Надоест вертеться на круглом камне, согреешься - и снова плюхаешься в воду, Стаи пескарей - врассыпную. Но куда им деться, когда в ту же минуту с гиканьем шлепается в речку вся наша ватага...
Сибирь, Алтайский край...
Убежден, что среди самых красивейших, самобытных мест земного шара эта земля по красоте своей занимает не последнее место. Леса здесь богаты дичью, реки - рыбой, луга - неповторимым разнообразием цветов. Почти черное по ночам небо в мириадах ярких, сверкающих звезд. Зимы - суровые, с метелями и вьюгами, весны - быстрые, как горные потоки. Осень живописна и щедра дарами алтайской земли.
Не знаю почему, но осень все-таки милее мне, чем весна и даже лето. Раньше, когда я учился в школе, мне говорили, что я просто подражаю в этом отношении Пушкину. Я возражал, но бездоказательно, потому что не мог объяснить (да и не очень чувствовал) неясную грусть, особое спокойствие, которое приходит ко мне с наступлением этой удивительной поры жизни земли.
Я не согласен с теми, кто говорит, что осень грустная пора. Разве вечер после хорошего трудового дня наводит на вас грусть?
Для природы, для милых березок, для ярких кленов сень - это тот же вечер. Прошел, отшумел длинный осень - лето, и теперь, осенью, природа подводит итог своим деяниям: много ли орехов уродилось, достаточно ли грибов было в лукошках у заядлых грибников и просто любителей-новичков, все ли красоты были показаны людям, отдыхавшим в воскресенье и выходные дни у нее в объятиях? И, судя по яркости уборов лесов и полян, они довольны итогами своего дня, теперь можно немного отдохнуть перед сумерками - дождями и спокойно идти спать в длинную зиму - ночь. Прекрасное, радостное время, когда видишь результаты трудов своих!
...И живут в прекрасном этом краю спокойные и смелые, уважающие друг друга, любящие жизнь и свою землю люди. Это - моя Родина.
Звезды... Я думаю о них часто, но хочу оговориться. Звезды наши, алтайские, видимо, такие же, как и звезды, горящие по ночам в Техасе или Генуе. Но почему-то журналисты и писатели эту деталь моих воспоминаний о родном крае превращают чуть ли не в знамение того, что мне на роду было написано стать космонавтом. Скажу откровенно: мальчишкой я даже не мечтал стать летчиком. Я просто подолгу и с увлечением рассматривал искрящиеся холодным светом дальние и близкие звезды. Смотрел па них, наверное, так же, как с восхищением рассматривают непостижимую Галактику миллионы парнишек в Америке, Франции и Африке.
Помню, в 1941 году меня потрясло небывалое в наших краях северное сияние. До сих пор не могу забыть фантастическую красоту горящего всеми цветами радуги неба. Но никогда не мечтал я стать исследователем Арктики, где полярное сияние - неотъемлемая деталь суровой романтики. А если бы стал им да еще вдруг прославился, то наверняка друзья-журналисты назвали бы это небывалое сияние днем рождения знаменитого полярника... Было же все проще, так, как бывает в жизни. Первое свое путешествие в двадцать километров я совершил, по словам отца, вместе с родителями на телеге из родильного дома. Путешествие это я проделал «инкогнито», так как имени еще не имел. Помог повстречавшийся на пути колхозный конюх Степан Железников. Поздравив родителей с сыном, он удивился, что я еще безыменный.
Перед домом родители посовещались. Мать предложила назвать меня Виктором. Но побаивались моего деда. «Тот мог хмыкнуть, - вспоминает отец, - и сказать: Сидор, Аниподист или Захар - теперь не ко времени, но и Виктор - какое-то разбойничье имя». У деда характер был с перцем. Кто-то произнес имя «Герман». Такое было в семье учителя А. М. Топорова. Так, в память о нем, и назвали меня.
Отчий дом с ранних лет вспоминается отчетливо. Стоял он у самой дороги, как все дома в нашем селе. Четыре больших тополя (в моей памяти они остались такими) росли под окнами. Отец посадил их, когда приехал учительствовать в Полковниково. Высокое крыльцо, просторные сени и две большие комнаты: в одной русская печь и полати, в другой стояли кровати и был камелек.
Зимними вечерами отец любил собирать всю семью за столом. Отец и мать обсуждали дела минувшего дня. Сестренку Земфиру укладывали спать. Меня же, как старшего, не гнали без надобности в кровать - я сам знал свое время.
Отец относился ко мне как к равному. Шел ли разговор о школе или о предстоящей лекции в сельском клубе, он всегда говорил так, будто и я тоже принимаю участие в их «взрослых делах». Я любил эти вечера, хотя многого и не понимал из разговоров родителей. Но сознание того, что я равноправный член семьи, наполняло меня чувством гордости и, главное, ответственности.
- Сегодня не пришел в школу Николай. Ребята говорят - заболел. А ему нельзя пропускать уроки, - горевал отец. - Ты, Гера, отнеси завтра с утра его матери эту тетрадь. Пусть Николай ошибки в своем диктанте посмотрит. Передашь тетрадь тете Даше, скажешь, чтобы ко мне зашла. Может, врача нужно вызвать из района...
- Отнесу...
- А у тебя как прошел день? - так же по-деловому спрашивал он меня.
- Играли с Юркой, с ребятами... Лыжи бы мне, папа...
- Сделаем!
Иногда я думал: зачем мне отец такие поручения дает? Ведь, например, тетю Дашу, работающую в школе уборщицей, он первым увидит задолго до звонка, но просьба отца для меня была святой, и я уже жил одной мыслью - как бы завтра не проспать и выполнить это ответственное задание. Много позднее я понял, как бывает важно, когда руководитель простым вопросом «А как ваше мнение?» поднимает настроение коллектива, ответственность за порученное дело, поднимает человека в его собственных глазах, пробуждает творчество, хотя для себя руководитель, может быть, уже принял решение.
Разговор отца с матерью продолжается, я краем глаза слежу за ходиками, понимая, что они отмахивают последние минуты моего времени, гоню надвигающуюся дремоту и стараюсь чинно сидеть за столом - вдруг отцу еще в чем-то понадобится моя помощь...
Помнится, в один из таких зимних вечеров кончилась снежная вьюга и стало кругом как-то особенно тихо. Только ходики громко тикали. Отец неторопливо разговаривал с матерью. Сквозь рваные черные тучи на землю проскальзывал лунный свет, деревья и сугробы отбрасывали фиолетовые, будто чернильные, тени. И тени эти то темнели, то светлели, то исчезали совсем.
Я внимательно наблюдал за их игрой, а отец взял скрипку - и в комнате разлились звуки грустного романса. Мне казалось, что тени скользят по сугробам в такт музыке, а смычок своими легкими движениями дирижирует ими. Стало вокруг таинственно... И вдруг я увидел, как, приближаясь к нашему дому, не то идет, не то летит над сугробами человеческая фигура.
Я в ужасе закричал, заплакал. Разобравшись, в чем дело, отец спокойно, но твердо сказал:
- Одевайся, сын!
Я упирался. Он же набросил на плечи свое пальто и вышел в сени.
- Я жду, - послышался его голос. Преодолевая страх, осторожно переступил порог... Отец уже стоял посреди двора. Стоял, высоко подняв голову, любуясь присмиревшей природой. На меня он будто внимания не обращал.
Я оглянулся. Никого нет. До отца шагов десять - пятнадцать. Отец молчит. Жутковато.
- Папа... - тихо позвал я.
- Что стоишь? Иди сюда, - отозвался он. Я подошел.
- Следы от наших ног видишь на снегу?
- А где же того человека следы?..
Замирая от скрипа снега под ногами, я потоптался вокруг отца, оглядывая наши следы и ровные, чистые, как искрящийся нафталин, волны сугроба. Никаких других следов не было.
- Здесь никто не проходил, Гера, - сказал он. - Это тени от деревьев тебя напугали. - Отец повернулся и пошел к дому: - Идем спать, сынок.
Я бросился было за ним вдогонку, но, поборов страх, стараясь не спешить, подошел к окнам и еще раз осмотрел наметенные сугробы снега. Когда окончательно убедился, что здесь никого не было, вернулся домой. Отец как ни в чем не бывало разговаривал с матерью о чем-то совершенно постороннем.
С тех пор я не помню случая, чтобы вот так, без всякой причины, напугался. В минуты надвигающейся опасностн, еще мальчишкой, прежде всего старался осмыслить, понять - что же там, за темным «окном» страха? Мне, конечно, как и всякому, не чужд страх, но с того дня я стал учиться владеть собой и перебарывать это неприятное чувство.
Отец и в детские годы, и теперь остается авторитетным и любимым человеком. Став взрослым, я понял, откуда у отца такая преданность родному краю, такое тон кое понимание ребячьих душ, их забав и бед. Он вырос здесь же. На таких же речных камнях грелась ватага его сверстников.
Вместе со своим отцом - моим дедом - он построил не одну избу в селе. За такими же партами, за которыми учились и мы, прочел первый букварь.
Сын крестьянина-бедняка, он в годы Советской власти стал педагогом. Преподавал русский язык и литературу, неплохо рисовал, любил музыку, играл на скрипке. Отец был организатором кружков самодеятельности учителей и колхозников нашего села, которые с успехом выступали в колхозных бригадах, в соседних селах и даже па районных смотрах художественной самодеятельности. Отец сам мастерил мне игрушки, помогал разбираться в несложных мальчишеских проблемах, терпеливо и настойчиво воспитывал во мне уважение к людям, к семье, товарищищам, труду. Мне кажется по сей день: все, что есть лучшего во мне, - от отца.
Вот только не сбылась его мечта - сделать меня музыкантом. Отец страстно любит и хорошо понимает музыку. Он стремился частичку этой своей любви, своего восхищения чудесной гармонией звуков привить мне с детства. В ту пору трудно было из нашего села попасть в оперу или концерт симфонической музыки. Отец поступил просто. Он купил патефон и набор пластинок. И в нашей избе зазвучала музыка Римского-Корсакова, Бородина, Мусоргского, Чайковского, Глинки. Учить играть меня на скрипке отец начал сразу же после того, как вернулся с войны. Но я был ленивым учеником, да и к скрипке душа не лежала. Поэтому вплоть до девятого класса мало-мальски заметных успехов я не сделал и был очень обрадован, когда весной сломал левую руку - теперь отец не заставлял меня больше заниматься. Сейчас я с грустью пишу об этом, потому что считаю большим недостатком воспитания неумение обращаться с каким-нибудь музыкальным инструментом.
Музыкантом я не стал. Дальше барабана, на котором я играл в школьном оркестре, дело не пошло, но я благодарен отцу за то, что он все-таки сумел посеять во мне ростки чувства прекрасного, рождаемого настоящей музыкой.
Мама... Ласковая и доверчивая... Неустанно в заботах и работе, она полностью доверила отцу наше воспитание. И старался никогда не обидеть ее шалостью или непослушанием, но думаю, что у меня это не всегда получалось.
...В памяти остался поздний вечер. Отец уходил на фронт. Тяжело оставлял он дом. В тот день мать встала еще до рассвета и хлопотала по хозяйству, стараясь чем-нибудь занять себя.
Отец собирался медленно, деловито.
- Ну, мать, пора...
- На войну бегом не бегают. Не торопись, - сказал приехавший на проводы дед Михайло
Растянуть время до бесконечности нельзя, и наступило все-таки это «пора».
Взвалив на плечи котомку, набитую домашней снедью, отец пошел к двери. У меня замерло сердце. Неужто вот так и уйдет?
- Да посидим на дорогу-то... - сквозь слезы сказала мать.
Все молча, по русскому обычаю, сели. Прошла секунда, другая. Отец резко встал.
- Сын, - позвал он. Я подошел.
- Вот так, - спокойно, будто раздумывая над чем-то самым обыденным, проговорил отец, - на войну ухожу, сынок...
Я поднял на отца глаза. Чисто выбритый, стройный, подтянутый, он чуть-чуть грустно смотрел на меня. На его подбородке заметил царапину. «Бритвой нечаянно резанул», - мелькнуло у меня.
- Ты слушай мать, помогай по хозяйству. В общем, оставайся мужчиной в доме. Понял?
Я мотнул головой. Понял. Хотя понял тогда только одно - отец уходит. И уходит надолго, навстречу большой опасности.
Ласково опустилась его ладонь на мою голову, потрепала вихры. Потом, спокойно шагнув через порог, отец вышел. Я метнулся за ним.
- Останься, сынок, - попросила мать.
Я остался и долго смотрел вслед уходившему отцу, пока все провожающие не скрылись за поворотом нашей улицы.
Сидеть одному стало невмоготу, я выбежал на улицу и лег в густую, мягкую траву. Там я пролежал до ночи, рассматривая до боли в глазах мерцающие звезды. И, наверное, в тот поздний вечер впервые думал, думал долго, серьезно, как думают взрослые...
Маме было трудно. Я хотя и «остался мужчиной в доме», но пользы от меня по причине возраста было мало, а на руках у мамы была совсем крохотная моя сестренка Земфира. Поэтому в один из дней к нашему дому подъехали две брички и, погрузив нехитрые пожитки, мы поехали в «Майское утро».
Дом деда, в котором поселилась наша семья, был срублен еще коммунарами и стоял на краю деревни среди высоких старых берез. Сразу за оградой начинался лес, полный ягод, грибов и всякой живности...
Дед Михайло затосковал по куреву, потому что в нашу «кооперацию», как называли у нас магазин, все реже стали привозить папиросы и махорку. Перешли на самосад, и в мои обязанности вошло приготовление этого зелья. На самодельном резаке раз в неделю я готовил деду мешочек, туго набивая его измельченными табачными стеблями и листьями.
Это был настоящий самосад, от которого, как говорила бабушка, мухи дохли в избе. Бумаги для курева тоже не было, а тех немногих газет, приходивших в село не очень-то регулярно, даже при экономном расходовании хватало на три-четыре дня, то есть дед курил почти беспрерывно, часто сворачивая очередную самокрутку, когда в мундштуке тлел еще окурок.
Как-то я увидел на подоконнике книгу, которую дед Михайло читал несколько вечеров подряд, присев поближе к лампе. На малиновом фоне обложки большие серые печатные буквы: «Рожденные бурей». Теперь же от книги остались только корочки - все листы были аккуратно вырваны.
Прошло немного дней, и все стало ясно. После переезда библиотека отца была свалена на чердаке. Выбрав очередную книжку, дед добросовестно ее прочитывал от корки до корки, а прочитанное выдирал по листу и скручивал из них цигарки. Будто стыдясь этого, он отрывал листы, когда в избе никого не было. А на подоконнике росла стопка аккуратно сложенных переплетов...
Однажды вечером дед спустился с чердака с новой «добычей». На этот раз он нес под мышкой толстенный том. «Этого хватит надолго», - подумал я. Но мои расчеты не оправдались. Переплеты разных книжек и брошюр росли на подоконнике, а дед все листал здоровенный том, так и не вырвав из него ни одной страницы. Помню, я клеил что-то и попытался было использовать книгу как пресс.
- Положи на место, - строго сказал дед. - Ты, парень, этой книгой не балуй. Это тебе не сказки и побасенки. Это, внук, Карла Маркса сочинение, ка-пи-тал ума и опыта человеческого...
Я никогда не забуду, как почти в семьдесят лет мой дед, бывший партизан, участник войны против Колчака, распознал «капитал ума и опыта человеческого» в трудах К. Маркса, как по ночам читал и перечитывал страницы его «Капитала»...
Когда последних лошадей в селе забрали в обозы воинских частей, дед стал приучать к упряжке колхозных коров. Делал он это мастерски. Часто на такие объезды брал и меня. Впустую мы не ездили и каждый раз старались захватить попутную кладь.
Посадит меня дед поверх воза, сам с вожжами рядом идет и, не знаю почему, но всегда, погоняя корову, поет одну и ту же песню - «Я на горку шла». Или сыплет прибаутками.
Перевалив какой-нибудь косогор, дед давал корове отдохнуть.
- Слезай, - командовал он. И нередко тут же на дороге устраивал занятия по арифметике.
- Скажи-ка ты мне, внучек, - начинал он с хитрым видом, - было у купца двадцать пять копеек. Восемь он истратил на сукно, семь на ленты, четыре отдал в долг знакомому, а сам, видя, что деньжонок маловато, занял у дружка одиннадцать копеек...
Решив в уме нехитрую дедовскую задачу, я отвечал. Довольный дед командовал:
- Теперь поехали...
Иногда дед предавался воспоминаниям...
- Видишь, Гера, вон ту просеку? По ней мы перевозили избы из Журавлихи в наше село. А у той вон рощи пост наш сторожевой держали. Время такое было, что без ружья мы с тобой не поехали бы даже в седле, не то что на возу.
И тогда узнал я историю коммуны, историю моих дедов - коммунаров, услышал и навсегда запомнил имя Адриана Митрофановича Топорова, первого просветителя и друга алтайских бедняков.
...Революционная волна докатилась до наших мест. И там, куда приходили на побывку солдаты Красной гвардии, где сибиряки-партизаны отвоевывали у отрядов белой армии села и целые районы, создавались коммуны. У нас во главе коммуны стали журавлихинские партизаны. Я горжусь тем, что оба мои деда были одними из организаторов этой коммуны.
Оставаться в старых селах - в логове кулаков - коммунары не хотели. Выбрали они поодаль красивое место и начали рубить новые избы, перевозить старые с насиженных мест. Возводили амбары, склады. Поднимали целину. Одна из коммунарок, Зайцева П. И., мягкий и сердечный человек, склонный к раздумью и мечтательности, предложила назвать коммуну «Майское утро».
Коммунарам приходилось защищать свое добро от набегов кулацких банд и белогвардейских отрядов, бродивших по лесам, как стаи голодных волков. Все свои дела коммунары решали сообща, все делили поровну и работали всей коммуной не покладая рук.
Принимались в коммуну новые крестьяне на собрании, где произносили клятву быть верными общему делу, работать добросовестно, не заводить склок, отказаться от старых привычек и участвовать в культурной жизни. И клятву свою коммунары держали крепко.
Коммунары построили школу, и учились в ней все - от мала до велика.
Теперь, раздумывая над прошлым своего родного села, я вспоминал школу, где когда-то учились коммунарские дети. Именно она воспитала в нас любовь к природе и жизни, к искусству...
Письма с фронта приходили редко и были полны заботой о домашних и колхозных делах. Отец очень тосковал вдали от семьи, от родимого края и часто в солдатском треугольнике присылал свои стихи.
У меня сохранилось еще одно стихотворение отца, написанное им в те годы. Оно, вероятно, навеяно весной:
Вскоре я подружился с ребятами из детского дома, эвакуированного из осажденного Ленинграда. Они поразили меня серьезностью и рассудительностью. Эти дети рано узнали горе.
Здесь пришло первое мальчишеское чувство привязанности. Лора Виноградова... Что о ней сказать? Она была не самая симпатичная из всех ленинградских девчонок, но я до сих пор не забуду ее старенькое черное пальто, ее серьезное лицо и белую шапочку. Вначале я долго смотрел на нее издалека, боялся заговорить, боялся показаться смешным, но потом как-то само по себе произошло так, что она рассказала мне о своих родителях, о голодном Ленинграде, о трудной и холодной дороге к нам, на Алтай. И мне еще сильнее захотелось сделать для нее что-то большое, необычайное, героическое, чтобы вернуть ее в родной дом и чтобы она встретилась там с матерью и отцом. Не очень-то мне нравился и тот строгий распорядок, по которому детдомовцы должны были в одно и то же время ложиться спать, в одно и то же время завтракать, обедать и ужинать...
Мы-то, сельские ребята, привыкли есть и гулять, когда хотели, и нередко нас загоняли домой, когда уже совсем стемнеет. Только намного позже привык я к тому порядку, который так не полюбился мне в детстве.