Мне искренне жаль школьных учителей, которые вынуждены преподавать по учебникам литературы, авторы коих испытывают очевидные затруднения с умением понимать читаемое. Авторам литучебников отчего-то хочется видеть в Иване Бездомном положительного героя. Наверно, сказывается в них собственная тоска по профессорскому званию, вот и благоговеют они перед этим титулом, с коим в эпилоге романа предстает Бездомный.
«Одни герои нашли подлинные нравственные ценности (Иван Бездомный обретает дом и – что символично – становится профессором истории,.. серьезным ученым)[155]. «Подлинным героем становится Иван Понырев (бывший поэт Бездомный), сумевший вырваться из-под губительного влияния Берлиоза и вновь обретший свой Дом – Родину и ставший профессором истории»[156].
Да неужели получение от советской власти квартиры и профессорского звания достаточно для того, чтобы считаться положительным героем (да еще в глазах Булгакова)!
Вот рассказ Булгакова о карьере Понырева: «человек лет тридцати или тридцати с лишним. Это – сотрудник института истории и философии, профессор...».
Сначала – о возрасте. Прощание с Берлиозом происходит, когда Ивану было 23 года. Значит, он родился в канун Мировой войны, в школу до революции пойти не успел. Школьный его возраст приходился на годы революции, гражданской войны и разрухи. Все его образование – начально-советское (в смысле образование начальных лет соввласти, когда советская система образования еще не сложилась, а классическая система была уже разрушена).
Что с историей Иванушка был знаком плохо, показывает то, что вполне расхожие речи Берлиоза про древних богов и их взаимное сходство Иван слушает как совершеннейшее откровение («поэт, для которого все, сообщаемое редактором, являлось новостью»).
Он не читал Евангелия и впервые пробует это делать в психбольнице, чтобы сравнить рассказ Воланда: «Несмотря на то, что Иван был малограмотным человеком, он догадался, где нужно искать сведений о Пилате…»[157].
«Про композитора Берлиоза он не слыхал»[158]. О шизофрении ему предстоит получить первую информацию уже в психушке («Жаль только, что я не удосужился спросить у профессора, что такое шизофрения. Так что вы уж сами узнайте это у него, Иван Николаевич!»).
С «Фаустом» (будь то Гете, будь то Гуно) не знаком: «Простите, может быть, впрочем, вы даже оперы „Фауст“ не слыхали? Иван почему-то страшнейшим образом сконфузился и с пылающим лицом что-то начал бормотать про какую-то поездку в санаторий в Ялту...».
«Илиаду», цитируемую Воландом, он также не узнает и не понимает[159].
И раз уж он был намерен Канта послать в Соловки, то ничего Иванушка не знал ни о времени жизни Канта, ни о его национальности, ни о его философии.
Иностранных языков не знает (знакомство Мастера с языками вызывает у Ивана приступ зависти).
Если в эпилоге Ивану 30 – значит, прошло всего семь лет. За семь лет пройти путь от невежественного[160] поэта-атеиста до профессора – это из области тех чудес, которые могли иметь место только в ненавистной Булгакову Советской России.
Столь стремительную карьеру в гуманитарных науках делали только товарищи, доказавшие свою исключительную преданность линии партии. Для историка такая стремительная карьера невозможна. А вот для идеолога-философа в те годы она была весьма вероятна. Нет, не историк профессор Понырев, а философ. «Красный профессор», «выдвиженец». И раз он философ столь успешный, карьерный, то, значит, философ-сталинец, то есть воинствующий атеист. Таким был, например, Марк Борисович Митин – проповедник идеи, согласно которой философия есть лишь форма политики, назначенный Сталиным в академики в 1939 году, минуя защиту докторской диссертации. В предисловии к сборнику «Боевые вопросы материалистической диалектики» (1936 г.) он писал, что при рассмотрении всех проблем философии он «руководствовался одной идеей: как лучше понять каждое слово и каждую мысль нашего любимого и мудрого учителя товарища Сталина». Коллеги называли его «Мрак Борисович»…[161]
Да, Бездомный обрел свой дом. Точнее – советская власть ему дала квартиру. Наверно, было за что.
Предал, предал профессор Понырев ту свою ночь прозрения и покаяния. Отрекся от бумажной иконки с ликом Христа – даже зная правду о Воланде... Он предпочел предать свой же собственный опыт и поверить легкому, удобному официальному мифу: «Он знает, что в молодости он стал жертвой преступных гипнотизеров, лечился после этого и вылечился».
Бездомный свою-то историю не понял и исказил – так что не стоит восхищаться его якобы «серьезными учеными трудами». Неужели не чувствуете вы издевательской булгаковской интонации – «Ивану Николаевичу все известно, он все знает и понимает»?
Это – «новый Иван» (вспомним главу «Раздвоение Ивана»). Его не печалят такие мелочи, как убийства людей. «Важное, в самом деле, происшествие – редактора журнала задавило!».
Иван пробовал записать «роман о Пилате» еще в больнице (когда писал заявление в милицию), но не справился с этой работой. Ему был сделан укол, и этот укол примирил его с действительностью: «Иван опять прилег и сам подивился тому, как изменились его мысли. Как-то смягчился в памяти проклятый бесовский кот, не пугала более отрезанная голова, и, покинув мысль о ней, стал размышлять Иван о том, что, по сути дела, в клинике очень неплохо, что Стравинский умница и знаменитость и что иметь с ним дело чрезвычайно приятно».
Вот так же и профессора Понырева жена накачивает уколами «с жидкостью густого чайного цвета», и Понырева начинает все устраивать и в снах, и в жизни.
Место работы Понырева Булгаков указывает довольно точно и узнаваемо – «институт истории и философии». С 1936 года Институт истории АН СССР и Институт философии АН СССР работали в одном здании по адресу Волхонка, 14. Как раз между домом Пашкова и взорванным Храмом Христа Спасителя. Вот и Бездомный застрял где-то посредине между чернокнижием (именно с ним в романе ассоциируются подвалы дома Пашкова) и воинствующим атеизмом, взрывающим храмы. Религиозная жизнь Понырева сводится к воздыханиям «боги, боги», весьма странным как для уст русского интеллигента, воспитанного в традиции христианского и философского монотеизма, так и для речи атеиста...
Альфред Барков убедительно показывает, как совместные усилия советской психлечебницы, Мастера, Маргариты и Воланда превращают Ивана в Иванушку. Вместо талантливого поэта (раз ему удался образ Христа «ну прямо как живой» – значит, независимо от идеологии, все же литературный талант был) – лунатик…[162] Это аргументированное исследование стоит сопоставить с фантазиями тех, кто поучает наших детей.
Правда, к числу таких, учащих и все же странных интерпретаторов, к сожалению, приходится отнести и ведущего современного булгаковеда – М. О. Чудакову. На мое замечание, что человек не может за семь лет пройти путь от неуча до профессора истории, Мариэтта Омаровна заметила, что мой путь от студента кафедры атеизма к студенту семинарии был еще короче. Это верно. Когда речь идет о перемене взглядов человека и о покаянии, то перемена может занять и не семь лет и не год, а одну секунду[163]. Но когда речь идет о научном профессиональном росте, то тут таких чудес не бывает (даже в житиях святых можно узнать только о чудесном обучении грамоте отрока Варфолемея, но и тут мы не найдем чудесных рождений специалистов-историков). В той нашей дискуссии (на телеканале «Россия»в январе 2006 года) М.О. Чудакову[164] поддержал В. В. Бортко. По его мнению, в финале мы видим двух преображенных людей, которые оторвались от суеты, постигли истину и неотрывно смотрят на лунную дорожку… Не могу согласиться и с этим хотя бы по той причине, что один из этих двух «преображенных» – Николай Иванович, бывший (?) боров. Он если что и познал – то не истину, а домработницу Наташу. По ней и вздыхает. Напомню булгаковский текст:
«Он увидит сидящего на скамеечке пожилого и солидного человека с бородкой, в пенсне и с чуть-чуть поросячьими чертами лица. Иван Николаевич всегда застает этого обитателя особняка в одной и той же мечтательной позе, со взором, обращенным к луне. Ивану Николаевичу известно, что, полюбовавшись луной, сидящий непременно переведет глаза на окна фонаря и упрется в них, как бы ожидая, что сейчас они распахнутся и появится на подоконнике что-то необыкновенное. Сидящий начнет беспокойно вертеть головой, блуждающими глазами ловить что-то в воздухе, непременно восторженно улыбаться, а затем он вдруг всплеснет руками в какой-то сладостной тоске, а затем уж и просто и довольно громко будет бормотать: – Венера! Венера!.. Эх я, дурак!.. – Боги, боги! – начнет шептать Иван Николаевич, прячась за решеткой и не сводя разгорающихся глаз с таинственного неизвестного, – вот еще одна жертва луны... Да, это еще одна жертва, вроде меня. А сидящий будет продолжать свои речи: – Эх я, дурак! Зачем, зачем я не улетел с нею? Чего я испугался, старый осел! Бумажку выправил! Эх, терпи теперь, старый кретин! Так будет продолжаться до тех пор, пока не стукнет в темной части особняка окно, не появится в нем что-то беловатое и не раздастся неприятный женский голос: – Николай Иванович, где вы? Что это за фантазии? Малярию хотите подцепить? Идите чай пить! Тут, конечно, сидящий очнется и ответит голосом лживым: – Воздухом, воздухом хотел подышать, душенька моя! Воздух уж очень хорош! И тут он поднимется со скамейки, украдкой погрозит кулаком закрывающемуся внизу окну и поплетется в дом. – Лжет он, лжет! О, боги, как он лжет! – бормочет, уходя от решетки, Иван Николаевич, – вовсе не воздух влечет его в сад, он что-то видит в это весеннее полнолуние на луне и в саду, в высоте. Ах, дорого бы я дал, чтобы проникнуть в его тайну, чтобы знать, какую такую Венеру он утратил и теперь бесплодно шарит руками в воздухе, ловит ее?».
Ну мы-то, знаем, какую Венеру ищет «лгун с чуть-чуть поросячьими чертами лица».
И у Иванушки тоже трудно заметить духовное преображение. Последнее не стоит путать с удачным карьерным ростом. Он пошел легким путем и уверил себя, что был он «жертвой преступных гипнотизеров».
Нет в романе положительных персонажей. А есть инерция его антсоветского чтения. В поздние советские годы люди «нашего круга» считали недопустимым замечать и осуждать художественные провалы и недостатки стихов Галича или Высоцкого. Считалось недопустимым критиковать какие-то тезисы Академика Сахарова. Главное – гражданская и антисоветская позиция. Она – индульгенция на все. Диссидентство булгаковского романа было очевидным для всех. Это означало, что центральные герои романа, выпавшие из советских будней или противоставшие им, обязаны восприниматься как всецело положительные. Воланд, Бегемот, Коровьев, Азазелло, Мастер, Маргарита, Иешуа могли получать оценки только в диапазоне от «как смешно!» до «как возвышенно!». Сегодня же уже не надо пояснять, что можно быть человеком и несоветским и неслишком совестливым.
Булгаковский роман сложнее порождаемых им восторгов. Свет и тьма в нем перемешаны, и хотя бы потому никого из его персонажей не стоит возводить в степень нравственного идеала. И даже если в Мастере и в Маргарите увидеть автобиографические черты (что-то в Мастера Булгаков вложил от себя самого, а в Маргариту – что-то от своих жен), то и в этом случае еще нельзя считать доказанным положительное отношение самого автора к этим своим персонажам. Ведь он мог быть не в восторге и от себя самого, и от каких-то черточек своих женщин.
СКОРО ЛИ ПАСХА?
В европейской фаустиане действие начинается на Пасху. Так в поэме Гете. Так в операх Берлиоза и Гуно – всюду звучит «Христос воскресе» (правда, что касается творения Гуно – то лишь во французском оригинале)[165]. Есть ли пасхальная тема у Булгакова?
Вроде бы и храмов в его романе нет. Только когда Воланд покидает Москву, писатель отмечает, что в ней все же были христианские церкви: с Воробьевых гор нечисть сверху вниз взирает на Москву и «на пряничные башни девичьего монастыря» (гл. 31).
Этот монастырь, вдруг мелькнувший в сцене отлета нечисти из Москвы, мог бы показаться чисто географической случайностью, если бы не время этого улета. В романе постоянно подчеркивается, что Москва залита светом весеннего полнолуния[166]. И действие романа разворачивается на пространстве от среды[167] до воскресной ночи[168]. Сопоставляем: первое воскресенье после весеннего полнолуния... Да это же формула православной Пасхи! В эпилоге вполне прямо намекается на это: «Каждый год, лишь только наступает весеннее праздничное полнолуние...». А если учесть неоднократные упоминания о мае, выйдет, что речь идет о поздней Пасхе. Это, в свою очередь, значит, что 14 нисана иудейского календаря (время действия «пилатовых глав») осталось далеко позади. События разворачиваются на Страстной седмице православного литургического календаря.
Так в окончательной версии (поначалу действие разворачивалось в июне и лишь при итоговой доработке перенесено на май) московский роман развивается в кощунственной параллели с богослужебным календарем (вновь напомню: кощунственен не роман Булгакова. Кощунственна жизнь москвичей и действия сатанистов, изображенных в нем).
В Страстную среду Иуда встречался с синедрионом. И роман начинается с Великой Среды: атеистический синедрион (Берлиоз и Бездомный) решает, как еще раз побольнее уязвить Христа. В Страстную среду жена изливает миро (благовонное масло) на голову Иисуса (Мф. 26). В московскую среду голова Берлиоза катится по маслу, пролитому другой женой (Аннушкой) на трамвайные пути.
Сеанс в варьете приходится на «службу 12 евангелий» – вечер Великого Четверга, когда во всех храмах читаются евангельские рассказы о страданиях Христа. Издевательства Воланда над москвичами (которые сами, впрочем, предпочли быть в варьете, а не в храме) идут в те часы, когда христиане переживают евангельский рассказ об издевательствах над Христом. В эти часы этого дня как раз очень ясное деление: где собираются русские люди, а где – «совки». Именно последние в своем «храме культуры» оказались беззащитны перед Воландом. В 30-е годы население СССР было еще наполовину религиозно (по данным переписи 1937 года)[169]. Другая половина, уже отказавшаяся от личной религиозности, также была неоднородна. Многие по доброму помнили семейные церковные традиции. А вечер «чистого четверга» – это особое время. Это «четверговый огонь», разносимый из храма по домам и по всем комнатам дома… И чтобы в этот, самый эмоционально насыщенный вечер церковно-народного календаря пойти не в гости, не в библиотеку или в обычный театр, а в варьете, да еще на сеанс черной магии – надо было быть совсем уж «отморозком». Так что не среднестастистические москвичи пришил пред очи Воланда на его смотр, а весьма своеобразный контингент. Это были люди, давно снявшие с себя нательные крестики и смывшие с души все следы христианского воспитания. Вот они и оказались беззащитны перед князем тьмы…
Утром в Страстную пятницу апостолы стояли за линией оцепления, с ужасом наблюдая за голгофской казнью. Утро же этой Страстной пятницы москвичи проводят тоже в окружении милиции, но это оцепление ограждает очередь «халявщиков», давящихся за билетами в варьете. В храме в это время идет чтение Часов. Булгаков так же по часам фиксирует разрастание и распад этой очереди.
Шествие с гробом безголового Берлиоза оказывается атеистическим суррогатом пятничного хода с Плащаницей.
Бал у сатаны идет в ночь с Пятницы на Субботу. Маргарита дважды купается в кровавом бассейне. В древней Церкви именно в ночь на Великую Субботу оглашенные принимали крещение в баптистериях – в образ смерти и воскресения Спасителя...
Но до Пасхи дело не доходит: Воланд не может остаться в Москве Пасхальной: «– Мессир! Суббота. Солнце склоняется. Нам пора». И из Пасхи же убегают Мастер с Маргаритой. Эта московская православная Пасха нигде в романе не упоминается. Но события ведут к ней. И Воланду отчего-то не хочется продлевать свое пребывание в Москве...
Когда-то евреи убегали из Египта. Они были странниками, они были гонимы. У них не было своей земли, на которой они могли бы построить свой Храм, Храм в честь своего Бога, а не в честь имперских божков. Раз Храм нельзя построить на земле, в пространстве – его надо строить в четвертом измерении. Во времени. Суббота – вот храм, который всегда с евреем. Где бы он ни был, но суббота приходит всегда и вместе с ней возможность вспомнить о Боге, сотворившем мир за шесть дней…
Вот и белая, православная Русь оказалась на положении безземельного странника в Советском Союзе. Ее земные храмы взрывались и закрывались. Но независимо от решений правящей атеистической партии каждый год приходила весна. И вне всяких пятилетних планов наступало весеннее полнолуние. И была среда. И был четверг. И была пятница… И приходило Воскресенье.
Официальные календари не замечали Пасхи. Но и в той Москве были же люди, которые хранили бумажные иконки и венчальные свечи. В их вере и в их памяти незримый Храм оставался – Храм, построенный во времени, Храм литургического церковного календаря. И даже их тайной, домашней пасхальной молитвы оказалось достаточно для воссоздания Храма Христа Спасителя.
ПОЧЕМУ ВОЛАНД – ИНОСТРАНЕЦ?
В черновиках читается занятное продолжение истории с буфетчиком, которого насмерть перепугали сатанисты.. Столкнувшись с нечистой силой, он сразу же бежит в церковь.
"... В тенистой зелени выглянули белые чистенькие бока храма. Буфетчик ввалился в двери, перекрестился жадно, носом потянул воздух и убедился, что в храме пахнет не ладаном, а нафталином. Ринувшись к трем свечечкам, разглядел физиономию отца Ивана.
– Отец Иван, – задыхаясь, буркнул буфетчик, – в срочном порядке... об избавлении от нечистой силы...
Отец Иван, как будто ждал этого приглашения, тылом руки поправил волосы, всунул в рот папиросу, взобрался на амвон, глянул заискивающе на буфетчика, осатаневшего от папиросы, стукнул подсвечником по аналою...
«Благословен Бог наш...» – подсказал мысленно буфетчик начало молебных пений.
– Шуба императора Александра Третьего, – нараспев начал отец Иван, – не надеванная, основная цена сто рублей!
– С пятаком – раз, с пятаком – два, с пятаком – три!.. – отозвался сладкий хор кастратов с клироса из тьмы.
– Ты что ж это, оглашенный поп, во храме делаешь? – суконным языком спросил буфетчик.
– Как что? – удивился отец Иван.
– Я тебя прошу молебен, а ты...
– Молебен. Кхе... На тебе... – ответил отец Иван. – Хватился! Да ты откуда влетел? Аль ослеп? Храм закрыт, аукционная камера здесь!
И тут увидел буфетчик, что ни одного лика святого не было в храме. Вместо них, куда ни кинь взор, висели картины самого светского содержания.
– И ты, злодей...
– Злодей, злодей, – с неудовольствием передразнил отец Иван, – тебе очень хорошо при подкожных долларах, а мне с голоду прикажешь подыхать? Вообще, не мучь, член профсоюза, и иди с богом из камеры...
Буфетчик оказался снаружи, голову задрал. На куполе креста не было. Вместо креста сидел человек, курил»[170].
Итак, вместо храма – комиссионный магазин, вместо ладана – папиросы, вместо батюшки – отреченец[171]. «Ни одного лика святого» нет (хотя Ивана Бездомного радует и защищает даже полустертая икона неизвестного святого[172]). Но все же тема поруганного храма звучит здесь открыто.
Однако, в итоговом варианте романа никаких храмов и священников нет. Более того – в романе подчеркнуто отсутствует главный храм России – Храм Христа Спасителя.
Не заметить этот Храм, путешествуя по булгаковской Москве, трудно. Вот начало булгаковского очерка «Москва краснокаменная»[173]: «Жужжит „Аннушка“, звонит, трещит, качается. По Кремлевской набережной летит к храму Христа. Хорошо у Храма. Какой основательный кус воздуха навис над Москвой-рекой от белых стен до отвратительных бездымных четырех труб, торчащих из Замоскворечья».
Вот «Роковые яйца»: «Ни одного человека ученый не встретил до самого храма. Там профессор, задрав голову, приковался к золотому шлему. Солнце сладостно лизало его с одной стороны… На Пречистенском бульваре раздалась солнечная прорезь, а шлем Христа начал пылать. Вышло солнце».
Но вот Воланд с крыши Дома Пашкова[174] обозревает Москву, взирая «на необъятное сборище дворцов, гигантских домов и маленьких, обреченных на снос лачуг»... Читатель-не-москвич проходит мимо этой строчки, не замечая ее странности. Чтобы вполне оценить эту булгаковскую подсказку, надо знать географию и историю Москвы. Вспомните парадный, телевизионный вид на Кремль с Большого Каменного Моста. Кремль остается от этого моста по правую руку. Впереди несколько вполне добротных каменных домов, за которыми стоит Манеж. А вот слева от моста на Боровицком холме и стоит Дом Пашкова, «дом с круглой башней». Если теперь смотреть с этого дома, то перед лицом будет Кремль, впереди слева – Манеж, справа впереди – мост. За спиной – Музей изобразительных искусств имени Пушкина. За Музеем – усадьба Голицыных (будущее место работы Ивана Бездомного). Сзади и чуть левее дома Пашкова – усадьба Гагариных. Между Гагариными и Голицыными – усадьба Лопухиных. Наконец, сзади и правее дома Пашкова – Храм Христа Спасителя… Впрочем, всех этих подробностей можно и не знать. Достаточно понять, что речь идет о городском квартале, вплотную примыкающем к правительственной резиденции и стоящем на берегу городской реки. Во всех городах мира это – самый дорогой район. А, значит, в этом районе понятно «необъятное сборище дворцов, гигантских домов». Непонятно – откуда вдруг тут могли взяться «обреченные на снос лачуги».
И все же они тут были, правда в одном лишь месте и в одно лишь время. С 1933 по 1937 годы. «Тут» значит на месте Храма. Время же лачуг – это время между сносом Храма и началом строительства сталинского «Дворца советов». Храм взорвали в декабре 1931 года. Добивали его еще полтора года. Строительство дворца начали в 1937 году. А вот в промежутке между этимя двумя акциями на месте Храма и появилась «деревня Нахаловка» – самострой, домики, построенные безо всяких разрешений… Ее-то и видит Воланд.
Эта деталь позволяет понять время действия романа: четыре весенних дня с 1933 по 1937[175]. Как ни странно, Булгаков предчувствовал его задолго. Еще в 1925 году в очерке «Киев-город» упоминается 1932 год как год вызволения сатаны: «– Прочти, – сказала она, – и ты увидишь, что антихрист придет в 1932 году. Царство его уже наступило. Книгу я прочел, и терпение мое лопнуло. Тряхнув кой-каким багажом, я доказал старушке, что, во-первых, антихрист в 1932 году не придет, а во-вторых, что книгу писал несомненный и грязно невежественный шарлатан. После этого старушка отправилась к лектору курсов, изложила всю историю и слезно просила наставить меня на путь истины. Лектор прочитал лекцию, посвященную уже специально мне, из которой вывел, как дважды два четыре, что я не кто иной как один из служителей и предтеч антихриста, осрамив меня перед всеми моими киевскими знакомыми. После этого я дал себе клятву в богословские дела не вмешиваться, какие б они ни были – старые, живые или же автокефальные».
Как видим, Булгаков своей клятвы не сдержал. Разгул зла заставил его вмешаться в богословские дела. Та навязанная ему брошюрка, наверно, и в самом деле была «грязно невежественна» (сын профессора Духовной Академии не мог этого не оценить). Но что-то в памяти все же осталось – дата манифестации зла. И хотя антихрист в том году не пришел в жизнь планеты, он прошелся по страницам булгаковского романа…[176] Кстати, поначалу, до взрыва Храма Христа Спасителя, Булгаков действие романа помещал в будущем – в 1943 году…[177] Со взрывом Храма кошмарное будущее вдвинулось в настоящее.
Весь мистический[178] сюжет «Мастера и Маргариты» может быть понят из этого фрагмента. И этот сюжет может быть резюмирован поговоркой: «свято место пусто не бывает». Смысл ее такой: на месте поруганной святыни поселяются бесы. Место разрушенных иконостасов заняли «иконы» политбюро. Город, в котором взрывают храмы, становится приютом «духа зла и повелителя теней». По слову выдающегося русского знатока античности проф. Ф. Ф. Зелинского, «там, где нет богов, там реют привидения»[179]. В мир, отрекшийся от Спасителя, приходит тот, кто Его кощунственно пародирует.
Воланд не случайно оказывается на крыше именно дома Пашкова. Это здание Государственной библиотеки. «Тут в государственной библиотеке обнаружены подлинные рукописи чернокнижника Герберта Аврилакского, десятого века, так вот требуется, чтобы я их разобрал. Я единственный в мире специалист», – объясняет Воланд официальный мотив своего приезда в Москву.
Как видим, в Москве изначально как бы два полюса духовной энергии. Светлый полюс – Храм Христа Спасителя. А напротив него – черный полюс: подвалы библиотеки, набитые каббалистическим чернокнижием[180]. Храм взорвали. Мир стал «однополюсным». Сатана, прежде правивший лишь балами, теперь желает править миром.
Борис Гребенщиков когда-то спросил – «Ты чувствуешь сквозняк оттого, что это место свободно?». Москва взорвала Храм Христа. Сквозняк, образовавшийся в возникшей от этого пустоте, и затянул в Москву «знатного иностранца». Да, тот кто был «иностранцем» для «святой Руси», теперь является как полновластный хозяин. Мысль для Булгакова не новая. Еще «Похождения Чичикова» он начинал так: «в царстве теней шутник сатана открыл двери… И двинулась вся ватага на Советскую Русь».
Пока же Храм еще стоял (а Булгаков уже работал над своим романом), связь между торжеством безбожия и вторжением Воланда выражалась иначе. В первой редакции романа (1929 год) сеанс черной магии датируется 12-м июня. Но именно 12 июня 1929 года открылся Всесоюзный съезд безбожников с докладами Емельяна Ярославского (Губельмана) и Николая Бухарина[181].
ОБ ОБЕЗЬЯНЕ БОГА
В первой беловой редакции романа (1936-1937 гг.) Иван Бездомный после встречи с Воландом и смерти Берлиоза – «вышел на Остоженку и пошел к тому месту, где некогда стоял Храм Христа Спасителя»[182].
На какую именно роль претендует Воланд в Москве без Храма, видно из концовки той сцены, где он озирает Москву: «Распоряжений больше не будет – вы исполнили все, что могли, и более в ваших услугах я не нуждаюсь. Можете отдыхать. Сейчас придет гроза, последняя гроза, она довершит все, что нужно довершить, и мы тронемся в путь... Гроза, о которой говорил Воланд, уже скоплялась на горизонте. Черная туча поднялась на западе и до половины отрезала солнце. Потом она накрыла его целиком. Эта тьма, пришедшая с запада, накрыла громадный город. Исчезли дворцы, мосты. Все пропало, как будто этого никогда не было на свете. Через все небо пробежала одна огненная нитка. Потом город потряс удар. Он повторился, и началась гроза. Воланд перестал быть видим в ее мгле».
Гроза над Москвой в конце романа не может не перекликаться с грозой над Ершалаимом в его начале. Москва не третий Рим, а второй Ершалаим. Есть еще и третий Ершалаим – как бы небесный.
«Над черной бездной, в которую ушли стены, загорелся необъятный город с царствующими над ним сверкающими идолами над пышно разросшимся за много тысяч этих лун садом… Тут Воланд махнул рукой в сторону Ершалаима, и он погас».
Этот «небесный Ершалаим» очень похож на Небесный Иерусалим Апокалипсиса. Но есть два отличия.
Первое: в Небесном Иерусалиме все настолько полно Богом, что нет даже и Храма[183], в то время как над «небесным Ершалаимом» царствуют идолы.
Второе: Небесный Иерусалим подвластен Богу. Небесный Ершалаим подвластен жестам Воланда. Во второй полной рукописной редакции романа (1938 год) это было еще очевиднее: «С последними словами Воланда Ершалаим ушел в бездну, а вслед за ним в ту же черную бездну кинулся Воланд, а за ними его свита». В следующем абзаце эта бездна называется – «опасная вечная бездна»[184].
В ту же бездну уходит Пилат («Этот герой ушел в бездну»). Причем идет он или навстречу Иешуа, или вместе с ним. Так что Иешуа тоже оказывается «внизу».
Как у Мастера есть власть над Пилатом, так у Воланда оказывается власть над Ершалаимом: «Святой Град» светится и уходит во тьму по желанию Воланда. Значит – это его, Воланда создание, а не Божий Град, описанный в Библии.
А так – Ершалаим очень похож на Иерусалим. Как антихрист в глазах невнимательных зрителей, читателей и почитателей неотличимо похож на Христа.
Издавна сатану называют «обезьяной Бога». Как обезьяна подражает действиям человека, не понимая их смысла, так и демон пробует копировать некоторые действия Творца. Таковы притязания Воланда: быть Богом...
«Но вот какой вопрос меня беспокоит: ежели бога нет, то, спрашивается, кто же управляет жизнью человеческой и всем вообще распорядком на земле?» – вот вопрос, который ставит Воланд в начале своего московского визита и на который он пробует ответить всеми своими действиями: мол, я и распоряжаюсь. Ну, если и не распоряжаюсь, то по крайней мере я все предвижу… Ни свободы человека, ни тем более свободы Бога Воланд не признает (единственный призыв к выбору в романе звучит из уст Коровьева: «В сердце он попадает, – Коровьев вытянул свой длинный палец по направлению Азазелло, – по выбору, в любое предсердие сердца или в любой из желудочков»).
«Так кто ж ты, наконец? – Я – часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо». Заметим, что эпиграф относится не к Мастеру и не к Маргарите. Эпиграф вновь обращает внимание на то, кто является главным действующим лицом романа. Роман – о дьяволе[185]. Эпиграф из гетевского «Фауста» как нельзя лучше характеризует его тактику и его цель: через малые обманы – к величайшему, к презентации себя как Бога.
Самая сильнодействующая ложь – ложь, замешанная на правде. В автохарактеристике Мефистофеля правды много. Верно и то, что он – «часть той силы, что вечно хочет зла»[186]. Верно и то, что из этого зла выходит благое. Неверно то, что этот итог Мефистофель приписывает своим замыслам. На деле же из зла, творимого сатаной, добро пересотворяет Господь. Только Богу под силу такая «алхимия», только Его Промысл может ошибку и грех человека обратить ко благу (если и не самого грешника, то хотя бы иных людей; если и не в земной жизни, то в грядущей[187]).
Вот и Воланд пробует в Москве, забывшей Христа, выдать себя за Вседержителя.
Москва придумала модное атеистическое развлечение – «Суд над Богом»[188]. И даже в романе Мастера Левий судит Бога – причем вполне в стилистике и с лексикой Бухарина[189]. Теперь Воланд судит Москву.
Воланд приходит в Москву, чтобы задать ей вопрос – «Ежели Бога нет, то, спрашивается, кто же управляет жизнью человеческой и всем вообще распорядком на земле?». И навязывает свой ответ: «я и управляю вами».
Он приписывает себе Божественные прерогативы: наказание грешников, награды праведникам…
Он представляет себя справедливым, просто этаким лицом закона. Воланд уверяет: «Все будет правильно, на этом построен мир». Но действия Воланда в Москве никакой такой правильности не являют. И хотя во всех учебниках пишется, будто «Воланд оказывается носителем высшей справедливости»[190], но на деле преступления москвичей и наказания, налагаемые на них самозваным судией, все же оказываются несоразмерны.
Не только Воланд и его свита, но и Мастер и Маргарита с восторгом смотрят на горящую Москву и на отчаявшихся людей. «Первый пожар подплыл поэту под ноги на Волхонке. Там пылал трехэтажный дом. Люди, находившиеся в состоянии отчаяния, бегали по мостовой...»[191]. «Город горит, – сказал поэт Азазелло, пожимая плечами. Как же это так? – А что ж такое! – отозвался Азазелло, как бы речь шла о каких-то пустяках, – почему бы ему и не гореть! Разве он несгораемый? Совершенно верно! – мысленно сказал поэт, – как это просто, в сущности»[192]. «Я подозреваю, что это они подожгли Москву» – говорит Маргарита Мастеру[193]. В ранних вариантах романа Москва, подоженная свитой сатаны, просто сгорает – как Рим времен Нерона. «Мощное зрелише, – заговорил Воланд, – то здесь, то там повалит клубами, а потом присоединяются и живые трепещущие языки... До некоторой степени это напоминает мне пожар Рима»[194].
И как несправедливы бывают наказания Воланда, так же немотивированны и его амнистии.
Главный Иуда московского сюжета – Алоизий Могарыч – нимало не изменившись, преуспевает и после встречи с Воландом, став директором театра варьете.
А что такого «в эту ночь» совершил Коровьев, чтобы обрести преображение?[195]
Хорошо ли, что Фрида получает возможность забыть свой страшный грех (убийство ребенка)? Разве она действительно изменилась? Где следы ее раскаяния? Она ненавидит свою тюрьму, а не свое преступление.
Вспомним, как Коровьев представляет ее – «А вот это – скучная женщина, обожает балы, все мечтает пожаловаться на свой платок». Глаза у Фриды «беспокойные, назойливые, мрачные». Еще один ее портрет – «одно совершенно пьяное женское лицо с бессмысленными, но и в бессмысленности умоляющими глазами»[196]. «– Я счастлива, королева-хозяйка, быть приглашенной на великий бал полнолуния. – А я, – ответила ей Маргарита, – рада вас видеть. Очень рада. Любите ли вы шампанское? – Я люблю. – Так вы напейтесь сегодня пьяной, Фрида, и ни о чем не думайте».
До чего же пошлый разговор. И мерзкий совет той, которая носит имя Маргариты (гетевская Маргарита сама утопила своего ребенка, но зато и сама же осудила себя на казнь, отказалась бежать из тюрьмы, в покаянии приняла кончину и была взята на Небеса). Плюнуть на свой грех и забыть, а совесть затопить в шампанском – вот уровень нравственного мышления той ведьмы, в которой некоторые литературоведы видят чуть ли не воплощение «русской души»… Хуже совета Маргариты только песенка из мультфильма про Чебурашку (сказка дивная и мультяшка хорошая. Но вот песенка…): «Если мы обидели кого-то зря, календарь закроет этот лист. К новым приключениям спешим, друзья. Эй, прибавь-ка ходу, машинист!». И хорошо ли вообще, что слишком многие герои романа (и Пилат, и Мастер, и Иван) стараются избавиться от мук совести?..
Воланд их в этом поддерживает. И свой произвол, сочетающий немотивированную снисходительность со столь же безосновательной жестокостью, он считает законом.
Воланд – архитектор своей «Матрицы», мироправитель и даже миро-творец[197].