже, соглашалась провести вечер с г-ном Арчибальдом и особенно ценными для него клиентами. Одно ее присутствие устраивало дела патрона: хотя при ней и не обсуждали деловых вопросов, но клиентам было как-то неловко торговаться, раз такая аристократически прекрасная дама участвовала в предприятии. Г-н Арчибальд был убежден, что если бы Ольга ушла, то ему пришлось бы закрыть контору. Вот как обстояло дело…
Ольга взглянула на часы: она опаздывала! Погода была так хороша, так хороша, что ей хотелось пройтись пешком, не покидать неба и солнца для подземелья метро. Ольга остановила такси, указала адрес: «Улица Ла-Боэси». И, как всегда, точно вовремя прошла в свой большой директорский кабинет.
IX
Постоянным местопребыванием Дювернуа был полуразрушенный замок, в котором его навещал Патрис. В Париже Дювернуа останавливался у одной приятельницы, которая предоставила в его распоряжение комнату в своей огромной квартире. Комнату и смежные с ней маленький кабинет и ванную. У него был свой телефон и отдельный выход, на пол-этажа выше парадной двери квартиры. В старых парижских зданиях встречаются такие архитектурные странности – тайники, которые не легко обнаружить, узкие лесенки, ведущие в комнаты, о наличии которых вы и не догадывались… Маленькая квартирка Дювернуа как раз была расположена в одном из таких тайников, в двойном потолке одного из этажей красивого большого старинного здания, стоявшего в глубине двора, с воротами, уже много веков охраняемыми двумя изъеденными временем львами. Богатство и вкус многих поколений, а также и искусство, с каким теперешняя хозяйка дома сумела сохранить и оживить существовавшую до нее атмосферу, делали из этого дома Шестого района Парижа место, уготованное для счастья.
Приятельница Дювернуа, когда бывала в Париже, вела бурную светскую жизнь, да и личная ее жизнь была весьма наполнена; она часто уезжала, но дом ее всегда оставался в распоряжении Дювернуа, не только жилой, но и в полном порядке, как если бы хозяйка его не покидала. Квартира прекрасно отапливалась зимой; летом ставни были вовремя закрыты, в вазах стояли цветы; а в кабинете Дювернуа всегда был накрыт стол на случай, если он пожелает поесть у себя; постель была постлана… Ему здесь было куда лучше, чем на холостяцкой квартире, – все удобства и никаких забот.
Дювернуа поставил машину во дворе, взял свой старый, почерневший от времени кожаный чемодан и по лестнице со ступеньками из пористого камня, с красивыми перилами из кованого железа поднялся на два высоких этажа, прыжком одолел маленькую добавочную лесенку и открыл дверь своим ключом. Он прошел прямо в ванную, открыл краны и, пока ванна наполнялась, позвонил по внутреннему телефону: Нет, мадам в Италии… мосье будет завтракать дома?… Если мосье хочет зажечь огонь в камине, ему стоит только поднести спичку… Дювернуа принял ванну, побрился… все его туалетные принадлежности, халат, ночные туфли были аккуратно разложены в стенном шкафу. После беспорядочной жизни в замке здешний комфорт всегда был ему приятен. На мраморном камине маленькие часики с колонками мелодично пробили час. Дювернуа, прыгая через две ступеньки, спустился с лестницы, у него было назначено свиданье с князем Н… в русском ресторане.
Князь уже был там, окруженный целым роем официантов в белых русских рубашках: «Здравствуйте, дорогой полковник, не извиняйтесь, я пришел раньше, чем было условлено…» Князь говорил по-французски без малейшего акцента, но он отличался колоссальным ростом, у него была почти белая грива волос, круглое лицо с черными выпуклыми глазами и черными мохнатыми бровями, двойной подбородок и тройной живот – словом, это была величественная фигура, какую не часто встретишь во Франции. Дювернуа сел напротив этого своеобразного Петра Великого, который занимал так много места на красной плюшевой банкетке, что рядом с ним сесть было негде. В довольно большом зале, красном с белым и кое-где с золотом, было мало народа. Грузин в мягких сапогах пронес к столику в глубине, где завтракали несколько мужчин, шашлык на шампурах, длинных, как шпаги. Князь сделал в направлении столика приветственный жест, как бы одобряя появление шашлыка. Американская супружеская пара просила разъяснить им меню… Какой-то человек, сидя в одиночестве, видимо, кого-то поджидал в компании графинчика водки. Прерванное приходом Дювернуа совещание между князем и официантами возобновилось, а тем временем на стол ставили запотевший графинчик водки, икру, лососину, маринованные грибы, селедку, копченого угря… все то, что само собой разумеется и чего не надо заказывать… «Я с вами не советуюсь, полковник, – сказал князь, – положитесь на меня». Наконец жребий был брошен, и официанты разбежались. Дювернуа забавлялся, он любил время от времени пойти в русский ресторан, не только из-за кухни, но и из-за атмосферы, из-за того, как вас там встречают, из-за сочувствия, с каким относятся к вашим вкусам, к испытываемому вами гастрономическому наслаждению и действию на вас водки и всего прочего. Можно даже сказать, что по мере воздействия на вас водки симпатия и благожелательное уважение к вам обслуживающих лиц все увеличиваются.
– Эти сукины дети на все способны, – сказал князь со вздохом, – за ними надо следить в оба. Во-первых, прежде чем есть рыбу, я хочу поглядеть ее живой! В прошлый раз мне подали черт знает что! Сюда ходит слишком много американцев, вот и начали подавать что попало…
Голос князя был плаксив и грустен. Но Дювернуа уже знал по опыту, что, когда с церемонией заказа будет покончено, князь станет приятнейшим собеседником, начнет говорить о том о сем, рассказывать, развлекать. И правда, покончив с гастрономическими заботами, князь начал во всех подробностях рассказывать, как он достал автограф письма Пушкина… Длинная история о том, как он посетил сначала того, потом другого… Князь говорил о Пушкине с такой осведомленностью, называя его запросто Александром Сергеевичем, будто был его закадычным другом. Но разговор принял желательный оборот только после гуся с яблоками.
– Как могу я быть заодно с теми, кто у меня все отнял, – говорил князь, – прошу вас, возьмите этот кусочек с поджаристой корочкой! Это было бы противоестественно, не по-человечески. Если вам рассказать об всем, что я потерял… Дворцы, заводы, шахты, тысячи гектаров… Но, представьте себе, полковник, больше всего мне жалко нашего старинного дома под Москвой, в ста километрах от Москвы – старая усадьба, вроде тех, о которых вы наверно читали в романах Тургенева… Большой деревянный дом с террасой… Громадный парк, тенистые аллеи, липы… березы… деревянные беседки с ветхими ступеньками, пруд с лилиями… Знаете, стоит мне только сосредоточиться, и, как будто это было вчера, я слышу шелест камыша с бархатными головками, когда в него врезается лодка… вижу большую соломенную шляпу моей невесты, ее пальцы в воде, ее мокрые пальцы в моей руке… Все это банально, как молодость, мой друг, но это ведь моя молодость… Как же мне от нее отказаться?… Крестьяне подожгли мой дом. Все сгорело – липы, березы… великолепная библиотека, редкая мебель, портреты моих предков… Они сожгли мою юность, запахи парка, ночи, проведенные под окном любимой… Они сожгли мои пейзажи, мои привычки, звук русской речи в моих ушах…
Князь говорил вполголоса, высоко подняв голову, подняв брови, чтобы поверх лысины Дювернуа не упускать из виду метрдотеля, который приготовлял что-то за столиком на колесиках. «Не кладите мне в салат слишком много уксуса!» – закричал князь.
– Да, – сказал Дювернуа, – я вас понимаю, нельзя спорить, ваши чувства естественны, законны… Но с течением времени пора бы им притупиться… А тем временем развернулось ведь то, что можно противопоставить этим эксцессам…
Князь оторвался от салата и перенес свое внимание на Дювернуа.
– Да, – продолжал тот, – что вы об этом думаете? О том, что сделали большевики, с тех пор как они сожгли вашу библиотеку?… Вы же не будете отрицать, что в вашей отсталой стране совершились великие преобразования. Я говорю не о средствах, а о результатах.
Черные выпуклые глаза князя на мгновение встретились с глазами Дювернуа, рот его открылся в лукавой улыбке, обнажившей крепкие желтые зубы, напоминавшие о тех далеких временах, когда князь, как говорят, был неотразим. Он попытался перегнуться через стол настолько, насколько ему позволяли размеры живота, и сказал вполголоса:
– Почему это вы мне задаете такие каверзные вопросы, мой дорогой полковник? Может быть, вы собираетесь написать роман?… А? На какую тему? Или за этим кроется другое? Что?… – и князь продолжал нормальным голосом, выпрямившись и принимаясь за салат: – Видите ли, мой дорогой, они сожгли не только
Дювернуа помрачнел, он почувствовал себя смешным. Романист, собирающий материалы! Но князь был слишком тонок, чтобы настаивать. Он уже говорил о другом… И обидчивому Дювернуа казалось, что князь говорит ему: «Как хочешь, дорогой мой, но не пробуй меня провести…», а князь в это время просто спрашивал, как поживает Кристина, очаровательная хозяйка Дювернуа, оценивал последние спектакли, говорил о «Вишневом саде», который Жан-Луи Барро собирается поставить, – конечно, это будет неплохо, но если бы Дювернуа видел «Вишневый сад» у Станиславского с Книппер-Чеховой в роли Раневской, знаете, эта сцена во втором акте, когда у нее из кошелька падают золотые монеты и она говорит: «Посыпались…» По-русски достаточно одного слова: «Посыпались…» Одно слово! А что оно выражает: «Презренный металл… источник забот… опять эти деньги… тем хуже, вот всегда так… что я могу поделать?» и так далее. Книппер все это вкладывала в одно только слово…
– Да, действительно, – сказал Дювернуа, все еще недовольный.
– Вы не находите, – продолжал князь невозмутимо, – что можно определить характер человека по тому, как он обращается с деньгами – бумажками, монетами? Почти всегда у человека при этом бывает жалкий, несчастный вид… Я сделал целую серию рисунков… руки и деньги! Руки домохозяек, рабочего, руки женщины в кольцах, руки игрока…
Изумленный Дювернуа позабыл про свою досаду. Князь рисует?… Ну да, немного… Это – его любимое развлечение, но только развлечение… Кстати… И князь заговорил о выставках, потом перешел на сплетни – и рассказал несколько непристойных анекдотов, он был склонен к этого рода юмору. По правде говоря, Дювернуа уже чувствовал, что отяжелел, а князь был совершенно свеж и все больше входил во вкус беседы. Теперь он говорил о шаткости правительства, о том, что на родовитость сейчас обращают мало внимания… Сегодня настоящие коронованные особы – это кинозвезды, а «прекрасные принцы» – сыновья владельцев трестов…
– Вы необыкновенно трезво рассуждаете, князь, – заметил Дювернуа, чтобы поддержать разговор, – у меня много друзей среди русских аристократов, и уверяю вас, что они продолжают считать себя солью земли!
– Но мы и есть соль земли! – сказал князь запальчиво, снова устремив взгляд через голову Дювернуа на столик на колесиках, у которого метрдотель священнодействовал с помощью нескольких официантов: он жарил блинчики. Князь отвлекся и подумал, что лысина Дювернуа похожа на блин. Но он оторвался от ее созерцания и вернулся к разговору… Он говорил о всеобщем огрубении и утверждал, что аристократы всегда были и остаются солью земли, но что теперь их стремятся закопать в землю: «Нас закапывают, мой дорогой, нас закапывают!»… И князь, чтобы Дювернуа лучше его понял, показал рукой, украшенной перстнем с сапфиром – подарок царя его отцу, – как их закапывают… Что осталось от аристократии? Несколько старых обломков вроде князя, которые связаны тесными узами со знатными родами Франции, Англии, Австрии… ведь все они между собой кузены в той или иной степени… Поэтому-то князь мог бы жить целый год, не тратя ни гроша, гостить то у одного, то у другого, по всей Европе… К счастью, он до этого еще не дошел, у него есть собственные средства, но если бы у него их не было… Он повсюду встречал бы сочувствие, солидарность, неустанную заботу…