Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Родимый край - Семен Петрович Бабаевский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Пришла вас повстречать. — Мать грустно усмехнулась. — Ох, дети, дети! И чего пустились вплавь? Или вам уже жизнь надоела? Это же не шуточное дело. Кубань в таком разливе… Хусин, это твоя затея?

— Моя, тетя Голубка, моя…

— А совесть у тебя есть, Хусин?

— Как же без совести? — удивился Хусин. — Есть, тетя Голубка, есть…

— Голова у тебя, Хусин, ухарская, вот что я тебе скажу… Так и погибнуть нетрудно.

— Мамо, и чего вы тревожитесь? — сказала Елизавета. — Мы не маленькие…

Молодые люди рассмеялись, и смех их был такой веселый, будто старая женщина, что так о них тревожится, совсем уже выжила из ума, а они умные, и им ничего не страшно. Смех обидел Евдокию Ильиничну, и она сказала:

— Хватит усмешек, Елизавета! Иди-ка в хату, иди. Вся мокрая, еще простудишься. Да и в школу завтра. — И к Хусину: — А ты, герой, плыви в свой аул… Тоже, наверное, мать ждет и беспокоится… Малость погеройствовал на бурунах, и хватит… Так что…

— Тетя Голубка, я провожу Лизу, — перебил Хусин. — Можно?

— Чего ее провожать? Хата-то ее рядом… В хуторе одиноко и нехотя тявкала собака.

Шумела, билась о берег Кубань. Елизавета наклонила голову, будто прислушиваясь и к шуму, и к собачьему лаю, туфлей ворошила гальку, мокрый подол холодил колени. Хусин понял, что сегодня не суждено ему проводить девушку до порога её дома, покосился на Евдокию Ильиничну. «Эх, мамаша, и откуда ты взялась на мое горе!» Спустился с кручи, начал сдвигать лодчонку. Зря только вытаскивал. Елизавета тоже сбежала к берегу. Хусин подал холодную руку и шепнул, что утром он снова переплывет реку, зайдет к Елизавете, и они вместе пойдут в школу. Попрощался с Евдокией Ильиничной, с Елизаветой, взял весло и прыгнул в лодку. Сразу выскочил на быстрину и закружился, будто затанцевал. Течение уносило его наискось. Когда Хусин, белея шляпой, вышел на тот берег и направился в аул, мать и дочь входили в хату…Елизавета лежала в постели с закрытыми глазами. Виделась ей бурлящая река, лодка и белая шляпа Хусина. Она слышала, как мать осторожно присела на кровать. Наверное, что-то скажет, так, зря не присела бы. Или станет ругать, поучать — все матери это делают. Сидела и молчала. Знала, что дочь еще не спала, а молчала…

— Лиза, что-то Илюши долго нету…

— Он со Стешкой… Мы уплыли, а они ушли пешком… Еще, наверное, идут.

— А я думала, и Илюша со Стешей по Кубани несутся… Эх, детки, детки, горе с вами… Вот и вы с Илюшей, мои самые младшенькие, выросли. Илюша идет по дороге со Стешей, а ты с Хусином несешься по Кубани. По всему вижу: скоро останусь одна…

— Что вы, мамо!.. Я никогда вас не брошу.

— Все дочки так говорят… И ты думаешь, я только сегодня об этом вспомнила? То, что надлежит матери примечать, я приметила не сегодня и не вчера. От материнского глаза, доню, не укрыться. И я не осуждаю, Лиза… Сама была такая, знаю. И Хусин, конечно, парень славный… Только он же нерусский, Лиза!

— А что тут такого, мамо, что нерусский?

— Как-то непривычно… Чужая вера, чужая нация… Не пойму, Лиза, или для тебя нету наших, станичных парней? Против Хусина я ничего не имею, может, он и лучше иных, может, и смелее прочих… А только как же вы будете жить, ежели само дело коснется дальнейшей вашей жизни? Думала ты об этом, Лиза?

— Об этом, мамо, и думать нечего…

— Да как же так нечего? Или станешь жить в ауле? Или примешь чужую веру и станешь невесткой у черкесской матери? Как же так? Не пойму… Обычаев ихних ты не знаешь, языка ихнего не понимаешь… Ох, трудно, дочка, придется отвыкать от всего русского… Хусин, верно, по-русски говорит чисто, как все одно русский — не отличить… А только будут у вас детки… Не отворачивай голову, мать не чужая тетка, матери не стесняйся. Дело житейское, где истинная любовь, там и детишки, от них не уйти… И как с ними тогда? На каком наречии они станут лопотать? И кто они будут по нации, Лиза? Черкесята или русачки? Подумала ты об этом? А я подумала, и через то неспокойно у меня на душе… Хусин мчит тебя по бурунам и радуется. А почему мчит и почему радуется? Потому, что любит… Не любил бы, так и не бросался бы очертя голову в реку, не геройствовал бы…

— Хусин смелый! Неужели, мамо, это трудно понять?

— Как раз это понять нетрудно… Разве я говорю «трудно»? Парень, слов нет, не из робкого десятка. Орел, и все! Это понятно. Да только разве смелость — главное в человеке? И еще мне непонятно, доню, что у тебя с Хусином.

— Что тут непонятного, мамо? Мы вместе учимся, дружим.

— И учитесь и дружите, разве я против?.. Но чего Хусин, скажи, так зачастил в Прискорбный? Или ему наш хутор сильно нравится и дом его не в ауле, а у нас, в Прискорбном? Вместо того чтобы со школы идти домой по мосту, так он является с тобой в Прискорбный, а отсюда переплывает в лодке на свой берег. И так каждый день. А сегодня и вовсе отличился: не по дороге пришел, а на бурунах прилетел, герой! А на той неделе, помнишь, вдруг на коне в хутор прискакал. За оградами такую джигитовку устроил, что весь хутор на ноги поднял… И всё для тебя старался, все тебе хотел показать свое: геройство… Ну что это такое, Лиза?

— А что тут такого, мамо? У Хусина отец табунщик… И тот конь, на котором тогда Хусин джигитовал, из табуна, и знаешь, мамо, какой это конь? Скаковой и обученный… От хозяина ни на шаг. Скажи, ложись — и ложится… Удивительный конь!

— Знать, отец Хусина табунщик?

— Угу…

— Кто же у него мать?

— Обыкновенная, как вы, мамо… Только она птичница. Да и чего вы сегодня разговорились?

— Тревожусь, дочка.

— Чего ради?

— Все через то мои тревоги, что разные вы с Хусином…

— Как это разные? Даже смешно!

— На разных берегах родились. Ты — на левом, а он — на правом…

— Но оба берега кубанские!

— Тебе, Елизавета, все шуточки… И в кого пошла такая?..

— В вас, мамо. — И рассмеялась, уткнувшись в подушку. — Да и что тут такое страшное, что я дружу с Хусином? Мы и сидим с ним на одной парте. Он отличник и мне помогает… Он, мамо, умный… А то, что черкес, так что же тут такого? Даже смешно об этом говорить! Тех черкесов, мамо, какие были с кинжалами, и вообще всякие там абреки, давно уже нету… Да и язык у нас с Хусином один, и школа одна. Может, и институт будет один… Да я, мамо, и забываю, что Хусин нерусский. Он даже песни русские поет. А имя у него хоть и нерусское, а красивое, Хусин Карданов! Правда, красиво? Он как все наши ребята, только еще лучше… Он даже дома со своей матерью говорит по-русски. И мать его хорошо знает наш язык. А с дедушкой Хусин говорит по-своему: дедушка не знает русского языка, а Хусин дедушку сильно уважает… Я тоже немного понимаю по-черкесски. Черкесский язык, мамо, нетрудный…

— Так ты что, Елизавета, была у Хусина дома?

— Один раз… Не одна, а с девочками. Хусин показывал нам саблю. Знаете, мамо, какая это сабля? Старинная и вся в серебре… Еще дедушкина…

Мать не ответила: не знала, что сказать, — и разговор оборвался. Молча, бесцельно смотрела она на окно. Слезы туманили глаза. Вот, оказывается, какая новость! Елизавета уже была у Хусина дома. Она, видишь ли, и язык его понимает, и язык, выходит, нетрудный… И как восторженно говорила о сабле, о Хусине, о его дедушке!.. Мать услышала ровное посапывание. Елизавета натянула на голову одеяло. Не то спала, не то, желая избавиться от нравоучений матери, прикинулась спящей..

Усталая, с гнетущей тяжестью в голове, Евдокия Ильинична легла в свою кровать. Хотела сразу же уснуть, чтобы пораньше, как она это делала всегда, встать к телятам, и не смогла. Пропал, сгинул куда-то сон. Видно, такова участь матери — не спать из-за детей. И тогда, когда качала их в люльке, не спала, и теперь, когда они выросли, приходится не смыкать глаз и все думать, думать. Ее удивляло и пугало то, что Елизавета так смело говорила о Хусине. Обычно девушки (на Кубани так повелось издавна), когда кто-то касается их сердечных тайн, пусть это мать или отец, стеснялись, краснели и теряли дар речи. Елизавета, может, и краснела, в темноте не видно, но не застеснялась и дара речи не потеряла. Мать заметила, что дочка даже обиделась и, может, поэтому с таким жаром защищала Хусина, точно парню угрожала опасность.

Любит девушка, любит, оттого и защищает. Да что тут удивительного? Ничего. Кто в ее годы не любил? Мать тяжело вздохнула и вспомнила Семена Маслюкова и свою молодость. Евдокии Ильиничне тоже тогда было семнадцать… Правда, в школу не ходила. Но тогда время было иное: школы не было, а любовь все одно была…

Почему же так долго не возвращается Илья? И о нем думала. Не спешат Илья и Сте, — ша. Им, молодым, весело, и домой они не торопятся, и ни о чем они не горюют. И не знают, что мать ходила к Стешиному отцу и получила, как говорят в станице, «гарбуз в руки». Беда с детьми: одни только хлопоты. Родить и вынянчить было легче, а может, и не легче, только то все уже позабылось. А как же трудно спаровать их и к жизни приладить! Может, не материнское то дело — паровать и прилаживать к жизни? Сами не маленькие — и спаруются, и место в жизни отыщут. Так-то оно так, а только материнское сердце от природы жалостливое и щедрое на ласку…

Опять мысли ее обратились к Елизавете и к Хусину. Была у Стешиного отца, получила «гарбуз», а теперь, видать, придется бедной матери побывать у родителей Хусина. Она смотрела на серые окна и хотела представить себе, как же она войдет в черкесскую саклю, как будет говорить с матерью Хусина, и не могла. Й голове ее всегда картинно возникало все, о чем она думала, а сейчас она ничего не видела: или не хватало воображения, или утомилась от думок. Мысленно покидала хутор, подходила к мосту, что перекинут через реку возле Трактовой, и видела мост, реку, дорогу от моста. Всходила на мост, а дальше — темнота, глаза точно застилало дымом… «Может, Оттого ничего и не вижу, что не нужно мне туда ходить? Может, я, как та дурная квочка, понапрасну бегаю, распушив крылья, вокруг детей? Ить они уже умнее своей матери, они все и без меня знают, а я им только мешаю… И все же схожу, непременно схожу. Надо мне повидаться с матерью Ху-сина. Познакомлюсь, узнаю, что за люди, как они живут… Что в этом плохого? Две матери завсегда найдут, о чем потолковать… Пойду не завтра, не через месяц, а пойду обязательно… Дети пусть пока учатся, пусть кончают школу. Когда кончат школу, то и виднее будет, что к чему… Знать, отец у него табунщик, а мать птичница… И дедушка есть…»

С этими мыслями, не дождавшись Ильи, она уснула.

Глава 15

Еще вчера Евдокия Ильинична уверяла нас и себя, что в аул, к матери Хусина, пойдет не раньше осени. А сегодня, бедняжка, не сдержала слова. Да и как же можно было его сдержать?.. Не хватило сил… Так бывает, когда на плечи человеку взвалят тяжелую ношу и скажут: неси! А ему такая ноша не под силу. Идет, а ноги подкашиваются, и думает он только о том, как бы побыстрее освободиться от тяжести… Такой тяжестью для Евдокии Ильиничны были думы о дочери, и она не чаяла, как бы от них избавиться. Ей казалось, что с Елизаветой вот-вот что-то случится страшное и что только там, в ауле, когда она поговорит с матерью Хусина, тревоги ее оставят, она выпрямится и облегченно вздохнет.

Все эти дни — и на работе, управляясь с телятами, и дома, оставаясь одна в хате, — она не переставала думать о Елизавете и Хусине. «И что же это такое? Полюбила черкесского парня, будто своих казаков ей мало… Вот тут посуди и пораздумай…» Сами молодые люди, наверное, столько не думали о себе и не были так озабочены своей судьбой. Да это и понятно: что им — молодость! Вместе кончали школу, вместе мечтали поступать в институт, дружили с детских лет и жили, будто шутили, весело и беспечно. А мать так жить не может. На то она и мать!

Мало мы думаем о том, сколько каждый день материнское сердце излучает тепла и ласки, и забываем, что такое материнские тревоги и материнская любовь. Не зря же всякую женщину в летах чествуют матерью и называют ласково и родительницей, и мамусей, и мамочкой, и ненькой… Страну свою мы называем матерью-Родиной, а место, где родились, — родимым краем. Сколько живет в народе пословиц и поговорок: «Москва — всем народам мать», «Как вырастешь с мать, все будешь знать», «Нет отца, так зови по матери»! И еще говорят: «В нем это с молоком матери». Именно с молоком матери. Мать дала нам жизнь, выкормила и вынянчила, научила ходить по земле, и, впервые встав на ноги, мы шли, держась рукой за её руку или за ее подол, и как же нам нужна была ее опора! Мать научила нас говорить, и первое слово родной речи мы услышали от нее, и по губам ее поняли, какой таится в слове смысл и как оно звучит. Мать — это жизнь, и сердце матери сама природа устроила так, что все оно, без остатка, отдается детям, и чем большее горе у детей, тем сильнее любовь матери…

Как-то Елизавета задержалась в школе. Ну, казалось бы, что в том особенного? Комсомольское собрание или какое-то важное дело, мало ли что. Мать же сама не своя. Не могла ни спать, ни сидеть. Вышла на улицу, остановилась возле хаты и смотрела, смотрела в ту сторону, откуда должна была появиться Елизавета. А она не появлялась. Ночь стояла лунная, светло, как днем, а у матери глаза залиты слезами, смотрела и ничего не видела… Так и не ушла, пока не дождалась Елизавету.

Обняла, посмотрела в лицо. Наивная материнская хитрость — по глазам хотела узнать, не случилось ли чего с дочерью, и не узнала. Елизавета отворачивалась, прятала глаза.

— Нельзя так разгуливать, дочка…

— Я не разгуливала, мамо… По-вашему, не могу и на час задержаться в школе?

— Можешь, но не до полуночи.

— У нас был кружок…

— Ох, доню, доню, а может, тот кружок — Хусин?

— А если и Хусин? Что тут такого, мамо? Мать молчала…

Как-то увидела: на шелковом, купленном в магазине платочке Елизавета вышила голубы-ми нитками две буквочки — «X» и «Е». Тут и дурак догадается, что оно такое, эти «X» и «Е», о чем таком важном они говорят. Догадалась и мать. О чем бы ни думала, каким бы делом ни занималась, а перед глазами флажком развевался шелковый платочек с голубыми буквочками…

— Елизавета, а кому ты вышила хустку?

— Ой, мамо, какие вы…

— Какая же я? Договаривай…

— Все вы примечаете, все вам нужно знать.

— Верно, и примечаю, и хочу знать… А ты не таись и скажи матери, кому мастерила хустку?

— Ну, себе… А что? Нельзя?

— Обманщица…

— Если знаете, то зачем спрашиваете?

И опять смолчала мать. Подумала: верно, спрашивать незачем. Без расспроса понятно…

Однажды вошла в хату. За столом сидели Елизавета и Хусин. Пришли из школы, что-то читали и были так увлечены, что не заметили появления матери. Евдокия Ильинична стояла у порога, смотрела на склоненные над книгами головы, обе под цвет грачиного крыла, как у брата и сестры. Что-то писали, о чем-то своем, непонятном для матери говорили. Радоваться бы матери, ведь как славно: парень и девушка смотрят в книги, а она загрустила, и на глаза ее навернулись слезы… Спросила:

— Что вы бубните себе под нос?

— А! Мама! И вы в хате? А мы уроки учим… Алгебру.

— Одной, доню, уроки учить несподручно? — Ой, мамо! Ничего вы не понимаете!

— Не сердитесь, тетя Евдокия… Лиза права, вдвоем учить уроки легче… У черкесов даже есть поговорка: один ум хорошо, а два лучше…

— Все перемешалось, — со вздохом сказала Евдокия Ильинична. — А я-то думала, что не у черкесов, а у русских есть такая поговорка…

— Поговорка черкесская, это я точно знаю…

Как же Хусину не поверить? Парень грамотный, он-то знает. Мать еще хотела что-то спросить, а дети склонились над книгами и о ней забыли. Будто ее и в хате не было. Тяжко вздохнула и вышла. По знакомой тропинке прошла к реке. Стояла на круче, смотрела на бурлящую Кубань, а видела склоненные над книгами головы. Смотрела на тот берег. Там раскинулся аул. Где-то в нем стоит домик Хусина. Вот и шел бы со школы домой. Наверное, мать давно поджидает. Нет, пришел к Елизавете. «Ой, мамо! Ничего вы не понимаете…» Глупая Елизавета, что ж тут непонятного?.. Над аулом растянулось текучее марево, тончайшее, как кисея, и закатное солнце прошивало кисею огненными нитками. «Завтра пойду к матери Хусина, — решила Евдокия Ильинична. — Нечего ждать. Поговорю, как мать с матерью. Надо же нам о чем-то думать и что-то делать. Не выходить же Елизавете замуж за черкеса… Такого в нашем роду еще не было. Приду и так, без обиняков, скажу матери Хусина…» Что сказать матери Хусина, она еще не знала. Стояла и думала.

Телят нельзя оставить без присмотра даже в дни больших праздников. Чтобы отлучиться с фермы в воскресенье, нужно найти себе замену. Евдокию Ильиничну выручила доярка Варя Са пожникова, бабочка молодая и любознательная. «Тетя Дуся, а куда собралась? Или секрет?» — «Никакого секрета нету, пойду в Трактовую, в магазин…» — «Иди, иди, присмотрю за твоими теленочками…»

Хутор оставила рано. За Кубанью поднималось нежаркое солнце, купалось в воде, и река искрилась, слепила. Далекие ледниковые зубцы были накалены докрасна. Трактовая курилась, и дым из труб гнутыми столбами упирался в сизое, завечеревшее небо. Справа к станице подходили холмистые, одетые карагачем холмы, слева выступали скалистые берега, как ущелье. По берегу от Прискорбного до Трактовой лежала гудронированная дорога. Шумели, заглушая рокот воды, грузовики. Нашелся сердечный шофер, усадил старую женщину в кабину и подвез в Трактовую.

На окраине станицы стоял сыроваренный завод. Тянулась к небу, вся в копоти, железная труба. На версту веяло запахом парного молока. У приемного пункта выстроились грузовики, бычьи упряжки с бидонами. Ехали по станице, и Евдокия Ильинична думала, что грузовик пролетит мимо того места, где когда-то стояло подворье ее отца. Не хотелось ни смотреть на это место, ни вспоминать о том, что когда-то было. Нет, не пролетел грузовик. Шофер побежал в детский сад проведать сынишку. Пришлось Евдокии Ильиничне сойти, и как раз в том месте, где когда-то был отцовский двор. Хотела пройти мимо и не смогла. Ноги сами остановились. Ни дома, ни подворья давно не было. Помнит Евдокия Ильинична, что два амбара были перевезены на общий двор еще в тридцатом году. Много лет в доме Шаповалова помещалась контора бригады. В войну дом развалился. Образовался пустырь. Буйно росла лебеда, и одиноко возвышался развесистый осокорь. Только по осокорю и можно было определить, где стоял дом Шаповаловых: осокорь рос близ порога. Странно: пустырь, лебеда и осокорь. А лет пять тому назад на пустыре выросло одноэтажное строение, и поселились в нем трактовские дети. И сынишка шофера. Прижился рядом с новым строением и осокорь, казалось, что без него детям было бы скучно. Новый двор обнесли штакетником, обсадили молодыми, стройными топольками. Смотрел на них старый осокорь, как отец на сыновей, и удивлялся. Да и как же не удивляться? Сколько лет стоял один, а тут сразу появилось столько деревцов, и такие они собой зеленые да веселые! Рядом с ними он, богатырь, стоит, как страж былого. Темный ствол облепили лишаи, кора потрескалась, а ему хоть бы что. Все тянулся к небу и все раскидывал саженные ветви.

Листья отливали серебром, лезли в окна, а из окон неслись крикливые голоса. По вечерам, когда дети засыпали, а ветерок из-за Кубани трогал лист, осокорь что-то такое тихо-тихо, как сказку, нашептывал ребятам, наверное, рассказывал то, чего они еще не знали. Оттого-то и спали они крепко, без сновидений. В листве гнездились птички-певуньи, и на заре, когда восток только-только начинал белеть, это уже был не осокорь, а удобнейшее место для разноголосого птичьего хора. Ветвистый, гордый и могучий, осокорь не сгибался и не снимал шапку ни перед временем, ни перед ветрами. В солнечный день на весь двор от него ложился холодок, в холодке играли дети, и он глядел на них со своей высоты, прислушивался к их голосам и сознавал, что не зря, оказывается, столько лет стоял на кубанской, земле.

Глава 16

От осокоря повеяло родным и далеким теплом. Как же уютно стоял он; люди, желая украсить детский двор, будто нарочно так его поставили. Евдокия Ильинична вспоминала, сколько же великану лет. Она была еще девочкой-подростком; когда отец привез молоденький осокорь из Крыма. Корешки с землей были завернуты в мешковину. Деревцо посадили возле порога, и отец сказал: «Дуняшка, это тебе на счастье, пусть растет…» В ту зиму, когда Семен Маслюков первый раз приехал в Трактовую на каникулы, осокорь уже поднялся до крыши… Затуманенными очами смотрела Евдокия Ильинична на свое счастье, видела могучий ствол, растопыренные ветки с крупными треугольными листьями. И вдруг точно кто-то легко приподнял ее, отнес в сторону и сказал: «Дуняша, что глядишь на осокорь, ты лучше взгляни сюда!» Вмиг исчезли и осокорь, и детский двор, и штакетник, и молодые топольки. Дуняшка увидела то, что давно, как ей казалось, умерло. Явилось, воскресло, как живое, отцовское подворье, такое в точности, каким было. Изгородь из высоких, обмазанных глиной плетней, дощатые ворота на засове, калитка с железной щеколдой. Конюшня и коровник под черепичной крышей, навес для инвентаря. Теснились амбары, курятник, свинарник, стожки сена, пузатые сапетки, набитые кукурузой. На тесном дворе, как в улье, с рассветом начинались суета, хлопоты. До восхода солнца Илья Фомич проводил за сеном две арбы в бычьей упряжке — уехали младший сын Гордей и работник Савва. «Берите, хлопцы, ту скирду, что поближе к дороге, а та, что поодаль, пусть зазимует, весной пригодится…» Дорога дальняя, и Илья Фомич наказывал не мешкать и поторапливать быков.

По двору прошла девушка с дойницей. Не шла, а подпрыгивала, как коза. Цветная, яркая косынка повязана концами назад. Кто же она, эта девушка? Ах да! Это же Дуняшка! Молодая, проворная, коров умела доить — за ней не угнаться; умелые руки пригодились на колхозной ферме…

Ее окликнул дед Фома:

— Дуняшка! Уже к коровам мчишься? А что, вчерась черкесы к нам не заезжали?

— И зачем вам, дедусь, черкесы? — Дуняшка рассмеялась. — Поглядеть на вас, так вы и сами как черкес.,

— Глупая девчушка… Подслеповатый, тугой на уши казак и в самом деле был похож на горца. Если отвести дедушку Фому за Кубань в аул и так, ради любопытства, посадить его возле сакли, то никто, проходя мимо, не скажет, что это казак Фома Шаповалов, все скажут — черкес. И худощавое лицо с куце подрезанной бородкой, точь-в-точь как у черкеса. И одежда на нем горская. Шаровары на очкуре до колен узкие, а мотня широченная, как мешок. Старенький бешмет обтягивал худое, костлявое тело, на животе покоился кинжал в ножнах чеканного серебра, на голове мостилась папаха из бурой овчины.

Дед Фома сидел на низеньком стульчике возле молодого осокоря — отдыхал. Строгим взглядом проводил внука Тимофея, прозванного в станице «механиком» — тянулся не к быкам, а к машинам, умел починить и запустить любой моторчик. Был он смуглолиц, жесткий чуб спадал на лоб, глаза неласковые, совсем непохож на шаповаловскую породу. Тимофей вывел из конюшни жеребца по кличке Урюк и ловко, легко взлетел ему на спину. Гарцуя, выехал со двора, впереди шли на водопой коровы и телята. «А ничего, как джигит, сидит на коне наш механик», — подумал дед Фома.

От Кубани коровы возвращались сами, лениво поднимаясь на гору. Тимофей помыл Урюку тонкие, точеные ноги, расчесал гриву, плеснул воды на храп; конь встал на дыбы. Урюк шумно топтал щебень, всхрапывал, тянул повода. «И куда рвешься, куда спешишь, ить ты не машина, — увещевал Тимофей жеребца. — Зараз погуляем по станице…» Одним прыжком Тимофей очутился на коне, и Урюк, нагибая голову и прося повод, выскочил на гору. Тимофей повернул влево и, пугая станичных собак, наметом пролетел по улице… Ко двору подъехал шагом, похлопывая ладонью по горячей конской холке, Уже к 1927 году хозяйство Шаповаловых разрослось и вширь и вглубь, как разрастается дуб близ воды: две пары рабочих волов, четверка добрых лошадей, жеребец чистых кабардинских кровей, четыре дойные коровы, купленные еще телками в селе Рождественском у немцев-колонистов. Не в пример многим казакам, Илья Фомич читал агрономическую литературу и выписывал журнал «Сам себе агроном». В Трактовой его называли «культурным хлеборобом» и «книжником». Всякое новшество, вычитанное в книгах или в журнале, Илья Фомич старался применить в своем хозяйстве, и небезуспешно. Первым начал пахать двухлемешным плугом и боронить железной бороной. В 1928 году купил дисковую сеялку, триер и сноповязалку, Зимой привез из Армавира сепаратор и удивил всю Трактовую. «А мне что? — хвастался Илья Фомич. — У меня сын Тимофей —..механик, любую машину к делу приладит…» Молоко «веять» приносили со всей станицы, даже с ближних хуторов, платили натурой. Диковинная машина шмелем жужжала и рано утром, и поздно вечером. Но сепаратор — еще не все. Илья Фомич мечтал поставить в Трактовой небольшой завод по переработке молока. Сколько его тут, в верховьях Кубани, — реки! Мысленно уже видел, как со всех станиц тянулись в Трактовую брички, груженные молочными бидонами. Ночью, слюнявя карандаш, гнулся возле стола, подсчитывал, — выгода получалась немалая. Но не знал Илья Фомич, где и как можно приобрести оборудование для сырзавода и где раздобыть мастера по сыроварению. В журнале «Сам себе агроном», как на грех, об этом не писалось. Послал запрос — ответ не пришел…

В устоявшуюся жизнь, как камень в стоячую воду, влетали тревоги, малые и немалые, а все одно нарушали покой, заставляли тосковать и горевать. Утром в ворота постучали купцы, прибыли из Ставрополя закупать скот-молодняк. Боясь продешевить, Илья Фомич сказал, что бычки-двухлетки еще не в теле, пусть они останутся на базу до весны. Мясники ушли, а Илья Фомич пожалел, что отпустил их: ведь недешево обойдется прокормить бычков зиму! Хотел воротить, вышел за ворота, а тут ко двору подъехал Абубекир, знакомый черкес из аула Псауче Дахе. Горец сидел в мягком седле, раскинув полы бурки. Рядом, на поводу, шла низкорослая захлюстанная кобыленка. «И за каким чертом ты сюда пожаловал! — думал Илья Фомич. — Тут и без тебя тошно… В кунаки лезешь, липнешь как смола…» Абубекир спешился, протянул худую, темную руку. Был он высок, лицом худощав. Смотрел голыми, без ресниц, глазами, старательно мешал черкесские слова с русскими, и Илья Фомич понял, что Абубекир привел захлюстанную кобыленкуна случку.

— Нада красивая жеребенка…

«Ишь чего захотел, — подумал Илья Фомич. — Азиат, нехристь, а соображает, что к чему…» Улыбнулся и вежливо сказал:

— Зря, Абубекир, пожаловал. Мой Урюк такой неказистой невестой побрезгует… Ей-богу! У него есть, сказать, законные жены, и временная любвишка ему ни к чему…

— Хо! Илько! Зашем так? Моя кобыла… это, как это… краль! Погляди, Илько, какой краль!

— До крали ей, конечно, далековато… Да и хворый Урюк, — не моргнув глазом, соврал Илья Фомич. — Второй день овса в рот не берет..

— Хо! Илько! Зашем надо хвора?

— Не хокай, Абубекир, и не косись на меня чертом. Отправляйся восвояси… Не понимаешь, что такое «восвояси»? Катись отседова со своей кралей. Понял?

Бледнея, Абубекир потоптался, сбил на вспотевший лоб кубанку. Прыгнул в седло и уехал. Илья Фомич прикрыл калитку.

— Нехорошо так, Илья, — сказал дед Фома. — Нельзя так жить с соседом…

— Не ваша, батя, печаль…

Шагал по двору и передразнивал Абубекира: «Краль, краль!» Придумал же такое. Паршивая кобыленка, а он — «краль». Прошел в сенник, похлопал по крупу прявшего ушами Урюка и, лаская, говорил: «Тут, парень, явилась до тебя одна краля, черти б ее побрали. Но я ее быстро спровадил…» Урюк слушал, мирно положив морду хозяину на плечо.



Поделиться книгой:

На главную
Назад