И, не обращая внимания на воркотню Ильи Абрамыча, он подошел к вазе с цветами, вытянул две большие синие астры и одну вдел в петлицу пиджака, другую заткнул за ленту на шляпе.
– И стал он похож на болгарского шарманщика, – невесело сказал он о себе. – Ну как, молчишь? Смотри! Не касайся вещей, тебе недоступных. Людям, подобным тебе, следует ежедневно выдавать десяток гнилых яиц и стакан муравьиного спирта.
… Время шло к полуночи. Было тепло и тихо, просторно и уютно, как бывает только в чудотворном городе на берегу Невы. Сонно переговаривались деревья Летнего сада. Грин шел берегом Лебяжьей канавки, и сердце его билось, словно он впервые полюбил и впервые торопился на свидание.
У него, как и у всех других людей, были свои любимые улицы в городе, ходить по которым доставляло удовольствие. Он любил Невский – ранним утром и после полуночи; Морскую – в часы окончания занятий в министерствах и департаментах; белые ночи на набережной от Николаевского моста до Литейного; Каменноостровский проспект в летние сумерки и – полудеревянные улочки Петербургской стороны в субботние дни.
Миллионная улица не вызывала в нем ни любви, ни ненависти, но вот сегодня почувствовал он к ней нечто вроде страха, прекрасно зная, что чувство это изменится сразу же, как только он узнает имя, отчество и фамилию глухонемой. Миллионная улица может стать памятной и дорогой, она же в состоянии превратиться в ненавистную, ходить по которой скучно и противно. Вот как, например, по Казарменному переулку, что соединяет Мойку с площадью у Николаевского моста. Не любил Грин Вознесенского проспекта и Николаевского вокзала.
О, если бы глухонемая оказалась вдовой!
«А зачем это мне нужно? Жениться на ней не собираюсь. Но мне это так нужно! Так нужно!»
Он остановился и заломил в отчаянии руки. Мимо него прошла пара, тесно друг к другу прижавшись. Он остановил ее и протянул астру – ту, что была воткнута за ленту его шляпы.
– Любите друг друга, дети! – сказал он. – И старайтесь не всё рассказывать о себе, сохраните хоть какую-нибудь тайну, – вы от него, а он от вас! Да продлит эта тайна любовь вашу. Вы свободны, дети. Шествуйте дальше. Астру сохраните на память обо мне.
– А вы кто? – спросил женский голосок.
– Я садовник чистилища. Я главный наблюдающий за опылением роз на всем земном шаре. Ответьте, леди, – да или нет?
Голосок прощебетал:
– Ну конечно, да! Спасибо, господин садовник! Счастливого пути!
Миллионная ярко освещена. У подъездов стоят лихачи и автомобили. Грин остановился на тротуаре против дома № 12. Он весь в огнях, и только второй этаж во мраке. А может быть, окна той квартиры, где живет глухонемая, выходят во двор… Конечно же, во двор! Входная дверь расположена вот так, следовательно, окна выходить на улицу не могут. Это и лучше, – во дворе никто не обратит внимания.
Грин перешел дорогу. Ворота оказались на запоре. Дворник сидел на тумбе возле чугунной двери.
– Братец, – сказал Грин. – На, возьми пятерку и выпей на досуге.
Дворник вскочил, откозырял и гаркнул на всю Миллионную:
– Спасибо, барин! Записочку какую прикажете передать?
– Не надо записок. Садись! Скажи, кто живет в квартире седьмой?
Спросил и почувствовал, как дрогнули колени и заныло в груди. Ему вдруг захотелось, чтобы дворник ответил не сразу, чтобы подольше длилась неизвестность, но…
– Там, барин, живет член государственной Думы по фамилии Чупров. И с ним его жена, Анна Павловна.
– Глухонемая?
– Зачем глухонемая! Говорящая. А к ним недавно две сестры Чупрова приехали. Одну Верой Николаевной звать, через горничную знаю, другая о наследствве хлопочет.
– Глухонемая?
– Не могу сказать, только – зачем же глухая я немая? У них в квартире танцы и музыка. К ним артисты приезжают, знаменитый тенор Смирнов у них крестили.
– А окна у них куда выходят? Во двор? Ты пропусти меня, братец.
– Сейчас отопру, барин. Вы, само собой, из охранного будете? Да куда же вы, барин? Пожалуйте! Я ж понимаю, должность у вас такая…
Грин уже не мог войти во двор. Era душили смех, досада, злость. Только этого не хватало, чтобы его принимали за шпика из охранки. Проклятая улица!
Миллионная!
Тысячная!
Сотенная!
Пятирублевая!
Полная тайн и загадок. Глухонемая улица.
Глава третья
Над вымыслом слезами обольюсь…
Присутствовали столпы, маститые и мелкая сошка. Ожидали владык – Куприна и Леонида Андреева, но они не прибыли: Куприн жил в Гатчине, Андреев в Финляндии, да их и не интересовали редакционные совещания маленьких, пятачковых журналов.
В огромной комнате на особом возвышении стоял немыслимый подковообразный стол; чтобы подойти к нему, нужно было подняться по ступенькам. Художник Животовский, еженедельно украшавший последнюю страницу журнала своими плоскими, лишенными вкуса и дарования шаржами и зарисовками театральных премьер, заседаний думских и окружного суда, сидел рядом с редактором журнала и истреблял сельтерскую воду.
Влиятельный критик, беллетрист и стихотворец Измайлов кокетничал перед зеркалом, – все говорили ему, что он вылитый Антон Павлович Чехов, – он и в самом деле был похож на Чехова. В утреннем выпуске «Биржевых ведомостей» он вел еженедельный отдел критики под названием «Темы и парадоксы», у него был брат – священник собора Смоленского кладбища. Острословы по этому поводу говорили, что один Измайлов отпевает на Смоленском, другой у Проппера в Биржевке. В редакции он ходил в маститых, для читателей он был столп, те, о ком он писал, называли его мелкой сошкой.
Иероним Иеронимович Ясинский, он же Максим Белинский, с головой бога Саваофа и выправкой фельдмаршала, беседовал с популярнейшим завсегдатаем всех еженедельников Дмитрием Цензором. Добрый малый, веселый человек, хороший товарищ, Дмитрий Цензор носил модную личину преждевременно умудренного, усталого, влюбленного в сумерки, в увядшие цветы и пригородные пейзажи, которые значительно раньше его открыл в поэзии Александр Блок.
Ясинский в беседе с Цензором расхваливал его новые стихи. Цензор спросил, какие именно стихи имеет в виду уважаемый Иероним Иеронимович, – только что вышли номера «Нивы», «Аргуса», «Солнца России», «Всемирной панорамы», «Пробуждения», и в каждом номере всех этих журналов напечатаны новые стихи Дмитрия Цензора. Ясинский не читал новых стихов, но хвалил их единственно потому, что сам заведовал отделом беллетристики в одном журнальчике и милостивыми похвалами своими вербовал плодовитого поэта на свои страницы. Для каждого из вербуемых у Ясинского были свои медовые речи. Одного он похлопывал по плечу, другого называл мэтром, третьему сулил блестящую будущность. И ни с кем Иероним Иеронимович не ссорился, справедливо полагая, что сегодняшний солдат может завтра оказаться полковником или генералом.
Цензор видел Ясинского, что называется, насквозь и поэтому слушал его панегирики весьма невнимательно, поминутно благодарил и всё ждал, когда редакционный служка Афанасий начнет разносить чай, бутерброды и пирожные. Иногда угощали и вином, но сегодня надежд на него не предвиделось: Афанасий был трезв.
В покойном кресле подремывал Потапенко. Переводчица и поэтесса Щепкина-Куперник вполголоса читала свои переложения из Ростана непомерно массивному Рославлеву. По залу прогуливался Брешко-Брешковский – франт, беллетрист и всё что угодно. Он был в пальто, на голове его восседал котелок. Юная поэтесса Наталия Грушко ходила по всему помещению редакции и скучала. Знакомых у нее здесь не было, пригласили ее на всякий случай, редактор журнала поглядывал на нее с раздражением и, наконец, позвав служку, велел предложить собравшимся папиросы и печенье.
– И начнем с этой, которая юлит, – сказал он отрывисто. – Пусть возьмет побольше бисквиту и усядется. Кинь ей на колени альбом с парижским салоном. Федоров здесь?
– Никак нет, Владимир Александрович!
– Городецкий?
– Заходил, получил гонорий и ушел.
– Сварог?
– Не обнаружил, Владимир Александрович! Мож-быть, рисует где-нибудь, я обойду помещение.
– Погоди. Тэффи здесь?
За Афанасия ответил Животовский:
– Тэффи видел я в Гостином. Велела кланяться и перевести ей деньги в Крым по старому адресу.
– Она нам должна двести. Из актеров кто?
– Пришла, Владимир Александрович, та самая, которая на бале-маскараде обе туфли потеряла. Она сегодня собачонку с собою привела, так что я их в зало не пускаю.
– Пусти. Собачонку запри в ванной. Налей в блюдечко молока. Это кто там в передней?
– Из Луги, Владимир Александрович. В позапрошлом номере его стихи в подверстку шли, так он за деньгами приехал. Не помешает?
Редактор что-то недовольно произнес. Животовский, прищурясь, рассматривал приезжего из Луги:
– Типичный наивный провинциал. Сейчас я его зарисую. Как его фамилия?
– Забыл, – сказал редактор. – Его стихи жене моей понравились. Что-то про осень и разлуку. Федор Кузьмич здесь?
– Федор Кузьмич Сологуб звонили и велели передать, что им нет времени переливать из пустого в порожнее. Извините, Владимир Александрович, Ленский пришел.
– Через десять минут начнем. Обноси чаем. Постой! Грина мы приглашали?
– Опускал ему, Владимир Александрович. С Ленским, смотрите, Андрусон Леонид Иваныч. Навеселе. Я его в плетеное кресло попрошу.
Включили свет в люстру с херувимами, угостили собравшихся чаем и дорогими папиросами, печеньем «Мария» от Жоржа Бормана. Андрусон похрапывал в кресле-качалке. Потапенку разбудили, и он первым выступил по основному пункту совещания: о расширении отделов в журнале «Огонек».
Брешко-Брешковский предложил ввести специальную страницу, посвященную французской борьбе и тореадорам. Грушко хотелось видеть в журнале отдел под названием «Муза». Ленский, заикаясь и волнуясь, рекомендовал провести среди читателей опрос: какие рассказы им больше нравятся и чего бы хотелось им в ближайшее время. Измайлов произнес серьезнейшую и обстоятельную речь в защиту опубликования неопубликованных рассказов Чехова, Мамина-Сибиряка и Лескова. «Милые тени, – говорил о них Измайлов, – чудесные мастера слова, – они стучатся к нам в сердце и просят, чтобы мы сняли печать молчания с их даровитых уст…»
Дмитрий Цензор с места крикнул:
– Дайте качество! Разнообразие! Лирику и немного экзотики!
Кто-то недовольным густым басом произнес:
– Болтовня! Надо уметь любить читателя и быть опрятным по отношению к нему! Точка! Поменьше болтовни!
Это произнес Грин. Он незаметно вошел и встал на пороге. Все повернули головы в его сторону. Редактор со своего возвышения вкрадчиво произнес:
– Вы сказали – точка, уважаемый Александр Степанович. Мне и всему собранию хотелось бы, чтобы вы поставили запятую и продолжали вашу мысль.
– Моя мысль проста, – раздраженно заговорил Грин. – Рассказы пишут впустую, ни для кого, ради черт его знает чего. Искусство рассказа падает. У писателей нет своего клуба. В Петербурге живут сто семь беллетристов, – сам считал. И все они пишут одинаково, скучно, водянисто. Теплый жидкий кофеек! Извините! Александра Иваныча не трогаю и в виду его не имею.
– Александра Иваныча нет, – пропищала некая дама с веером в руках. – Александр Иваныч у себя в Гатчине.
– Тетка, не суйся! – сказал Грин, и дама побледнела. – Знаю, кто где и где кто. Куприна люблю за то, что у него в рассказах борются добро и зло, а под ногами мешается всякая пакость. И эта пакость так и называется пакостью. Понятно?
– Продолжайте, Александр Степанович, – попросил редактор.
– Продолжаю. Горжусь тем, что я в своих рассказах сталкиваю лбами доброго и злого. Наказываю порок. Такова традиция лучших романов всюду. Таков Стивенсон, Диккенс. Дюма во Франции… Что? Третьесортный писатель? Кто еще скажет подобную глупость, на того я спущу мою дворнягу, которая лежит у моих ног и требует добычи! Я повторяю: рассказ должен быть занимательным. Кому нужна скучная литература?
– Он расчищает дорогу, – пискнуло чье-то меццо-сопрано.
Грин скрипнул зубами.
– Терпеть не могу суфлеров, мадам! Я пишу как умею. Написал я, пока что, очень мало. В ближайшие двадцать лет напишу очень много. Всё, написанное мною, останется в литературе. Точка.
– Дорогой Александр Степанович! – воскликнул редактор. – Всё, что вы сказали, мило и даже интересно, но – ваше предложение?
– Кому здесь нужно мое предложение? Предлагаю закрыть собрание, всех учеников и учениц распустить по домам, а меня и Сварога оставить. И напоить коньяком.
Дамская часть собрания была шокирована. Ясинский что-то бубнил, – он еще не выяснил, к какой части собрания ему примыкать. Измайлов играл шнурком пенсне и говорил своему соседу:
– Озорник, верно, озорник, но талантлив! Дико и чудесно талантлив!
– Напишите о нем, – предложил сосед.
Измайлов сделал большие глаза и ничего не ответил. Заседание между тем продолжалось. Слово взял редактор. Говорил он, по выражению некоего острослова, альбомно и конфетно. Суть выступления заключалась в том, что в журнале всё благополучно, мило и интересно, что тираж «Огонька» достиг пятидесяти тысяч экземпляров, и, хотя тираж этот не идет ни в какое сравнение с «Нивой», всё же есть основания признаться в том, что «Огонек» необычайно популярен, издается со вкусом и на хорошей бумаге.
Когда была упомянута хорошая бумага, Грин неистово захохотал. Поддержало его и собрание, так что редактору пришлось неостроумно заметить:
– Если почтенному собранию будет угодно, я отдам распоряжение ухудшить бумагу.
– Бумага – черт с ней, ты лучше гонорары улучши, – произнес Грин и разбудил Андрусона, который при упоминании гонорара необычайно оживился и заявил, что баронесса Таубе в своем журнале «Весь мир» платит значительно больше, чем многоуважаемый Владимир Александрович Бонди. Собрание зашумело.
Грин начлл декламировать пушкинского «Пророка». Читал он превосходно, публика стихла. Закончив декламацию, Грин откланялся и ушел. Бонди знаком приказал Афанасию проводить Александра Степановича до выхода из подъезда.
Вместе с Грином ушел и Ленский. Его специальностью были любовь, ревность, измена. Типичная писательская внешность его останавливала прохожих. Шагавший рядом с ним Грин был похож на моряка в отставке.
– Я вам не помешаю? – спросил Ленский.
– Очень рад! Одному мне иногда бывает скучно и не по себе. С тех пор, как я возвратился из ссылки, а этому ровно год, мне всё не по себе. А тут всякие истории.
– А какие у вас истории, Александр Степанович?
– По вашей части, Владимир Яковлевич.
Подумал: рассказать ему про встречу с глухонемой? Решил: рассказывать не следует. Не поймет. Не надо.
– Так, Владимир Яковлевич. Пустяки. Я со всякими историями справлюсь. А вы чего задумались?
– Совета у вас хочу попросить, Александр Степанович. У меня, видите ли, с рассказом затруднение происходит. На самом, казалось бы, пустом месте. Идут двое. Впереди лес, дачная обстановка, летний день. Оба устали. Это мне нужно, чтобы они устали. Сели, а впереди, значит, лес. Лесом идти шесть верст. Скучно. Вы, Александр Степанович, мастер на выдумки. Посоветуйте. Что бы мне тут придумать? Какое то событие должно произойти в ту минуту, когда мои герои сели на лужке. Но – что именно?
– Никаких событий! Заставьте их перелететь этот лес, – не желая шутить, сказал Грин. – Они летят через лес, опускаются на дорогу, идут дальше. Никакого затруднения, как видите. И скуки никакой. Всё хорошо, свежо, интересно!
– То есть, как это – перелететь лес? – заикаясь сильнее обычного, спросил Ленский. – Вы имеете в виду аэроплан?
– Зачем аэроплан? Откуда же они, по-вашему, возьмут аэроплан? Нет, никакого аэроплана не надо. Просто-напросто нужно описать, как они подняли руки и полетели над лесом. Вот так, смотрите.
Грин остановился, расправил руки в стороны, затем поднял их и вытянулся, подобно пловцу, бросающемуся с вышки. Ленский наблюдал за ним с восхищенным изумлением. Грин закрыл глаза и тянулся, тянулся вверх:
– Не получается. Пока не получается. Но ужо получится. Верю в это крепко. А пока что пусть получается в рассказах и романах.