Тут не выдержал маляр Иван Денисов и громко крикнул:
— Ежли надо, все подпишутся! До единого.
— Это другое дело, господин Денисов. Тогда и мне будет не боязно, что я ввожу в заблуждение его императорское величество, и вы не в ответе. Рабочий народ что море. Сегодня тишь, гладь и божья благодать, а завтра — бунт. И на нашем пруду большие волны случались. Не так ли, господа?
Послы опустили головы.
Не одних дураков назначали управляющими казенных заводов. Андрей Константинович Турчанино-Турчаковский был из того поколения заводских воротил, которые умели, когда было надо, надевать рубаху с косым воротом, находить нужные слова, оказывать честь тем, кто сам лез в кабалу.
— Подумаю, господа. Ночь спать не буду… Все взвешу, прикину, высчитаю… Я и сам, господа, готов подписать вместе с вами прошение и отдать свои тридцать копеек с каждого рубля… И отдам, лишь бы дымила всякая труба нашего богатыря и красавца…
Говоря так, его превосходительство господин барин Андрей Константинович расчувствовался, любуясь собственными слезами и словами.
— Сам поеду к государю императору… На колени стану… И не подымусь, пока его императорское величество не скажет «быть по сему» и не соизволит приказать не умолкать заводскому свистку, не утихать цеховому шуму…
Ходоков ждали на плотине возле чугунного медведя и на Соборной площади мужчины и женщины чуть ли не от каждого квартала мильвенских улиц. Зашеин и ходоки, бывшие с ним, отвечали обнадеживающе.
— Нужны подписи, — объявил Матвей Романович. — Он хоть и барин, а тоже слуга. Не верит… Побаивается, как бы не зашабутился народ.
В эту ночь доморощенные писаря писали прошения, составляли подписки, в которых говорилось, что «по нашему собственному и личному желанию просим платить семь гривен за рубль и сохранить нам завод…».
Но не филькиных грамот хотел господин Турчанино-Турчаковский. Ему нужны были по форме составленные, прочитанные в цехах, потом подписанные поименно каждым прошения. И если неграмотный — ставь крест, прикладывай палец или проси подписать за себя товарища.
Не прошло и недели, как были получены тысячи подписей. И ничто не могло теперь остановить мильвенцев давать свои подписи. Маленький, пестрый по составу тайный кружок «Исток» не был в тот первый год века силой, способной хотя бы разъяснить рабочим, что, становясь на путь уступок, они вредят общему делу рабочего движения России, подают злой пример фабрикантам и казне, что старик Зашеин и сам не знает, куда он заводит рабочих. И такие голоса раздавались, такая агитация была, но ее не принимали, не понимали, да и не могли принять мильвенские рабочие.
Организатор и руководитель тайного кружка «Исток» молодой врач Родионов, сосланный в Мильву, сказал своим кружковцам:
— Их ведет не Матвей Зашеин, их ведет госпожа корова и все, что огорожено своим забором.
Стало известно, что управляющий, а за ним и некоторые заводские чины подписались вместе с рабочими, отдавая свои тридцать копеек с каждого получаемого ими рубля. И об этом говорили все.
— Вот это да! Значит, и они, как мы, держатся за свой завод?
— Оно конечно, — говорили другие, — от больших-то рублей легче выделить долю, чем от малых копеек, когда каждый грош на счету.
— А могли бы не отдавать, — резонно замечали третьи.
Не глуп был Турчанино-Турчаковский — знал, что делал.
Прошла неделя, а потом другая. Стали поговаривать, что зря, видно, собирали подписи, зря надеялись на казну. И когда рабочие готовы были махнуть рукой и ждать неизбежного конца, к дому Матвея Романовича подкатила карета управляющего.
— Его превосходительство просит вашу честь, господин Зашеин, не отказать в милости приехать к нему, — сказал прибывший лукавый писец, служивший при
Лошади были посланы и за остальными девятью ходоками. Матвея Романовича везли на полных рысях, и кучер на всю плотину кричал: «Эй, поберегись!», хотя никого и не было на дороге в этот воскресный день.
Послы от цехов снова собрались в большой гостевой комнате господского дома. Тишина. Молчание. Сердца готовы выскочить от ожидания. Что-то скажет он… Зачем-то медлит… И все смотрят на бездвижную высокую двустворчатую белую дверь с золотой резной окантовкой по краям филенок.
Слышно, как считает секунды двухаршинный маятник старинных часов, стоящих на полу. А секунды длинны, как зимние ночи. Яркий день за окном и тот не светел.
Послы стоят. Ждут. Молчат.
И наконец бесшумно открывается дверь. В дверь проходит
К чему бы это?
— Здравствуйте, господа.
— Здравствуйте, ваше высокопревосходительство.
— Прошу садиться!
Никто не смеет сесть.
— Прошу, — повторяет Турчанино-Турчаковский.
Матвей Романович садится, за ним садятся и остальные. Два лакея накрывают большой стол. Появляется закуска. Как это понимать? Золотит ли управитель горькую пилюлю, которую он приготовил им, или выдерживает характер и тянет, чтобы больше выжать. Может быть, мало тридцати копеек и он хочет сорок?
Лакей спрашивает:
— Что будет приказано подать из питья?
Турчаковский отвечает:
— Их спроси, — и указывает на пришедших, и главным образом на Зашеина.
— А нам ничего не надобно, ваше высокопревосходительство… Мы и так премного благодарим, господин барин Андрей Константинович, за честь.
Турчаковский не может скрыть улыбки:
— Вам-то не надо, да мне-то надо. В тот раз я вас поил, теперь ваша очередь поднести. Неужели даже полштофа не принесли? Нет? Тогда, — обращается Турчаковский к лакею, — неси четвертную бутыль и собери с каждого положенную долю, кроме меня. Теперь мне не от чего такую ораву водкой потчевать.
Четвертная бутыль принесена. Названы деньги, которые нужно выложить. Платит Матвей Романович:
— Потом разберем, мужики, с кого сколь…
Водка разлита по большим орленым бокалам. Управляющий берет свой. Подымается. Подымаются и остальные.
— За его императорское величество! — провозглашает Турчаковский и опрокидывает бокал.
Это же делают и остальные.
— Закуска моя, — объявляет управляющий. — Прошу. На нее ты мне, Матвей Романович, оставил деньги. Не совсем обанкротил, не в окончательных дураках оставил своего управляющего.
Лакей наливает повторно, а ответа нет. И когда выпивается второй бокал, Турчаковский говорит с упреком Зашеину:
— И как только я мог, Матвей Романович, клюнуть на твоего червя и попасться тебе на крючок. Как я мог согласиться с платой семидесяти копеек вместо рубля! Когда государь император узнал обо всем этом, моя жизнь оказалась на волоске. «Как возможно, — было сказано его величеством, — как возможно отнимать у моих верноподданных тридцать копеек с рубля… На что они будут жить? Положим, — говорит его величество, — у них свои коровы, свой картофель, грибки, капустка и прочие разносолы, но ведь нужно же покупать и чай, и сахар, и белый хлеб… И как этого не понимает Дурчанино-Дурчаковский, которого я всегда считал человеком, любящим мой народ, моих верных мильвенцев». Ну, тут, разумеется, министры стали доказывать свое. Стали говорить об убыточности и неизбежности закрытия завода. Тогда его величество изволил сказать: «Велю платить семьдесят пять копеек с рубля, и ни одного гроша меньше».
У «посла» от сортопрокатного цеха тряслась бороденка, сводило ноги. Боявшийся вымолвить слово, кашлянуть, громко вздохнуть, он завопил так, что было слышно за открытыми окнами:
— Неужели ж это правда, золотой ты наш Андрей Константинович!..
Турчаковский сказал на это:
— Как же не правда… Хотя мне и не выпала честь слушать, как государь император всемилостивейше и любезнейше назвал меня Дурчанино-Дурчаковским и я обо всем этом знаю из писем от третьих лиц, но вот же бумаги… Завод будет жить. Завод получает большие заказы…
Управляющий полез во внутренний карман вицмундира и положил на стол хрустящие бумаги. Читать их не стали. Не та грамота у «послов». Многие из них завсхлипывали, а старик ходок от сортопрокатного цеха, не помня себя от радости, забыв о том, что разделяет его и его высокопревосходительство, бросился к нему и обнял своего обманщика:
— Благодетель ты наш, батюшка…
И «благодетель» не устранился от объятий и дал пролить на своей увешанной медалями груди горячие слезы радости старому прокатчику.
В приливе самолюбования Турчаковский гладил согбенную спину умиленного старика и твердил:
— Все будет хорошо, господа… Все будет хорошо.
Послам хотелось на улицу, к своим, чтобы скорее обрадовать их, но порядок требовал досидеть за столом, выпить за своего радетеля-благодетеля. Да и Турчаковскому нужно было что-то сказать еще. И он сказал:
— Кто может не подчиниться воле государя императора? Кто может убавить пожалованный им пятак?.. Не из пятаков, господа рабочие представители, за год набегают многие тысячи, которые не позволят заводу избавиться от убытков. И нет у нас никакого другого выхода, господа, чтобы, не ослушавшись нашего государя, получая семьдесят пять копеек за рубль, не вводить в убытки завод, кроме одного-единственного способа.
— Какого, ваше высокопревосходительство? Говори, — попросил тот же посол Груздев от сортопрокатного цеха.
Турчаковский не сразу набрался сил ответить. Он глубоко вздохнул. Опустил голову.
— Один у нас теперь выход. Удлинить рабочий день.
— На сколько? — спросил настороженно и односложно Зашеин.
— На полчаса, господа… На тридцать минут…
Послы переглянулись, и Матвей Романович сказал за всех:
— Надо это все обсказать народу…
— Вот вы и обскажите, господа, а я как все. Пятак ли сбавить упросить государя императора?.. А это опять не одна неделя. Или добавить тридцать минут, не считая субботы…
Народу было «обсказано», и народ, получивший обратно нежданный пятак, согласился работать пять дней в неделю на полчаса больше.
Завод вышел из кризиса и вместо убытка мог давать прибыль.
Начались цеховые благодарственные молебны. Служился и большой молебен в соборе. Отец протоиерей в сослужении мильвенских иереев восславили бога и царя, а равно и «неусыпно пекущегося о благе рабочего люда раба божьего Андрея». В проповеди отец протоиерей возвестил:
— Господь бог осенил разум мастерового простолюдина Матвея Зашеина и вложил в уста его мудрые спасительные слова, оберегшие от затухания фабричные горны и возрадовавшие сердца всех от млада до стара, коих призвал мудрый старец Матвей пренебречь тремя сребрениками из десяти и тем сохранить семь, которые не дадут угаснуть дедовским очагам, опустеть домам, обреченным на глад и разорение…
Складно говорил отец протоиерей. Слезы сами собой катились по щекам Матвея Романовича, увлажняли его коротко стриженные седые усы и малую, знакомую теперь всем мильвенцам, сивую бороденку.
Жарко молилась бабушка еще не родившегося Маврика Екатерина Семеновна, гордясь своим мужем-спасителем не перед господом, а перед честным рабочим людом.
Теперь редкий встречный не снимал шапки перед Матвеем Романовичем. И купцы, что проглотили аршин, отчего у них не гнулась спина, не сгибалась шея, и те здоровались за руку с мастеровым Зашейным и благодарили его за спасительство, называли по имени и отчеству да еще добавляли лестные слова «ваша честь», «ваша милость».
В Петербурге стало известно о письме царю Турчаковского, которое не писалось и не посылалось. Стало также известно и о мудром ответе царя, знающего так хорошо уклад мильвенцев, о которых он даже не слыхал. За подобный обман управляющего не только не попросили написать объяснения, а, наоборот, считая обман заслугой, вознаградили обманщика. Было решено образовать новый горно-железоделательный Мильвенский округ из шести таких же убыточных заводов, рудников, копей, лесных дач и прочих казенных промышленных заведений, которые найдет способными существовать далее управляющий округом преуспевающий Турчанино-Турчаковский.
— Ты мог бы подняться и выше, Андре, — уверяла мужа счастливая Матильда после прочтения приятнейшей телеграммы из Петербурга.
— Нужно быть довольным и малым, — отвечал ей не веривший еще фортуне Турчанино-Турчаковский, который теперь будет получать из убавленного рабочим четвертака и прибавленного получаса утроенное содержание, не считая прочего. Это почти столько же, а может быть, и больше того, что получает губернатор.
Вскоре по Мильве прошел слух о пожаловании царскими кафтанами рабочих послов, а судового мастера Матвея сына Романова, опричь того, серебряной медалью.
Сам управитель подкатил к зашеинскому дому, а с ним и другие господа начальники. И многие видели, многие слышали, а уж узнали-то все на всех улицах, как его превосходительство просил:
— Прошу принять меня, прославленный мастер Матвей Романович. Я хочу поздравить вас с высокой честью и поднести вам золотые часы с золотой цепью…
Он мог бы не через окно зашеинского дома сказать все эти медовые, загодя заготовленные, понятные простому народу слова. Но Турчаковскому нужно было, чтобы его слушали толпящиеся и пересказали другим — каков он, его превосходительство, как он прост и обходителен с тем, кто заслуживает того.
Нет, не дурак был Андрей Константинович Турчанино-Турчаковский. Он понимал, что его власть сильна не одними штрафами да розгами, но и пряником. Читал газеты управляющий, и не только те, на страницах которых была тишь да гладь, но и те, где «спасителя» Зашеина называли «слепым соглашателем из чистых побуждений, наносящим урон общему делу борьбы с самодержавием».
Этих газет, как, впрочем, и других, не читали в Мильве по недостатку грамотности и по избытку равнодушия к тому, что делается за пределами своего завода и своего двора. Свой завод и свой двор были в безопасности. Пришли заказы. Ни у кого не отобрали номера, кроме пришлых и тех из коренных мильвенцев, кто не захотел подписать цеховые прошения получать семьдесят копеек вместо рубля. Им сказали:
— Не смеем неволить и убавлять самовольно сдельщину и поденщину…
А потом, когда, лишившиеся работы, они письменно признали свои заблуждения, им снова выдали заводские номера. И снова Турчанино-Турчаковский показал себя добрым и чутким к рабочему люду.
Матвей Романович Зашеин не надевал жалованный царский кафтан. Медаль он тоже не носил, а только чистил ее мелом, когда она мутнела. Не носил и часов. Глаза не видели стрелок, да и как-то ему, не купцу, не барину, было стыдно ходить при золотых часах, хоть бы и жалованных. Пусть уж достанутся они внуку Маврикию, появившемуся вскоре на свет самой большой наградой за всю его долгую жизнь. А кроме всего прочего, в часах и в медали, как и в кафтане, была какая-то неловкость. Наградили как бы за то, что жить стали хуже. Однако же, сознавая это, Матвей Романович не мог согласиться с лечившим его от бессонницы доктором Родионовым, что мильвенцы принесли не пользу, а вред общепролетарским интересам.
На это Зашеин с отцовской поучительностью ответил доктору:
— Оно, может, и так, Виктор Иванович… Только ты вглубь гляди. Мы ведь не бездомная пролетария, а коренной рабочий класс, который не должен забывать о своих кровных интересах.
Услышав эти слова, Родионов понял, как бесполезно спорить с Матвеем Романовичем, как трудно, да и невозможно сломать формировавшийся десятилетиями самобытный внутренний мир старика. Он много слыхал и даже читал, но все это, подчиненное доморощенному идеалу благополучия рабочего, начиналось с двора, покоса, живности. И как можно доказать Зашеину, что «бездомная пролетария» есть главная и великая сила времени, когда рабочие помоложе его, ходившие на воскресные чтения в кружок «Исток», тоже считали, что революция уравняет всех рабочих и распределит имущество по справедливости, на каждую душу населения?
Темнота была сильнее света. Мелкособственническое начало казалось очень многим незыблемой основой жизни при всяком ее переустройстве.
Однако, при всем этом, Зашеин не по подсказке, а по собственной воле пошел к управляющему просить возвращения четвертака и убавления на полчаса рабочего времени после того, когда завод стал получать выгодные заказы и давать хорошие прибыли.
Матвей Романович надел свой темно-зеленый кафтан с золотым позументом по вороту и рукавам. Пристегнул медаль и появился в доме управляющего.
Разговор был прямой и короткий.
— Ропщут в цехах, Андрей Константинович. Сегодня ропот, а завтра бунт, ваше высокопревосходительство. Когда нужно было, рабочие люди попустились сами своей платой, а теперь заказы и прибыли. Нужно вернуть рабочим, ваше высокопревосходительство, даденное ими временно.
Турчаковскому было известно, как ведет себя доктор Родионов. Начав с воскресных чтений, с политического просвещения, теперь он почти в каждом цехе имеет своих агитаторов. Агитаторов, которым многое уже понятно и которые легко находят общий язык с товарищами по цеху. То и дело в стране вспыхивали забастовки. Не миновали их и уральские заводы. Но ни с того ни с сего увеличить заработок было «неполитично», это могли истолковать как боязнь волнений, как задабривание рабочих. А власть должна быть твердой.
— Не за чашкой чая решаются такие дела. Отдать деньги легче, чем их взять, — сказал управляющий. — Да и как я сам по себе ни с того ни с сего начну хлопоты?
Матвей Романович ушел ни с чем, а затем пришел на завод, где он по старости лет теперь не работал даже и почетным наставником, рассказал о своем посещении управляющего.