Он замолк.
— Ну и что же потом? — спросил Виталий.
— Потом она мне носила… передачи. Вышел я из заключения по амнистии, в пятьдесят третьем. А домой ехать не захотел. Видеть я не мог эту женщину. Мотался по разным местам, в общежитиях жил. Специальность свою бросил, отстал от нее. Так, больше грузил-возил. Всякое делал, и все мне было без интереса. Одним интересовался — выпить. А чем больше пил, тем чаще менял работу. Да этой работенки — таскать да подавать — везде хватает.
И стал я переезжать с места на место, думаю, хоть свет посмотрю, объезжу страну нашу широкую. А вот последние года два унялся немного: жилплощадь эта прекрасная, — он с усмешкой оглядел пустую грязную комнату, — меня связала…
— А как вы в Москву попали? — спросил Виталий.
— Женился я все-таки еще раз. На дурочке на одной.
Он хлебнул из стакана и, подобрав со стола крошки, сунул их в рот.
— Почему на «дурочке»? — заинтересовался Виталий.
— Такая уж была: больно жалостливая, жалела всех. В церковь ходила, богу молилась. И меня вот пожалела… Занесло меня транзитом сюда, в Москву, и угодил я, выпимши, под машину. Да так меня разбило — чуть не на тот свет. Однако отлежался, здоровый был. А она сестрой работала в больнице, в том отделении. Пришло время мне выписываться. Я еще на костылях ходил, одна рука в гипсе. Она меня спрашивает: «В какой пункт отправляетесь, не нужно ли телеграмму дать, чтоб за вами приехали?» А я ей: «Нет у меня пункта, а если уж так спешите, то выписывайте к чертовой матери и разговаривать не об чем». Она к врачу — так, мол, и так. Добилась, оставили еще на неделю.
А потом взяла меня сюда, в эту комнату. Чистота у нее была. В этом углу вон, где крючки торчат, иконы висели и лампада горела. Поселился я здесь, на диване…
Виталий взглянул на продавленный диван с засаленной спинкой.
— …и стала она меня обхаживать — кормить да обстирывать.
— Значит, не все женщины, как старуха из сказки, — вставил Виталий.
— Дурочка была, я ж и говорю, — сказал Седой ласково. — Много я ей хлопот доставил и горя тоже… в благодарность за ее добро. Вечная ей память.
Он опорожнил стакан. Виталий выпил тоже. Оба помолчали.
— Расскажите, что дальше было, — попросил Виталий.
— Женился я на этой чудачке. Сперва решил: раз баба меня, такого бугая, не побоялась к себе взять, значит, известно, чего ей надо. Вот на вторую ночь я к ней и подвалился. А она вскочила с кровати, к двери кинулась, стоит в одной рубашке и дрожит, аж зубы стучат. «Не тронь меня, — говорит, — ради бога не тронь, я не такая, как ты думаешь, и не надо мне ничего этого, я, — говорит, — девушка»… А ей лет сорок было, не меньше, кха! — он не то кашлянул, не то хохотнул. — «Мой, — говорит, — жених погиб на войне… И если не суждено мне было замуж выйти, то я хочу остаться в девушках…»
Ну, я войну не забыл и совесть еще не пропил. Оставил я ее в покое. А месяца через полтора, — я уже на работу временную устроился, вахтером, тяжелую-то не мог еще, — купил я по дороге домой красненького, да закусочки, да конфет, и еще купил цветок — хризантем, лохматый такой, накрыл на стол и жду ее.
Она вошла, стала у двери, смотрит и улыбается. Такая из себя невидная была, неяркая, а улыбнется и вдруг захорошеет вся. Улыбнулась и спрашивает: «Что это у нас — праздник? Какой же?» А я ей: «Праздник такой, как сама решишь, — либо проводы, либо помолвка… Тебе, — говорю, — бог судил замуж выйти, только вот жениха послал незавидного». Я ей в тот вечер все про себя рассказал, а теперь, говорю, решай, согласна ли. А то уж пора мне в отлет.
— Ну, и она… — не вытерпел Виталий.
— Согласилась, дурочка. И в загс непременно захотела. Расписались. В церкви хотела венчаться, но я не пошел. Не верю, не могу. Прописала меня у себя… Я у нее ничего этого — расписаться, прописаться — не просил. Это она все сама — так, говорит, надо, чтоб все по-настоящему.
Вначале все у нас шло хорошо. Смог я на постоянно на работу устроиться, на заводе. Работал, всю получку ей отдавал. Да пустяковые были деньги — квалификацию я потерял. Как-то она с нашими заработками управлялась. Шло у нас все нормально. Не пил я. Почти.
Он помолчал с минуту.
— Только скучно мне с нею было. С самого начала. Ничего у нас такого — горячего — не было. Так — ни жарко, ни холодно. Не нравилась мне эта постность ее, что ли… Все-то она крестилась да молилась, старухи какие-то к ней ходили, богомолки. У нее это всерьез, а мне — смешно. Сказал уж — не верю.
А весной стало мне невтерпеж, потянуло вон из Москвы. Уехал на Юг. Вроде сбежал — оставил ей записку: извини, мол, что так получается, заскучал, не могу. А осенью вернулся. Знал, что плохо это, и все же холода не выдержал. Она не корила меня, приняла хорошо, даже вроде обрадовалась. И опять стали жить, как жили, — тихо да скучно. А следующей весной я снова уехал. Теперь уж в открытую. Попрощался совсем, сказал: «Не жалей, тебе без меня спокойней да и чище будет».
Седой помолчал, шевельнул косматыми бровями, будто удивляясь.
— И все-таки вернулся. К самой зиме, в конце ноября. И не от холода только. А вроде даже заскучал, старый пень, захотелось ее заботы, к дому потянуло. Но уже не застал ее. Умерла она в больнице, от болезни в животе… забыл как названье. Операцию сделали, но не выходилась. Только с неделю до меня похоронили. Пришла ко мне монастырка в черном платке, принесла в бумажке ниткой замотанные деньги. Вот, говорит, тебе Варя велела отдать, это ей по больничному причиталось. И еще передала мне, что сказала Варя перед смертью: пусть живет, мол, спокойно, дом этот теперь его, а я на него не сержусь.
Он замолчал надолго и сидел, опустив голову над пустым стаканом. Прервал молчание Виталий:
— Вы об ней очень жалели? Скучали?
— Как сказать… «Скучал, жалел», — не знаю… Удивился я ей, что ли, и все о ней думал, всю ту зиму. Может, и скучал… Ведь не любил я ее, когда женился, и потом не захватила она меня. А тут проняло. Привык я думать, что человек жаден, тем и отличается от зверя. А она была не такой. Может, только после смерти ее понял я, что замуж она пошла не для себя, а для меня. Пожалел я тогда очень, зачем жизнь ее взбаламутил.
Вот с тех пор и живу тут — жилплощадь! Люди к этим своим площадям прикреплены, как все равно памятники к асфальту, — навечно. Я бы и бросил эту комнату, да дело к старости — боюсь. Не в Африке живем. И на общежитие мне теперь надеяться нельзя. Кто меня возьмет с общежитием, какой я работник? Одно слово — пьянь.
— Вы уже не работаете?
— Работаю, конечно. Так — кой-где кой-чего. Больше ящики да мешки в магазинах перетаскиваю. Пью крепко. На весь свой заработок. Что от Вари осталось, тоже пропил. Иконы и те… ризы на них серебряные были. Вот какой я грешник. Не верю ни во что, я ж сказал.
Он умолк. И в этом молчании услышал Виталий ночную тишину и понял, что очень поздно. Но ему хотелось, ему нужно было поговорить, только слова не сразу давались ему.
— Вы сказали про женщин — все они корыстные, а потом рассказывали, и уже вышло — не все. А ведь есть же, наверное, хоть и не такие, как Варя, но неплохие. Как моя Маруська, например. Вот она деньги собирает… ну… копит. С каждой получки откладывает. На мебель — новую квартиру ждем. И жмется, жмется — экономит. А по мне лучше не мебель, а мотоцикл. На мотоцикле можно на рыбалку, за грибами или просто так — новые места посмотреть. А Маруська и слышать не хочет. У нас, говорит, много кой-чего не хватает до мотоцикла. Какой-то шкаф выдумала, в который все на свете упихать можно.
Ничего ведь плохого нет, когда люди хотят что-нибудь купить. Тем более — семья. Нельзя ведь жить так, совсем безо всего, — он оглядел полупустую комнату.
— Да разве я говорю, что шкаф нельзя купить или что там еще? Так жить, как я — хорошего мало. Я говорю, что нельзя этому шкафу молиться, вот что я говорю. Пузо нельзя набивать этому шкафу! А то купят шкаф, он рот свой раззявит — подавай ему платьев, костюмов, польтов — таких, эдаких, трикотажу, мануфактуры… Такие шкафы бывают — всю жизнь жрут и все не сыты. А? Не прав я? И заглотит шкаф человека. И сидит он в шкафу как арестант. Не живет, а срок отбывает… Жена твоя не такая?
— Нет, где там. Жизнь у нас не роскошная. Ничего такого у нас нет.
Виталий хотел добавить «пока», но осекся. Вдруг он понял, что это «пока» присоединило бы их, не имеющих даже порядочного шкафа, к тем, кто только и делает, что набивает свои шкафы.
— Тебе, парень, домой пора, поздно уже, — сказал хозяин, — да и мне спать охота. Постой, а который час? Второй? Ежели тебе далеко, ложись-ка тут, на диване, А я там…
Седой кивнул в сторону раскладушки.
— Жена будет беспокоиться, — сказал Виталий нерешительно.
— Ну, что ж теперь, раз просидели. Будить только ее, тревожить. Все равно завтра ответ держать. Хорошая она, твоя жена?
— Да, — сказал Виталий, чуть подумав.
— А раз хорошая, значит, поверит. Впрочем, как знаешь. Я ложусь. Ты погаси.
И он рухнул на раскладушку, не скинув даже ботинки.
Виталий снял пиджак и бросил под голову. Грязный диван пугал его, но идти далеко пешком, выпивши, не хотелось. А пуще всего не хотелось ночных объяснений с Маруськой. И, погасив свет, он лег, не раздеваясь, натянул пальто до подбородка и заснул.
Проснулся он от шума — в квартире ходили, хлопали дверьми, слышался громкий разговор. Он поднялся, оделся, не зажигая света, вышел на улицу. Под фонарем взглянул на часы — без четверти семь. Домой заезжать вроде поздно, и Виталий зашагал к заводу — хватало времени голову провеять.
«Вот всего-то и было делов», — сказал себе Виталий, вспомнив в подробностях прошлую ночь. Можно ли рассказать все это Маруське? Нет, ничего из этого не получится — крик один. Виталий вздохнул и повернулся на другой бок. Маруська спала, натянув одеяло на самый затылок: «Отгородилась!» Райка тоненько высвистывала носиком, как птаха. А Виталию все не спалось. Сонно, медленно шевелились в нем мысли, словно разводья на зацветшем пруду.
О Маруське. О том, что она хорошая, но ему с ней скучно. Не плохо, а скучно. Никуда они не ходят, ни о чем не говорят. Даже в кино ее не выманишь. «А зачем же телевизор купили?» Он и сидит один все вечера — телевизор оправдывает. А она смотрит урывками, некогда ей. Говорить ей тоже недосуг. А может, им просто не о чем говорить? Чего там! Старик прав.
А говорить-то, оказывается, интересно. Вот хоть бы взять их ночной разговор. Виталий еще робел, не вступал в спор. А теперь про себя возражал Седому. Конечно, он здорово сказал про шкаф, однако деньги есть деньги, почему ж их не тратить у кого есть?
Он, будь у него много, купил бы мотоцикл с коляской. Посадить летом Маруську с Райкой и махнуть далеко, на большую реку. Маруська в жизни никуда не ездила. А еще бы лучше — машину. На машине хоть вокруг света…
Виталий ощутил в ладонях гладкую округлость руля. Руль легко дрогнул, машина тронулась. Через ветровое стекло он увидел прямую дорогу, далеко прорезающую лес. Дорога двинулась навстречу, сначала медленно, потом быстрей и быстрей. Замелькали по сторонам темные ели, светлые березы, и он помчался туда, где тонкой чертой обозначался стык земли с небом. Впереди появилось облако, оно стало расти, темнеть, превратилось в тучу. Он въехал в тучу, и больше ничего не было. Он спал.
Миновало три дня. Все шло, как заведено, но было другим. Виталий и Маруська не разговаривали, хмурились, спали поврозь.
Маруська думала: ладно, что было, то прошло, может, и правда не обманывал он ее, раз так разобиделся. Заговаривать она первая не станет, но и дуться больше не будет — скорей бы наладилось все по-старому.
На четвертую ночь Виталий пришел к ней. Она улыбнулась, подумала: «Ну, вот и сладилось». Но он и слова ей не сказал, не поцеловал ни разу, а потом ушел обратно к себе на диван. Маруська выругала его скверным словом. Теперь она не сомневалась: случилось самое страшное — влюбился он.
Она решила непременно завтра же, попозже, украдкой от соседей, сходить к бабке Липе. Бабка в этих делах крепко понимает. Вот в прошлом году сделала она одному парню. Парень обещал девчонке жениться, а как узнал, что она беременна, бросил. Девчонка любила, чуть не удавилась. Кто-то ее послал к бабке. И что же? Она только чего-то пошептала, а парня вскоре от еды отбило, похудел, даже желчь в нем разлилась. В больницу положили. А как вышел из больницы, так сам к девчонке: давай, говорит, поженимся. Женились с пузом уже. Ничего, живут, как все. Пацаненок у них. Вот как она умеет, бабка Липа!
В субботу Виталий пошел с дочкой в зоопарк. Маруська вздохнула с облегчением — ссора давила ее, да и убираться без них свободнее. Ей же, кроме своего, еще кухню пришлось мыть за соседку, та палец порезала. Потом в баню ходили, а вечером она стирала. Как-то субботу прожили. Зато в воскресенье извелись совсем: сидели весь день дома и молчали как чурки. Обычно к обеду в воскресенье Маруська брала четвертинку, а тут не стала: «Что это я его еще угощать стану». Витька смолчал. Кое-как дотянули до вечера. «Ну, — подумала Маруська, — если сейчас ляжет со мной, то замиримся, я уж первая с ним заговорю, черт с ним, с дураком». Но Виталий опять лег на диване.
Во вторник у обоих был день получки. Маруська пришла с работы довольная — за октябрь ее рассчитали хорошо, начислили сто шестьдесят, вычли аванс — сто пять на руки. Оставив Райку во дворе поиграть, чтобы не мешала, Маруська скинула пальто и сапоги и в платке села за стол.
Бережно сложила она десятки с десятками, пятерки с пятерками — картинками наверх. Потом начала раскладывать кучками: за квартиру, свет и газ, за Райку в садик, а это к празднику. Маруська отложила три пятерки, подумала и добавила еще одну — надо ж девчонке обновочку какую купить. Потом, не спеша, приглядываясь, выбрала она пять самых новеньких чистеньких десяток. Эти пойдут в коробку. Остается маловато, ну что ж, еще и Витька принесет.
Маруська подошла к комоду, сунула руку под вязаную скатерку. Там позади фотографии в ракушечной рамке лежал ключ от ящика. Взглянула на фото, где они молодоженами — ишь, хорошие! Лицо у нее полное, веселое, коса вокруг головы, косу она тогда купила себе. Глаза у обоих получились точками, но все равно Витька красивый. Он и сейчас такой. Маруська вздохнула, отомкнула ящик и достала круглую жестяную коробку из-под конфет. Вытащила из нее сверток, развернула газетку и пересчитала накопленные деньги. Двести восемьдесят. Она добавила к пачке новые десятки, подержала ее в ладонях, как бы взвешивая, — триста тридцать, жаль что не круглый счет. Может, прибавить те двадцать? Какой уж тут праздник, раз они в ссоре, а пироги и так можно испечь… Но Маруська вспомнила про Райку — девочка так ждет праздника. Да и от людей стыдно будет, как это не справлять? Хоть какой стол, а надо, может, придет кто… А может, как раз в праздники и помирятся. Ладно, округлит еще, успеется…
Маруська завернула газетку, убрала коробку. Пора обед греть. Открыла фортку, покричала Райке: «Иди скорей, сейчас папка придет!» Тут же вспомнила: «Да, у него ж получка, значит, выпивает со своими».
Витька действительно сидел в том же кафе, только компания на этот раз была побольше, занимали два столика. Больше стояло под столами бутылок, теснились тарелки на столах. Беседа шла вразнобой, — выпили, говорили все разом. Буфетчица то и дело покрикивала: «Тише вы, заведующая сейчас придет!» Та действительно появилась в дверях, что-то сказала, но никто, кроме буфетчицы, ее не услышал.
Виталий пил, закусывал, говорил, как все, но время от времени оглядывался на столик в углу. Столик был пуст. Витька понял, что хотел бы опять увидеть этого занятного старика, услышать его речи.
Когда стали расходиться, он радостно подумал: «А схожу-ка я к Седому сам…» По дороге купил кой-чего, не с пустыми же руками прийти. О том, сколько времени, Виталий не думал. В голове у него слегка шумело, спать не хотелось, наоборот, он бы сейчас спел, сплясал, если б в компании, — весело ему стало.
Седой был дома. Виталия он встретил угрюмо: «Проходи, что скажешь?» Но увидев бутылку и свертки с едой, помягчел. Снял со стола грязную газету, расстелил другую, почище.
— Э-э, да ты уже тепленький, — сказал он, взглянув на Виталия. — Как жена-то, не ругает тебя за это?
Виталий смутился.
— Ну, ругает, дело обыкновенное, — сказал Седой, — ничего, днем поссоритесь, ночью помиритесь.
Свет лампочки, казалось, с трудом пробивал плотный воздух, загустевший от запахов дешевого курева, заношенной одежды, винного перегара. Свет стоял над столом дымным конусом, и все видимое зыбилось и плыло в нем. Виталий видел седую голову, две глубокие морщины, сбегающие от переносицы к углам рта, темные руки с короткими пальцами, двигающиеся над столом. Все остальное сливалось с глухой темнотой комнаты.
— Вот вы давеча говорили про людей, которые шкафы набивают барахлом, осуждали их, — заговорил Виталий, — но если на свои, на честные, вам не все равно, кто что покупает? Один — тряпки, другой — книги, третий — мотоцикл. Кому что хочется. Дело их — ихние же деньги?
— Постой, постой. Не совсем так. Совсем даже не так. Я осуждаю за жадность, за то, что берут лишнее, больше, чем надо.
— Хорошо, а как вы узнаете, что «больше, чем надо»? Для вас, может, два костюма — уже лишнее, а нам, рабочим, в самый раз. А какому-нибудь начальнику большому или артисту знаменитому, два — мало?
Седой засмеялся:
— А ты, парень, ничего, ожил. Вот он, разговор — разговор и есть. Мозги у тебя зашевелились. Конечно, пусть все тратят, у кого есть, что заработали. Пусть покупают себе — по потребностям. Только у нас вот что получается — у одних потребности, а у других сверх. И чем больше имеют, тем больше хотят. Или это уж природа такая, а? Говорю тебе — человек жаден. Я, покуда сидел, насмотрелся и наслушался. Знаю.
— Что ж, по-вашему, природу эту никогда не переделать?
— Хорошо бы, конечно, а как? Что-то не слыхать, чтобы кто говорил «мне хватит». Все больше кричат «мало, мало»!
— Так ведь научно доказано… — начал возражать Виталий, но Седой перебил:
— Если б корысть одолеть, человек бы стал ангелом с крылышками и наступил бы рай на земле… Ты вот, например, ангел или еще не готов? — Седой озорно блеснул на Виталия глазами.
Тот рассмеялся.
— А я — уж наверняка из чертей, — добавил Седой. Оба помолчали, выпили, закусили. Виталий поглядел, как жадно ест старик. Подумал: «Одинокий он, запущенный, плохо ему».
— А детей у вас не было? — спросил Виталий.
— Были. Есть. Двое — сын и дочь. Давно уж самостоятельные. Сын в начальники вышел, в Москве он. Дочь тоже образованная. Я тебе не рассказывал? Ездил я в свой городишко лет восемь назад. Посмотреть потянуло, где раньше жил. О детях узнать. Временами тоска меня забирала, скучал без детей. Только знал: как ни скучай, а мне их не растить, жена не отдаст. Так просто… что они, где. Ну, узнал: сын институт заканчивал в Москве, дочь училась в области. Жена давно замуж вышла, за директора райторга, вдовца. В нашем старом доме жили чужие. Продала она дом, переехала к мужу. Недавно построили новый — крыша из цинкового железа, так и сияет. Больше-то я ничего не видел, только яблони через забор, одни верхушки. Ворота вроде дубовые, на кованых петлях. И железка прибита с собачьей мордой — не суйся, мол. Когда я возле старого своего дома бродил, узнала меня старушка соседка. Сказала: живут хорошо, довольные, все у них есть — и сад, и машина, денег хватает, каждый год на курорт ездят.
Видел я и жену свою бывшую — издали. Важная такая, полная — через грудь земли не видит. Волосы сделала рыжие, молодость сохраняет. Меня не заметила. Да это и хорошо… Да-а, все ее мечты — вот они, руками взять можно. Ну, а что не успела, то дети успеют. Она уж их воспитала небось…
Он помолчал и добавил:
— Я и про сына знаю, я ему мебель возил.
— Как… «мебель»? — не понял Виталий.
— Из магазина на Пушкинской по адресу, да со старой квартиры на новую, из Черемушек в центр. Жена его два гарнитура купила заграничных. Переезжали из двух комнат в четыре, всю мебель переменяли. Ничего у него жена, шустренькая дамочка, так и покрикивала, чтоб чего не испортили, указывала, что куда ставить. Мы целой бригадой работали, все их имущество перевезли… Когда она с нами расплачивалась, я возьми да и скажи: «Выпьем, значит, за здоровье князя Игоря». Сын мой Игорь. Она вскинулась: «Откуда вы знаете, как зовут моего мужа?» — «Не знаю я вашего мужа, — говорю, — вот смотрю в наряд, написано Седых И. П., — я и сказал». Рассмеялась: «Представьте, говорит, угадали!»
— А вас-то как звать, — перебил Виталий, — я так и не знаю.
— Мудреное у меня имя, парень, без пол-литра не выговоришь. Пан-те-лей-мон. Слыхал такого? Пантелеймон — святой великомученик. В святцах означен врачом-целителем. Двадцать седьмого июля по-старому его день. Раньше знаешь как — в какой день ребенка крестили, то имя поп и давал. Старый обычай.
— Слышал я, знаю.
— …Так вот, пока мы сыново имущество перевозили, я всю их жизнь узнал — по вещам. А сын мой тогда был в командировке за границей — жена похвасталась.
— И вам не захотелось его увидеть, потом как-нибудь, раз вы адрес узнали?
— А ты думаешь, он бы мне обрадовался? Нет уж, опоздал я являться. Мы с ним теперь чужие.
Я его так представляю: походка важная, животом вперед. Глаза прямо уставлены, а в глазах целая мысль: «У меня дела государственные, заботы большие, а не какие-нибудь трали-вали, как у вас». Можешь проверить — такой ли. Съезди, адресок дам. Жизнь их тоже представляю: по вечерам смотрит Игорь Пантелеймонович телевизор, не какой-нибудь, самый шикарный — «Рубин». По субботам гости. В преферанс играют — столик есть для этого. С зеленым сукном, старинный. Иногда книжку почитает, книги красивые, новые — одна к одной. Радиола есть, музыку завести, потанцевать. Магнитофон — песенки переписывать или свой голос послушать. А еще знаешь что есть? Шкапик такой занятный, с гнездышками для бутылок. Называется «бар». Гостей угощать, самим побаловаться… Штучка!
Видишь, сколько я о нем знаю. А видеть его не хочу. Потерял я его. Может, и моя вина тут есть…
Седой вдруг замолк, голова его опустилась. «Задремал, — подумал Виталий. — Пора мне». Он встал, но пошатнулся и ухватился за стол.
— Духотища, — сказал он себе в оправдание.