– Дьявол!..
После чего, будто полностью обессилев, повалился обратно в кресло, и костлявые желтые руки его свесились почти до паркета.
А один из ногтей – даже слегка царапнул.
Трое патриотических лидеров тут же уставились на Президента.
И тогда он вспомнил, почему лицо священника показалось ему знакомым. Это был довольно известный отец Исидор, «неистовый Исидор», как его окрестила пресса, один из деятелей так называемой «Активной церкви», проще говоря: раскольник, втайне осуждаемый Патриархом. Президент испытал даже мгновенное облегчение: это все-таки – не официальный представитель церковных кругов, «активники» могут кричать сколько угодно, но авторитетом они не пользуются. На них можно просто не обращать внимания.
Он так и сделал – слегка приподнявшись, отрывисто кивнув головой и пробормотав то-то насчет дипломатического приема. Лидеры намек поняли и после ритуального пожимания рук, после сладких улыбок и заверений в готовность сотрудничать, направились к выходу, а священник (единственный не попрощавшийся), точно духовный пастырь, шествовал впереди. И как только двери за ним закрылись, Президент всем корпусом повернулся к своему Секретарю, совершенно неслышно присутствовавшему за спиной в течение разговора:
– Почему этот, – кивок в сторону двери, – не был указан в списке?.. Сколько говорить?.. Я требую, чтобы меня заранее предупреждали!..
Голос его хрипел от негодования.
Однако смутить Секретаря было непросто, цепкая жилистая рука его вознеслась над солом, на секунду замерла, будто что-то разглядывая, и вдруг безошибочно выдернула нужную бумагу из пачки документов.
– Вот, пожалуйста, еще вчера внесли изменения, вы – расписались…
Президент ужасно побагровел.
– Ладно. Иди!
И Секретарь, очень быстро положив перед ним плоский бумажный сверточек, перетянутый крест-накрест суровой ниткой, и прошелестев на прощанье что-то извиняющееся, выскользнул из кабинета.
Тогда Президент дал волю ярости.
Сначала он разодрал на клочки злополучный список, где на полях действительно красовалась его небрежная закорючка и, следовательно, он был с этим списком ознакомлен, затем ударом ладони сшиб на пол пачку документов, из которых данный список был Секретарем извлечен, и, наконец, так саданул кулаком по не вовремя зазвонившему телефону, что клееная трубка треснула и пластмассовые половинки ее разошлись. Телефон, правда, продолжал звонить, и тогда Президент дернул за шнур, выдрав его из вилки, по-видимому, намертво заклинившейся в штепселе на стене. В эти минуты он почти не владел собой. Мало того, что ему подсунули какого-то церковного диссидента, жаждущего, наверное, светской власти, и теперь придется объясняться с Патриархом, который очень болезненно относится к своим прерогативам, но по существу они ведь еще и правы. Вот, что раздражает больше всего. То, что эти демагоги, сами не верящие тому, что твердят, эта серость, почувствовавшая, что пахнет вселенским разбоем, эта едкая пена, вынесенная наверх волной народного недовольства – что они, к сожалению правы. Самому себе можно признаться. Они же – правы. Точно проклятие лежит на этой стране. Не удается ничего из задуманного, тщательно проработанные планы повисают в воздухе, бешеная энергия рассеивается, не приводя ни к каким результатам, самые благие намерения остаются пустой болтовней, все тонет в словах, которым уже никто не верит, победа оборачивается поражением, сила – бессилием, уникальное везение – провалом, из которого потом не знаешь, как выбраться не замаравшись; точно кисель, расползается все, к чему не притронешься, живешь, будто среди колышащегося студня, ну – что, что еще можно сделать? – мы, наверное, действительно прокляты – прокляты и обречены, никому не избежать предначертанной участи.
Черт его знает, так – фаталистом станешь.
Взгляд Президента упал на сверточек, положенный аккуратным Секретарем, и, еще не остыв от ярости, он содрал с него плотную бумажную обертку, и когда разорвал желтый полиэтилен, точно так же, как и бумага, тщательно перевязанный крест-накрест, то на ладонь ему выпала увесистая черная обойма для пистолета, – совершенно обычная, только головка верхней пули поблескивала в ней светлым металлом.
Потому что она была серебряная.
Вот так, подумал Президент. Теперь я готов. Дьявол – не Дьявол, посмотрим.
Он открыл личный сейф, замаскированный под полку с книгами, и, достав оттуда новенький, блеснувший гладкими щечками, длинный двенадцатизарядный пистолет, заправил в него обойму, которая легко вошла, а сам пистолет сунул в кожаный, специально пришитый изнутри карман пиджака. Вот так, еще раз подумал он. Значит. Посмотрим. Он ни на секунду не забывал о письме, и поэтому, закончив с пистолетом, достал из того же сейфа сложенный вчетверо, серый, довольно мятый листок, на котором, по-видимому красной тушью, было толсто и неровно начертаны всего два слова: «Я иду». Это было уже третье письмо, полученное им на этой неделе, как и первые два, оно оказалось в его личной почте, которую Секретарь не имел права распечатывать, – в обыкновенном конверте, с разборчиво надписанным обратным адресом, правда адрес этот был заведомо фальшивым: во всех трех случаях указывался старый дом, абсолютно пустой, находящийся на капитальном ремонте, впрочем, при чем тут адрес, если даже не удалось установить, как это письмо попало в его личную почту, откуда, например, отправитель знает его персональный индекс, почему на конверте нет ничьих отпечатков пальцев – хотя какие там пальцы, там, наверное, не пальцы, а – лапа…
Президент, вероятно, слишком долго и пристально смотрел на письмо, потому что ему вдруг показалось, что буквы, коряво выведенные красными чернилами, немного дрожат – как бы набухая и поблескивая чем-то влажным. Из любопытства но тронул их кончиком мизинца, и на мизинце осталась крохотная красная капелька. А другая капля, заметно крупнее, скатилась вниз по листу, словно прикосновением своим он прорвал некую поверхностную пленку, удерживающую кровь. Да, это было – так. Буквы набухали кровью. Несколько секунд Президент ошеломленно взирал на нее, а потом руки его дико запрыгали – согнулся один палец, за ним – другой. Но Президент не зря славился своей выдержкой – он лишь немного приподнял светлую бровь, неторопливо, даже как будто сонно повернулся к никелированной портативной печке для сжигания документов, сгибом судорожного пальца ткнул в кнопку включения и, открыв щелкнувшую запором дверцу, бросил письмо на краснеющую электрическим жаром, толстую, начинающую мелко дрожать решетку. Дверцу он закрывать не стал и поэтому видел, как мгновенно потемнела бумага, как, точно из расплавленного металла, заблистали на ней жидкие неровные буквы, и как, далее, пепел, пережеванный зубцами решетки, ссыпался в темный поддон. Только после этого он прикрыл печку. Но он все еще чувствовал некоторый озноб и потому, достав из стола коробку с коричневыми кубинскими сигаретами, прикурил одну из них – вдохнув пахучий, обжигающий легкие, резкий ароматический дым. Курил он чрезвычайно редко и только в полном одиночестве. А затем, докурив, опять же из сейфа, но уже из нижнего, особого его отделения, вытащил три пухлых папки с материалами по последней «Метаморфозе».
Кроме папок был еще видеофильм, снятый с трех разных точек Полигона и смонтированный из той пленки, которая уцелела после катастрофы, однако даже многократное ее восстановление не дало существенных результатов, разобрать там что-либо внятное было практически невозможно, к тому же у него не было уверенности, что после восстановления ему выдали именно всю пленку (может быть, и не всю), поэтому видеофильм он доставать не стал, зато жестко и въедливо, как всегда, когда требовалось за короткое время усвоить большой массив информации, просмотрел материалы всех трех папок – вместе с графиками, приложениями и неудобочитаемыми заключениями экспертов. Разумеется, здесь также не было уверенности, что материалы присутствуют в полном объеме (часть наиболее интересных данных могли утаить как военные, так и госбезопасность), однако письменным сообщениям он почему-то верил больше, чем видеозаписи, это было чисто интуитивно, по-видимому, возрастная особенность, – в общем, почти два с половиной часа он разглядывал фотографии, изображающие либо пламя, либо выгоревшие до неузнаваемости, обглоданные руины, вгрызался в показания немногочисленных очевидцев, находившихся в основном на периферии Полигона и поэтому ничего толком не видевших, пытался извлечь хоть какую-нибудь крупицу смысла из противоречащих друг другу, путаных мнений специалистов (создавалось впечатление, что специалисты врут, как сговорившись), он очень жалел, что во время последней «Метаморфозы» погиб именно Марк, потому Марк во всем этом до некоторой степени разбирался, и к тому же Марку, наверное, можно было верить – не то, что всем этим экспертам, каждый из которых уже, по-видимому, дважды куплен военными или госбезопасностью, а если не куплен, так запуган до мозга костей, а если не запуган, то до такой степени заморочен своими собственными представлениями о мире, что просто не способен объективно разобраться в каком-либо вопросе, – да, чрезвычайно жаль, что нет Марка…
Президент связал тесемками на папках и забросил материалы обратно в сейф, после чего опять достал сигарету и пустил вверх струю синеватого дыма. Так что же мы, собственно, имеем? Собственно, мы имеем то же самое, что и раньше: в таком катаклизме, при такой чудовищной катастрофе, когда оплавилась даже сама земля, а от лабораторий остались бетонные прожаренные скелеты, вряд ли могло уцелеть какое-нибудь живое существо, безразлично – человек или нечто иное, не говоря уже о том, что не имеется никаких более-менее веских доказательств реального «вочеловечивания» – так называемое «Евангелие от Иоанна» (впрочем, как и так называемое «Евангелие от Луки») представляет собой, скорее всего, плод больного воображения. Кто такой Иоанн (в миру – Иван Болдырев, физико-химик)? Жутко обгоревший, ослепший, еле дышащий человек, с очевидными психическими аномалиями, короче говоря – сумасшедший, проживший после катастрофы всего две недели, и – в минуты просветления – успевший наговорить несколько диктофонных пленок. Насколько ему можно верить? Насколько вообще можно верить тому, что сейчас происходит? Не на Полигоне, конечно, вокруг которого, ясное дело, концентрируется громадное количество вранья, а – вообще – в стране, и даже, наверное, в целом мире? Опыт показывает, что ничему верить нельзя. Ни одному сообщению, сколь бы достоверным оно ни выглядело, ни одному человеку, как бы дружески близок он к тебе ни был. Нельзя верить никому и ничему. Однако, тот же опыт показывает, что с другой стороны, надо быть ко всему готовым. Потому что сбывается, как правило, самое худшее. Именно так: ничему не верить, но быть ко всему готовым. Именно так, и – никак иначе!
Решение было принято.
Президент энергично кивнул самому себе, как бы подчеркивая таким образом его необратимость, – чтобы расслабиться после рабочего дня, встряхнул кисти рук, глубоко вздохнул – три раза, как рекомендовали врачи, и, нажав клавишу селектора, сказал томящемуся в приемной Секретарю:
– Машину!..
Сегодня он поехал не на «семейную» дачу, где по случаю субботы находились его жена и дочь со своим очередным мужем, а на так называемую «рабочую» (или «дальнюю»), оборудованную специально для того, чтобы можно было подумать в спокойной обстановке. Президент не любил эту дачу, однако для нынешних его целей она подходила лучше всего – в уединенном месте, окруженная озерами и заповедным лесом, можно было, не вызывая подозрений, тайно прикрыть ее дополнительными частями охраны, наверное, одного батальона хватит, наверное, хватит, в конце концов глупо: не вызывать же для этих целей дивизию ВДВ, да дивизия и не поможет, здесь скорее всего потребуется не число, а умение, так что батальона спецвыучки будет вполне достаточно, надо только предупредить их, чтобы не поднимали стрельбу раньше времени, интересно все-таки было бы поговорить – побеседовать, открываются разные варианты, ведь сама идея была чрезвычайно перспективная: не ждать, пока Сатана вочеловечится неизвестно где, а подготовить для него соответствующую оболочку, так сказать, пригласить, провести операцию под жестким контролем, может быть, в дальнейшем – договориться о некотором сотрудничестве, в общем, побеседовать было бы очень интересно…
Президент смотрел из окна машины на старые, покрытые копотью здания неопределенного цвета, на весеннее рыхлое небо, грозящее дождями из проползающих туч, на раскисшие глинистой землей боковые переулки и улицы, где стояла в канавах темная оттаявшая вода, – кажется, уже вся Москва была зверски перекопана, называлось это реконструкцией городского центра, трубы, доски и проволока, брошенные ремонтниками, наводили тоску, по обочинам луж бродили встопорщенные от грязи голуби. Президент подумал, что не надо никакого Сатаны: все и так погибнет года через полтора – через два, само собой оползет, треснет и развалится на трухлявую арматуру, видимо, сделать ничего не удастся, эта страна действительно проклята, проклята ее столица, проклят ее ленивый никчемный народ, проклят он сам – засосанный липкой трясиной власти, между прочим, и этот приход Сатаны скорее всего провокация: хотят его скомпрометировать, поставить в глупое положение.
Данная мысль показалась ему вполне убедительной, и поэтому на дачу он прибыл заранее недовольный, в плохом настроении, тем более, что по пути от главного шоссе непосредственно к даче, когда машина свернула на асфальтированный проселок, закрытый для обычного транспорта, и распахнулись вдруг холодные сырые поля, чуть подсохшие, с темнеющим лесом на горизонте, он, как ни вертел головой, не заметил никаких особенных приготовлений к встрече, – то ли они были тщательно замаскированы, то ли попросту еще не начались, потому что приказ провести их в силу обычного бардака застрял где-нибудь на середине дистанции. Президент склонялся к тому, что второе более вероятно, и с некоторым удовольствием думал, что он все-таки кое-кому открутит голову: лучше всего кому-ибудь из ближайшего окружения, что-то разболтались они в последнее время, что-то стали совершать подозрительные телодвижения, окружение вообще надо иногда менять: и народу нравится, когда падает «генерал», и у молодых появляются шансы на продвижение, отчего служат они более рьяно, и, кроме того, – профилактика, вывод возможной вражеской агентуры, так или иначе, но голову кое-кому открутить придется, хорошо бы, конечно, сделать это прямо сейчас, но сейчас не удастся – они будут нюхом чуют.
Ему нужна была определенная разрядка: накричать на кого-ибудь, выплеснуть скопившийся гнев, но на даче уже действительно почувствовали его настроение, потому что дежурный офицер на заставе, как-то особенно четко вздернул шлагбаум, пропуская их, а наружная охрана из пяти человек как-то особенно четко откозыряла, когда он проходил мимо, и даже горничная, встретившая его в прихожей, будто не замечая грозных бровей, улыбалась ему особенно мило и ласково, то есть, придраться по мелочам не удалось, но в течение обеда, длившегося вместе с коньяком и вечерним просмотром газет почти полтора часа и закончившегося уже в мартовских синих сумерках, гнев и раздражение его постепенно рассосались и сменились равнодушием к тому, что может случиться: в конце концов, не все ли равно?
Президент знал, что равнодушие его в итоге пройдет, надо только переломить себя, взяться за работу, тогда апатия прорастет вдруг привычной энергией и оживлением, но почему-о сегодня никак не мог ни на что решиться: все сидел и сидел, потягивая теплый коньяк, ощущая, как безудержно надвигается полночь, как снаружи приникает к оконным стеклам непроницаемая темнота, и как начинает гудеть в деревьях страшный пронизывающий леса, ошалелый ветер: У-у-у!.. У-у-у!.. – ветки дуба, растущего неподалеку от дома, царапают шифер. И вот тогда, сидя среди загородной тишины, глядя в сад, где, облитые жидкой лунностью, мотались, как будто водоросли, кроны деревьев, слушая царапанье сучьев по шиферу и скрипенье чего-то – непонятно чего, словно перетиралась какая-о половица, – он вдруг с ужасающей ясностью понял, что – обречен, ему не поможет ни охрана, ни батальон спецслужбы, ни особая группа, расположившаяся сейчас в хозяйственных помещениях, не поможет и пистолет, заряженный серебряными пулями, потому что и охрана, и пистолет – это все против человека, а то, что явится сюда сегодня, вовсе не человек – вселенская тьма, черная душа мира – глупо было бы стрелять в эту тьму серебряными пулями: пули пройдут насквозь, не причинив ей вреда, это – судьба, и не надо дергаться перед ней, не надо суетиться, и не надо ее ни о чем просить, а надо просто встать и встретить ее лицом к лицу – какой бы она ни оказалась…
И еще он вдруг понял, что идея, конечно, перспективная, но она имеет один существенный недостаток: нельзя заигрывать с Сатаной. Сатану можно изгнать из этого мира, ему можно продать свою бессмертную душу, но заигрывать с ним нельзя, – потому что тогда невольно становишься его апостолом и деяниями своими способствуешь воцарению Ночи. И в итоге действительно остается лишь – встать перед судьбой.
Президент в самом деле встал и, протянув руку, включил свет, чтобы разогнать ужасные душные сумерки, – вернее, попытался его включить, потому что люстра после щелчка выключателя не зажглась, что сразу же его отрезвило, и он мгновенно отпрянул к двери – собранный, напряженный, готовый к бою, уже сжимающий в правой руке вытащенный из кармана пистолет – осторожно спустил предохранитель и толкнул ногой приотворенную дверную створку.
– Эй! Кто-нибудь!.. – хрипло сказал он.
Никто не отозвался.
Тогда Президент с неожиданным для своего грузного тела проворством перепрыгнул в соседнюю комнату, предназначавшуюся для охраны, и так же прижался сбоку от косяка дверей, очень быстро и нервно поводя дулом пистолета из стороны в сторону. В сумраке, пробиваемом все-таки слабым лунным сиянием, он увидел знакомую ему обстановку: два дивана, буфет, стеклянный экран телевизора. А за круглым столом, обрисованным мерцанием полировки, чернели мешковатые, какие-то осевшие фигуры его телохранителей.
Их опущенных лиц видно не было.
– Эй!.. – снова сказал Президент.
Ни одна из сидящих фигур не пошевелилась, а когда он, вытянув свободную руку и уже сам пугаясь молчания и темноты, тронул ближайшую из них за плечо, то он вдруг, как потерявший равновесие мешок с картошкой, очень мягко и очень безжизненно повалилась на пол, а ударившись, словно бы – разъединилась на части.
Президент отшатнулся.
Он уже чувствовал сквозняк холодного зимнего воздуха, тянущийся по ногам, и, пройдя через комнату, выглянув затем в коридор, обнаружил, что двери, ведущие в сад, распахнуты настежь: в черно-белом контрастном проеме их виднелась дорожка, усыпанная гравием, и какие-то суставчатые голые прутики, точно живые, дергающиеся от резкого ветра.
Что-то японское было в этой картине: гравий и прутики.
– Так-так-так, – негромко сказал Президент.
Смутить его было нелегко, однако он понимал, что внешняя охрана, скорее всего, тоже вырублена, об этом свидетельствовало отсутствие света в саду и прожекторов, обычно вспыхивающих время от времени за оградой дачи. И правительственная связь, по-видимому, также не работала. То есть, он остался один. Хорошо еще, что луна – светила. Ему было очень не по себе. Тем не менее, он заставил себя перебежать на цыпочках по коридору и закрыть наружную дверь. Автоматический замок в ее толще тихонько щелкнул. Надо было немедленно уходить отсюда, только, разумеется, не через дверь, которая уже была кем-то подготовлена, а через окно – туда, где лес подступал вплотную к ограде. Самое трудное выбраться на шоссе, а там уж он поймает какую-нибудь машину.
Президент перевел дыхание и уже хотел – также, на цыпочках – осторожно отойти от двери, когда из сада вдруг донеслись отчетливые приближающиеся шаги. Это были именно шаги: характерное, однообразное поскрипывание гравия. И сразу же стало ясно, что бежать никуда не надо, все решится здесь, сейчас, строго между ними обоими. Впрочем, Президент и не мог бежать – в теле его была какая-то звенящая пустота, он, был даже не в состоянии набросить на дверь металлическую цепочку, лишь стоял и слушал, как скрип гравия сменяется скрипом половиц на крыльце, как вдруг раздается откуда-то протяжное кошачье мяуканье, и как затем спокойный и странно-веселый голос с уверенностью произносит:
– Я пришел!..
Он не мог пошевелиться, но все же каким-то чудом поднял затекшую руку с пистолетом и, нажав на курок, с удивлением увидел рваную страшную дыру, мгновенно появившуюся в обивке. Самого выстрела он почему-то не слышал, но, ничуть не раздумывая, нажал на курок снова, – и стрелял, и стрелял до тех пор, пока не кончилась вся обойма…
6. БЕГСТВО В ЕГИПЕТ
Советник был молод, сухощав и чрезвычайно сдержан. Ни слова не говоря, он пожал руки обоим мужчинам, с волнением встречавшим его, и, даже не обернувшись на вертолет, лопасти которого снова начали набирать ускорение, зашагал через луг к машинам, вразнобой поставленным на шоссе: начальник городской милиции взял под козырек еще издали. А когда Советник приблизился к дороге и, легко перепрыгнув через канаву, выбрался на обочину, прибитую недавним дождем, то начальник милиции, искажая лицо непривычной для себя улыбкой, с деревянным подобострастием произнес:
– Погода-то какая… Говорю: с погодой вам повезло, товарищ генерал!..
Он, по-видимому, рассчитывал, что Советник пожмет ему руку, так же как и всем остальным, и даже начал поднимать ладонь с короткими сильными пальцами, однако Советник, лишь на секунду задержав на нем взгляд внимательных глаз холодно и равнодушно ответил:
– Я не генерал, – после чего согнулся и сел на заднее сиденье машины, положив на колени «дипломат» и спокойно, без всяких эмоций глядя перед собой. Больше он ничего не добавил, а на вопрос мэра: «Все в порядке? Поехали»? – просто кивнул, даже не повернувшись и, хотя бы из вежливости, не посмотрев на говорящего.
Такое начало обескураживало, и начальник милиции, растерянно потоптавшись на месте, как-то очень по-детски развел руками, а потом обиженно затрусил к канареечно-желтой патрульной машине, стоящей несколько поодаль и исполняющей, видимо, функции сопровождения.
– Зря вы так, – вдруг огорченно сказал мэр.
– Что зря? – после паузы переспросил Советник.
– Вообще – зря, Петр Николаевич…
Тогда Советник все-таки повернулся и посмотрел на мэра. Скучное начальственное лицо ничего не выражало, не дрогнула на нем ни одна жилка, но мэр тут же сник и заторопил окаменевшего водителя: Трогай!.. Трогай!.. – а когда машина набрала ход и помчалась меж ярких летних лугов, обрызганных желтыми одуванчиками, то собравшись с силами, добавил – уже другим, официальным тоном:
– Мы подготовили вам гостиницу, разумеется – «люкс», гостевую квартиру в здании горисполкома, квартиру в обычном доме: две комнаты, центр города, и небольшую дачу в пригородной зоне. Извините, но из телеграммы не было ясно, что именно вам потребуется…
– Мне потребуется квартира в обычном доме, – объяснил Советник.
– Квартира в вашем распоряжении…
Более ничего сказано не было, – минут через пятнадцать машина подъехала к зданию горисполкома, они поднялись на второй этаж, и только там, в кабинете мэра, когда был подан чай с бутербродами и конфеты в роскошной коробке, когда были наглухо закрыты все двери, а секретарша предупреждена, что пускать никого не следует, Советник взялся за спинку стула, стоящего перед ним, и, отвергая радушную, приглашающую сесть жестикуляцию мэра, произнес казенным, скрипучим и неприятным голосом:
– Господа, я привез вам совершенно секретное правительственное распоряжение.
После этих слов мэр перестал улыбаться и немного ссутулился, будто на плечи его лег невидимый груз, а начальник милиции, наоборот, распрямился и, как ванька, завертел головой. Сельское простое лицо его вдруг налилось кровью. Только лейтенант ГБ никак не отреагировал: молча сидел и ждал, что последует дальше.
Дальше последовало вот, что: Советник изложил директивы – пункт за пунктом, достаточно монотонно, но чем дольше он говорил, тем большее напряжение ощущалось в кабинете. Словно становилось нечем дышать. А когда он закончил, то мэр даже развел руками от возмущения:
– Ну это уж слишком… Сумасшествие какое-то… Вы уверены, господин Павлинов, что эта болезнь так опасна?..
И начальник милиции добавил – вдруг тоненьким бабьим голосом:
– Народ нас не поймет.
Затем произошла некоторая дискуссия. Мэр придерживался той позиции, что означенные меры очень жестоки, бесчеловечны и отдают временами тоталитаризма, которые, слава богу, уже позади, а начальник милиции, напротив, считал, что данное мероприятие осуществить можно, только объяснять его надо как-то иначе, а то что – болезнь, подумаешь, болезнь, чем мы только за последнее время не болели… Они даже поспорили, мягко препираясь друг с другом. Все это было пустое. Советник и не думал в чем-либо убеждать. Он просто дождался, пока они выскажутся и замолчат, а тогда, нагнувшись, спросил с равнодушной угрозой:
– Вы намерены выполнять распоряжения правительства?
И нисколько не удивился, услышав ответное «да». Ничего другого он и не ожидал.
Далее они обсудили план ближайших действий. Причем, здесь Советник старался не вмешиваться: все необходимые директивы он уже изложил, а привязка к местным условиям – это не его забота, он лишь высказал два-три мелких пожелания, могущих, по его мнению, облегчить задачу, а почувствовав, что теперь обойдутся и без него, сказал, что на сегодня, пожалуй, достаточно. И отклонив предложение поужинать вместе, попросил отвезти его на квартиру.
– Завтра мне потребуется свободный день, – предупредил он.
Его заверили, что беспокоить не будут.
– Отлично, – сказал Советник…
На квартиру его отвез лейтенант ГБ, который сам сел за руль и всю дорогу молчал. Лишь остановив машину перед невзрачным четырехэтажным зданием из пыльного кирпича, он, не поворачивая головы, очень сдержанно сказал:
– Разрешите обратиться?
– Да? – мгновенно насторожившись, сказал Советник.
– Насколько я понимаю, все участники этой… акции… будут впоследствии ликвидированы… как свидетели… чтобы избежать последствий… это естественно, – здесь лейтенант сделал явную паузу, однако Советник не возразил ему. – Так вот, я бы попросил вас взять меня с собой: я умею работать, я вам еще пригожусь.
Несколько мгновений в машине стояла тишина, а затем Советник причмокнул и кивнул в спину так и не обернувшегося лейтенанта.
– Гут, – сказал он. – Я подумаю.
В квартире Советник довольно-таки небрежно осмотрел обе комнаты, уставленные импортными гарнитурами, кухню, где сопел холодильник, забитый продуктами и питьем, зажег свет в ванной и в туалете, после чего повалился в кресло у столика с телефоном и, набрав какой-то необычайно длинный номер, состоящий, наверное, не менее, чем из двадцати цифр, напряженно сказал:
– Это – из третьей палаты, соедините меня с терапевтическим отделением, – и тут же, как бы преобразившись, пропел совершенно другим, радостным и веселым голосом. – Зинуля? Это ты, Зинуля? Ну – у меня все в порядке! Говорю: дела идут превосходно! Очень такой приятный городок, хорошие люди… Нет, сестру пока еще не нашел. Не нашел, говорю, только приехал!.. Но мероприятия все равно проводить буду. Говорю: буду проводить мероприятия!.. Ты что, плохо слышишь? Так передай Гедончику, пусть готовится. Ну – привет, Зинуля? Привет! Целую в носик!..
Он положил трубку и несколько секунд сидел неподвижно – точно борясь с тошнотой. Даже черты лица у него заострились, как у больного. И только, наверное, через полминуты он облегченно выдохнул: Фу-у-у!.. – уже спокойно снял трубку, привычными уверенными движениями разобрал ее на отдельные составляющие и, увидев в микрофонной коробке тонкий продолговатый «жучок», удовлетворенно хмыкнул, а потом, ничего не меняя, снова свинтил эту трубку и бережно, как-то даже заботливо положил ее на рычаги.
– Ладно, – сказал он сам себе.
Прошел на кухню и из бумажного пакета, взятого на дверце холодильника, налил себе молока в сияющий, отмытый до блеска, тонкостенный стакан. Молоко было очень свежее и очень вкусное. Советник пил его, стоя у окна. Штору он отдернул, и поэтому в легких сумерках было видно, как дрожит загорающимися огнями вечерний город.
Собственно, не город, а – два завода, распластавшиеся на равнине.
И – Звезда, которую сегодня не было видно.
Впрочем, это не имело значения.
Потому что город был обречен, и обреченность его чувствовалась даже в летней прохладе, которая вливалась сейчас через открытую форточку.
Причем, чувствовалась – неприятно.
Поэтому Советник снова задернул штору и допил молоко. А затем, тщательно, как он привык это делать, вымыл стакан и поставил его на сушилку.
Настроение у него было хорошее…
Спал Советник – чутко, прислушиваясь к звукам на незнакомом месте, но тем не менее выспался и проснулся, как и заказывал сам себе, в семь часов, когда солнце уже било сквозь занавески яркими утренними лучами. Комплексная зарядка (Советник следил за своим здоровьем), душ и легкий необременительный завтрак заняли ровно час, и в начале девятого он уже вышел на улицу – сразу же сощурившись от хлынувшего на него океана света. Света было слишком много, и поэтому он не сразу разглядел немолодого, довольно полного человека, который привалился к стене на другой стороне улицы и обмахивался панамой, потому что ему было жарко, – а когда разглядел, то зашел в ближайший телефон-автомат и по карточке, данной ему в горисполкоме, набрал служебный подчеркнутый номер лейтенанта.
Он нисколько не сомневался, что лейтенант уже на работе. Так оно и оказалось. И Советник, услышав его голос в трубке, недовольно сказал:
– Это – я. Уберите от меня наблюдение…
А затем, больше ничего не добавляя, даже не дожидаясь ответа, высунулся из будки и жестами показал полному пожилому человеку, что, мол, подойди. А поскольку тот не понимал, то оставил телефонную трубку висящей на шнуре и пошел дальше.
Он был уверен, что наблюдение за ним снимут, и поэтому более не стал проверяться, а сев в нужный автобус, номер которого знал назубок, проехал четыре остановки и, сойдя на набережной желтой реки, уселся на третью по счету деревянную скамейку, где уже пребывал в задумчивости некий мужчина, судя по грубому комбинезону, электрик или строитель.
Впрочем, задумчивость его была кажущейся. Потому что едва Советник уселся рядом, как мужчина без предисловий сказал ему:
– Здравия желаю! – а потом, не слишком конспирируясь, протянул плоский, аккуратно заклеенный, синий конверт. – Вот. Здесь то, что вам нужно. В единственном экземпляре. Разрешите отбыть? – после чего нырнул в следующий подошедший к остановке автобус.
Кажется, Советник даже не заметил его исчезновения: длинными жесткими пальцами он обрывал кромку конверта, доставая оттуда фотографии, изображающие различных женщин с детьми. Первую из этих фотографий он, изучив, задумчиво отложил в сторону, такая же участь постигла и вторую фотографию, зато третью, едва взглянув на нее, он отдернул, и – сам, точно обожженный, вздрогнул, а затем, откинувшись на скамейке, прикрыл глаза и сидел так некоторое время, шевеля губами, как будто молился.