Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: 1915 Кары (сборник) - Франц Кафка на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Перед вами два вида игл, часто разбросанных по всей поверхности. Рядом с каждой длинной иглой находится короткая. Длинная пишет, а короткая струями подает воду, смывая, таким образом, кровь и обеспечивая четкость написанного. Вода с кровью течет по этим маленьким желобкам к главному стоку, откуда по трубе уходит в яму. – Офицер пальцем точно показал путь, который проделывает окровавленная вода. Когда он, чтобы наиболее наглядно продемонстрировать это, совершил у горловины сточной трубы пригоршнями ладоней подхватывающий жест, путешественник поднял голову и, ощупывая рукой пространство у себя за спиной, стал искать дорогу обратно к своему креслу. Тут он к своему ужасу увидел, что и осужденный вслед за ним последовал приглашению офицера осмотреть устройство бороны с непосредственной близи. Он немного протащил заспанного солдата на цепи вперед и тоже склонился над стеклом. Было видно, как он неуверенным взором пытался отыскать то, что перед ним только что рассматривали два господина, и как это ему, ввиду нехватки пояснений, решительно не удавалось. Он наклонялся то туда, то сюда; без конца обводил глазами стекло. Путешественник хотел было отогнать его, ибо то, что делал этот осужденный, было, очевидно, наказуемо. Но офицер придержал путешественника одной рукой, другой взял с песчаного склона ком земли и бросил его в солдата. Солдат моментально открыл глаза, увидел, что позволяет себе осужденный, бросил винтовку, уперся каблуками в землю, одернул осужденного так, что тот сразу упал, и взирал потом сверху, как тот крутился у его ног и звенел цепями.

— Поставь его на ноги! – крикнул офицер, ибо он заметил, что эта картина с заключенным слишком отвлекала внимание путешественника. Путешественник даже перегнулся через борону, совсем о ней позабыв, и хотел только увидеть, что будет с осужденным.

— Смотри, обращайся с ним как следует! – снова крикнул офицер. Он обежал аппарат, сам подхватил осужденного под мышки и поднял его, то и дело теряющего под собой опору, с помощью солдата на ноги.

— Ну, теперь я все знаю, – сказал путешественник, когда офицер вернулся к нему.

— Кроме самого важного, – заметил тот, тронул путешественника за руку и показал наверх.

— Там, внутри корпуса чертежника, расположен шестеренчатый механизм, который регулирует движения бороны, и этот механизм выводится в то или иное положение непосредственно чертежом, определяющим суть приговора. Я еще пользуюсь чертежами бывшего коменданта. Вот они, – он вытащил несколько листков из кожаной книжечки.

— К сожалению, я не могу дать вам их в руки; они самое дорогое, что у меня есть. Присядьте, я покажу вам их с этого расстояния, так вам все будет хорошо видно. Он показал первый листок. Путешественник был бы и рад сказать что-нибудь похвальное, но его взору предстали только запутанные, начерченные в форме какого-то лабиринта, во многих местах пересекающие друг друга линии, которые так густо покрывали бумагу, что лишь с трудом можно было различить белые пространства между ними.

— Читайте, – сказал офицер.

— Я не могу, – сказал путешественник.

— Тут же все ясно видно, – сказал офицер.

— Выполнено весьма искусно, – сказал путешественник уклончиво, – но я не могу ничего расшифровать.

— Да, – вымолвил офицер, усмехнулся и снова засунул свою книжечку в карман, – это не чистописание для школьников. Этот шрифт надо разбирать долго. В конце концов вы бы, несомненно, его тоже разобрали. Разумеется, нельзя делать шрифт простым; надпись же призвана убивать не сразу, а должна дать растянуться процедуре в среднем на двенадцать часов. Переломный пункт обычно наступает к шестому часу. Короче говоря, непосредственная надпись должна быть окружена множеством всяких росписей и вензелей, сама же она опоясывает тело тонкой лентой, все остальное место предназначено исключительно для украшений. Ну как, сейчас вы можете оценить по достоинству работу бороны и всего аппарата в целом? Смотрите!

Он вскочил на лестницу, дернул какую-то шестеренку и крикнул вниз:

— Осторожно, отойдите в сторону!

И все пришло в движение. Если бы шестерня не скрипела так сильно, это была бы великолепная картина. Офицер, точно он впервые увидел эту горе-шестеренку, пригрозил ей кулаком; повернувшись к путешественнику, развел в извиняющемся жесте руки и поспешно спустился, чтобы наблюдать за работой аппарата снизу. Что-то там, видимое только ему одному, было еще не в порядке; он снова взобрался наверх, запустил обе руки внутрь чертежника, затем, чтобы было быстрее, в обход лестницы соскользнул по одному из медных стержней вниз, и, крайне напрягаясь, чтобы пробиться сквозь шум аппарата, крикнул в ухо путешественнику:

— Вам понятен процесс? Борона начинает писать; как только она закончит первое наложение надписи на спине осужденного, тело медленно переворачивается на бок с тем, чтобы дать бороне место для продолжения работы. В это время раны, возникшие на спине от игл, прикладываются к вате, которая, вследствие особых своих качеств, сразу останавливает кровотечение и подготавливает тело для дальнейшего углубления надписи. Вот эти зубцы по краям бороны срывают при новом перевертывании тела вату с ран, сбрасывают ее в яму и бороне снова есть чем заняться. И так она пишет все глубже и глубже двенадцать часов кряду. Первые шесть часов осужденный живет почти так, как раньше, только страдает от боли. Через два часа после начала казни удаляется кляп, поскольку у человека нет больше сил кричать. Сюда, в эту электрически подогреваемую миску у изголовья, кладется теплая рисовая каша, которую он, если хочет, может есть или, лучше сказать, брать то, что достанет языком. Никто не упускает такой возможности. Во всяком случае я не знаю ни одного такого, а у меня огромный опыт. Лишь примерно к шестому часу желание есть у него проходит. Тогда я обычно опускаюсь вот здесь на колени и наблюдаю за этим явлением. Последний кусок осужденный редко глотает, он только ворочает его во рту и выплевывает потом в яму. Мне тогда приходится нагибаться, иначе он еще попадет мне в лицо. Каким же тихим он, однако, делается к шестому часу! Суть дела доходит до самого тупого. И начинается это с глаз. А уж оттуда расходится повсюду. Такой, знаете, бывает вид, что самого тянет лечь под борону. Ничего ведь такого не происходит, просто человек начинает разбирать надпись, он складывает губы трубочкой, словно во что-то вслушивается. Вы видели, не так-то легко разобрать надпись глазами; наш же человек разбирает ее своими ранами. Правда, это уйма работы; ему требуется еще шесть часов, чтобы довести ее до конца. Однако затем борона полностью нанизывает его на свои иглы и сбрасывает в яму, где он шлепается на окровавленную воду и вату. На этом суд заканчивается, и мы, то есть я и солдат, закапываем тело.

Путешественник склонил ухо к офицеру и, засунув руки в карманы сюртука, смотрел за работой машины. Осужденный тоже смотрел за ней, но ничего не понимал. Он слегка нагнулся и наблюдал за покачивавшимися иглами, когда солдат по знаку офицера разрезал ему сзади ножом рубашку и штаны так, что они свалились с него; он хотел подхватить падающее добро, чтобы прикрыть свою наготу, но солдат поднял его в воздух и стряхнул с него последние клочья. Офицер настроил машину и в наступавшей сейчас тишине осужденного положили под борону. Цепи с него сняли и вместо этого укрепили ремни, что, похоже, поначалу даже означало для него какое-то облегчение. И вот борона опустилась еще на немного, ибо осужденный был худощавым человеком. Когда острия игл коснулись его, трепет прошел по его коже; в то время как солдат был занят его правой рукой, он вытянул левую, вытянул просто так, наобум, но это было то направление, где стоял путешественник. Офицер неотрывно смотрел на путешественника со стороны, точно пытался прочитать на его лице впечатление, производимое на него этой экзекуцией, суть которой он довел до него хотя бы поверхностно. Ремень, предназначенный для запястья, порвался; вероятно, солдат слишком сильно натянул его. Офицер вынужден был идти на подмогу, солдат показал ему оторвавшийся кусок. Офицер направился к нему и сказал, повернув лицо к путешественнику:

— Эта машина – очень сложный механизм; то тут, то там в ней просто должно что-нибудь рваться или ломаться; но не следует из-за этого портить себе общее впечатление. Ремень, кстати, мы сейчас же заменим; вместо него я возьму цепь, хоть это и повлияет на чувствительность рабочего колебания у правой руки. И, накладывая цепь, он продолжал: – Средства для поддержания машины в надлежащем состоянии сейчас крайне ограничены. При старом коменданте только для этой цели я имел в своем распоряжении специальную кассу. Здесь был и склад, в котором хранились всевозможные запасные части. Признаюсь, я пользовался всем этим с некоторым расточительством, я имею в виду раньше, не сейчас, как утверждает новый комендант, которому все служит только поводом для того, чтобы бороться со старыми порядками. Касса на аппарат сейчас находится под его попечительством, и если я пошлю к нему кого-нибудь за новым ремнем, он потребует оторванный кусок в качестве доказательства, новый же ремень придет лишь дней через десять, будет не самого лучшего качества и надолго его не хватит. А как я за это время должен запускать машину без ремня, это никого не волнует.

Путешественник размышлял: решительно вмешиваться в дела посторонних всегда связано с риском. Он не был ни жителем этого поселения; ни гражданином государства, которому оно принадлежало. Если бы он захотел осудить эту казнь или даже препятствовать ей, ему могли сказать: «Ты здесь чужой, веди себя смирно!» На это он бы ничего не смог возразить, пожалуй, только заметить, что не понимает сам себя в данной ситуации, ибо путешествует лишь с тем, чтобы смотреть и ни в коем случае не для того, чтобы менять судоустройство у других. Однако тут ситуация была, надо сказать, весьма заманчивой. Несправедливость всего этого дела и бесчеловечность казни были налицо. Никто не мог упрекнуть путешественника в каком-нибудь своекорыстии, потому как осужденный был ему незнаком, он не был его соотечественником, да и вообще человеком, который вызывал собой чувство жалости. Сам путешественник прибыл сюда с рекомендациями высоких инстанций, был встречен с большой учтивостью, и то, что его пригласили на эту казнь, кажется, даже говорило о том, что от него ждали его мнения по поводу этого суда. Это было тем более очевидным, что нынешний комендант, как путешественник уже не раз мог сегодня слышать, не являлся приверженцем действующего судебного производства и почти не скрывал своей враждебности по отношению к офицеру. Вдруг путешественник услышал гневный крик офицера. Тот только что, не без труда, затолкал в рот осужденному болванку-кляп, как осужденный в безудержном порыве рвоты закрыл глаза и его выворотило наизнанку. Офицер поспешно сдернул его голову с болванки и хотел повернуть ее к яме, но было слишком поздно, рвотная масса уже стекала по машине.

— Это все вина коменданта! – вскричал офицер и стал в беспамятстве дергать медные стержни спереди. – Мне тут гадят, как в хлеву.

Дрожащей рукой он показал путешественнику, что случилось.

— Разве я не пытался часами втолковать коменданту, что за день до казни нельзя больше давать осужденному никакой пищи! Но новый добрый ветерок, знай, дует по-своему. Эти комендантские барышни, перед тем как человека уведут, пичкают его сладости дальше некуда. Все свою жизнь он питался вонючей рыбой, а сейчас жрет сладости! Хорошо, пусть будет даже так, я бы ничего не говорил, но почему мне не дадут новый войлок, о котором я прошу коменданта уже три месяца. Как можно без отвращения брать в рот этот кляп, который уже обсосало и искусало перед смертью больше сотни человек?

Голова осужденного снова покоилась на ложе, и он имел мирный вид; солдат занимался тем, что чистил рукой осужденного машину. Офицер подошел к путешественнику, который в каком-то предчувствии сделал шаг назад, но офицер только взял его за руку и отвел в сторону.

— Я хочу сказать вам пару слов по секрету, – произнес он, – я ведь могу это сделать?

— Разумеется, – сказал путешественник и слушал, опустив глаза.

— Эти судебные методы и эта казнь, которую у вас сейчас есть возможность лицезреть, в настоящее время не имеют в нашем поселении открытых сторонников. Я их единственный представитель и одновременно единственный представитель наследия старого коменданта. Мне не приходится больше думать о дальнейшей разработке этих методов, я и так отдаю все силы, чтобы сохранить то, что осталось. Когда старый комендант был жив, поселение полнилось его приверженцами; я частично обладаю силой убеждения старого коменданта, но его власти мне не хватает; вследствие этого все давешние приверженцы попрятались кто куда, их еще много, но никто не признается. Если, к примеру, сегодня, то есть в день казни, вы зайдете в нашу чайную и прислушаетесь там к разговорам, вы, наверное, услышите лишь двусмысленные высказывания. Это все приверженцы, но при нынешнем коменданте с его нынешними взглядами они для меня совершенно непригодны. А теперь я спрашиваю вас: разве такое гигантское творение – он показал на машину, – должно погибать из-за какого-то коменданта и его дамочек, под влиянием которых он находится? Разве это можно допустить? Даже если ты нездешний и приехал на наш остров всего на несколько дней? Однако времени терять больше нельзя, против моего судопроизводства что-то затевают, в комендатуре уже проводят совещания, к которым меня не привлекают; даже ваше сегодняшнее присутствие здесь кажется мне показательным для всей ситуации; они трусят и посылают вперед вас, приезжего. А какой была экзекуция в прежние времена! Уже за день до казни вся долина до отказа была забита людьми; все приходили только, чтобы посмотреть; рано утром являлся комендант со своими дамами; фанфары будили весь лагерь; я докладывал, что все готово; местное общество – ни один из высших чинов не должны был отсутствовать – распределялось вокруг машины; эта куча плетеных стульев – все, что осталось от той поры. Свежеевычищенная машина так и блестела, я почти к каждой экзекуции брал новые запасные части. Перед сотнями глаз – все зрители стояли на цыпочках отсюда и вон до тех холмов – комендант самолично клал осужденного под борону. То, что сегодня можно делать рядовому солдату, в то время было моей работой председателя суда и честью для меня. И вот начиналась сама казнь! Ни один лишний звук не нарушал работу машины. Некоторые из зрителей уже совсем не смотрели, а лежали с закрытыми глазами на песке; все знали: сейчас вершится правосудие. В тишине были слышны лишь стоны осужденного, сдавливаемые кляпом. Сегодня машине больше не удается выжать из осужденного стоны сильнее тех, которые в состоянии подавить кляп; раньше же пишущие иглы выделяли еще и едкую жидкость, которую сегодня больше не разрешается применять. Наконец наступал шестой час! Было невозможно удовлетворить просьбу всех придвинуться поближе к центру событий. Комендант благоразумно давал распоряжение учитывать в первую очередь детей; я, как вы понимаете, в силу своей должности всегда мог оставаться непосредственно у аппарата; зачастую я так и сидел там, на корточках, взяв в левую и правую руку по ребенку. Как мы все впитывали в себя с измученного лица это выражение просветления! Как мы подставляли свои щеки сиянию этой, наконец, установленной и уже покидающей нас справедливости! Какие это были времена, товарищ мой!

Офицер, видимо, забыл, кто перед ним стоял; он обнял путешественника и положил голову на его плечо. Путешественник был в сильном смущении, он нетерпеливо смотрел перед собой поверх офицера. Солдат закончил очищать аппарат и вываливал сейчас из жестяной банки в миску рисовую кашу. Едва лишь осужденный завидел это – похоже, он совсем уже пришел в себя, – как он начал хватать кашу языком. Солдат то и дело отталкивал его, поскольку каша предназначалась для более позднего времени, однако сам, что, конечно, тоже никуда не годилось, лез в нее своими грязными руками и еще до страждущего осужденного успевал ухватить там что-то для себя. Офицер быстро собрался.

— Я не хотел вас растрогать или что-нибудь в этом роде, – сказал он. – Я знаю, сегодня невозможно передать дух тех времен. Впрочем, машина еще работает и сама по себе впечатляет. Впечатляет, даже если и стоит одна в этой долине. И мертвое тело под конец все еще летит в яму в том непостижимо плавном полете, даже если вокруг ямы не собираются, как тогда, полчища мух. Тогда мы еще, помнится, обнесли яму крепкими перилами, их давно снесли.

Путешественник хотел отвести от офицера свое лицо и бесцельно смотрел то туда, то сюда. Офицер полагал, что он занят разглядыванием этой унылой долины, поэтому взял его за руки, стал вертеться вокруг него, чтобы поймать его взгляд, и спросил:

— Замечаете всю срамоту?

Но путешественник молчал. Офицер на время отпустил его; с широко расставленными ногами, уперев по бокам руки, он безмолвно стоял и глядел в землю. Потом он ободряюще улыбнулся путешественнику и сказал:

— Вчера я был неподалеку от вас, когда комендант пригласил вас поприсутствовать на казни. Я слышал, как он приглашал. Я-то знаю нашего коменданта. Я сразу понял, какую цель он преследует этим приглашением. Хотя он и обладает достаточной властью, чтобы выступить против меня, он еще на это не решается, однако, судя по всему, хочет подставить меня под удар вашего мнения – мнения авторитетного человека со стороны. Его расчет тонко продуман: вы всего второй день на острове, вы не были знакомы со старым комендантом, а также с кругом его мыслей, вы пристрастны в своих современных европейских воззрениях, возможно, вы принципиальный противник смертной казни в общем и такого вот механического способа экзекуции в частности, к тому же вы видите, что эта казнь совершается без привлечения общественности, в какой-то жалкой обстановке, с помощью уже поврежденной машины – принимая все это во внимание (так думает комендант), разве не очень вероятной делается возможность того, что вы сочтете мои судебные методы неправильными? И если вы сочтете их неправильными (я все еще говорю с позиции коменданта), вы же не будете молчать, ибо вы наверняка полагаетесь на свои проверенные долгим опытом убеждения. Правда, вы повидали много странных обычаев многих народов и научились относиться к ним с уважением, посему вы, скорее всего, не будете чересчур резко, отзываться о моих методах, как бы вы, наверное, сделали это у себя на родине. Но этого коменданту вовсе и не требуется. Мимолетно сказанного, просто неосторожного слова будет достаточно. И сказанное вами вовсе не должно перекликаться с вашими убеждениями, если оно уже одной своей видимостью пойдет навстречу его желанию. То, что он будет расспрашивать вас со всей хитростью, в этом я уверен. И его дамочки будут сидеть по кругу и навострять уши. Вы, предположим, скажете: «У нас судопроизводство другое», или: «У нас осужденного перед вынесением приговора сначала допрашивают», или: «У нас пытки применяли только в средневековье». Это все высказывания, которые в той же мере справедливы, в какой они представляются вам вполне естественными, невинные замечания, не затрагивающие принципов моего судопроизводства. Но как воспримет их комендант? Я так и вижу его перед собой, славного коменданта, как он тут же отодвигает в сторону стул и вылетает на балкон, я вижу его дамочек, как они разом устремляются за ним, слышу его голос – барышни называют его громовым, – голос, который говорит: «Крупный исследователь из Европы, уполномоченный проверить судебное производство во всех странах, только что сказал, что наш суд, основанный на старых традициях, является бесчеловечным. После этого заключения такого высокопоставленного лица терпеть нашу судебную практику мне, конечно, больше не представляется возможным. С сегодняшнего дня я приказываю…» и так далее. Вы хотите вмешаться, мол, вы сказали не то, о чем он возвещает, вы не называли мой суд бесчеловечным, наоборот, по вашему глубокому убеждению, вы находите его самым человечным и самым человеческим, вы восхищены также этим машинным подходом – однако все поздно; вам даже не удается выйти на балкон, который уже весь забит дамами; вы хотите как-то привлечь к себе внимание; вы хотите кричать, но какая-то дамская рука зажимает вам рот – и я, и творение старого коменданта пропали!

Путешественнику пришлось подавить улыбку; такой, значит, легкой была задача, которая казалась ему такой тяжелой. Он сказал уклончиво:

— Вы переоцениваете мое влияние. Комендант читал мое рекомендательное письмо, он знает, что я не являюсь знатоком судебных дел. Если бы я стал высказывать свое мнение, то это было бы мнение частного лица, ничуть не выше, чем мнение любого другого человека, и уж во всяком случае куда ниже, чем мнение коменданта, который, насколько мне известно, наделен в этом поселении весьма обширными правами. И если его мнение об этом судопроизводстве столь категорично, как вы полагаете, то тогда, боюсь, этому судопроизводству наступил конец и это отнюдь без моего скромного содействия.

Дошла ли суть сказанного до офицера? Нет, еще не дошла. Он резво качнул пару раз головой, коротко обернулся к осужденному и солдату, которые вздрогнули и перестали хватать рис, приблизился вплотную к путешественнику, остановил свой взгляд не на его лице, а где-то на его сюртуке и сказал тише прежнего:

— Вы не знаете коменданта; по сравнению с ним и всеми нами вы отличаетесь, простите мне это выражение, определенным простодушием. Ваше влияние трудно переоценить, поверьте. Я был вне себя от счастья, когда услышал, что только вы один должны присутствовать на казни. Это распоряжение коменданта было направлено точно против меня, но теперь я поверну его себе на пользу. Не подвергаясь воздействию ложных нашептываний и пренебрежительных взглядов, – чего нельзя, скажем, избежать при большем скоплении народу на экзекуции, – вы выслушали мои разъяснения, ознакомились с машиной и намерены сейчас проследить за ходом смертной казни. Мнение у вас наверняка уже сложилось, а если и остались еще какие-нибудь мелкие сомнения, то сам процесс экзекуции их устранит. И теперь я обращаюсь к вам с просьбой: помогите мне в этой войне с комендантом!

Путешественник не дал ему говорить дальше.

— Как же я смогу это сделать? – воскликнул он. – Это невозможно. Моя помощь может быть столь же мизерной, сколь и вред от меня.

— Нет вы можете помочь мне, – сказал офицер. С некоторым опасением путешественник смотрел за тем, как офицер сжал кулаки.

— Вы можете, – повторил офицер еще настоятельнее. – У меня есть план, который должен увенчаться успехом. Вы считаете, что вашего влияния недостаточно. Я же знаю, что его достаточно. Но допустим, вы и правы, однако разве тогда не нужно пытаться идти через все, даже, может быть, через непреодолимые препятствия, чтобы сохранить это судопроизводство? Выслушайте мой план. Для его осуществления прежде всего необходимо, чтобы вы, по возможности, воздержались сегодня в поселении от изложения вашего мнения относительно увиденного. Если вас не спросят напрямую, вам совсем не стоит высказываться; а если уж пришлось, то ваши высказывания должны быть короткими и неопределенными; пусть окружающие заметят, что вам тяжело говорить об этом подробнее, что вы крайне огорчены; что если вам вдруг придется говорить открыто, то вы разразитесь чуть ли не последними проклятиями. Я не требую от вас, чтобы вы лгали, ни в коем случае; вам следует отвечать лишь коротко, вроде: «да, я видел эту казнь», или «да, я прослушал все объяснения». Только это, ничего больше. А для огорчения, которое должно бросаться всем в глаза, поводов ведь предостаточно, даже если они и не в духе коменданта. Он, конечно, поймет это абсолютно превратно и будет толковать все по-своему. На этом-то и основан мой план. Завтра в комендатуре под председательством коменданта состоится большое заседание всех высших административных чинов. Комендант хорошо научился делать из подобных заседаний публичное зрелище. По его распоряжению там была построена целая галерея, на которой всегда присутствуют зрители. Я вынужден на сей раз принять участие в совещании, но меня так и передергивает от отвращения. Вас в любом случае пригласят на заседание; и если вы будете вести себя сегодня в соответствии с моим планом, то это приглашение примет форму настоятельной просьбы. Если же вас по каким-то необъяснимым причинам все же не пригласят, то тогда вы, конечно, сами должны будете потребовать приглашение; в том, что вы его получите, я ничуть не сомневаюсь. И вот, значит, вы сидите завтра с дамами в ложе коменданта. Сам он частенько будет поглядывать наверх, чтобы быть уверенным в вашем присутствии. После ряда бессодержательных, смехотворных, рассчитанных только на публику протокольных вопросов – главным образом, это портовое строительство, одно лишь портовое строительство! – дело дойдет и до судебного производства. Если этот пункт не будет затронут комендантом или его рассмотрение будет оттягиваться им, то свое слово вставлю я. Я встану и отдам рапорт о сегодняшней экзекуции. Совсем коротко, лишь по самому факту. Хотя такие сообщения там и не приняты, я все равно его сделаю. Комендант поблагодарит меня, как всегда, приветливой улыбкой и вот – он не может сдержаться, он видит благоприятный момент. «Только что», – так или примерно так он будет говорить, – «мне был отдан рапорт о проведенной экзекуции. В дополнение к нему я хотел бы только добавить, что на этой экзекуции присутствовал крупный исследователь, о столь почетном пребывании которого в нашем поселении вы все знаете. И значение нашего сегодняшнего заседания усиливается благодаря его присутствию в этом зале. Не хотим ли мы сейчас обратиться к нашему гостю с вопросом относительно того, как он относится к этой старообрядной экзекуции и к судебным методам, предшествующим ей?» Конечно, кругом раздаются аплодисменты, всеобщее одобрение, я кричу и хлопаю громче всех. Комендант склоняется перед вами в поклоне и говорит: «Тогда от имени всех я задаю этот вопрос». И вот вы выходите к парапету, кладете на него руки так, что видно всем, иначе дамы будут дергать вас за пальцы… – Тут-то, наконец, и настает черед вашей речи. Не знаю, как я выдержу к тому времени напряжение гнетущих часов. В вашей речи вы не должны сдерживать себя ни в чем, дайте правде с шумом литься из вас, склонитесь через парапет, кричите во весь голос – а то как же? – кричите коменданту вовсю ваше мнение, ваше неоспоримое мнение. Но, может быть, вам это не подходит, это не соответствует вашему характеру, у вас на родине, быть может, в таких ситуациях ведут себя по-другому, и это тоже правильно, и этого тоже вполне хватит, тогда совсем не вставайте, скажите лишь пару слов, произнесите их шепотом, чтобы их только-только могли расслышать чиновники, сидящие под вами, этого будет достаточно, вам совсем не надо говорить о неудовлетворительном зрительском интересе к казни, о скрипучей шестеренке, разорванном ремне, паршивом войлоке, нет, все остальное я возьму на себя и, поверьте мне, если мои слова не заставят коменданта выбежать из зала, то они принудят его встать на колени и признаться: старый комендант, пред тобой преклоняюсь! – Таков мой план. Вы хотите помочь мне осуществить его? Ну, конечно же вы хотите, даже более того – вы обязаны!

И офицер опять схватил путешественника за обе руки и, тяжело дыша, посмотрел ему в лицо. Последние фразы он говорил так громко, что даже солдат и осужденный насторожились; хоть они и не могли ничего понять, они все же оставили свою еду и, жуя, взирали на путешественника. Ответ, который предстояло дать путешественнику, с самого начала не подлежал для него никакому сомнению; в своей жизни он собрал предостаточно опыта, чтобы вдруг пошатнуться здесь в своей позиции; в сущности он был честным человеком и не испытывал страха. Тем не менее сейчас он слегка медлил, глядя на солдата и осужденного. В конце концов он, однако, сказал то, что и должен был сказать:

— Нет.

Офицер моргнул несколько раз глазами, но не отвел от путешественника своего взгляда.

— Не угодно ли вам выслушать объяснение? – спросил путешественник. Офицер молча кивнул.

— Я противник этих судебных методов, – начал пояснять путешественник. – Еще до того как вы посвятили меня в свои тайны – я, естественно, ни при каких обстоятельствах не буду злоупотреблять вашим доверием, – я уже подумывал на тот счет, вправе ли я выступить против здешней судебной практики и будет ли мое выступление иметь хоть малейшую надежду на успех. К кому мне в этом случае сначала требовалось обратиться, было мне ясно: к коменданту, разумеется. А вы мне сделали эту цель еще более ясной, нельзя сказать, однако, чтобы это как-то укрепило меня в моем решении, напротив, вашу искреннюю убежденность я принимаю близко к сердцу, даже если она и не может свернуть меня с моего пути.

Офицер по-прежнему безмолвствовал; он повернулся к машине, взялся за один из медных стержней и, чуть отведя туловище назад, посматривал вверх, на корпус чертежника, словно проверял, все ли было в порядке. Солдат и осужденный за это время, похоже, стали друзьями; осужденный делал солдату знаки, как ни трудно это было в его положении крепко привязанного человека, солдат наклонялся к нему, осужденный что-то ему нашептывал и солдат кивал головой. Путешественник приблизился к офицеру и сказал:

— Вы еще не знаете, что я хочу сделать. Я и вправду сообщу свое мнение об этом суде коменданту, но не на заседании в комендатуре, а с глазу на глаз; к тому же я не останусь здесь так долго, чтобы меня можно было привлечь к какому-нибудь заседанию; я уезжаю уже завтра утром или, по крайней мере, сажусь завтра на корабль.

Было не похоже, что офицер слушал его.

— Выходит, мои судебные методы вас не убедили, – процедил он и усмехнулся, как усмехается старик какому-нибудь дурачеству ребенка, прикрывая этой усмешкой свое собственное глубокое раздумье. – Значит, тогда пора, – сказал он наконец и взглянул вдруг на путешественника ясными глазами, в которых читалось какое-то воззвание, какой-то призыв к участию.

— Что пора? – спросил путешественник с беспокойством, но не получил ответа.

— Ты свободен, – сказал офицер осужденному на его языке. Тот сначала не поверил услышанному.

— Я говорю, ты свободен, – сказал офицер. Впервые лицо осужденного по-настоящему ожило. Что это было? Неужели правда? Или прихоть офицера, которая могла быстро улетучиться? Или это путешественник-чужестранец добился для него милости? В чем тут было дело? Такие вопросы, казалось, отражались на его лице. Но недолго. В чем бы там ни было дело, он действительно хотел быть свободным, если уж ему давали такую возможность, и он начал вырываться, насколько это допускала борона.

— Ты порвешь мне ремни! – закричал офицер. – Лежи тихо! Сейчас мы их расстегнем.

И дав солдату знак, он принялся с ним за работу. Осужденный только тихо посмеивался себе под нос и крутил лицом то влево, к офицеру, то вправо, к солдату, не забывая при этом и путешественника.

— Вытаскивай его, – приказал офицер солдату. Из-за близости бороны тут необходима была некоторая осторожность. Нетерпение осужденного уже привело к тому, что на его спине виднелось сейчас несколько маленьких рваных ран. C этой минуты офицер им больше почти не интересовался. Он подошел к путешественнику, снова вытащил свою кожаную книжечку, полистал в ней, нашел, наконец, листок, который искал и показал его путешественнику.

— Читайте, – сказал он.

— Я же не могу, – сказал путешественник, – я уже говорил, что не могу читать эти листки.

— А вы всмотритесь повнимательнее, – сказал офицер и встал рядом с путешественником, чтобы читать вместе с ним. Когда и это не помогло, он, чтобы облегчить путешественнику чтение, стал вести над бумагой мизинцем, на таком большом расстоянии, словно прикасаться к ней ни в какую не разрешалось. Путешественник старался на совесть, чтобы хотя бы в этом угодить офицеру, но все равно не мог ничего разобрать. Тогда офицер начал читать надпись по складам и затем произнес все целиком.

— «Будь справедлив!» – написано здесь, – сказал он. – Сейчас же вы видите.

Путешественник так низко склонился над бумагой, что офицер, опасаясь прикосновения, отодвинул ее подальше; и хотя путешественник сейчас ничего не говорил, было ясно, что он все еще никак не мог прочесть надпись.

— Здесь написано: «будь справедлив!», – сказал офицер еще раз.

— Может быть, – сказал путешественник. – Я верю вам, что это там написано.

— Ну, хорошо, – произнес офицер, удовлетворенный хотя бы частично, и залез с листком на лестницу. С большой осторожностью он расправил листок в чертежнике и, как казалось, полностью переставил что-то в механизме шестеренок; это была весьма кропотливая работа, ему ведь, по-видимому, приходилось добираться и до совсем маленьких шестеренок; голова офицера порой целиком исчезала в нутре чертежника, так тщательно он вынужден был обследовать механизм. Путешественник, не отрываясь, наблюдал снизу за работой офицера; у него затекла шея и болели глаза от залитого солнечным светом неба. Солдата и осужденного уже нельзя было разлучить. Рубашку и штаны осужденного, которые до этого были брошены в яму, солдат вытащил из нее на кончике штыка. Рубашка была страшно грязной и осужденный отмывал ее в чане с водой. Когда он потом надел и рубашку и штаны, то разразился вместе с солдатом громким хохотом, потому как одежда ведь была разрезана сзади надвое. Быть может, осужденный думал, что он обязан развлекать солдата, он кружился перед ним в порезанной одежде, а тот сидел на корточках и, хохоча, хлопал себя ладонями по коленям. Все-таки они своевременно взяли себя в руки, вспомнив, что рядом еще находятся два господина. Когда офицер, наконец, разделался наверху с механизмом, он еще раз с улыбкой оглядел все часть за частью, закрыл теперь крышку чертежника, которая до этого была открыта, спустился вниз, посмотрел в яму и потом на осужденного, отметил с удовлетворением, что тот вытащил свою одежду, подошел вслед за этим к чану с водой, чтобы помыть руки, с опозданием заметил отвратительную грязь внутри, опечалился по поводу того, что не мог помыть сейчас рук, стал в итоге протирать их песком – это был слабый выход, но что ему еще оставалось делать, – затем поднялся и начал расстегивать свой китель. При этом ему в руки выпали два дамских платочка, которые он затолкал прежде за воротник.

— Вот тебе твои носовые платки, – сказал он и бросил их осужденному. Путешественнику же он пояснил: – Подарки от дам.

Невзирая на очевидную поспешность, с которой он снимал с себя китель и раздевался далее донага, он все же крайне аккуратно обращался с каждым предметом своей одежды, по серебряным аксельбантам своего военного мундира он даже специально провел несколько раз пальцами и заботливо вернул одну тесьму в нужное положение. Правда, с этой аккуратностью как-то мало вязалось то обстоятельство, что офицер, лишь только он заканчивал осмотр той или иной части, затем тотчас же кидал ее негодующим жестом в яму. Последним, что у него оставалось, была короткая шпага на пристяжном ремне. Он вытянул шпагу из ножен, сломал ее, собрал потом все вместе, куски шпаги, ножны и ремень, и отшвырнул их с такой силой, что внизу в яме звонко зазвенело. Теперь он стоял голый. Путешественник кусал себе губы и ничего не говорил. Хотя он и знал, что сейчас произойдет, он был не вправе препятствовать офицеру в чем-либо. Если судебные методы, которые так любил офицер, в самом деле находились на грани устранения – возможно, вследствие вмешательства путешественника, к чему тот, со своей стороны, чувствовал себя обязанным, – то тогда офицер поступал абсолютно правильно; на его месте путешественник действовал бы не иначе. Солдат и осужденный сперва ничего не поняли, поначалу они даже и не смотрели в сторону офицера. Осужденный очень радовался тому, что получил назад носовые платки, однако радость его была недолгой, ибо солдат отобрал их у него проворным, непредвиденным движением. Теперь уже осужденный пытался выхватить платки у солдата из-под ремня, за который тот их засунул, но солдат был бдителен. Так они, наполовину забавляясь, спорили друг с другом. Только когда офицер оказался полностью раздетым, они переключили на него свое внимание. Осужденный, похоже, был в особенной степени сражен предчувствием какого-то большого поворота. То, что произошло с ним, теперь происходило с офицером. Быть может, так дело дойдет до последней крайности. Наверное, путешественник-чужестранец отдал такой приказ. Вот, значит, она – месть. И хоть он сам отстрадал не до конца, он таки будет до конца отмщен. Широкая, немая улыбка появилась на его лице и больше с него не сходила. Офицер, однако, повернулся к машине. Если уже раньше стало ясно, что он был хорошо с ней знаком, то сейчас почти ошеломляющий эффект производило то, как он ей управлял и как она его слушалась. Он только приблизил руку к бороне, как та поднялась и опустилась несколько раз, пока не приняла нужного положения, чтобы встретить его; он только дотронулся до ложа с краю и оно уже начало вибрировать; войлочная болванка стала придвигаться к его рту, было видно, как офицер, по сути, желал от нее отстраниться, но замешательство длилось всего лишь мгновение, вот он уже смирился со своей участью и дал кляпу войти в рот. Все было готово, только ремни еще свисали по бокам, но, очевидно, в них не было необходимости, офицера не надо было пристегивать. Тут осужденный заметил болтающиеся ремни; на его взгляд, экзекуция была еще не совсем готова к проведению, если не были пристегнуты ремни; он живо кивнул солдату, и они побежали пристегивать офицера. Тот вытянул было одну ногу, чтобы толкнуть рукоять привода, запускавшую чертежник, как увидел, что двое уже стояли подле него, поэтому он убрал ногу и покорно дал себя пристегнуть. Теперь, правда, он не мог больше дотянуться до рукоятки; ни солдат, ни осужденный ее не найдут, а путешественник решил не двигаться с места. Но рукоять была и не нужна; едва только пристегнули ремни, как машина уже сама начала работать; ложе дрожало, иглы танцевали по коже, борона парила туда-сюда. Путешественник был так прикован к этому зрелищу, что не сразу вспомнил, что в чертежнике ведь должна была скрипеть одна шестеренка, но все было тихо, не было слышно ни малейшего шума. Из-за этого тихого хода машины внимание к ней форменным образом притупилось. Путешественник посмотрел туда, где были солдат и осужденный. Осужденный отличался большей живостью натуры, в машине его все интересовало, он то нагибался вниз, то вытягивался вверх, и беспрерывно тыкал кругом указательным пальцем, чтобы показать что-то солдату. Путешественнику эта картина была неприятна. Он твердо решил оставаться здесь до конца, но этих двух он бы долго не вытерпел перед своими глазами.

— Ступайте домой! – сказал он. Солдат бы, может, на это и согласился, но осужденный расценил сей приказ прямо-таки как наказание. Молитвенно сложив руки, он стал заклинать путешественника оставить его здесь, и когда тот, качая головой, не хотел идти ни на какие уступки, осужденный даже встал на колени. Путешественник понял, что приказами здесь ничего не добиться, и хотел уже идти прогонять обоих. Вдруг он услышал наверху, в корпусе чертежника, какой-то шум. Он задрал голову. Значит, шестеренка все-таки пошаливала? Однако тут было что-то другое. Крышка чертежника медленно поднялась и затем полностью откинулась. В открывшемся отверстии показались и выступили вверх зубцы шестеренки, вскоре она вышла целиком; было такое впечатление, как будто какая-то могучая сила давила на чертежник со всех сторон так, что для этой шестеренки больше не оставалось места; она достигла края чертежника, стоймя упала вниз, прокатилась немного по песку и, свалившись на бок, затихла. Но вот наверху показалась еще одна, за ней последовало много других, больших, маленьких и едва различавшихся меж собой, со всеми происходило то же самое, и с каждым разом, когда возникала мысль, что чертежник-то сейчас уже должен быть пуст, из его недр вдруг появлялась новая, особенно многочисленная группа, поднималась вверх, падала, прокатывалась по песку и потом залегала. Под впечатлением такой картины осужденный и думать забыл о приказе путешественника, шестеренки заворожили его полностью, он то и дело хотел дотронуться до какой-нибудь из них, подбивая одновременно солдата помочь ему, но отдергивал в страхе руку, так как там катилась уже следующая шестеренка, пугавшая его по крайней мере своим первым приближением. Путешественник же был сильно обеспокоен; машина явно разваливалась на части; ее тихий ход был обманом; он почувствовал, что ему сейчас надо позаботиться об офицере, поскольку тот не мог больше действовать самостоятельно. Однако совершенно отвлеченный выпадением шестеренок, путешественник выпустил из виду остальные части машины; когда же он сейчас, после того как последняя шестерня покинула нутро чертежника, наклонился над бороной, его взору предстал новый, еще более мрачный сюрприз. Борона не писала, а только колола, и ложе не раскачивало тело, а лишь короткими толчками насаживало его на иглы. Путешественник хотел принять срочные меры, по возможности остановить всю эту карусель, ведь это же была не пытка, какой планировал ее офицер, это было самое настоящее убийство. Он вытянул руки. Но борона уже выдвинулась с наколотым на иглы телом в сторону, что она обычно проделывала лишь к двенадцатому часу. Кровь лилась сотнями ручьев, не смешиваясь с водой, – трубки подачи воды на сей раз тоже отказали. А теперь еще не работало и последнее: тело не слетало с длинных игл бороны, брызгало кровью, но висело над ямой и не падало. Борона уже собиралась было вернуться в прежнее положение, но, словно заметив сама, что еще не освободилась от своего груза, все-таки осталась висеть над ямой.

— Помогите же! – крикнул путешественник солдату и осужденному и взял офицера за ноги. Он хотел упереться в них, те двое должны были взяться с другой стороны за голову офицера, и таким образом его можно было медленно снять с игл. Однако ни тот, ни другой не решались сейчас приблизиться; осужденный в открытую отвернулся; путешественнику пришлось идти к ним и насильно заставлять их взять офицера за голову. При этом он почти против своей воли заглянул в его мертвое лицо. Оно было таким, каким оно было и при жизни; ни единого следа обещанного избавления нельзя было обнаружить на нем; то, что в объятиях этой машины нашли все остальные, офицер здесь не нашел; его губы были крепко сжаты, глаза были открыты, в них застыло выражение жизни, взгляд был спокойным и убежденным, изо лба торчало острие большого железного шипа.

Когда путешественник, преследуемый солдатом и осужденным, подходил к первым домам поселения, солдат показал на один из них и сказал:

— Это чайная.

Занимавшая первый этаж дома, чайная представляла собой низкое, уходящее далеко вглубь гротоподобное помещение, стены и потолок которого были желтыми от дыма. Стороной, выходившей на улицу, оно было открыто во всю длину. И хотя чайная мало отличалась от прочих домов поселения, которые, за исключением дворцовых построек коменданта, все имели весьма запущенный вид, она все же производила на путешественника впечатление некоего исторического памятника и он ощущал мощь былых времен. Он подошел к чайной, в сопровождении своих спутников прошел между незанятыми столиками, стоявшими перед ней на улице, и вдохнул прохладно-затхлый воздух, который шел изнутри.

— Тут похоронен старый комендант, – сказал солдат. – Священник не выделил ему места на кладбище. Некоторое время в поселении не могли решить, где его похоронить и в итоге похоронили здесь. Этого вам офицер наверняка не рассказывал, потому что этого он, конечно, стыдился больше всего. Он даже не раз пытался выкопать старика ночью, но его всегда прогоняли.

— И где же могила? – спросил путешественник, который не мог поверить солдату.

Тотчас оба, солдат и осужденный, выбежали вперед и вытянутыми руками показали туда, где находилась могила. Они подвели путешественника к задней стенке, где за несколькими столами сидели гости. По всей видимости, это были портовые рабочие, крепкие мужчины с короткими, блестящими черными бородами. Все были без сюртуков, в изодранных сорочках, бедный, униженный народ. Когда путешественник приблизился к ним, некоторые из них встали, прижались к стене и косились на него оттуда. «Это чужеземец», – разнесся вокруг путешественника шепот, – «он хочет посмотреть могилу». Они отодвинули один из столов в сторону и под ним действительно обнаружилась могильная плита. Это была совсем обычная плита, достаточно низкая, чтобы ее можно было спрятать под столом. На ней очень мелко была сделана какая-то надпись, путешественнику пришлось опуститься на колени, чтобы прочесть ее. Надпись гласила: «Здесь покоится старый комендант. Его последователи, не имеющие сейчас имен, выкопали ему эту могилу и положили на нее камень. Существует пророчество, согласно которому комендант по истечении определенного количества лет воскреснет и поведет из этого дома своих приверженцев на новый захват поселения в свои руки. Веруйте и ждите!»

Когда путешественник прочитал это и поднялся, он увидел, что присутствующие стоят вокруг него и усмехаются, будто только что прочитали надпись вместе с ним, сочли ее смешной и приглашали его сейчас присоединиться к их мнению. Путешественник сделал вид, что не заметил этого, раздал несколько монет, подождал немного, пока стол не подвинули обратно на место, вышел из чайной и двинулся к порту.

Солдат и осужденный встретили в чайной знакомых, которые их задержали. Однако, должно быть, они довольно скоро вырвались от них, поскольку путешественник находился еще только на середине длинной лестницы, ведущей к лодкам, как они уже бежали за ним. Наверное, они в последний момент хотели заставить путешественника взять их с собой. В то время как путешественник договаривался с лодочником о переправе к пароходу, оба они неслись вниз по лестнице – молча, ибо не осмеливались кричать. Однако когда они были внизу, путешественник уже сидел в лодке и лодочник как раз отвязывал ее от причала. Они еще могли бы прыгнуть в лодку, но путешественник поднял с ее днища тяжелый узел каната, пригрозил им и тем самым удержал их от прыжка.

Перевод А. Тарасова

STRAFEN

1. DAS URTEIL. EINE GESCHICHTE

Es war an einem Sonntagvormittag im schönsten Frühjahr. Georg Bendemann, ein junger Kaufmann, saß in seinem Privatzimmer im ersten Stock eines der niedrigen, leichtgebauten Häuser, die entlang des Flusses in einer langen Reihe, fast nur in der Höhe und Färbung unterschieden, sich hinzogen. Er hatte gerade einen Brief an einen sich im Ausland befindenden Jugendfreund beendet, verschloß ihn in spielerischer Langsamkeit und sah dann, den Ellbogen auf den Schreibtisch gestützt, aus dem Fenster auf den Fluß, die Brücke und die Anhöhen am anderen Ufer mit ihrem schwachen Grün.

Er dachte darüber nach, wie dieser Freund, mit seinem Fortkommen zu Hause unzufrieden, vor Jahren schon nach Rußland sich förmlich geflüchtet hatte. Nun betrieb er ein Geschäft in Petersburg, das anfangs sich sehr gut angelassen hatte, seit langem aber schon zu stocken schien, wie der Freund bei seinen immer seltener werdenden Besuchen klagte. So arbeitete er sich in der Fremde nutzlos ab, der fremdartige Vollbart verdeckte nur schlecht das seit den Kinderjahren wohlbekannte Gesicht, dessen gelbe Hautfarbe auf eine sich entwickelnde Krankheit hinzudeuten schien. Wie er erzählte, hatte er keine rechte Verbindung mit der dortigen Kolonie seiner Landsleute, aber auch fast keinen gesellschaftlichen Verkehr mit einheimischen Familien und richtete sich so für ein endgültiges Junggesellentum ein.

Was wollte man einem solchen Manne schreiben, der sich offenbar verrannt hatte, den man bedauern, dem man aber nicht helfen konnte. Sollte man ihm vielleicht raten, wieder nach Hause zu kommen, seine Existenz hierher zu verlegen, alle die alten freundschaftlichen Beziehungen wieder aufzunehmen – wofür ja kein Hindernis bestand – und im übrigen auf die Hilfe der Freunde zu vertrauen? Das bedeutete aber nichts anderes, als daß man ihm gleichzeitig, je schonender, desto kränkender, sagte, daß seine bisherigen Versuche mißlungen seien, daß er endlich von ihnen ablassen solle, daß er zurückkehren und sich als ein für immer Zurückgekehrter von allen mit großen Augen anstaunen lassen müsse, daß nur seine Freunde etwas verstünden und daß er ein altes Kind sei und den erfolgreichen, zu Hause gebliebenen Freunden einfach zu folgen habe. Und war es dann noch sicher, daß alle die Plage, die man ihm antun müßte, einen Zweck hätte? Vielleicht gelang es nicht einmal, ihn überhaupt nach Hause zu bringen – er sagte ja selbst, daß er die Verhältnisse in der Heimat nicht mehr verstünde –, und so bliebe er dann trotz allem in seiner Fremde, verbittert durch die Ratschläge und den Freunden noch ein Stück mehr entfremdet. Folgte er aber wirklich dem Rat und würde hier – natürlich nicht mit Absicht, aber durch die Tatsachen – niedergedrückt, fände sich nicht in seinen Freunden und nicht ohne sie zurecht, litte an Beschämung, hätte jetzt wirklich keine Heimat und keine Freunde mehr; war es da nicht viel besser für ihn, er blieb in der Fremde, so wie er war? Konnte man denn bei solchen Umständen daran denken, daß er es hier tatsächlich vorwärts bringen würde?

Aus diesen Gründen konnte man ihm, wenn man überhaupt noch die briefliche Verbindung aufrecht erhalten wollte, keine eigentlichen Mitteilungen machen, wie man sie ohne Scheu auch den entferntesten Bekannten geben würde. Der Freund war nun schon über drei Jahre nicht in der Heimat gewesen und erklärte dies sehr notdürftig mit der Unsicherheit der politischen Verhältnisse in Rußland, die demnach also auch die kürzeste Abwesenheit eines kleinen Geschäftsmannes nicht zuließen, während hunderttausende Russen ruhig in der Welt herumfuhren. Im Laufe dieser drei Jahre hatte sich aber gerade für Georg vieles verändert. Von dem Todesfall von Georgs Mutter, der vor etwa zwei Jahren erfolgt war und seit welchem Georg mit seinem alten Vater in gemeinsamer Wirtschaft lebte, hatte der Freund wohl noch erfahren und sein Beileid in einem Brief mit einer Trockenheit ausgedrückt, die ihren Grund nur darin haben konnte, daß die Trauer über ein solches Ereignis in der Fremde ganz unvorstellbar wird. Nun hatte aber Georg seit jener Zeit, so wie alles andere, auch sein Geschäft mit größerer Entschlossenheit angepackt. Vielleicht hatte ihn der Vater bei Lebzeiten der Mutter dadurch, daß er im Geschäft nur seine Ansicht gelten lassen wollte, an einer wirklichen eigenen Tätigkeit gehindert. Vielleicht war der Vater seit dem Tode der Mutter, trotzdem er noch immer im Geschäft arbeitete, zurückhaltender geworden, vielleicht spielten – was sogar sehr wahrscheinlich war – glückliche Zufälle eine weit wichtigere Rolle, jedenfalls aber hatte sich das Geschäft in diesen zwei Jahren ganz unerwartet entwickelt. Das Personal hatte man verdoppeln müssen, der Umsatz sich verfünffacht, ein weiterer Fortschritt stand zweifellos bevor.

Der Freund aber hatte keine Ahnung von dieser Veränderung. Früher, zum letztenmal vielleicht in jenem Beileidsbrief, hatte er Georg zur Auswanderung nach Rußland überreden wollen und sich über die Aussichten verbreitet, die gerade für Georgs Geschäftszweig in Petersburg bestanden. Die Ziffern waren verschwindend gegenüber dem Umfang, den Georgs Geschäft jetzt angenommen hatte. Georg aber hatte keine Lust gehabt, dem Freund von seinen geschäftlichen Erfolgen zu schreiben, und jetzt nachträglich hätte es wirklich einen merkwürdigen Anschein gehabt.

So beschränkte sich Georg darauf, dem Freund immer nur über bedeutungslose Vorfälle zu schreiben, wie sie sich, wenn man an einem ruhigen Sonntag nachdenkt, in der Erinnerung ungeordnet aufhäufen. Er wollte nichts anderes, als die Vorstellung ungestört lassen, die sich der Freund von der Heimatstadt in der langen Zwischenzeit wohl gemacht und mit welcher er sich abgefunden hatte. So geschah es Georg, daß er dem Freund die Verlobung eines gleichgültigen Menschen mit einem ebenso gleichgültigen Mädchen dreimal in ziemlich weit auseinanderliegenden Briefen anzeigte, bis sich dann allerdings der Freund, ganz gegen Georgs Absicht, für diese Merkwürdigkeit zu interessieren begann.

Georg schrieb ihm aber solche Dinge viel lieber, als daß er zugestanden hätte, daß er selbst vor einem Monat mit einem Fräulein Frieda Brandenfeld, einem Mädchen aus wohlhabender Familie, sich verlobt hatte. Oft sprach er mit seiner Braut über diesen Freund und das besondere Korrespondenzverhältnis, in welchem er zu ihm stand. "Er wird also gar nicht zu unserer Hochzeit kommen", sagte sie, "und ich habe doch das Recht, alle deine Freunde kennenzulernen." "Ich will ihn nicht stören", antwortete Georg, "verstehe mich recht, er würde wahrscheinlich kommen, wenigstens glaube ich es, aber er würde sich gezwungen und geschädigt fühlen, vielleicht mich beneiden und sicher unzufrieden und unfähig, diese Unzufriedenheit jemals zu beseitigen, allein wieder zurückfahren. Allein – weißt du, was das ist" "Ja, kann er denn von unserer Heirat nicht auch auf andere Weise erfahren?" "Das kann ich allerdings nicht verhindern, aber es ist bei seiner Lebensweise unwahrscheinlich. " "Wenn du solche Freunde hast, Georg, hättest du dich überhaupt nicht verloben sollen. " "Ja, das ist unser beider Schuld; aber ich wollte es auch jetzt nicht anders haben." Und wenn sie dann, rasch atmend unter seinen Küssen, noch vorbrachte: "Eigentlich kränkt es mich doch", hielt er es wirklich für unverfänglich, dem Freund alles zu schreiben. "So bin ich und so hat er mich hinzunehmen", sagte er sich, "ich kann nicht aus mir einen Menschen herausschneiden, der vielleicht für die Freundschaft mit ihm geeigneter wäre, als ich es bin. "

Und tatsächlich berichtete er seinem Freunde in dem langen Brief, den er an diesem Sonntagvormittag schrieb, die erfolgte Verlobung mit folgenden Worten: "Die beste Neuigkeit habe ich mir bis zum Schluß aufgespart. Ich habe mich mit einem Fräulein Frieda Brandenfeld verlobt, einem Mädchen aus einer wohlhabenden Familie, die sich hier erst lange nach Deiner Abreise angesiedelt hat, die Du also kaum kennen dürftest. Es wird sich noch Gelegenheit finden, Dir Näheres über meine Braut mitzuteilen, heute genüge Dir, daß ich recht glücklich bin und daß sich in unserem gegenseitigen Verhältnis nur insofern etwas geändert hat, als Du jetzt in mir statt eines ganz gewöhnlichen Freundes einen glücklichen Freund haben wirst. Außerdem bekommst Du in meiner Braut, die Dich herzlich grüßen läßt, und die Dir nächstens selbst schreiben wird, eine aufrichtige Freundin, was für einen Junggesellen nicht ganz ohne Bedeutung ist. Ich weiß, es hält Dich vielerlei von einem Besuche bei uns zurück. Wäre aber nicht gerade meine Hochzeit die richtige Gelegenheit, einmal alle Hindernisse über den Haufen zu werfen? Aber wie dies auch sein mag, handle ohne alle Rücksicht und nur nach Deiner Wohlmeinung. "

Mit diesem Brief in der Hand war Georg lange, das Gesicht dem Fenster zugekehrt, an seinem Schreibtisch gesessen. Einem Bekannten, der ihn im Vorübergehen von der Gasse aus gegrüßt hatte, hatte er kaum mit einem abwesenden Lächeln geantwortet.

Endlich steckte er den Brief in die Tasche und ging aus seinem Zimmer quer durch einen kleinen Gang in das Zimmer seines Vaters, in dem er schon seit Monaten nicht gewesen war. Es bestand auch sonst keine Nötigung dazu, denn er verkehrte mit seinem Vater ständig im Geschäft. Das Mittagessen nahmen sie gleichzeitig in einem Speisehaus ein, abends versorgte sich zwar jeder nach Belieben; doch saßen sie dann noch ein Weilchen, meistens jeder mit seiner Zeitung, im gemeinsamen Wohnzimmer, wenn nicht Georg, wie es am häufigsten geschah, mit Freunden beisammen war oder jetzt seine Braut besuchte.

Georg staunte darüber, wie dunkel das Zimmer des Vaters selbst an diesem sonnigen Vormittag war. Einen solchen Schatten warf also die hohe Mauer, die sich jenseits des schmalen Hofes erhob. Der Vater saß beim Fenster in einer Ecke, die mit verschiedenen Andenken an die selige Mutter ausgeschmückt war, und las die Zeitung, die er seitlich vor die Augen hielt, wodurch er irgend eine Augenschwäche auszugleichen suchte. Auf dem Tisch standen die Reste des Frühstücks, von dem nicht viel verzehrt zu sein schien.

"Ah, Georg! " sagte der Vater und ging ihm gleich entgegen. Sein schwerer Schlafrock öffnete sich im Gehen, die Enden umflatterten ihn – "mein Vater ist noch immer ein Riese", dachte sich Georg.

"Hier ist es ja unerträglich dunkel", sagte er dann.

"Ja, dunkel ist es schon", antwortete der Vater.

"Das Fenster hast du auch geschlossen?"

"Ich habe es lieber so. "

"Es ist ja ganz warm draußen", sagte Georg, wie im Nachhang zu dem Früheren, und setzte sich.

Der Vater räumte das Frühstücksgeschirr ab und stellte es auf einen Kasten.

"Ich wollte dir eigentlich nur sagen", fuhr Georg fort, der den Bewegungen des alten Mannes ganz verloren folgte, "daß ich nun doch nach Petersburg meine Verlobung angezeigt habe. " Er zog den Brief ein wenig aus der Tasche und ließ ihn wieder zurückfallen.

"Nach Petersburg?" fragte der Vater.

"Meinem Freunde doch", sagte Georg und suchte des Vaters Augen. – "Im Geschäft ist er doch ganz anders", dachte er, "wie er hier breit sitzt und die Arme über der Brust kreuzt. "



Поделиться книгой:

На главную
Назад