Это прозвучало так торжественно, словно она привела меня на аудиенцию. Вчера такая забавная мысль заставила бы меня улыбнуться, но нынче мне казалось, что я навсегда разучилась улыбаться. Она предложила прислать ко мне горничную, но я отказалась, предпочитая подождать, пока прибудет Энни, ехавшая за моим фаэтоном в повозке с вещами.
Я ждала и ждала, но Энни так и не появлялась. Наконец, я спросила молоденькую горничную, совсем еще девочку, которая принесла горячую воду, не прибыла ли повозка с вещами.
— Нет, — ответила она, разглядывая меня, — и мы никак в толк не возьмем, почему бы это, разве что…
— Разве что?.. — переспросила я, чувствуя, как беспокойство мгновенно перерастает в страх.
— Разве что лошадь потеряла подкову или еще что, — пробормотала она, запинаясь от столь великого смущения, что я догадалась: она боится, что на повозку налетел катафалк. Я не стала больше ни о чем расспрашивать, а принялась готовиться к праздничной трапезе, которую мне предстояло вкушать в одиночестве. На душе у меня было так тяжело, что не хотелось менять дорожное платье на подвенечное, лежавшее в моем саквояже. Да и зачем бы я его надела теперь?
В ответ на требовательный звук гонга я спустилась вниз и расположилась под тяжелыми взглядами старых семейных портретов, замечательных, главным образом, своими выпученными глазами. Мне подали целую вереницу блюд, но я не в силах была притронуться ни к одному из них. Встав из-за стола, я немного посидела в величественной гостиной, где впервые увидела портреты своих пасынков и падчерицы. Трехлетний Гай, круглолицый, розовощекий бутуз, пока не имел каких-либо выраженных признаков индивидуальности; у Лоуренса, которому почти исполнилось двенадцать, был смелый, решительный, но добрый взгляд; тринадцатилетний Августин казался холодным и замкнутым; десятилетняя Эмма выглядела старше своих лет, она была черноволоса и замечательно красива опасной, властной красотой. Ее глаза, хотя и не выпуклые, как у предков, смотрели таким же, как у них, тяжелым взглядом, и это так на меня подействовало, что я перебралась в другую часть залы, где меня не мог достичь ее сверлящий взгляд. Я сидела там с растущим беспокойством, ожидая новостей от Энни. Ее все не было, и вызванная мною миссис Ноубл не могла сообщить ничего утешительного. Она выразила надежду, что никакого несчастья не случилось. «Но когда по дороге несется такой вот Билли Джонс, можно ли быть в этом уверенным? — прибавила она. — Ясное дело, что-то стряслось и задержало повозку, и значит, Энни, Оукс и Блант заночевали где-нибудь в дороге».
Вообразив, как все трое лежат в беспамятстве где-то на дороге, я стала просить ее послать кого-нибудь на розыски. Но она полагала это излишним, так как мистер Чалфонт, проезжая по дороге, не мог не заметить потерпевших, а значит, уже позаботился об их благополучии. Повторив еще раз свои утешения и заверив меня, что Энни и двое мужчин благополучно расположились где-нибудь в гостинице, она удалилась в свои апартаменты.
После ее ухода я, сколько могла, тянула и не ложилась спать. Но нельзя было откладывать это до бесконечности, и, в конце концов, я медленно и неохотно проследовала в спальню, внушавшую мне какую-то особенную неприязнь. На несколько минут я задержалась в дверях, вглядываясь в мрак, едва рассеиваемый тусклым светом двух высоких свечей, стоявших на туалетном столике. Я знала, что двери, а их было четыре, вели в гардеробные или к шкафам, но не могла не думать о том, что эти самые шкафы и гардеробные, возможно, населены призраками, которые, того и гляди, появятся оттуда. Что касается роскошного ложа с плотно задернутым пологом, я бы не поручилась, что там никто не прячется. И тотчас меня пронзила мысль: «В этой кровати скончалась моя предшественница».
По правде говоря, не знаю, как я себя принудила войти и закрыть дверь. Помню только, что рухнула на диван и, скорчившись, ждала, пока бледная заря не заглянула робко в окно и не постучалась горничная. Наверное, я задремывала порой от усталости, но, кажется, не спала всю эту бесконечную ночь. Не отрывая глаз от полога кровати — длинного, доходившего до самого паркета, я судорожно сжимала резное деревянное изголовье дивана — все мускулы были напряжены, в любую минуту я готова была вскочить и с криком убежать из этой комнаты. Кто еще, какая невеста на свете провела таким же образом свою первую брачную ночь?
Наутро я была бледнее привидения, и хорошо, что все мое время было так заполнено делами, что некогда было обращать внимание на многозначительные кивки и перешептывания окружающих, которых горничная не преминула оповестить, как молодая хозяйка провела ночь. Я получила записку, что повозка с багажом и в самом деле столкнулась с катафалком, промчавшимся мимо нее без остановки, опрокинулась в канаву и потеряла колесо. Роберт Оукс отделался кровоподтеками и ссадинами, моя бедная Энни сильно ушиблась при падении, а Джеймс Блант сломал руку. Все трое появились в полдень, кипя от возмущения, вид они имели самый жалкий и нуждались в помощи. Я целый день готовилась к их появлению, потом устраивала, успокаивала, старалась обеспечить всем необходимым. Учитель и гувернантка, вернувшиеся после выходного, внушали не меньшее сочувствие, чем жертвы столкновения с катафалком. Они объяснили, что оба старших мальчика находятся под безграничным влиянием Эммы, которую характеризовали так, что слова «упрямая», «своевольная» и «грубая» были самыми мягкими из сказанного. Они повторяли вновь и вновь, что их питомцы остались без присмотра не по их вине: от мистера Чалфонта прибыла срочная записка — он приказал предоставить детям полную свободу, чтобы они насладились ею в последний день, прежде чем попадут «под мачехино иго»!
Сколько я ни повторяла мистеру Гарланду и мисс Лефрой, что винить их в случившемся было бы несправедливо, их это не утешало. Они продолжали терзаться, ходили с вытянутыми лицами, что отнюдь не помогало мне воспрянуть духом.
Бесконечно тянувшийся день стал клониться к вечеру. В сумерки прибыл фаэтон, из которого вышел только мой муж.
Встретив горячую поддержку дедушки и бабушки, дети наотрез отказались возвращаться в Груби-Тауэрс, пока я там нахожусь. Верный своему слову мистер Чалфонт оставил их в Парборо-Холл у мистера и миссис Грэндисон, которые были счастливы взять на себя заботу о своих дражайших внуках, поскольку и сами были чувствительно задеты — о чем я только тогда узнала — вторым браком зятя.
Холодны и немногословны были объяснения, которыми удостоил меня мистер Чалфонт. Немудрено, что большую часть вечера он провел с учителем и гувернанткой, обсуждая разные шаги, которые нужно было сделать для блага детей, разыскивая игрушки, спортивное и охотничье снаряжение и книги, которые они пожелали иметь при себе и просили прислать завтра с каретой. То был пространнейший перечень, и немало трудов потребовалось, чтоб разыскать сотни запропастившихся куда-то мелочей.
Возвратившись, наконец, в гостиную, где я дожидалась его в одиночестве, мистер Чалфонт перебил меня властным тоном, когда я сквозь слезы выразила свои сожаления и надежду, что чувства детей еще, может быть, переменятся:
— Дело кончено, все решено, больше мы не станем касаться этого предмета, — сказал он так повелительно, что я не осмелилась возражать, а просто сидела не шевелясь, окаменев от горя. Несколько минут он беспокойно мерил шагами комнату, затем вновь заговорил:
— Я желаю, чтобы впредь у нас не было никаких разговоров о детях — в пределах разумного, конечно. Я, конечно, оповещу вас обо всем, что вам необходимо знать, и прошу не докучать мне излишними расспросами и намеками. Дети, разумеется, собираются проводить каникулы дома, в это время вы свободны гостить у членов вашей семьи или ваших друзей. Моя крестная, миссис Верити, будет рада приютить вас на это время, если вашим родственникам окажется почему-либо неудобно принять вас. На обратном пути я заезжал к ней и обрисовал положение дел…
— Но чем я заслужила подобное отношение? — воскликнула я, на миг обретя мужество отчаяния. — Я спрашиваю вас, что я сделала? Вы возлагаете на меня вину за случившееся, но, говоря по совести, в чем вы можете винить меня? Это жестоко, несправедливо, нечестно, наконец.
— Я ни в чем вас не виню, — холодно парировал мистер Чалфонт. — Я думаю лишь о благополучии своих детей.
— А думаете ли вы о благополучии вашей жены? Как вы могли «обрисовать положение дел» одной из своих старых приятельниц? Подумали ли вы о том, в какое «положение» вы ставите при этом меня? Какие поползут слухи, какие разразятся скандалы? Моя жизнь превратится в ад! Почему вы позволяете своенравной десятилетней девчонке вертеть собой, словно вы один из слепо повинующихся ей братьев, а не ее отец…
— Довольно, я не намерен более слушать, — отрезал мистер Чалфонт, и глаза его при этом так полыхнули гневом, что мне стало страшно, и я подчинилась, ведь я была еще очень молода. — Вопрос исчерпан.
Вопрос и в самом деле был исчерпан. На следующий день учитель, гувернантка и няня отбыли в нагруженной детскими вещами карете, и мне ничего не оставалось, как лицезреть угрюмые лица челяди и соседей, которым эти дети всегда внушали и восторг, и ужас. Когда потрясение из-за вынесенного мужем вердикта несколько улеглось, я написала увещевающее письмо Грэндисонам и еще одно — детям, с просьбами и уговорами. Когда мистер Чалфонт узнал об этом, он запретил мне всякие сношения с ними и пригрозил, что примет меры, чтобы мои письма, написанные вопреки его запрету, не могли достичь детей. В ту пору здоровье младшего, Гая, внушало тревогу: ребенку не пошло на пользу перемещение в новый дом. Собрав все свое мужество, я предложила, чтобы несмышленое дитя, не по своей воле участвующее в бунте старших, было возвращено в Груби-Тауэрс. Но просьба моя была решительно отклонена. Когда Гаю исполнилось семь лет, я узнала из случайного замечания миссис Ноубл, что его здоровье вновь внушает опасения. Незадолго перед тем портрет мальчика был вывешен в картинной галерее (чтобы возместить себе отсутствие детей, муж выработал привычку запечатлевать их, по мере их роста, на портретах). На портрете был изображен мальчик с задумчивыми карими глазами и нежным рисунком рта; печаль, которой дышало его маленькое, овальное, правильно очерченное личико, наводила на мысль, что он о чем-то тоскует, быть может, о материнской ласке. И я вновь попросила вернуть его домой, и вновь получила отказ, да такой гневный, что зареклась когда-либо повторять просьбу. Кончено — больше никогда! Таково было мое решение и решение моего мужа.
Пятнадцать лет! Пятнадцать лет — как я пережила? Немалую их часть я волей-неволей провела за пределами Груби-Тауэрс; наверное, ни одних детей на свете не отпускали так часто на каникулы, как юных Чалфонтов, которые требовали их и всякий раз безотказно получали от своего любящего папеньки. Хотя в Парборо-Холл к их услугам была любая мыслимая роскошь, нигде они не были так счастливы, как среди приволья родных пустошей, где бродили, предоставленные сами себе, по огромным безлюдным просторам, не таившим в себе никакой притягательности для мачехи этих детей. Я с трудом выносила зрелище понурого, тусклого, лиловато-коричневого океана, расстилавшегося вокруг, сколько хватало глаз, и, наконец, терявшегося в дымке, которая укрывала, как саваном, сторожевое кольцо холмов. Но для детей, как мне потом сказала старушка Норкинс, пустоши были родным домом — с первых младенческих шагов они собирали там охапки голубых колокольчиков, птичьи перья, разноцветные камешки, полосатые улиточные домики и другие пустяки, которые так дороги детям. За минувшие пятнадцать лет они не раз носились на коньках по тамошним замерзшим озерам, охотились на зверей и птиц, удили рыбу, пускались в экспедиции по опасным болотным топям, взбирались по серо-черным обрывистым склонам суровых стражей горизонта; впоследствии светские рассеяния отроческой жизни также не повлияли на их любовь к пустошам.
А пока они упивались жизнью, где была я? Что делала я? Порой, как и задумал мистер Чалфонт, я проводила эти дни у братьев и сестер или у родителей. В другое время жила у его крестной — миссис Верити, весьма пожилой и безнадежно глухой дамы, которая относилась ко мне с молчаливым неодобрением. Мне так и неизвестно, какие объяснения представил ей мой муж, и удалось ли ей расслышать и уразуметь их. Я была слишка горда, чтобы опускаться до расспросов, да и дознаться правды было невозможно, не напрягая своих голосовых связок до таких пределов, что история моих злоключений стала бы известна всей челяди.
Четыре года спустя после моего замужества мои родители умерли один за другим в течение месяца. Меня не оставляет надежда, что я сумела скрыть от них правду. Отец, вне всякого сомнения, остался в неведении, ибо во время моих визитов то и дело превозносил доброту мистера Чалфонта, который лишает себя моего общества ради тестя и тещи, но не уверена, что матушка не догадывалась о том, что в моей жизни что-то всерьез не ладится, — порой она окидывала меня таким горестным, недоумевающим взором. Однако можно не сомневаться, что в свой единственный, по старческой их немощи, визит, который они нанесли в Груби-Тауэрс, истина не вышла наружу. Муж мой оказывал им всяческое уважение, а отсутствие детей объяснить было нетрудно: Августин и Лоуренс к этому времени уже уехали в школу, Гай гостил у тетушки Грэндисон, а Эмма училась играть на скрипке у знаменитого музыканта, которого пригласили к ней дедушка и бабушка. К счастью для спокойствия моего мужа, старики уехали от нас прежде, чем стало известно, что знаменитый музыкант покинул Парборо-Холл в гневе, наотрез отказавшись заниматься с самой непослушной и дерзкой ученицей на свете, которая, по несчастью, ему встретилась.
Хотя мне удалось скрыть свое горе от родителей, — по крайней мере, я на то надеюсь, — нечего было и думать обмануть бдительность моих братьев и сестер, столь горячо и откровенно нападавших на мистера Чалфонта, что охлаждение между ними и моим мужем было неизбежно.
Не скажу, что меня не в чем было упрекнуть за все эти пятнадцать лет — да и кто из смертных без греха? Верно, что наружных признаков бунта против моей горькой участи я позволяла себе немного, да и моему мужу довольно было нескольких суровых слов, чтобы подавить мятеж, но мрачное состояние духа, внутреннее раздражение и чувство обиды давали себя знать. Постепенно на смену этим душевным бурям пришло смирение, обретенное в молитвах, и с тех пор, если не считать случайных срывов, когда укоренившиеся привычки брали свое, я жила вполне счастливой, на сторонний взгляд, жизнью: отдавала распоряжения по хозяйству, радушно принимала наезжавших в гости соседей, как желалось того моему мужу, посвящала свой досуг чтению, музыке, рисованию и пяльцам, а также тщетным попыткам превратить чахлую почву Груби-Тауэрс в цветущий розовый сад. Но никогда меня не покидало сознание бесплодности жизни — я жила только для себя. В доме у меня не было ни друзей, ни сторонников, не считая моей преданной Энни, да еще двух слуг, попавших под катафалк. В деревне моей надежной, хотя и единственной, союзницей, оставалась бабушка Роберта Оукса, хворая Норкинс. Челядь в усадьбе мужа была суровым, независимым племенем — люди они была состоятельные, недоверчивые к чужим, боготворившие моих пасынков. В кругу знакомцев мужа меня принимали с подобающей вежливостью, так и не перешедшей в дружбу, ибо я не знала, как их убедить, что нимало не ответственна за то, что Эмма и мальчики — весьма несправедливо — называли «изгнанием». Мои братья и сестры были обеспечены и не нуждались в моей помощи и участии.
Как я уже говорила, у меня бывали минуты слабости, но, как правило, все эти годы я делала все от меня зависящее, чтобы исправить случившееся. Я усердно молилась о том, чтобы Бог послал нам мир, взаимопонимание и благоволение; я старалась сопротивляться своим вынужденным, а мужниным добровольным отлучкам из дому, пыталась преодолеть его неизменную вежливую отчужденность и свою мрачность, нападавшую на меня порой из-за однообразия жизни. Я заносила в тетрадь все, что мне случалось узнать о жизни детей: их спортивные успехи, отметки Августина и Лоуренса в колледже, потом — известие о свадьбе Августина, обстоятельства его жизни в доме тестя, где он служил управляющим, пока не вступил в права наследования Груби-Тауэрс. В последние годы мистер Чалфонт пристрастился вечерами читать вслух описания знаменитых путешествий, но он ведать не ведал, что я прекрасно знаю, чем вызван этот интерес: путешествиями и жизнью природы страстно увлекался Лоуренс.
Мои старания добиться примирения не находили поддержки и у священника нашего прихода, пожилого, нелюдимого человека, который, как и все остальные, подозревал меня в низких интригах против пасынков. Я получала не слишком большое духовное утешение от его наставлений, проникнутых угрюмой враждебностью. Но в одно достопамятное воскресенье какой-то чужой священник служил у нас вместо его преподобия, отлучившегося по делу. Имени этого священника я не расслышала, и он никогда больше не посещал Груби, но я всегда буду благодарна ему за слова, которые помогли мне сохранить веру и надежду в долгие часы душевного мрака.
О Боге он говорил как об Источнике жизни, истины, света, любви, радости и мира. Он привел несколько строк из неизвестного мне духовного поэта, совсем простых, но незабываемых:
Не могу я забыть и молитвы, которой он закончил проповедь; он призвал паству жить, взыскуя этих искрящихся, сияющих вод, которые одни лишь могут утолить душу жаждущего. То была старинная, короткая молитва, которую мне удалось потом отыскать в одной книге и уже никогда с ней не расставаться: Всемогущий Боже, к Тебе припадаем, Источник Вечного Света, и молим Тебя, просвети Твоей истиной наши сердца и излей на нас сияние Твоей мудрости через Сына Твоего, Иисуса Христа.
Мой муж страстно любил книги и был человеком широко и основательно начитанным, как и его отец и дед; на библиотечных полках в Груби-Тауэрс не было недостатка в религиозных сочинениях и богословских трактатах. И вскоре я нашла там и составила для себя собрание разных молитв и отрывков, где упоминалось о радужном Источнике, Небесный Свет которого вновь воссиял для души, полагавшей себя совсем заброшенной и одинокой.
Невидимая преграда, разделявшая нас с мужем, дважды едва не пала в течение этих пятнадцати лет, и оба раза — вследствие событий, которые я, пусть со страхом и трепетом, но все же сочла нужным довести до его сведения. Какие душевные муки я вытерпела, когда миссис Ноубл сообщила мне, что Эмма, которой тогда исполнилось семнадцать лет, тайно обручилась с человеком, дурная репутация которого была хорошо известна!
— Вы уверены, миссис Ноубл?
— Можете положиться на меня, мэм, — и полился поток неопровержимых доказательств.
— Вы сообщите это мистеру Чалфонту?
— Нет, мэм, не возьмусь. Не мое это дело.
На этом она стояла неколебимо — роль жертвенного агнца была не для миссис Ноубл!
За семь лет, которые прошли с отъезда детей, Августин ни разу не совершил ни одного проступка. На Гая тоже никто никогда не жаловался — то был спокойный, теперь уже десятилетний мальчик. Совсем иначе обстояло дело с Лоуренсом и Эммой, чьи безумные выходки и вызывающее поведение причиняли моему мужу немало хлопот. Никогда прежде я не рассказывала ему об их прегрешениях, даже если они становились мне известны, и делала это вполне сознательно, но в этом случае, решила я, ни один здравомыслящий человек не стал бы их скрывать.
Уязвленный до глубины души и поначалу не поверивший мне, мистер Чалфонт, в конце концов, был благодарен за предоставленные сведения. Он тотчас устремился в Парборо-Холл предупредить дедушку и бабушку о том, что затевается, и после множества бурных сцен преуспел и убедил Эмму расторгнуть помолвку. До меня дошло окольными путями, что Эмма поклялась отомстить мне за постигшее ее разочарование, но я не придала этому значения.
Спустя два или три года все повторилось вновь, только в худшем виде. На этот раз я ничего не знала до тех пор, пока Эмма чуть не удрала с одним молодым негодяем, по сравнению с которым ее предыдущий избранник казался рождественским херувимом. Ее отец едва успел предотвратить несчастье. Не знаю, откуда ей стало известно, что, волею обстоятельств, мне опять пришлось сыграть роль доносчицы. Знаю только, что чувства ее были задеты еще глубже, нежели в прошлый раз, и, соответственно, угрозы в мой адрес были еще более яростны — несмотря на то, что ее отец привел неопровержимые доказательства своей правоты, и, в конце концов, она была вынуждена согласиться с ним. Она обещала ему повиноваться и сдержала слово. Угрозам я не придавала значения, ибо в ту пору у меня была своя тайна — невидимая миру причина для радости, способная оградить меня и от кипящей ненависти. К тому же, думала я, что она может сотворить такого, чего бы еще не сделала? Разве, по жестокости молодости, она не воздвигла преграду между мужем и мной, преграду, которая сейчас уменьшилась, вследствие нашей с ним общей заботы об ее благополучии?…
Огонь в моем очаге догорал, колядовавшие давно разошлись по домам, все стихло, кроме завывания зимнего ветра. Я не в силах останавливаться сейчас на том, что случилось дальше в моей горестной истории, ибо в тысячный раз пытаюсь отогнать суеверный, неотступно преследующий меня страх, что Эмма прокляла меня: я едва не умерла родами, а когда стала поправляться, мне сказали, что девочка родилась мертвой. Ее похоронили, мою бедную, безымянную детку, в семейной усыпальнице — в жутком здании, тускло белевшем среди тисовых зарослей, на ветреном и сыром погосте. Со смертью моей радости рухнули все надежды на то, что мы с мужем будем жить в согласии. Мы вернулись к отчужденной вежливости, которой придерживались и раньше. До меня доходили слухи и сплетни о долгах Лоуренса, о дерзких выходках, которые позволяла себе Эмма всякий раз, когда представлялся случай, начиная от ночных скачек с препятствиями и кончая тайными поездками в игорные дома Европы. Не было такой дикой выдумки, которую не испробовала бы эта отчаянная парочка; последние пять лет мистер Чалфонт с нескрываваемым облегчением следил за участившимися поездками сына к гробницам фараонов, в пещеры Сирии, на раскопки древней Трои. Я, со своей стороны, всегда старалась сохранять достоинство.
Пятнадцать лет, пятнадцать лет! Окончились они внезапно — в ту пору я была больна и лежала в доме моей сестры Мери, куда отправилась по просьбе мужа, чтобы дать ему возможность насладиться обществом детей. На эту семейную встречу пожаловала незваная гостья — смерть. На охоте, куда он поехал с Эммой и двумя сыновьями, его лошадь споткнулась и сбросила его оземь — падение оказалось роковым.
Меня не допустили на похороны, но я бы не могла поехать, даже если б допустили. Августин прислал мне ледяное письмо с соболезнованиями, одновременно выразив сожаление по поводу моей болезни, которая, несомненно, воспрепятствует моим попыткам вернуться в Груби-Тауэрс. Вслед за этим посланием вскоре прибыло письмо от адвоката, где сообщалось, какая сумма будет мне выплачена в соответствии с завещанием мужа, а также, что мои личные вещи будут упакованы и пересланы по любому указанному мной адресу.
Мистера Чалфонта никогда нельзя было упрекнуть в скупости. Я получила достаточно денег в свое распоряжение, и мои милые братья очень быстро приискали мне подходящее жилище подальше от Груби-Тауэрс. В «Серебряном логе» я обрела мир, разумеется, омраченный бесплодными сожалениями, но все же — мир. Отчего же ровно сегодня меня терзают воспоминания об Эмме… Эмме… Эмме… Вот она стоит на катафалке с развевающимися по ветру волосами и подгоняет кучера. Вряд ли мне доведется еще когда-нибудь в жизни увидеть моих пасынков — почему, почему же меня сейчас преследуют эти видения?
Хотя я была погружена в эти гнетущие мысли, пальцы мои делали свое дело, не останавливаясь ни на минуту, и вот уже голубое платье для Элинор было дошито и лежало передо мной. Я завернула его в бумагу и скрепила пакетик обрывком яркой ленточки. Затем взяла крошечную шляпку, юбку и корсаж и направилась к Тине. Как и накануне вечером, кукла, завернутая в мою шейную косынку, сидела на стуле у изголовья кровати. Осторожно поставила я на стол свечу, размотала косынку и одела Элинор в одежки, сшитые из лоскутов, найденных в благотворительной корзинке, а на колени ей положила рождественский подарок.
Тина не проснулась. Прикрыв свечу ладонью, я долго вглядывалась в ее личико. Странное, суровое личико, какие тайны за ним скрываются? Какие печали и радости выпали на долю этого свалившегося с неба ребенка?
Тихонько выбралась я из комнаты, помолилась и легла спать.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
После ветреного, бурного сочельника выдался ясный, тихий и холодный рождественский день. Когда я вошла в комнату, Тина стояла у окна, которое мороз разрисовал серебряными папоротниками, и приглашала Элинор полюбоваться ими: «Смотри, Элинор, какие красивые, смотри же! — услышала я, — где ты еще увидишь такие султаны, перья, сказочные травы?»
— Дед Мороз нарисовал для вас обеих лучшие свои узоры, — подхватила я.
Ее серьезные карие глаза встретились с моими: — Похоже на заколдованный лес. Но Элинор не хочет меня слушать. Эта кокетка и думать ни о чем не хочет, кроме как о своей нарядной новой шляпке и новом голубом платьице. Вы все это сшили ночью? Большое спасибо.
Одета она была аккуратнее, чем можно было ожидать от девочки, с которой мисс Уилкокс несколько месяцев обращалась, как с живой куклой. Мы вместе спустились вниз, и она побежала вперед раскладывать выбранные ею вчера подарки, получив которые, все взрослые выразили свое живейшее удовольствие. Подарки для нее — простенькие сувениры, какие мне удалось найти в деревенской лавке, а, кроме того, книга и разрезная головоломка от мистера Эллина, были разложены на столе. Девчушку, у которой так долго не было ничего своего, все это бесконечно обрадовало. Мы с Джейн и Элизой отправились в церковь на утреннюю службу, а Тину я охотно оставила со старушкой Энни, слишком немощной, чтобы выходить из дому в снежную погоду, и потому расположившейся в своей маленькой гостиной с молитвенником на коленях. Когда я вернулась, в комнате царило дружелюбное молчание.
Тина сидела на каминном коврике, разложив вокруг себя свои сокровища и прижав к уху большую раковину, обычно хранившуюся вместе с другими диковинками в стеклянном шкафчике у Энни. Наклонившись вперед, старушка очень благожелательно, но так же озадаченно, как и в сочельник, вглядывалась в нашу гостью, словно увидела привидение и не могла поверить своим глазам. Я решила, что она уже позабыла объяснения мистера Эллина, но из сказанного ею поняла, что это не так.
— Мисс Арминель, — когда не было чужих, она называла меня по-старому, и отучить ее от этого было невозможно, — я вот смотрю, ну точь в точь вы, когда были девочкой и так же играли с этими же раковинами, которые мой брат Джек привез из заморских краев давным-давно. Я тут рассказывала мисс, как он утонул, вот уже, почитай, пятьдесят лет тому…
Тина отложила раковину, вскочила на ноги и шепотом, видимо, чтобы не огорчать Энни, продекламировала: «И станет плоть его песком, кораллом кости станут», — это Шекспир. Диане задали разобрать эти строчки по членам предложения, но она не справилась и сказала, что это неправильно написано. Ей поставили плохую оценку — мисс Уилкокс заявила, что это дерзость: «Подумать только, критиковать Шекспира!»
Не знаю, то ли из-за рассказов Энни, то ли из-за того, что Тине вспомнилась «Фуксия», но она вся дрожала и побелела, как простыня. Ни о чем не спрашивая, я быстро увела ее.
Джейн и Элизе нужно было кончать приготовления к ужину, который они устраивали для своих родственников, и, пообедав в тот день пораньше, мы решили провести тихий день дома вдвоем: я читала Тине вслух, помогала складывать разрезную головоломку, писала благодарственные письма в ответ на поздравления, а она занималась рождественскими обновками Элинор. Как мало это было похоже и на веселые рождественские праздники моей юности, и на рождественские дни, которые я, несчастная изгнанница, проводила в чужих домах, где мне предоставляли временный приют! Как я уже говорила, сидевшая рядом со мной юная сиротка, казалось, была вполне счастлива и уж совсем развеселилась, когда получила послание, адресованное «Мисс Мартине Фицгиббон» — его опустил в мой почтовый ящик мистер Эллин во время своей одинокой вечерней прогулки. Она без конца читала и перечитывала несколько строчек, в которых он благодарил ее за замечательный рождественский подарок, и наконец, посадив куклу на руки, стала читать ей письмо вслух:
— Вот послушай, Элинор, что пишет мистер Эллин! Ему понравился карманчик для часов, честное слово, понравился!
Энни, которая плохо переносила оживленные и, как водится, шумные сборища, коротала вечер с нами и после чая согласилась, в ответ на мои горячие просьбы, рассказать нам корнуоллские сказки — те самые, которые мы с братьями и сестрами слушали в детстве как зачарованные.
Что это были за диковинные, фантастические истории! Мерцало пламя в камине, и я вновь испытывала сладкий ужас, слушая рассказ о скачке Джесси Варко, о злобном Тригиагле, о белом кролике Эглошейле и о таинственных подвигах волшебника Миллитона из Пенгеруика, чей серебряный пиршественный стол, уставленный золотыми кубками и блюдами, покоился на дне Маунт-Бэй с тех самых пор, как княжеская ладья ушла под воду вместе со всеми гостями. Мы всякий раз не верили, что бесстрашный путешественник решится произнести волшебные слова «Фрэт, Хэверингмор, и все, кто с вами!», отлично зная, что заклинание вызывает шторм, и он и все его товарищи утонут.
В оловянных рудниках, где работал отец Энни, рудокопам являлись привидения в саванах и слышались жуткие звуки. Мороз подирал по коже от истории о фермере и его жене, поселившихся в некогда величественной, бывшей усадьбе Тригиаглей, от которой только и осталось, что фермерский дом. Вернувшись как-то поздно вечером с ярмарки, фермер и его жена не поверили своим глазам, когда увидели, что из всех окон их дома струится свет, за шторами проносятся силуэты дам и кавалеров в старинных костюмах, а внутри слышится пение и звуки разгульной попойки. Фермер, человек не робкого десятка, ринулся к дому, чтобы спугнуть незваных гостей, хозяйничавших в его отсутствие. Но едва он коснулся садовой калитки, как огни погасли, фигуры растаяли в воздухе, пение смолкло, и все погрузилось во тьму и тишину.
Когда мои братья повзрослели и набрались ума-разума, они стали поговаривать между собой — я сама слышала, — что никто бы не увидал никаких чудес в заброшенной усадьбе, если бы не кружка-другая сидра, выпитая у ярмарочных балаганов. Но такие приземленные объяснения чужды были невинному уму Тины, которая все приняла за чистую монету, кроме истории о затонувшей ладье Миллитона, которую она, как только уснула Энни, опровергла с помощью логики и здравого смысла. «Ведь если никто с ладьи не спасся, как узнали, что один из них был такой глупый, что сказал „Фрэт!“?» — доказывала она мне шепотом, чтобы не разбудить Энни.
Но сон Энни был слишком глубок, и она не проснулась, даже когда я стала объяснять Тине, что в голове у старушки смешались две разные истории, одна из которых пришла вовсе не из Корнуолла, а с границ Уэльса, и была сочинена в назидание всем, кто задумает переплыть заколдованное озеро Хэверингмор.
— Надеюсь, мне никогда не придется переплывать это озеро, — сказала я, — я бы наверняка не удержалась и крикнула «Фрэт!», просто чтобы посмотреть, что будет.
Тина весело засмеялась. Потом мы еще долго сидели в сумерках и смотрели, как луна выплывает из-за заснеженных елей, росших через дорогу, в саду доктора Перси, и я услышала, как девочка чуть слышно пробормотала: «О, здесь я отдохну». Из этих, таких недетских, слов я поняла лучше, чем из любого рассказа, как долго она жила в чудовищном напряжении. Тишина и покой — вот все, чего желали мы обе, женщина и ребенок.
Я всегда любила переводить с французского и вскоре после того, как стала жить вдовьей жизнью в «Серебряном логе», наткнулась на стихи Жюстины Морис, которые поразили меня вложенным в них чувством. Перевод получился слабым, неточным, неуклюжим и был далек от завершенности, тонкости и изящества французского оригинала, но все же, работая, я ощутила, что у меня делается легко и покойно на душе. Как водится у одиноких людей, я стала бормотать себе под нос отдельные строчки, совсем позабыв, что у меня теперь есть слушательница. Тина напомнила мне о себе:
— Повторите, пожалуйста. Мне очень нравится.
Я исполнила ее просьбу:
— Да, — сказала Тина серьезно и наставительно. — Хорошие стихи.
— Не думаю. Вот в оригинале они хорошие.
— В оригинале?
— Это французское стихотворение, я перевела его на английский.
— Это было что-то вроде урока?
— Нет, мне нравится переводить, но не нравится, как у меня получилось. Все же понять, что хотел сказать автор, можно.
— Не знаю, каким словом это назвать. Может быть, «спокойствие» или «мир»?
— Пожалуй, я бы назвала это умиротворением.
— Умиротворение. Умиротворение, — повторила она за мной два или три раза. — Как красиво звучит!
— Это слово встречается в одной старинной оде, написанной на смерть друга. — И я процитировала несколько строк из «Пиндарической оды» Джона Олдэма:[5]
Тина сказала:
— И это тоже очень красиво, хотя я не совсем поняла. Почитайте еще что-нибудь этого поэта.
— Почти нечего больше. Он умер молодым.
— Тогда прочтите, пожалуйста, французское «Умиротворение» еще раз.
Я повиновалась. Тогда последовало:
— А вы часто этим занимаетесь?
— Чем — этим?
— Переводите французские стихи на английский?
— Нет, не очень. Временами.
— Прочтите еще что-нибудь из своих переводов, пожалуйста.
— На сей раз выберу что-нибудь повеселее. Ты знаешь, как по-французски «вишня»?
Она заколебалась:
— Я знаю только, как яблоко — pomme и груша — poire.
— А вишня — la cerise. Вот стишок, который тоже так называется. Я перевела его для двух своих маленьких племянниц, у их папы много вишневых деревьев в саду. И у Маргарет и Берты всегда праздник, когда собирают вишни: им разрешают собирать их вместе со всеми.
— Я хочу поскорее послушать.
— Тогда слушай:
Пока я читала, повалил снег и запорошил оконные рамы.