Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Товарищ Ганс - Александр Евсеевич Рекемчук на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Мальчишка в кожаных штанах разглядывал меня довольно нахально. Как будто пытался определить на глаз, кто я, и что я, и сколько таких пойдет на фунт.

Потом он вдруг вскинул сжатый кулак на уровень виска — молниеносно, движением привычным и уверенным — и, насупив брови, заявил:

— Рот фронт!

Я на секунду опешил. Не потому, конечно, что не знал этих слов: слова «Рот фронт» — «Красный фронт», это боевое приветствие революционеров, знал в ту пору любой и каждый, но лично ко мне еще никто и никогда не обращался с таким приветствием, и я на секунду опешил.

Но тотчас очнулся от растерянности. И тоже взметнул сжатый кулак. И тоже сказал:

— Рот фронт!

Мальчишка удовлетворенно кивнул. Насупленные брови его подобрели.

— Отто, — сообщил он, ткнув себя пальцем в грудь.

— Саня, — ткнул себя пальцем в грудь я. На этом наша первая беседа и закончилась. Потому что из дома, из подъезда, завидев наше прибытие, выходили все новые и новые люди. По-видимому, они, эти люди, тоже вселились сюда совсем недавно, немногим раньше нашего, но уже успели рассовать по углам свой скарб и уже по этой причине чувствовали себя старожилами, и вот, завидев, что приехала еще одна машина, они заспешили навстречу: с приездом, дескать, добро пожаловать, не требуется ли вам какая помощь?

Надо заметить — а я это заметил сразу, — что все они были одеты совершенно одинаково, на один манер, будто их всех только что выпустили из одной швальни, где повзводно и поротно обмундировывают солдат, но выдают им при этом не военную, а штатскую одежку.

На всех без исключения были надеты корявые швейпромовские пиджаки в полоску, с торчащими лацканами, такие же полосатые брюки очень щедрого покроя, и у некоторых эти брюки были заправлены в тупоносые хромовые сапоги.

Короче говоря, все эти люди были одеты с той завидной непритязательностью, с какой одевались в ту пору миллионы граждан — от счетоводов до наркомов.

Одинаковость их одежд тем более бросалась в глаза, что все люди, вышедшие из дома нам навстречу, были самых различных национальностей и говорили они на разных, неизвестных мне языках.

— Салуд, компаньерос! — белозубо улыбнулся смуглый, почти чернокожий парень, худой и подвижный, как ящерица (звали его Алонсо), и, взвалив себе на спину дубовый комод, потащил к подъезду.

— Коман эт-ву зариве? — предупредительно осведомился у мамы Гали высоченный красавец с румянцем во всю щеку и пышной вьющейся шевелюрой. (Его имя — Франсуа, как это я потом узнал, — избавляло его от необходимости сообщать дополнительно, из какой страны он родом: Франсуа — тут уж все вместе: и кто и откуда.)

— Ай эм плиизд ту миит ю! Гибсон… — оттеснил этого красавца человек с колючей щеточкой седых усов на обветренном лице. И, нагрузив товарища вязанкой стульев, укоризненно сказал вслед: — Он очень много… разговаривайт!

— Выскочил!.. — сообщил маме Гале приятную новость застенчивый и лысоватый мужчина в очках.

— Кто? — перепугалась Ма, и тотчас же глаза ее озабоченно заметались. Уж известно, кого они искали, эти глаза.

— Я, — утешил ее мужчина в очках. — Моя фамилия Выскочил.

Самые смешные на свете фамилии бывают у чехов. Он приладил на плечо тяжелый узел, в котором — внутри, в глубине, в мягком — что-то домовито позвякивало.

— Ян Бжевский…

В общем, наш грузовик опустел мигом.

Ма чуть растерянно, чуть смущенно смотрела на все это разноязыкое и шумное общество, проявившее к нам, а особенно к ней, такое внимание.

— Мы тут иметь… целы Коминтерн! — значительно подняв трубку, объяснил ей Карл Рауш, первый из наших новых знакомых.

Мясистое лицо его просияло какой-то одухотворенной, отеческой радостью. По-медвежьи обхватив плечи Ганса, он крепко его обнял.

А мое внимание снова отвлеклось от этого мудреного взрослого мира.

Из дома, из нашего подъезда, выбежала девчонка. Не та, о которой я уже рассказал. Другая. Еще одна. Огромный бант на тощей, как бечева, косичке. Прыгал за ее спиной из стороны в сторону, вверх и вниз. Под мышкой она держала двухцветный мяч.

Она выбежала на крыльцо и сразу сощурилась от яркого мартовского солнца. Нос ее при этом очень потешно сморщился в мелкие складочки.

Когда же глаза ее чуть освоились с солнцем и она обрела способность видеть все окружающее, то в первую очередь, конечно, уставилась на меня. С явным; любопытством.

Им, девчонкам, всегда очень интересно, когда в доме появляется новый мальчик.

Я же, порядком ошарашенный всем, что сегодня уже видел здесь и слышал, стал лихорадочно искать в уме какие-нибудь иностранные слова — может, что-нибудь и застряло, — но обнаружил, что из всех из них остались в памяти лишь два. И то давно знакомых.

Ну что ж. Вполне достаточно.

Я поднял сжатый кулак.

— Рот фронт!

Девчонка, заслышав это, переложила свой двухцветный мяч под другую руку и с готовностью взметнула кулачок.

— Рот фронт!

Договорились. Хорошо. Попробуем двинуться дальше.

— Саня, — ткнул я себя пальцем в грудь.

— Таня, — ткнула себя пальцем в грудь девочка.

И не успел я еще осмыслить происшедшее, как бант на тощей косичке заметался из стороны в сторону, мяч, выроненный из рук, поскакал, по ступенькам, а сама девочка залилась смехом, и нос ее опять уморительно сморщился.

Двухцветный мяч, как собачонка, которую долго продержали взаперти, а потом, наконец, пустили гулять, весело, вприпрыжку убегал от крыльца…

Она бросилась за ним — догонять.

И, догоняя, все оглядывалась, все хохотала, и бант каким-то чудом — сам по себе — порхал над ее головой.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Эта девчонка, Таня, а по фамилии Якимова, оказалась не только моей соседкой, а, как вскоре выяснилось, еще и моей одноклассницей. Мало того. Мать девчонки — Софья Никитична Якимова — была в этом классе учительницей. А Танькин отец, как впоследствии я узнал, работал на том же заводе, что и Ма, что и Ганс…

Мир тесен. Мир был довольно тесен в ту пору, о которой я веду рассказ. Впрочем, и теперь, по моим наблюдениям, он не сделался просторнее — наоборот

Но об этой девчонке и вообще о Якимовых я не стану покуда вдаваться в подробности. Сначала я расскажу об иных обитателях нашего нового дома.

И здесь необходимо сделать одно разъяснение.

Обитатели нашего дома были в своем большинстве иностранцами. И среди этого большинства большинство калякало по-немецки — это был их родной язык.

И вас, конечно, удивит, как это я мог с ними общаться, как я мог понимать, что там они говорят между собой, и как я им мог отвечать, когда они меня о чем-нибудь спрашивали.

Так вот, хотите верьте, хотите нет, а уже через месяц после того, как мы поселились в этом удивительном доме, напоминающем Ноев ковчег, я понемножку стал понимать немецкий язык, а еще через месяц — кое-как говорить. И дело тут вовсе не в каком-то особом моем таланте — никаких талантов у меня сроду не было и в дальнейшем не обнаружилось. Но если вокруг тебя целый день с утра до вечера и день за днем калякают на чужом языке, а тебе интересно, о чем это они, а иной раз даже подумаешь, что это они про тебя, к тому же вдруг ни с того ни с сего к тебе лично обращаются на иностранном языке, а ты стоишь как пень, моргаешь глазами и ничегошеньки не понимаешь, ни единого слова, то будьте уверены, что это самый лучший и самый испытанный на белом свете способ изучать иностранные языки, и уже через месяц вы станете разбираться, про что это лопочут окружающие вас люди, а еще через месяц сами начнете лопотать на иностранном языке — да так, что будь здоров…

Правда, наука эта мне впрок не пошла. Когда чуть позже в школе нас стали обучать немецкому языку, то едва мы продвинулись страницей дальше этих двух потрясающих дур — Анны унд Марты, — которые сначала «баден», а потом «фарен нах Анапа», — мои успехи неизменно оценивались жирной двойкой, или, как это тогда называлось, «плохо».

Меня губило произношение.

Дело в том, что люди, проживавшие в нашем доме и изъяснявшиеся между собой на немецком языке, вовсе не были немцами. Они были австрийцами по национальности и почти все уроженцами Вены. Поэтому изъяснялись они между собой на особой разновидности немецкого языка — на венском диалекте. А этот диалект столь же похож на классический «берлинер дейч», как живые беседы одесского базара на диалоги в Художественном театре. Настоящие немцы, заслышав лишь начало фразы, сказанной на венском диалекте, тут же впадают в корчи и умирают на месте от смеха…

Я видел только одного настоящего немца, вернее, одну настоящую немку, которая не умерла от смеха, заслышав венский диалект. Это была преподавательница немецкого языка в нашем классе. Она не смеялась. Она бледнела как полотно от возмущения, когда я начинал зачитывать по учебнику дальнейшие веселые похождения Анны унд Марты, пользуясь произношением и интонациями моих соседей по дому; она бледнела как полотно, говорила «генуг», что значит «хватит с меня», и ставила жирную двойку.

Но для истории, которую я рассказываю, вполне достаточно венского диалекта, и люди, о которых я веду речь, успешно обходились им. Они и миловались и бранились на этом диалекте, здоровались и прощались, смеялись и плакали, говорили о погоде и работе, о насущном хлебе, о мировой революции — они друг друга вполне понимали на этом диалекте, и, что особенно важно, я тоже стал понимать, о чем они говорят.

Чаще всего мы бывали у Раушей, благо жили они этажом ниже нас. Мы — это Ганс и я, поскольку мама Галя как-то не сумела свести дружбу с фрау Эльзой Рауш, Сперва не сумела, а после и не старалась.

Кроме того, у Раушей собиралась исключительно мужская компания. И это даже не было похоже на компании, которые собираются ради того, чтобы выпить и закусить, сыграть в картишки, похохотать и спеть босяцкую песню. Здесь не пили, не закусывали, не играли в карты, не хохотали, не пели. Только дымно курили. И разговаривали. Это походило больше на какое-нибудь ответственное собрание, чем на пустячную вечеринку.

А может, это и были собрания?

Карл Рауш, водрузив на нос роговые очки, шелестел страницами «ДЦЦ»— немецкой коммунистической газеты — и вслух утробным басом читал из нее все подряд статьи и заметки. Иногда его бас достигал особой рокочущей силы, так что казалось, будто данное место в статье было напечатано одними лишь буквами «ррр», и в этот момент крупный, весь в трещинах ноготь чтеца с силой отчеркивал строку на газетном листе, — и у меня пробегали мурашки меж лопаток: я не выносил, когда скребли ногтем по бумаге, а кроме того, мое сердце обмирало от почтительной робости.

Да и все остальные мужчины, которые находились здесь, слушали Карла Рауша с очевидной почтительностью и робким благоговением.

Отчеркнув строку в газете, Карл обычно вставал из-за стола, подходил к книжной полке, стоявшей у них в углу, и рывком извлекал из теснотищи книг увесистый том.

Я успевал заметить на корешке или обложке: «Карл Маркс», «Карл Либкнёхт».

И при этом всегда почему-то в сознании возникало, становилось рядом: Карл Рауш…

Он уверенно и быстро пролистывал страницы, находил нужную, разглаживал шов широкой мозолистой ладонью, окидывал аудиторию пристальным взглядом— поверх очков — и снова начинал читать, уже из книги.

И снова все сосредоточенно прислушивались к его рокочущему басу, а некоторые даже записывали что-то в тетрадки и блокноты.

Закончив чтение, Рауш гулко захлопывал книгу, снимал очки, слегка подрагивающей от возбуждения рукой брал со стола трубку, долго уминал в ней табак, скосив глаза к жерлу, а потом, пыхнув желтоватым дымом, обводил этой трубкой присутствующих — приглашал товарищей высказаться.

Они высказывались по очереди, по кругу, кто расторопно и бойко, будто отвечая хорошо вызубренный урок, кто неуверенно и застенчиво, заикаясь и мямля, кто натужно и раздумчиво, морща лоб, теребя галстук…

Карл слушал, одобрительно кивал головой, удивленно воздевал брови, протестующе взмахивал трубкой, издавал горлом какие-то отрывистые хриплые звуки, но помалкивал до поры до времени. Выжидал.

И я выжидал. Я с томительной досадой пережидал речи всех этих мямлей и заик, таратор и тугодумов, Ганса в том числе. Мне ведь, откровенно говоря, до тошноты надоели, обрыдли подобные же, лишь возрастом поменее, краснобаи в школьном классе, где я учился, — не к ночи будь они помянуты.

Но вот наступала долгожданная минута.

Карл Рауш поднимался с места и, пригладив на темени два-три оставшихся там седых волоска, резко выбрасывал руку вперед.

Его речь была вдохновенна и страстна, ошеломляюща. Пружинистый могучий живот ходил ходуном под свитером, на шее вздувались четкие синие жилы, слюна вскипала в уголках губ, а подобный молоту кулак угрожающе обрушивался на край стола.

Как-то так, само собой, у него получалось, что почти все слова, из которых состояла речь, тоже кишмя кишели победной и гневной буквой «р» — и голос оратора рокотал, подобно грому: «Р-р-революцион… дер-р-р ар-р-рбайтер-р-р… унзер-р-ре пар-р-ртай… Фер-р-рахтенсвер-р-р-тен фер-р-ретер-р-р… р-р-ре-ви-зионистен…»

Вероятно, в этот момент он забывал, что стоит не на трибуне, а за простым обеденным столом, не на митинге, а в ухоженной уютной комнате и что перед ним — лишь горстка соседей по дому, сидящих с разинутыми от удивления ртами, а не тысячная, бурлящая неистовством толпа…

И, ей-богу же, мне самому становилось до слез обидно и жалко, что весь этот пыл, вся эта недюжинная страсть расходуется так щедро — а ради чего, ради кого?

Мне представлялась огромная площадь, запруженная людьми, колышущееся — море красных знамен, лес вздыбленных кулаков, сверкающие глаза, сурово сжатые челюсти — и над всем этим набатно грохочет голос Карла Рауша, и эхо разносит по улицам его непримиримое бунтарское «ррр»…

Для меня Карл Рауш был образцовым, идеальным типом революционера, борца, коммуниста. Именно он, а не кто иной. Потому что, согласитесь, очень трудно думать о революции и прочих возвышенных вещах, когда изо дня в день наблюдаешь другого человека, а этот другой человек вместо боевых пролетарских песен мурлычет за бритьем шикарные песенки из «Петера»: «Тан-цуй танго!..»— обожает блинчики с повидлом и на досуге рассказывает мне бесконечные истории о каком-то придурковатом Тарзане, то ли родившемся от обезьяны, то ли женившемся на обезьяне. Да.

А Карл Рауш — он оставался даже в самой обыденной повседневности воителем и трибуном.

Однажды мы с Откой Раушем, разжившись деньгами, купили себе по пугачу. Это были отличные пугачи — от них получался потрясающий грохот, много дыма и, надо признаться, нестерпимой вони.

И, вооружившись этими пугачами, мы с Откой затеяли ожесточенную перестрелку на лестнице: прячась за перилами — он на своем этаже, а я на своем, — мы, не жалеючи, изводили гремучие пробки, и, будь это настоящие револьверы, уже вся лестница, надо полагать, была бы завалена нашими трупами.

На шум выскочила Ма и страшно заругалась на нас обоих. Она кричала, что мы устраиваем сумасшедший дом, что у соседей, наверное, полопались барабанные перепонки, что от этого дыма может получиться пожар, — словом, то, что обычно кричат матери в подобных нередких случаях.

Еще она заявила, что незачем баловаться такими идиотскими игрушками, убивать друг друга, а лучше бы мы что-нибудь смастерили из детского «Конструктора», который мне недавно подарен.

И как раз в это время по лестнице поднимался Откин отец, Карл Рауш. Он остановился, послушал, взошел еще на один этаж — туда, где стоял я и где разорялась мама Галя, — приблизился ко мне, положил руку на голову, ободряюще улыбнулся, погладил и негромко, вразумительно сказал моей маме:

— Это не так страшно, фрау Мюллер. Это ничего себе… Пусть они с детства привыкать к оружие… Им еще предстоит серьезный классовый бои. Они должны это уметь, геноссе Галя! Вы понимайт?

Ма опустила глаза, как школьница, и лишь пожала плечами.

А Карл Рауш, подтолкнув меня к ступенькам, посоветовал:

— Идите на двор, ты и Отто… Вы можете там сделать настоящий баррикад.

Я очень завидовал Отке, что у него такой отец.

И не только по этой причине я завидовал ему.

Ведь Отка, хотя он и был моим ровесником, уже успел воочию повидать такое, что мне самому было знакомо лишь по книжкам, лишь по кинокартинам.

Он приехал оттуда.

Конечно, он изрядно злоупотреблял своим преимуществом, своим жизненным опытом. Нам, русским ребятам, становилось мучительно неловко, когда этот пацан с ежастыми белобрысыми волосами, пыжась от солидности, начинал нести такое:

— Я иду по улице, вижу — стоит полицейский, «шупо». Подхожу, здороваюсь. Он отдает честь. Тогда я похлопываю его по спине: хороший ты, мол, парень, молодец! И скорей — за угол… А у него к спине уже приклеена листовка. Все вокруг смотрят, смеются, а он вертится, как идиот, и не понимает, что произошло…

Нам эта история очень нравилась. Мы хохотали взахлеб над одураченным полицейским.

Но как-то не очень внушало доверие одно обстоятельство. Мы никак не могли себе представить Отку снисходительно похлопывающим по спине дюжего полицейского. Мы как-то не могли поверить, будто там, в Вене, царит такая фамильярность, что всякие пацаны треплют полицейских по спинам.

Мы догадывались, что Отка врет.

Но тем не менее ни у кого из нас не возникало сомнений в том, что наш Отка на самом деле видел живого полицейского и, может быть, действительно был очевидцем того, как этому дурню приклеивали к спине листовку, и мы знали, что в том районе, где жил со своими родителями Отка, — в венском районе Майдлинг, на Хохенбергерштрассе — три года назад шли жестокие уличные бои, и стреляли там не вонючими пробками, и убивали всерьез, и Отка был прямым свидетелем всех этих жутких событий, даже если ему и довелось тогда сидеть в подвале, у мамкиной юбки.

Мы уважали за это Отку. Завидовали ему. И прощали, когда, осерчав, он начинал бить себя кулаком в грудь и орал заносчиво: «Я шуцбунд!»



Поделиться книгой:

На главную
Назад