– Верочке нельзя дым нюхать, – объяснил Карлсон. – Чего-то они не доругались.
Объяснение как объяснение, подумал Валька, но ведь Карлсона сейчас непостижимым образом выдворили. И он, для спасения самолюбия, прихватил с собой второго курильщика. Соблюл, так сказать, достоинство…
Карлсон присел на торчащий корень сосны и закурил, стряхивая пепел в новорожденную травку. Он молчал, молчал и Валька. Он только кивком поблагодарил Карлсона за сигарету и огонек.
Смутно было сегодня в мастерской и около.
Докуривая сигарету, Валька побрел обратно к дверям, думая, а не умнее ли смотаться. Совершенно случайно он заглянул в окно мастерской. И увидел кресло, а в кресле сидящих в обнимку Верочку и Изабо. Причем Верочка уткнулась лицом в плечо Изабо, а та гладила ее по спине.
Тут Валька решил, что наконец все понял.
Он немало наслышался о половых извращениях среди богемы. В основном это были пошлости о мужской взаимной любви. На заводе такие дела презирали. Приятель Димка показывал Вальке голубых возле общественного туалета. Люди были обычные, некоторые даже бородатые, что особенно удивило Вальку. Насчет лесбийской любви он имел смутное понятие – несколько картинок в порножурналах, и не более того. И вот, похоже, нарвался.
Странная пылкость, с которой сдержанная Изабо бросилась к лежащей в обмороке Верочке, нежность, с которой они сейчас обнимались, да и темная история с позированием, которую все дружно от Вальки прятали, да и вообще сам контраст – мускулистая Изабо и хрупкая Верочка, короткая стрижка жестких, явно крашеных черных волос – и шелковистая нежно-каштановая коса, перемазанные в зеленом пластилине крупные руки одной – и бледные слабые пальчики другой. А также хороший мужик Карлсон, которому в результате не видать скульпторши, как своих ушей. Ну вот, получил желанную богему! Бр-р…
Все так складно выстроилось, что Вальке захотелось уйти, не прощаясь.
Он был человеком правильным. Положено в двадцать пять иметь семью, растить ребенка, ладить с тестем и тещей – он все это соблюдал без размышлений. Положено в принципе быть верным мужем – в принципе он и был им, потому что среди заводских молодых мужей было еще одно негласное «положено» – время от времени затевать ни к чему не обязывающие романы, так, ради встряски. Встряхивался и Валька. Даже без особой инициативы – иногда, сообразуясь со своими женскими настроениями, посреди рабочего дня к нему прибегала Надя из бухгалтерии, и они запирались в конуре возле склада инструменталки. Но Надя – это так, благодаря ей он в мужской компании за пивом чувствовал себя полноценным сотрапезником, а вот если бы Надя развелась с мужем и предъявила претензии, Вальке пришлось бы ей втолковывать, что шалости сами по себе, а семья – сама по себе.
Карлсон докурил сигарету.
– Пошли, что ли? – сказал он застрявшему возле дверей Вальке.
И Валька пошел. Потому что не удирать же без сумки и куртки.
В мастерской Изабо уже кормила Верочку чем-то тушеным, с чесночком, с травками, Валька чуть слюнку изо рта не пустил.
– Опаздывает Широков, – сказала Изабо. – Садись, Валя. Пока он еще торт привезет! И ты садись… бюрократ.
Свое варево она вывалила в эмалированную миску и дала впридачу здоровый ломоть хлеба.
– Интересно, где он торт раздобыл? – спросил Валька. – Теперь торты под пять сотен, и то их нигде нет…
– А как вообще положено слушать пьесу? – поинтересовался Карлсон, получая свою миску. – Фрак со смокингом я оставил на яхте, а лаковые туфли еще не прибыли из Парижа.
– Пьесу принято слушать молча, – ответила Верочка.
Валька присматривался, ища новых подтверждений своей гипотезы, но никаких объятий больше не увидел. Изабо и Верочка участвовали в необязательной беседе, которую разухабисто вел Карлсон, и не более того. А тем временем совершенно бесшумно у окна возник Широков с кейсом в одной руке и с тортом – в другой.
Карлсон еще раз удостоверился, что его допустят к читке без фрака, все дружно убрали стол, принесли чашки с кофе, освободили место для рукописи и наконец притихли.
Широков достал папку с листами.
– Значит, так. Пьеса из жизни всем известного Александра Пушкина, – с дурацким пафосом продекламировал Широков. – Названия пока нет. Действие первое. Действующих лиц всего два – сам Пушкин, ему тридцать лет или около того, и Мария Николаевна Волконская, ей двадцать четыре или чуть меньше.
– А кто это такой – Пушкин? – спросил Валька.
Валькин вопрос вызвал легкое замешательство и сразу же – дружный хохот.
– Все правильно, – заметил Карлсон. – В школе не проходили.
– Теперь видишь, Пятый, какова здоровая народная реакция? – спросила Изабо.
– На фиг он им нужен! – подытожил Карлсон.
– Да перестаньте вы! – Верочка встала и обняла обиженного Широкова. – Мало ли чего не проходили! Широков, объясни ему, пожалуйста. Он же не виноват…
– Все очень просто, – проворчал Широков. – Бунт декабристов вы хоть по истории проходили?
– Ну? – спросил Валька, не из приличия, а потому что действительно вспомнил этот бунт.
– Как декабристов сослали в Сибирь, в рудники, проходили?
– Перестань, – одернула его Изабо. – Валя не виноват, что ты в такие глубины закопался.
– Почти все известные и начинающие писатели были так или иначе связаны с декабристами, – уже успокаиваясь, сказал Широков. – Ну, которые тихо сидели, тех припугнули. А которые пошустрее или, не дай Бог, на Сенатскую выходили с пистолетиками, тех, естественно, в кандалы… Очень просто. Так Рылеева повязали, Одоевского, Бестужева-Марлинского, Корнилович чудом уцелел, допросами отделался. Кюхельбекер совершенно непонятно как за границей оказался, ездил потом по Европе и в голос кричал… да кто тут мог помочь?..
– Валентин, ты хоть одно имя узнал? – спросила Изабо.
– Корниловича, – честно признался Валька. – И «Думы» Рылеева помню. В девятом, что ли, классе… Скучные, правда.
– Ну вот, среди каторжан оказался молодой поэт Александр Пушкин. Его считали главной надеждой русской литературы. Но из стихов, поэм, прозы сохранилось очень мало. Рукописи и корректуры новых изданий пропали в Третьем отделении. До нас дошли клочки. В Сибири он много писал. Куда все делось – непонятно. Одни кусочки – то в альбоме, то в письме, то на полях чужой рукописи. Из ранних его вещей сохранилось немало, можно поверить, что он стал в Сибири настоящим поэтом…
– А проверить невозможно, – серьезно закончил Карлсон. – Ну, давай, читай, исторический экскурс окончен.
– Ладно. Итак, комната с простой мебелью в деревенском одноэтажном доме. На постели поверх одеяла спит ручной заяц…
Изабо и Валька переглянулись. Их сюрприз уже сох в укромном уголке, оклеенный кусками кроличьих шкурок.
– Александр стоит у окна, спиной к зрителю. На нем поношенный сюртук, панталоны заправлены в валенки. Мария сидит у накрытого скатертью стола. Она в черном бархатном платье с белым отложным воротником. Рядом стоят пяльцы с вышивкой. На столе корзинка для рукоделия. В руке у Марии несколько листков письма, которое она и читает вслух Александру. «Вчерашний бал австрийского посла удался на славу, – негромко читает Мария. – Графиня Долли была обворожительна. Я подошла к ней, мы шепотом обменялись несколькими словами. Зная, что я собираюсь писать к вам, она велела кланяться милым друзьям, которым она сочувствует всей душой». – «Бедная Долли, – перебивает ее Александр, – как сладко ей сочувствовать с блюдечком ананасного мороженого в одной руке и с бальной книжечкой – в другой!» – «Ты действительно не понимаешь, Саша, что для них это подвиг – на балу, где полно любопытствующих, говорить о нас и передавать нам поклоны? – спрашивает Мария. – Впрочем, если письмо бедной кузины тебя раздражает, я пропущу про бал…»
– Стоп! – Изабо захлопала в ладоши. – Широков, из какой тайги ты вышел? Кто так читает пьесы?
– Я так читаю.
– Но это же не пьеса, а рассказ!
– Написано у меня правильно, – и Широков показал ей страницу, – а читать мне интереснее так, я же не актер.
– Бог с тобой, продолжай.
– «Пожалуй, хоть и дальше пропускай, – говорит Александр, – ежели остальное в таком же духе…»
Широков исправно поминал каких-то исторически достоверных гостей на балу у австрийского посла Фикельмона, и Валька, естественно, отключился. Между его слухом и ровным глуховатым голосом Широкова как будто стенка выросла, и в какой-то миг оказалось, что Валька отгородился песней про южную ночь.
Песня словно тянула, вытягивала что-то с самого донышка души, и на оборотной стороне век нарисовалась странная комната. Она была вроде ящика с открытой боковой стенкой, обитого изнутри дорогой узорной материей с блеском, причем окон не было вовсе, ни одного, и Валька твердо знал, что в откинутой стенке их тоже нет. В ней была лишь невидимая дверь, тяжелая, отвратительная, с глазком, как в тюремной камере. А там, где в стене вполне могло быть окно, стоял спиной к Вальке невысокий щуплый человечек в сюртуке, обтянувшем узкие ссутуленные плечи, и в валенках. Он уткнулся лбом в турецкие огурцы узора. Кудрявые и сильно поредевшие его волосы отливали легким серебром.
Еще в комнате была женщина. Она сидела возле небольшого пианино, изящного, подлинно дамской игрушки, в полной гармонии с прекрасной тканью, с изящным столиком для рукоделия, но в совершеннейшем противоречии с глазком невидимой двери. Женщина была невысока ростом, в черном платье с большим белым воротником, в вязаной шали, ее черная коса была уложена на затылке, а длинные локоны на висках обрамляли взволнованное лицо. Очевидно, она только что плакала, и теперь осторожно промокала глаза платочком, боязливо поглядывая в сторону Вальки. Валька понял – боится, как бы не вошли. И еще понял, что именно он сейчас подсматривает…
На пианино лежали ноты. Двойной разложенный лист вдруг стал расти, занял все пространство перед глазами, и Валька прочел название над первым нотным станом. «Баркарола» – так было написано крупными буквами с выкрутасами, а сбоку меленько слова песни, не дававшей ему покоя уже который день: «Ночь весенняя блистала свежей южною красой…» Вполне возможно, что за стенами этой обреченной и запредельной комнаты была сейчас ночь, но уж никак не южная. Какой же тут, к бесу, юг, если валенки и шаль на зябких плечах, если нарядная ткань на стенах не спасает от яростных сквозняков?
– Я не могу слышать эту песню… – сказал тот мужчина в сюртуке.
– Я все понимаю, Сашенька, – ответила женщина.
– Но ты спой, – вдруг попросил он.
И тут стали таять загадочные нотные закорючки, остался только лист, он тоже куда-то исчез, рухнула стенка между Валькой и теми, кто слушал занудное сочинение Широкова. Теперь и у него в ушах звучал рассудительный голос.
– «Не могу же я вовсе без книг обойтись, – говорит Александр. – Приучен читать, душа моя, притом же, читая пренудное сие сочинение, внутренне я веселился, потому что скушнее написать невозможно». – «И только ради этого?» – спрашивает она. «Только ради этого, – отвечает он. – Еще несколько времени – и попрошу я, чтобы мне прислали Четьи-Минеи, чтением которых я развлекался зимой двадцать четвертого года. Но тогда ко мне был приставлен святой отец, дабы я от сей книжицы не уклонялся. А ныне чтения от меня требуешь ты, душа моя, и я даже не могу подпоить тебя ромом, как того монашка…»
Валька посмотрел по сторонам – Широкова не перебивали, но и удовольствия его пьеса никому не доставляла.
– «Ты теряешь чувство меры, мой друг», – заметила Мария. «В том же я могу упрекнуть и тебя». – «Меня?» – испугалась она. «А кто иной постоянно мне напоминает, что я сижу в этой проклятой тайге без дела, что я позабыт всем миром, что бездарные писаки заполонили петербургские альманахи, и ты же еще спрашиваешь меня, не желательно ли мне подержать в руках такой журналец! А время меж тем идет, и более десяти лет я не видел ни одной своей строки ни в журналах, ни в альманахах, только в наших блуждающих тетрадках, которых хорошо коли шесть штук наберется. А господ читателей – хорошо, коли вчетверо больше, считая грудных младенцев!..»
Широков замолчал, выпил с полчашки кофе и продолжал читать этот скучный, невзирая на восклицания, разговор.
– Мария ничего не ответила и лишь поднесла платок к глазам. Александр стремительно подошел к ней, опустился на колени и взял ее руки в свои. «Прости меня, – сказал он. – Это просто меня гнетет безысходность. Когда человеку в расцвете творческой поры предоставлены три права: выть от смутной тоски по лучшему миропорядку, заниматься самобичеванием или же ковырять в носе…»
– Стоп, стоп, враки! – закричала Изабо. – Тут ты загнул! Насчет ковыряния в носе – это тебе не пушкинский афоризм!
– А все остальное – из этого самого Пушкина? – удивленно спросил Валька.
– Мы не знаем, что говорил в Сибири Пушкин Марии Волконской, но этого он сказать ну никак не мог, – ответила ему Изабо. – Это сказал совсем другой человек. Анатолий думал о нем, когда писал пьесу, вот его афоризм туда и попал.
– Его там нет, – возразил Широков и в доказательство предъявил машинописный лист.
– Ты думал, иначе мы не догадаемся, кого ты вывел в образе Пушкина? – спросила Изабо.
– Нет, не то… Я проверял реакцию, что ли… Я писал эту пьесу и воспроизводил на внутреннем магнитофоне интонации Чеськи. Ну, мне нужно было, чтобы они естественно возникали в пушкинском монологе…
– Возникли, – сказала Верочка. – Даже не по себе стало. Я смотрела, слушала и не понимала, зачем вообще Изабо затеяла этот балаган! С пьесой и тортом! А потом до меня дошло, насколько это смешно… и вообще…
Но ей уже не было смешно, с ней сегодня творилось неладное, она так мотала головой, что хвост каштановых волос носился за спиной, со свистом задевая стенку. И кулачки полупрозрачные закаменели, и она трясла этими бессильными кулачками, как будто этим могла что-то объяснить остолбеневшему Широкову и вдруг утратившей азарт Изабо. Карлсон крепкой лапой обнял ее за плечи, унял дрожь, пододвинул к ней чашку с остывшим кофе и принялся вполголоса уговаривать выпить и успокоиться.
– Твоя пьеса в таком виде интересна только нам троим, и она даже не пьеса, – сурово говорила тем временем Изабо Широкову. – В ней нет действия и не предвидится. Всего два персонажа…
– Но Чесс задумывал именно так – Александр Пушкин и Мария Волконская! Я точно знаю.
– Откуда мы знаем, что он задумывал! Он рассказал тебе про Пушкина и Волконскую, потому что вычитал о них в «Вопросах литературы» какую-то гипотезу. А потом стал фантазировать дальше.
– Я пытаюсь разгадать, что хотел сказать этой пьесой Чесс, – не унимался Широков.
– И вообще можно съездить за цветами и шампанским! – нес ахинею Карлсон, и это непостижимым путем успокаивало Верочку. – Ты когда-нибудь пила шампанское в бане? Ну, в недостроенной? Я сейчас подгоню машину и рванем за бутылкой! Извиняй, Анатолий, слушатели из нас никудышные. Вот когда твою пьесу поставят и по телевизору покажут, я под нее даже бутерброд жевать не буду, честное слово!
– Мне убрать рукопись? – спросил Широков.
– Давай сюда! – приказала Изабо. – Мы лучше прочитаем все по очереди. Так будет умнее всего. И без всякого балагана.
Она покосилась на Верочку. Но та уже пила остывший кофе, преданно глядя в глаза симпатяге и специалисту по дамской истерике Карлсону.
Дальнейший разговор был самый бестолковый – одновременно Широков пересказывал содержание следующей сцены, где Пушкин рассуждал о своей несостоявшейся дуэли с Толстым-Американцем, цитировал наизусть здоровенные куски из дуэльного кодекса и клял друга-демона, отравившего всю его жизнь, – Раевского; Верочка вспоминала что-то типографское; Изабо требовала от Карлсона, чтобы он наконец врезал ей новый замок; Валька делил торт. В разговоре этом выяснилось, кстати, что Микитин уехал из города на месяц и вернется к началу июня, не раньше. Валька понял, что и эта поездка в мастерскую была, в сущности, бесполезна. Он засобирался домой.
Услышав слово «теща», Карлсон проникся к нему неслыханным сочувствием и обещал доставить прямо к дому на своем «Москвиче», все-таки не час на дорогу, а в худшем случае двадцать минут. Он предложил свои услуги и Широкову, тот не отказался и вопросительно посмотрел на Верочку, но она сообщила, что переночует в мастерской, им есть о чем поговорить вечером с Изабо.
Сообщение это явно не обрадовало ни Карлсона, ни Широкова. А Валька решил для себя, что его эти проказы не касаются и ему они безразличны.
Карлсон выбрал объездную дорогу, которая под вечер была совершенно пустынна.
Валька с Широковым, сидя на заднем сиденье, говорили о дизайнерских курсах, когда Карлсон вдруг остановил машину и повернулся к ним.
– Разговорец есть, – решительно сказал он.
Широков отвернулся и уставился в окошко.
– Ты, Валентин, парень умный, – задушевно начал Карлсон, – и все поймешь без рассусоливаний. Тебе лучше больше не появляться в мастерской у Гронской. Лучше для всех…
Валька посмотрел на Широкова, но тот приклеился взглядом к окошку.
– Вот и Анатолий подтвердит, – жестко сказал Карлсон.
Широков неохотно повернулся и набычил круглую голову. Это, видимо, означало кивок.
– А что случилось? – как можно хладнокровней и независимей спросил Валька. – Я поперек дороги кому-то встал? Или кого-то обидел? Так я вернусь и извинюсь!
Он стал шарить по дверце, ища ручку.
– Ничего не случилось, и никого ты не обидел, – пряча взгляд, удержал его Широков.
– Просто из-за тебя тут может большая каша завариться, – сказал Карлсон. – Анатолий, объясни-ка ты ему художественно, что ли?
– Я тебе пример приведу! – оживился Широков. – И ты все поймешь. Знаешь, как устроена атомная бомба?
Валька пожал плечами. А Карлсон посмотрел на Широкова с большим подозрением.
– В ней имеется определенное количество, скажем, урана, – деловито заговорил Широков. – Если добавить еще хоть грамм, начинается реакция деления – так?
– Предположим, – туманно поддержал его Карлсон.
– И происходит взрыв. А пока этот грамм туда не попал, количество называется критической массой. Ну вот, ты можешь оказаться этим граммом…
– Приятно послушать образованного гуманитария, – ехидно заметил Карлсон.
– Ну, я уж тогда не знаю, как объяснять, – обиделся Широков.
– А чего там объяснять! Значит, встал поперек дороги, – брякнул обиженный этим дурацким объяснением Валька.