— За ваше здоровье.
— Благодарю вас, — ответил он, взглянув на нее из-под собранного в складки лба; вежливо привстав, он чокнулся с теткой. Тут в первый раз мелькнуло в нем Дорофее что-то привлекательное: нет, он ничего.
А тем временем в комнате нарастал страшный шум. Начинали со степенного, хотя и веселого разговора, с чинных тостов и взаимных угощений. Дорофея не уловила, каким же образом получилось так, что нужно кричать во всю мочь, если хочешь, чтобы тебя услышали. И Дорофея кричала, спрашивая, кто еще хочет гуся, и тетка Евфалия кричала, и все кричали, кроме Павла Петровича. Как-то сразу стол покрылся поверх всего мандариновыми корками и конфетными бумажками, а в тарелке у Дорофеи оказалось вино и окурок, хотя она не курила. Плотным роем, как мошкара, что-то поднялось в ярком кругу абажура и осело на плечи, головы и мандариновые корки: конфетти. Вдруг — дымный, пляшущий свет сбоку, шипенье, сильный запах еловой смолы и тоненький, отчаянный Юлькин крик: «Андрюша!» — загорелась елка. Андрей бросился как лев и залил пожар нарзаном. Все смеялись, но притихли. Юлька влезла на стул и задула свечи.
— Достаточно! — сказала она. — Вообще, нам пора уже идти. Посидим немножко тихо и попоем. Бандьера росса. Андрюша!
Андрей послушно запел. Они любили эту песню и выучили ее по-итальянски, и пели красиво и дружно, даже Павел Петрович подпевал: «Бандьера росса», — больше, видно, не знал слов. Потом спели «Болотных солдат», а потом перешли на свои родные: «Товарищ, товарищ, в труде и в бою» и «Мы никому не позволим». Тут и Дорофея запела, эти песни были частью ее биографии, частью воздуха, которым она дышала, она не могла слышать их и не присоединиться.
У нее был небольшой голос, но хороший слух и точное чувство хорового ритма, — сколько за жизнь перепето песен в таких же случайно сложившихся хорах! — и пела она с блестящими глазами, ощущая смысл каждого слова и разгорячаясь от этого смысла. Юлька подошла к ней, обеими руками обняла за шею и поцеловала.
— Я тебя люблю! — сказала она.
Дорофее еще хотелось петь, но кто-то сказал: «А там танцуют!» — и все стали подниматься, громко двигая стульями.
Юлька сказала: «Ребята, это свинство — все бросать на маму и тетю. Надо убрать со стола». И они быстро и весело, толкаясь в маленькой столовой и мешая друг другу, унесли посуду в кухню, подмели пол и расставили стулья по местам. В суматохе одевания Дорофея случайно подсмотрела коротенькую сцену: Лариса и Павел Петрович, оба уже в пальто, стояли друг против друга, и Лариса спрашивала упавшим голосом:
— Может быть, пойдете все-таки?
— Что я буду там делать? — спрашивал он.
— Танцевать, — сказала она нерешительно.
— Не умею.
— Я вас научу.
— Зачем?
Его глаза из-под наморщенного лба смотрели на Ларису с недоумением, почти с испугом.
Она отвернулась, натягивая перчатку, лицо у нее было жалкое. Их заслонили, Дорофея не знала, чем кончился разговор. В это время принесли телеграмму от Леонида Никитича: «Пью твое здоровье». Дана со станции Шабуничи — маленькая станция, скорые не останавливаются. Дорофее представилось, как Леня с паровоза подает человеку с фонарем бумажку и просит: «Отправь, друг, пожалуйста…»
Юлька и Андрей задержались, чтобы вымыть посуду. (Очередная Юлькина «тимуровская» выдумка.) Они мыли очень тихо; Дорофея, прибирая в комнатах, дважды заглянула в кухню — чтоб не затеяли что-нибудь предосудительное, как-никак выпили ребятишки. Но ничего предосудительного не было: Юлька, строгая, в старом синем школьном халатике поверх шелкового платьица, мыла мочалкой блюдо; Андрей, без пиджака, повязанный передником тетки Евфалии, принял блюдо из Юлькиных рук, стал вытирать полотенцем. «Не разбей, пожалуйста!» — сухо бросила Юлька. В другой раз Андрей стоял уже в пиджаке, с приглаженной прической, и Юлька счищала пятно с его рукава… Потом и они ушли. Тетка Евфалия, расстегивая кофту, вышла из своей комнатушки и сквозь зевоту сказала:
— Воротник хороший.
— Какой воротник, у кого? — спросила Дорофея рассеянно.
— У Ларисиного, — невнятно ответила тетка. — Мерлушковый. — И, раззевавшись до немоты, ушла к себе. И Дорофея осталась одна.
Спать не хотелось. Напевая, прошлась она по светлым, вдруг опустевшим комнаткам. Еще дрожало в ней что-то, поднятое песнями, вином, молодыми голосами. Сейчас бы веселиться: ведь только начали… Чудак этот Павел Петрович, ну что за человек такой, спрашивает: зачем танцевать…
Леня ведет товарный маршрут. Выпили с Квитченко по маленькой, закусили и едут… Грохоча, мелькают во мраке платформы, платформы, цистерны. В леса и перелески уходит бесконечная дорога, могучая машина ревет, эхо откликается в лесах…
Лариса и Юлька танцуют. Юлька — курносенькая, строгая и победоносная, от кавалеров нет отбоя. Лариса вся опущенная, смотрит, танцуя, в одну точку. Павел Петрович ушел домой… Если бы не Юлька, отозвать бы тогда в передней Ларису и шепнуть: очень тебе надо на танцы, пойди с ним погулять, или здесь посидите вдвоем… Юлька запретила давать советы. Не получится у них ничего. Бог с ним, только Ларису жалко… В зале тысяча человек, оркестр, серпантин, маски…
Все на глазах, кроме одного.
И песня замолчала в ней, когда она вернулась к своему горю.
А почему, собственно, сейчас не поехать в Дом техники? Еще не поздно, концерт продлится часов до четырех…
Поеду!
Откуда-то пятнышко на блузке, надо переодеться.
Надену не костюм, в костюме я каждый день, надену синее платье.
Она уже шла переодеваться, но зазвонил телефон на столике в столовой. Голос Чуркина:
— Дорофея Николаевна? С Новым годом! Дорофея Николаевна, я тебе желаю всякого счастья!.. Что говоришь? Не слышу: шумно… У меня Акиндинов рвет трубку.
Голос Акиндинова:
— Ты что это засела дома? Стареешь, Дуся!
— А я сейчас приеду.
— Ну, молодец. Давай. Машину пошлем. Тут у нас дым коромыслом.
— Слышу, что дым коромыслом.
— То-то. Ну, мы ждем. Машина сейчас будет. Выходи.
Вот как хорошо, все приглашают, никто не забыл. «Синее платье, значит, и кружевной воротничок…»
На улице перед домом зафырчал автомобиль. В черных окошках вспыхнул и погас свет фар. Уже за нею? Так скоро? Не может быть.
Опять блеснул свет и опять погас. Фырчанье смолкло. Хлопнула автомобильная дверца.
Как будто не все дверцы хлопают одинаково. Ну, остановилась перед домом чья-то машина — не из Дома техники, для той рано, — что тут необыкновенного? По каким же приметам Дорофее вообразилось вдруг, что эту дверцу захлопнула любимая рука?
Она бросилась и припала к черному окошку.
Не разглядеть бы ничего из светлой комнаты, если бы не снег. На белом снегу видно: стоит машина. Под окном мелькнула фигура, проскрипели шаги, и с той стороны, за стеклом, приникло лицо… Как птица, пролетела она через переднюю и веранду и распахнула дверь прежде, чем он успел подняться на крылечко.
— Пойдем, пойдем! — говорила она бессвязно и горячо, обнимая его. — В столовой, — сказала она так же бессвязно, когда он хотел снять пальто в передней, — в столовую, там теплей…
Вошли в столовую. Он медленно разматывал шарф, а она стояла близко, закинув голову, и смотрела на него.
— Ты похудел. Почему ты похудел?
— Кто дома?
— Никого. Тетя Фаля, она спит… Разбудить?
— Ну, вот еще. А отец?
— Никого нет, только я.
— Удача, — усмехнулся он. — Пировала? — он увидел розовый кружочек конфетти у нее в волосах.
— Да, были гости, ушли…
— Что ж мало пировали?
— В клуб пошли, на танцы. Молодежь была.
— А!
Он не спросил, чьи же это были гости; не спросил ничего про Ларису и Юльку. Он считал их виновницами своих семейных неприятностей — бывшую жену и девочку-сестру, которая подняла бунт против него.
Он пошел по комнатам, Дорофея за ним. Он открывал двери и заглядывал в каждую комнату, заглянул даже к спящей тетке Евфалии. Чего он искал? Оживлял ли в себе воспоминания, грустил ли о том времени, когда он тут жил, заласканный и забалованный?
— Генечка, ты, наверное, хочешь есть.
— Есть? Нет… Тебе все кажется, что если я не дома, то вечно голодный хожу, да?
Он спросил это тоном ласкового снисхождения. Каждую получку она посылала ему часть своей зарплаты, и если получка задерживалась на день-два, она волновалась — как там Генечка, не сидит ли без денег. Ей постоянно казалось, что он недоедает, что у него, должно быть, прохудилась обувь и не на что купить новую…
Она ревниво оглядела его. Костюм еще совсем хороший, и новая рубашка, сиреневая, с дымчатой полоской.
— Тебе идет эта рубашка, — сказала она и пощупала шелк искусственный или настоящий.
— Честное слово, — сказал он, — я только для того и заехал, чтобы посмотреть на тебя, на одну тебя, можешь быть уверена.
Да, к несчастью, он ни к кому не привязан, кроме нее.
— А выпить?.. Там, кажется, осталась вишневая наливка.
— Я пил шампанское и еще что-то.
— Где?
— У знакомого тут одного. Заехал, у него встреча…
— Весело было?
— Ну, что за весело. Так — посидели, покрутили патефон.
Ему никогда не было весело.
— Ты надолго?
— До понедельника. Хотел у этого типа — где я сейчас был — выяснить насчет одной работы.
— Опять?
— Что значит «опять»?
— Опять на новую работу?
— Ты посиди-ка в той дыре, где я сижу, — сказал он, повысив голос, да отбарабань там четыре месяца!..
— Четыре месяца! Геня! Какие же это сроки…
— Да, конечно. Всю жизнь там просидеть.
Она сказала:
— Для того и сидят люди в таком месте, чтобы оно перестало быть дырой.
— Чего ж ты не сидела в дыре? Сбежала из дыры?
— Когда это было — тридцать лет назад.
— Какая разница!
— Громадная разница. Ты великолепно понимаешь. Если бы я жила там сейчас…
— Пожалуйста, живи, если хочешь. А я не хочу.
Она опустила голову. Все слова были сказаны в свое время, и всё как об стену горох.
Он сказал с прежней снисходительностью:
— Что мне с тобой делать? Только встретимся, ты сразу со своей агитацией.
Она испугалась, что он уйдет.
— Ну-ну. Расскажи, как живешь. Из твоих писем ничего не видно.
— А какая там жизнь. Лес да снег.
— Общежитие у вас, говорят, приличное.
— Муравейник… Я не в общежитии, на частной квартире. У главбуха, сказал он с усмешечкой, — он бы не сдал, да есть дочка, как не сдать… У них и столуюсь. Ничего кормит дочка…
— Ну, прекрасно, — сказала она с тоской, — значит, в смысле быта все нормально. Товарищи есть?
— Товарищи… Каждый думает — как бы выдвинуться. С одним вроде подружился, излияния его слушал… Изливался, изливался, потом как разнес меня на собрании!
Ни одного слова понятного. Сидят мать и сын, и оба говорят по-русски, а она его не понимает, как будто он свалился с Марса и разговаривает на марсианском языке.
— Может, он разносил за дело?.. И знаешь — я, откровенно говоря, ничего не имею против того, чтобы ты тоже выдвинулся. Что значит в наше время выдвинуться? Заработать уважение общества…
— Опять двадцать пять. Приехал, называется, повидаться с матерью…