Марцин с недоумением взглянул на него.
– По-русски умеешь читать? – спросил тот, старательно выговаривая русские слова.
Марцин покраснел, опустил глаза и тихонько прошептал:
Я не понимаю…
Михцик торжествующе улыбнулся и тотчас вынул из самодельного деревянного ранца со шнурком русскую хрестоматию Паульсона, открыл эту книгу на самой засаленной странице и стал быстро читать, потрясая головой и раздувая ноздри:
Внимание маленького Боровича было совершенно поглощено разговором с Михциком. Между тем остальные ученики постепенно поднимались со скамей и шаг за шагом приближались, толкая друг друга и выглядывая из-за спин тех, кто сидел впереди. Вскоре вокруг Михцика и Боровича образовалась многочисленная детская аудитория. Казалось, у всех глаза вылезают из орбит от любопытства. Они, не моргая, молчаливо смотрели на Марцинека, застыв, словно в столбняке.
Между тем Михцик читал стихотворение, все ускоряя темп. Окончив, он еще раз торжествующе взглянул на Боровича и сказал:
– Вот как читают! Понял?
– Ни одного слова… – ответил новичок, краснея до ушей.
– Э, научишься, – сказал тот покровительственно. – Я тоже думал, что трудно, а теперь и стихи наизусть знаю, и арифметику по-русски делаю, и диктовку. Грамматика, ну, это трудно… ух! Это верно! Имя существительное, имя прилагательное, местоимение… Да что, все равно не поймешь, если я и расскажу…
Он вдруг поднял голову и, глядя на балки потолка, произнес по-русски неведомо кому, но громко, с чувством и словно даже в экстазе:
– Подлежащее есть тот предмет, о котором говорится в предложении!
И потом снова обратился к Марцину:
– Видишь, вот Пентек уже умеет читать, хоть и плохо. Читай, Вицек!
Возле Михцика сидел мальчик с необычайно рябым лицом. Он открыл ту же книжку на столь же засаленной странице и стал по складам читать какой-то отрывок. И сразу так углубился в это занятие, что и пушечная пальба не могла бы прервать его работы.
Вдруг толпа зрителей, толкаясь и крича, разбежалась. Дверь распахнулась, и вошел учитель. Лицо его едва напоминало вчерашнее. Теперь это была маска суровая, но смертельно скучающая. Он бросил взгляд на Марцинека, кисло ему улыбнулся, поднялся на кафедру и подал знак Михцику. Тот встал и, громко декламируя, стал читать молитву:
Едва послышались слова молитвы, как дети, словно по команде, вскочили на ноги, а по окончании ее снова уселись на скамьи. В школе стояла не духота уже, а настоящий смрад, тяжкий и невыносимый.
Веховский несколько мгновений мрачно смотрел на перепуганный класс, затем открыл журнал и принялся читать список. Когда он выговаривал какое-нибудь имя и фамилию в русском звучании, в комнате водворялась мертвая тишина. Лишь мгновение спустя слышался шепот, подсказки, вызванного начинали подталкивать локтями, пинать ногами, и только тогда поднималась детская рука и слышался голос:
– Ест.
– Да вовсе не ест, а есть! – кричал учитель и сам несколько раз отчетливо выговаривал для примера это слово, смягчая последнюю согласную. Это приводило к тому, что, когда учитель читал очередную фамилию, мальчики вставали и, поднимая руку, с видимым удовольствием и вполне польским произношением выкрикивали:
– Есьць![1]
Из всего этого Марцин не понимал решительно ничего – ни требований преподавателя, ни всей церемонии, ни этого всеобщего желания поесть.
Когда все фамилии были прочитаны, учитель снова кивнул Михцику, а сам уселся на стул, сунул руки в рукава, заложил ногу за ногу и принялся упорно смотреть в окно, словно как раз это и являлось одной из основных задач его служебной деятельности.
Михцик громко читал, вернее говоря, выкрикивал по Паульсону текст длинной русской народной сказки о мужике, волке и лисице.
Учитель время от времени поправлял ему ударения.
Между тем в классе гомон все усиливался. Слышались звуки: а, бе, ве, ге, же.
Дети, которые уже знали азбуку, показывали новичкам буквы; некоторые учили товарищей читать по складам, большинство же, глядя для вида в букварь и бормоча что-то под нос, безнадежно скучало.
Прокричав всю сказку, Михцик закрыл книгу, дал ее Пентеку, а сам вышел на середину класса, к доске.
Веховский продиктовал ему арифметическую задачу на умножение.
Михцик написал две крупные цифры, подчеркнул их толстенной чертой, поставил перед множителем знак умножения, на котором можно было бы повесить пальто, и принялся потихоньку шептать про себя, так, однако, что Марцин хорошо его слышал:
– Пятью шесть… тридцать. Пишу кружок, шесть в уме.
Действие умножения Михцик проделывал со страшным трудом и муками. Он краснел, бледнел, мускулы его лица, рук и ног бесцельно производили напряженнейшую работу, словно ученик таскал бревна, рубил дрова или пахал. Но как только он одолевал какие-нибудь пятью шесть и успевал написать ноль, он тотчас вполголоса, чтобы слышал учитель, объяснял производимые действия по-русски.
Но учитель не обращал теперь внимания ни на Михцика, ни на Пентека, который в свою очередь принялся показывать свое искусство, – он не отрываясь, с мертвенным стоицизмом смотрел в окно.
Марцинек, вторично слушая чтение Пентека, вспомнил еврея Зелика, деревенского портного, который часто сидел целыми днями над работой в Гавронках. Перед его глазами встал как живой дряхлый, полуслепой, смешной еврейчик, с вечно заплеванной бородой, вот он сидит и зашивает старый бараний тулуп. Очки, связанные шпагатом, висят у него на кончике носа, игла попадает не в кожу, а в палец, потом в пустоту, потом увязает в чем-то…
Марцинеку хочется от души посмеяться над злоключениями Зелика, над его медлительной возней, но он чувствует на лице слезы тоски и несказанной любви даже к еврею из Гавронок… Неизвестно почему чтение Пентека производит на него такое странное впечатление.
Пентек натыкается на звуки, торопливо ловит их, внезапно, будто ударом кулака, подгоняет один к другому и, навалившись всем корпусом, сталкивает их в кучу. Слышатся странные слова… Вот мальчуган пыхтит:
– Пе… пет… пету… петух…
Марцинек наклоняет голову, затыкает себе рот и, задыхаясь от смеха, шепчет:
– Что за «петух»? Петух!..
Учитель словно просыпается, со злостью несколько раз повторяет это слово к тайной радости всего класса и снова впадает в задумчивость. Наконец, Пентек кончил отвечать урок, тяжело опустился на скамью и принялся обтирать вспотевший лоб.
Веховский открыл журнал и прочел фамилию:
– Варфоломей Капцюх.
К доске вышел мальчик в жалком сукманишке и, видимо, отцовских сапогах, так как двигался с такой ловкостью, словно был обут в два ведра. Маленький Бартек Капцюх, возведенный в школе в звание Варфоломея, развернул свой букварь на краешке учительского столика, взял в грязную руку деревянную указку, прочел все положенные а, бе, ве, ге, де, е, же, зе, шмыгнул несколько раз носом и пошел на место с такой радостью, что, казалось, не чувствовал даже тяжести своих исполинских сапог. Затем был вызван какой-то Викентий, он выложил учителю все свои познания и исчез в толпе.
Это учение продолжалось так долго, что Марцинек чуть не задремал. Он блуждал сонными глазами по стенам, с которых тут и там целыми кусками осыпалась побелка, рассматривал висящие у дверей изображения носорогов и страусов, потом три широкие грязные дорожки между дверями и первой скамьей… Он задыхался в ужасном воздухе класса, ему надоело пыхтение детей, отвечавших учителю русскую азбуку. И все же, несмотря на охватившую его рассеянность, он заметил, что и пан Веховский изрядно скучает. К счастью, за стеной в учительской квартире, пробило одиннадцать часов. Учитель прервал урок, спустился с кафедры и сказал по-польски:
– Теперь мы споем одну чудную русскую песню, ожественную. Будете петь вслед за мной и так же, как я. Девочки тоненько, мальчики пониже. Ну… Да слушать как следует, ухом, а не брюхом.
Он полузакрыл глаза, раскрыл рот и, отбивая пальцами такт, запел:
В лад с учителем пел Михцик, что-то ревел Пентек, и пытались воспроизвести мотив еще несколько более музыкальных детей. Но так как мелодия была серьезная, а в тех местах народ поет только на мотив веселой плясовой, то дети тотчас сбились на единственный торжественный напев, к которому привыкли их уши в костеле, и принялись дикими голосами выкрикивать:
Несколько раз пану Веховскому приходилось прерывать пение и начинать сначала, так как мотив «Святый боже…» грозил взять верх над «Коль славен». Дело было, очевидно, не в том, чтобы научить детей пению, а в том, чтобы вдолбить, вколотить им в голову русское церковное песнопение. Учителю нужно было преодолеть крестьянскую мелодию, увлечь детей своей мелодией, укрепить ее в их памяти. Поэтому он пел все громче и громче. Марцинек с величайшим недоумением смотрел на это зрелище. Кадык учителя еще сильнее ходил вверх и вниз, его лицо из ярко-красного стало багровым. Жилы на лбу набухли, как веревки, волосы падали на лоб. С закрытыми глазами и разверстым, словно пропасть, ртом, размахивая кулаком, точно колотя по шее невидимого противника, учитель и вправду перекричал хор детских голосов и во всю мочь, благим матом распевал:
II
В течение своего двухмесячного пребывания в школе Марцинек «достиг в учении изумительных успехов».
Так сообщала в письмах родителям мальчика учительница.
Марцинек и вправду, умел уже читать (ясное дело – по-русски), писать диктовку, решать «задачки» на четыре действия арифметики и приступил даже к упражнениям в обоих разборах: этимологическом и синтаксическом.
Этим разборам пан Веховский уделял особое внимание. Ежедневно в два часа пополудни он начинал урок с Марнинеком. Мальчик читал какой-нибудь отрывок, затем рассказывал содержание прочитанного и делал это до того смешно, так варварски калечил слова, что приводил в веселое настроение самого учителя.
Тотчас вслед за чтением шли разборы, которые если и можно было с чем-нибудь сравнить, то разве с упорными попытками строгать мокрое осиновое дерево тупым ножом.
Подлинную трудность представляла для маленького Боровича арифметика. Мальчуган соображал довольно хорошо, хотя и не слишком быстро, но одновременно производить арифметические действия и овладевать тайной русской речи было для него непосильным бременем.
В тот момент, когда он уже начинал понимать задачу в целом, когда уже изумлялся и радовался наглядности счета, всё спутывали названия. Вместо того, чтобы увлечь ум мальчугана понятным объяснением арифметических действий, вместо того чтобы показать ему сущность предмета, в которой, казалось бы, и было все дело, пан Веховский принужден был направлять все усилия на то, чтобы запечатлеть в памяти ученика только названия различных предметов. Начало формирования детского ума, который впервые овладевает неизвестными доселе понятиями, этот воистину возвышенный акт, благородный труд сознания был в Овчарах трудом непосильным, зачастую превращался в подлинную и, что хуже всего, бесцельную пытку.
Когда маленький Борович случайно терял нить рассуждения, он машинально повторял вслед за педагогом названия, сочетания и формулы. Подгоняемый вопросами, понимает ли он, помнит ли, хорошо ли знает, он отвечал утвердительно, а когда спрашивали по существу, отвечал наугад.
Случались дни, когда уроки, арифметики были для него непонятны с начала до конца. Тогда его охватывал страх, проистекающий из полуосознанного убеждения, что он лжет, что учится неохотно, что нарочно огорчает родителей, совсем их не любит… И на лбу у мальчика проступал холодный пот, а мозг словно облепляла корка засохшего ила.
Учитель уже уходил далеко вперед, говорил о другом, спрашивал о чем-то новом, а Марцинек, переминаясь с ноги на ногу и сжимая колени, напряженно вспоминал какое-нибудь слово, вдруг каменной глыбой свалившееся на пути его рассуждения. Мозг его был не в состоянии выполнять две работы разом, поэтому арифметическое мышление принуждено было отступать на второй план перед вопросами о значении того или другого слова. Особое искусство представлял русский диктант. Пан Веховский ежедневно повторял Марцинеку, что ученик, который сделает три ошибки на одной странице диктанта, не будет принят в приготовительный класс. Марцинек клялся в душе, что не сделает трех ошибок на странице диктанта. Он старался вовсю – но результат был ничтожен. Голова у него шла кругом от сомнений, следует ли здесь писать «ять», или «е», память работала тяжко и неосмысленно, а так как педагог не мог указать ему основные принципы правописания, не изложив предварительно грамматики, бедный Марцин делал на странице по тридцать, сорок и более чудовищных ошибок. Он учил наизусть русскую грамматику и стихи. Зубрежка стихов всегда происходила перед обедом.
В сущности наибольших успехов Марцинек достиг в катехизисе ксендза Путятыцкого и в каллиграфии. Его можно было разбудить в полночь и спросить: «Чему должно поучать нас то, что бог есть милостивый и справедливый судья?» И он единым духом, не задумываясь и не колеблясь, ответил бы: «Из того, что бог есть милостивый и справедливый судья, мы должны выводить поучение, что…» и т. д. и т. п.
Упражняться в каллиграфии он любил самостоятельно, на собственный страх и риск. Каллиграфия до известной степени заменяла ему физические упражнения, прогулки и беготню. Учитель неоднократно замечал, как он самозабвенно царапает огромные кривые буквы то мелом на школьной доске, то пером на страницах старых тетрадей. Как первый, так и второй способ упражнения в столь благородном и необходимом искусстве побуждал Марцинека высовывать язык и шмыгать носом. Со временем царапанье в тетрадях было ему запрещено ввиду того, что, занимаясь этой деятельностью, он пачкал чернилами руки, манжеты куртки и сорочки, а иной раз и кончик носа, что увеличивало расходование учительского мыла и в договоре с родителями Марцинека предусмотрено не было. Играть с деревенскими мальчиками ему также не разрешали из соображений так называемой благовоспитанности. И он все время сидел в комнате и занимался своим образованием. Сам Веховский преподавал в классе или где-то пропадал, жена его кричала на прислуживающую в кухне девку, а маленькая Юзя обычно упражнялась в искусстве месить галушки, а то и чистить картошку. Марцинек сидел на диванчике под окном и бормотал. А когда грамматика окончательно ему надоедала, он продолжал для вида благонравно бормотать, глазея сквозь стекла на свет божий.
Окна выходили в поля. Там уже кончались холмы и леса, и поля эти были гладкие, как стол; насколько хватало глаз, земля была завалена глубоким снегом. Ни деревушки, ни даже одинокой избы не видно было на этой равнине. На расстоянии приблизительно трех верст чернел ряд обнаженных деревьев и серели какие-то заросли. Там был обширный пруд, поросший тростником, но и он в эту пору слился и сравнялся со снежной равниной. Во время оттепели сквозь снег проступали борозды пашни; только этот пейзаж и разнообразил жизнь Марцинека и был его единственным развлечением. Оттепели случались нечасто, а за ними наступали метели и морозы. Снова застывали и мертвели просторы. Для живого мальчика было что-то безгранично тоскливое в этом чуждом пейзаже. Вид монотонной равнины странно сливался со скукой, притаившейся между страницами русской грамматики. Ни этого пейзажа, ни грамматических мистерий он одинаково не мог постичь. Если бы его спросили, что это такое и как называется это спокойное, скучное пространство, он без колебания ответил бы, что это имя существительное.
Целых два месяца ни отец, ни мать не навещали Марцинека. Его решили закалить, дисциплинировать, не развивать в нем склонности к телячьим нежностям. Один только раз пани Веховская повела Боровича и Юзю на прогулку. По дороге, проложенной в глубоком снегу, они пошли за деревню, поднялись на гору, поросшую старым лесом. На опушке леса особняком высились огромные пихты, бросавшиеся в глаза даже с большого расстояния. Был чудесный морозный день; в чистом воздухе видны были далекие-далекие окрестности. Остановившись возле этих одиноких пихт, Марцинек бросил взгляд на юг и увидел гору, у подножия которой были расположены Гавронки, где он родился и вырос. На фоне однообразной снежной пелены выделялись темно-голубым цветом сплошные заросли можжевельника. Горб вершины четко рисовался на розовеющем с запада небе. Мальчик вдруг громко и от всего сердца заплакал.
Длинная, ворчливая, полная непонятных выражений нотация учительницы увенчала эту единственную прогулку Марцина.
В первых днях марта пан Веховский, вернувшись из соседнего местечка, привез известие, от которого, можно сказать, содрогнулись стены школьного здания. С обмерзшими усами вошел он в комнату и, не стряхнув даже снег с сапог, сказал:
– На этой неделе приедет инспектор!
В его голосе было нечто до такой степени странное и ужасающее, что затрепетали все присутствующие, не исключая Марцинека, Юзи и Малгоси, хотя они не могли понять, что, собственно, эта фраза может означать.
Пани Веховская побледнела и качнулась на стуле. Ее большие жирные губы вздрогнули, а руки беспомощно упали на стол.
– Кто тебе сказал? – спросила она сдавленным голосом.
– Да Палышевский, кто же еще? – ответил учитель, разматывая шарф.
С этого мгновения во всем доме воцарились тревога и молчание.
Малгося, неведомо почему, ходила на цыпочках. Юзя целыми часами горько плакала по углам, а Марцинек с ужасом и не без некоторого любопытства ждал каких-то сверхъестественных явлений.
Учитель почти целыми днями держал деревенских ребятишек в школе и наскоро учил их отвечать на приветствие «здорово, ребята!» и хоровому пению «Коль славен». Михцика же и Пентека обучал искусству перечисления всех" членов царствующего дома. Внедрению этих знаний сопутствовала удвоенная порка.
Марцинек, съежившийся у своего окна, ежеминутно слышал крикливый плач, тщетные мольбы и тотчас вслед за этим стереотипное и неизменное:
– Ух, не буду, не буду! Никогда в жизни не буду! Ух, господин учитель, не буду!..
По вечерам пан Веховский иной раз до поздней ночи приводил в порядок школьные журналы, ставил ученикам отметки и невообразимо каллиграфическим почерком писал так называемые «ведомости». Глаза его покраснели, усы еще больше обвисли, щеки впали, а кадык от непрестанного проглатывания слюны был все время в движении. По деревне поползли глухие слухи: приедет начальник! На основе этого слуха возникали странные догадки, почти легенды.
Все эти россказни собирала и приносила в школьное здание Малгося и нашептывала их на ухо Боровичу и Юзе, внушая им все больший ужас.
В школьном помещении произвели генеральную уборку: с пола скребком соскребли засохшую грязь и хорошенько вымыли его, смахнули повсюду пыль, протерли засиженные мухами изображения жираф и слонов, а также карту России и маленький глобус на шкафу, символизирующий отдаленные, высокие и недоступные знания.
Из сеней выставили в хлевушек бочку с капустой, а также и закут с помещавшимся в нем теленком. Кучу навоза прикрыли еловыми ветками.
Педагог самолично принес из местечка десять бутылок лучшего варшавского пива и одну – отечественного портера, коробку сардин и целую груду булок.
Пани Веховская испекла на вертеле зайца и необычайно нежное говяжье филе; эти лакомства должны были быть поданы инспектору холодными, разумеется с брусничным вареньем, маринованными рыжиками, корнишонами и т. д. Все эти угощения жена учителя готовила не менее тщательно, чем сам он готовил школу. Могло показаться, что таинственный инспектор приезжает не столько ради проверки успехов деревенских мальчиков в чтении по складам, сколько ради того, чтобы подвергнуть тщательному исследованию вкус заячьего мяса.
Накануне рокового дня учительская квартира, кухня и классная комната представляли собой картину полного переполоха. Все бегали с вытаращенными глазами и самые обыкновенные дела выполняли в невыразимом напряжении нервов. Ночью почти никто не спал, а с рассвета во всем доме снова поднялась судорожная беготня, все шептались, у всех были выпученные глаза и пересохшее горло. Ждали нарочного от Палышевского, школьного учителя в Дембицах (деревни, расположенной на расстоянии трех миль), где инспектору предстояло побывать раньше, чем в Овчарах. Рассчитывали, что, пока инспектор будет ехать по тракту, скороход, перерезав поля прямиком, поспеет в школу Веховского на какой-нибудь час раньше. Учитель уже с самого рассвета ежеминутно посматривал в окно, у которого обычно учился Марцинек. Жилая горница была приведена в порядок, кровати застланы белыми покрывалами. В уголке за одной из них стояли бутылки с пивом, в шкафу – готовое жаркое и все необходимое для приема. Когда в школу стали собираться дети и учитель принужден был покинуть свой наблюдательный пункт, он усадил на свое место Марцинека и велел не спускать глаз с равнины. Маленький Борович добросовестно выполнял эту обязанность. Он прильнул лицом к самому стеклу, ежеминутно протирал его, когда на нем оседал пар от дыхания, и так таращил глаза, что они наполнялись слезами. Около девяти часов на горизонте показалась движущаяся точка. Наблюдатель долгое время с бьющимся сердцем следил за ней. Наконец, когда он уже мог рассмотреть крестьянина в желтом нагольном полушубке, широко шагающего по бороздам полос, он встал со стула. Это был его час.
Располагая столь важным сообщением, он чувствовал себя господином положения. Медленно подошел он к кухне и повышенным голосом скомандовал:
– Малгоська, беги скажи пану, что… нарочный. Он уже будет знать, что это значит.
Малгося тоже знала, что в таких случаях следует делать. Она бросилась в сени, распахнула дверь в классную и с ужасающим криком уведомила:
– Нарочный!
Веховский немедленно отправился к себе в комнату и стал надевать на себя праздничный наряд: широкие черные брюки, ботинки на высоких каблучках с обтрепанными резинками, жилет с очень глубоким вырезом и пиджак, который был ему велик; все это было приобретено давным-давно, во время пребывания в губернском городе в магазинчике дешевого подержанного платья.
Марцинек проскользнул в комнату и боязливо сказал учителю:
– Вон там, господин учитель, вон он идет…
– Очень хорошо. Иди теперь, мой милый, и спрячься вместе с Юзей в кухне. Боже упаси, чтобы вас инспектор увидел!
Выходя из комнаты, Марцинек оглянулся на педагога, который в это мгновение стоял перед одним из образов. Лицо учителя было бело как снег. Голова его поникла, глаза были потуплены, и он шептал вполголоса:
– Господи Иисусе Христе, помоги же мне… Иисусе милостивый… Спасителю! Спасителю!
В этот миг в комнату вбежала пани Марцианна и, толкнув Боровича, закричала:
– Идет! Идет!..
Пан Веховский отправился в школу, а между тем в комнате происходили окончательные приготовления: накрыли стол скатертью, поставили самовар и протирали тарелки, стаканы, ножи и вилки с выломанными зубьями. Марцинек уже нашел для себя и своей подруги безопасное убежище за дверью, между стеной и огромной кладовой, которая занимала полкухни. Втиснувшись в самый темный уголок, они в течение целых полутора часов добросовестнейшим образом скрывались там, чувствуя, что исполняют важную миссию. Они знаками призывали друг друга к молчанию, с сердцебиением прислушивались к каждому шелесту и лишь время от времени осмеливались полушепотом произносить какие-то неясные звуки.