— С третьего направления должен был стрелять только мой взвод. Но в последний момент нас в конец отодвинули.
Ордынцев кивнул, подтверждая.
— И все же в таких случаях командира роты, к тому же и руководителя стрельбы, предупреждать вы обязаны.
Лейтенант молчал.
— Ясно, — сказал Тулупов неопределенно, и в слове этом присутствующим послышалось только одно: ясно, Ермаков — своевольник. А между тем самому Тулупову ясно было совсем другое: доложи лейтенант Ордынцеву, тот наверняка отверг бы затею Ермакова, да еще взгрел бы в придачу. Рассчитывал ли Ермаков, что его поймут и без слов, или ему все равно, раз дело сделано, но Тулупов оценил молчание.
— А скажите-ка, товарищ лейтенант, — подал голос несколько отошедший Степанян, — вы готовы взять на себя ответственность, если рота сегодня срежется и получит двойку? Хотя и не зачетная, а все же стрельба!..
— Я, товарищ полковник, готов отвечать за все последствия моих поступков. Другому меня не учили. Только никто больше не срежется, если с третьего направления разрешат стрелять моему взводу.
— Обождите хвастать, — перебил Степанян уже без прежнего раздражения в голосе. — Можно, товарищ генерал-полковник, посмотреть на этого молодца в деле? А то языком чесать все мастера.
— Раз просит, почему не разрешить? — улыбнулся Тулупов и заговорщически подмигнул лейтенанту.
Генерал думал сейчас о том, что в словах Ермакова, видимо, есть здравый смысл. Он и сам воевал против того, чтобы точность стрельбы достигалась в привычной, выверенной обстановке. Значит, не вытравлено это зло, и стоит, быть может, проверить огневиков в других полках. И насчет борьбы за каждый поражающий выстрел тоже стоит подумать… А в штабе еще удивляются: и чего командующего носит на ротные занятия?
— Кто стреляет первым? — спросил генерал у Ермакова.
— Разрешите мне самому?
— Не разрешаю. Я не сомневаюсь, что вы умеете корректировать огонь. Назначайте первым одного из наводчиков взвода.
— Ефрейтор Стрекалин.
— Это ваше дело. Действуйте.
Когда сапоги Ермакова простучали вниз по лестнице, Степанян посмотрел на генерала.
— Каков… а? — спросил не то осуждающе, не то восхищенно. — Ну, завали он мне стрельбу!
В душе генерала шевельнулось чувство симпатии к этому вспыльчивому, колючему человеку, который сейчас так откровенно желал удачи дерзкому лейтенанту.
Теперь все на вышке следили только за третьим танком. И когда трасса первого снаряда хлестнула по земле недалеко от цели, у многих вырвался вздох.
— Опя-ать! — огорченно воскликнул старший лейтенант Линев.
Но тут же второй раскаленный шарик стремительно выкатился из пушечного ствола, сверкнул в пыльном воздухе, вошел в самую середину бегущей мишени, ударил в бугор, круто подскочил и потерялся в просторном небе полигона. Степанян выразительно крякнул:
— Вот это корректировочка! Ай да лейтенант!
Танки танцевали на расплющенных суглинистых трассах, вздымая пыль, приседали в рытвинах, грозно вздыбливались над краями глубоких ям, а стволы орудий завороженно тянулись к линии переднего края «противника» — туда, где чернели остовы разбитых, обгорелых машин и густые длинные метелки пулеметных трасс одну за другой смахивали возникающие цели…
Потом из третьего танка стреляли другие наводчики взвода Ермакова, и все повторялось с поразительной точностью, словно за орудийным пультом находился один и тот же человек.
— Жаль, не сообщил он им величину отклонения, — заметил Степанян. — При такой подготовке они бы и на пятерку вытянули.
— А не кажется ли вам, — спросил Тулупов, — что нынешняя их четверка дороже иных пятерок? — Оставив дальномер, он повернулся к Ордынцеву: — Павел Прохорович, не найдется ли у вас запасного комплекта спецодежды? Хочу посостязаться с вашими огневиками.
Генералу предложили первый танк, однако он выбрал третий. Юргин вызвался поехать командиром экипажа, но тут Тулупов отказал, попросил кого-нибудь из сержантов. И дело было не только в том, что командующему хотелось посмотреть, как молодые командиры управляют экипажами в атаке. По временам Тулупов испытывал странное желание хоть час побыть на месте рядового, как бы свалив тяжесть генеральских погон, почувствовать над собой уютную сержантскую власть.
Со стрельбы Тулупов привез четверку — пятерка на третьем направлении исключалась — и возвращался к вышке подобревший. Что ж, будь ты хоть прославленным полководцем, а солдата в тебе признают лишь по умению стрелять, от этого никуда не денешься. Хотя, конечно, вслух не скажут…
Командир полка встретил командующего на исходном рубеже и шел рядом, приотстав на полшага.
— Какие выводы из нынешней стрельбы сделали, товарищ Юргин?
— Вывод один, товарищ генерал-полковник: подучить командиров и наводчиков корректированию огня.
— Подучить? А надо ли подучивать взвод Ермакова? Сколько вы таких взводов в полку знаете?
Юргин замялся.
— Я же недавно полк принял, — начал было он, но Тулупов оборвал:
— Знаю, с какого числа вы полком командуете. Но сегодня не первая стрельба в вашу бытность командиром. Извольте отвечать.
Подполковник молчал, ускорив шаг, пошел вровень с генералом. Тот нетерпеливо скосил глаза на спутника, и Юргин заговорил:
— Выдумывать и предполагать не хочу, товарищ генерал-полковник. А сказать честно — не знаю. Две недели сроку — доложу в точности.
«Эге, да ты не столь уж робкий мужик», — подумал Тулупов.
— Хорошо, — кивнул он. — Через полмесяца возьму по одному наводчику из каждой роты, вывезу на незнакомую местность и прикажу стрелять в самых сложных условиях, какие сумеем создать. Если эта сводная команда получит низкую оценку, буду считать: выводов вы не сделали… Позор! Три экипажа подряд не могли сообразить, какое отклонение дает пушка, и лупили до конца на одной установке прицела. Вот я еще с Ордынцевым поговорю!..
Степанян встретил их у вышки, сказал Юргину:
— Этот самовольник-то ваш, оказывается, башковитый, чертяка. Вы поинтересуйтесь, какую он там систему тренировок для своих наводчиков изобрел. Я не во все вник, но, по-моему, дело стоящее. Выходит, и у нынешних лейтенантов можно иногда нам с вами поучиться.
Тулупов сощурился, насмешливо рассматривая полковника:
— Между прочим, командира, который перестает учиться у своих подчиненных, опасно назначать даже отделенным.
Полковник смолчал.
Втроем они направились к полевым классам. И тут увидели, как рослый танкист прикреплял к деревянному щиту цветастый боевой листок. Заметив начальников, он выпустил листок из рук, и тот, приколотый лишь в одном углу, свернулся в трубку.
— Комсомольский секретарь? — спросил Тулупов.
— Бывший групорг. Секретарь занят, так я по привычке. — И, спохватясь, представился: — Наводчик орудия ефрейтор Стрекалин.
— Как стреляли, товарищ Стрекалин?
— Хорошо, товарищ генерал-полковник.
— Что ж не отлично?
— Пушка отклонение дала, внес поправку — вторым срезал мишень.
— А может, руки дрогнули и пушка ни при чем?
Танкист покачал головой, вывернул наружу широченные ладони, словно хотел доказать, что в таких руках пульт не дрогнет и от прямого попадания снаряда в танк.
— Это ж наш нарушитель спокойствия, — заметил Юргин. — Спорторгом‑то вас оставили, Стрекалин?
— Так точно, товарищ подполковник.
— Ну, тогда у вас двойная возможность поскорее оправдаться.
Генерал понятливо сощурился:
— Стало быть, комсомольской должности лишили, потому и бывший групорг?.. Что ж… было бы только желание поправить дела.
Тулупов с интересом следил, как солдат, расправив на щите боевой листок, по углам его вместо кнопок вдавил в доски короткие гвозди.
— Какой грех за ним? — спросил Тулупов, когда солдат ушел.
— Да вы слышали, наверное, — ответил Юргин. — Это же он в казарме, когда дневальный задремал ночью, привязал его к табуретке. Тот очнулся, грохнулся на пол с перепугу, всю роту переполошил…
Тулупов усмехнулся:
— Как же, слышал!
— Так вот, Стрекалин получил увольнительную в город. Спешил, видно, на свидание и боялся, что за проделку его лишат отпуска, ушел, никому ничего не сказав. Построили роту: «Чьих рук дело?» Люди молчат. Вы знаете Ордынцева, он трусами всех обозвал, и тогда дружок Стрекалина — механик-водитель — взял вину на себя. А через два часа сам Стрекалин возвратился, своего взводного Ермакова подводить не захотел: «Виноват я». Что там поднялось! Ордынцев уж было решил наказать обоих, Стрекалина и его дружка, а заодно и взводного: мол, покрываете друг друга, истины от вас не добьешься!
— Зато теперь дневальные спать на службе не будут.
— Это точно. Только вот отношения у Ордынцева с Ермаковым испортились. Ордынцев и раньше не баловал лейтенанта, а тут вроде начал личные счеты сводить. Может, в другую роту Ермакова перевести?
— Не торопитесь, — сухо ответил генерал. — У Ермакова, знаете сколько еще будет Ордынцевых, Юргиных, Степанянов, да и Тулуповых тоже! И если первый въедливый начальник затуркает его, значит, он того стоит. Да и не верю, чтобы Ордынцев стал счеты сводить.
Разговаривая с подполковником, Тулупов посматривал на боевой листок и вдруг сделал шаг к щиту, засмеялся:
— Ах, стервецы! Купили генерала. Ну как их теперь станешь ругать?
Оказывается, среди отличившихся на стрельбе в боевом листке называлась и фамилия командующего:
И странно было генералу, что коротенькая солдатская похвала оставила в душе праздничное чувство, словно написали о нем в центральной газете.
3
Ничто, наверное, не мучает человека больше неизвестности. Многое готов отдать хладнокровнейший из людей, не ведающий за собой ни больших грехов, ни особых заслуг, чтобы заранее получить ответ на вопрос «зачем?», когда к нему врывается посыльный и почти испуганно сообщает: «Вас вызывает командир».
Лейтенант Тимофей Ермаков в этом плане составлял исключение из правил. Надев однажды армейские погоны, он сразу определил преимущества своего положения. Теперь он не принадлежал себе, всю его жизнь определяли старшие командиры, а это избавляло его от множества хлопот. Что бы он ни делал, в каком бы положении ни оказался, уставы и приказы старших прямо и четко регламентировали ход его действий, нарушать который так же нелепо, как сходить со спокойного тротуара на мостовую, где катится река машин. Зато в пределах уставов Ермаков был свободен, как птица в воздухе, знающая возможности собственных крыльев. Служебные перемещения лейтенантов мало интересуют, награды и взыскания оставались на совести тех же начальников, а с собственной совестью у Ермакова разлады бывали редко. Свои грехи он знал лучше других, заслуги — тоже, и потому-то срочные вызовы его обычно мало беспокоили. Вызывают, — значит, надо.
Однако столь раннее, уже на следующее после стрельбы утро, появление посыльного его раздосадовало. К тому же возвратились танкисты с полигона глубокой ночью, и Ермаков плохо выспался. По плану в этот день ему предстояло провести танкострелковую тренировку лишь после обеда, и потому он рассчитывал отдохнуть еще часа два. Ермаков догадывался о причине вызова и заранее представлял тяжелый взгляд, которым встретит его Ордынцев, долгий разговор в ротной канцелярии, раздраженные упреки в «своеволии» и «штукарстве», обидные намеки на неуважение к командиру роты, который на своей должности «съел зубы» и уж, во всяком случае, не хуже иных скороспелых умников знает, что позволительно офицеру в присутствии старших, а что нет.
Вероятно, оттого, что предстоящее было ему наперед известно, Ермаков по дороге в полк думал совсем о другом.
Он думал о жительнице гарнизона по имени Полипа, о затянувшихся, неопределенных отношениях, которые складывались — или уже сложились — между ним и этой женщиной, тревожа и смущая его, Тимофея Ермакова, необходимостью что-то решить наконец: порвать с нею навсегда или?.. Вопрос для него усложнялся тем, что он до сих пор не мог понять до конца, как оказался связанным этими отношениями. Пришел в ателье — чего, кажется, проще? — и заказал китель. Вот только надо же было тому лысоватому мастеру, который так ловко и уверенно снимал мерку, принести в конце концов не то поддевку, не то балахон, и уж никак не первый, заказанный после училища китель! Да еще в канун инспекторского смотра. Ермаков разозлился не на шутку: в старом кителе явиться на смотр казалось ему кощунством. Он потребовал жалобную книгу, а заодно и личной встречи с заведующим ателье. В самый разгар перепалки в примерочную вошла молодая женщина, остановилась так близко, что Ермаков сразу и не рассмотрел ее. «Ничего страшного». Ермаков помнит первую ее фразу, произнесенную тем смягченным голосом, каким утешают обиженных детей. Помнит он и внезапное ощущение неловкости за поднятый шум, и злость на себя за эту неловкость, и резкие свои слова: «Вам конечно, страшиться нечего! В таком балахоне только ворон пугать. А мне не пугалом в огород, мне в строй!»
Он помнит и тихий, вроде бы согласный смех ее, и первое прикосновение ее рук — они скользнули по его плечам, быстрым повелительным движением заставили повернуться раз и другой, осторожно разгладили складки на спине, что-то примеряли, чертили мелком, скалывали булавками, и едва уловимое прохладное дыхание касалось его головы. Ермакова все еще злило торчащее перед ним лицо мастера, распаренное весенней жарой, но он уже знал: в книгу жалоб ничего писать не станет, хотя бы и пришлось выйти на полковое построение в поношенном кителе.
«Все поправимо. — Она облегченно вздохнула. — Приходите через два дня — сделаем, и хоть на картину». «Мне завтра на строевой смотр», — отрезал Ермаков. «Такой симпатичный юноша, а сердитый…» Кажется, он покраснел тогда под ее пристальным, изучающим взглядом, а она повернулась к мастеру. Тот забубнил что-то о срочных заказах и привередливых клиентах, и она оборвала: «Хорошо, я, пожалуй, сама, раз товарищу лейтенанту некогда… Приходите вечером к закрытию…»
К назначенному сроку Ермаков не успел. Вечером в комнатке общежития он долго стоял перед зеркалом, подозрительно изучая свою физиономию. «Такой симпатичный юноша…» — надо же! Похоже, до того дня собственное лицо — знакомый до последней черточки бледноватый овал в легких брызгах веснушек от непривычного солнца — он считая обыкновенным атрибутом военной формы, который положено держать в опрятности наравне с фуражкой и кителем… «Да что я, девчонка — вертеться перед зеркалом, — рассердился наконец. — «Симпатичный»… Польстила, чтоб не слишком шумел, и все дело». Он попытался вспомнить женщину из ателье, и ничего не вышло. Помнились выражение глаз, слова и оттенки голоса, а в общем-то не разглядел. Только показалась она ему совсем взрослой, много взрослее его. Хотя и ему, Ермакову, было уже двадцать три.
Он рассмотрел Полину при второй встрече. Она сердито выговаривала ему за неявку: накричал на людей, заведующую ателье усадил за работу — сделала и после закрытия еще час ждала, а дело-то, оказывается, не столь уж и срочное. Ермаков не оправдывался, стесненно молчал, глядя в сердитые глаза маленькой женщины. Сейчас она показалась моложе, чем в первый раз, моложе и привлекательней. «Знаете что, — сказал неожиданно, — в субботу у нас в полку вечер отдыха для офицеров. Приходите. Я встречу».
Его приглашение было только непроизвольным желанием загладить вину перед нею за доставленные хлопоты — так он считал тогда. «Интересно, — ответила она с язвинкой, — как же долго придется ждать вас?» — «Ждать не придется. Назначайте место и время». «Будто я дорогу в ваш полк не знаю. — Она по-девчоночьи фыркнула. — Небось в одном гарнизоне служим. — И, подавая ему аккуратный сверток с обновкой, весело кося глаза на вошедшую закройщицу, знакомым глубоким голосом сказала: — Придется пойти. Тем более что приглашение не первое».
Ермаков думал: она в отместку ему обязательно опоздает. Но Полина пришла точно к восьми. С самого начала Ермаков чувствовал себя скованно рядом с девушкой, говорили они мало, ему все время казалось, что появление их на вечере вызывает повышенное любопытство окружающих. Полину знали многие, проходя мимо, здоровались, и каждый бросал внимательный взгляд на Ермакова. Вероятно, внимание к нему было не большим, чем ко всякому другому, но так как Ермаков до того вечера никогда и ни в каком обществе вместе с девушкой не показывался, он чувствовал себя неловко, не знал, о чем говорить; его больше занимало внимание окружающих, чем соседство Полины. Потихоньку начинал злиться; вопросительные взгляды спутницы, от которой, конечно, не укрылось его состояние, усиливали раздражение, а тут еще Линев… Воспользовавшись моментом, когда Ермаков, усадив Полину за столик, оказался возле буфета один, Линев подошел, стиснул локоть, смеясь, тихо заговорил в самое ухо: «Успехи делаешь, Тимоша! Дерзай — и высшее качество мундиров нам обеспечено». «Перестань», — попытался урезонить Ермаков. Но Игорь оседлал любимого конька: «Думаешь, я шучу? Так знай же, Тимоша, ее не ты один возлюбил. И нынче еще двое приглашали, а ведь с тобой пошла. Так ты времени даром не теряй…» «Я не люблю, когда о людях в их отсутствие говорят скверным тоном», — обрезал Ермаков, уходя.
В тот вечер он не узнал о Полине больше того, что знал. Она даже проводить себя не позволила: «Со мной подруга, и кто-то окажется третьим лишним — это нехорошо. Как-нибудь в другой раз…» Это укололо самолюбие Ермакова: «третьим лишним» посчитали его. Однако расстался с Полиной без лишних слов, решив про себя: другого раза наверняка не будет. Что ему, в конце концов, и Полина, и настырный Линев с его намеками?..
А когда лежал в постели, слушая бормотание тополиной листвы за окном, вдруг явственно послышался голос: «Как-нибудь в другой раз…» — послышался и поселил в душе неясное ожидание.
Наверное, Ермаков раньше просто не замечал Полину, потому что теперь нередко видел ее близ городка и в самом городке. «Здравствуйте». — «Здравствуйте»… Короткая улыбка, вопросительный взгляд, иногда две-три малозначащие фразы. «Как поживаете? Что-то не заходите к нам». — «Кителя шьют не каждый день». — «Говорят, у вас в полку комсомольская свадьба — вот бы посмотреть».
При других она словно забывала о нем. Но когда он встречал ее одну, посматривала исподтишка и, поймав его взгляд, опускала глаза, смущалась. Однажды подошла в столовой, протянула маленький сверток: «Это вам на счастье. Завтра придем на стадион — болеть за вас». Он удивился: «Откуда вы знаете о соревнованиях?.. Да и как я возьму подарок?» «Обыкновенно возьмете. — Улыбка ее показалась новой, чуть печальной. — Я о вас много знаю, Ермаков. Много хорошего. Плохого — чуть-чуть. А вы обо мне?»
В свертке оказалась светло-голубая майка с его номером. Поистине чемпионская майка. Скорее всего, Полина достала ее на складе, а вот номер на ней, конечно, вышила сама. Ермаков долго колебался, прежде чем решился надеть подарок Полины на первое выступление в многоборье. Он выиграл и первое, и второе, и третье состязание, только сплавал неудачно, однако все же стал чемпионом гарнизона. И поверил в светло-голубой талисман, подаренный Полиной. Плавал-то он без него!
В тот день, когда ему вручили приз, он преподнес Полине цветы. Глядя на нее, растерянную, со счастливыми глазами, Ермаков, кажется, первый раз в жизни подумал, как все же легко подарить человеку радость и до чего это приятно самому. В ту минуту он любил Полину.
Вечером были в кино, и Ермаков проводил ее домой. Но все начало меняться, едва иссяк разговор о фильме и соревнованиях. Снова досадная неловкость охватила его, хотя они были теперь одни. Пора было прощаться, а Ермаков медлил, и она словно ждала, не уходила.
«Знаешь, чего я теперь хочу? — спросила вдруг. — Посмотреть, как ты живешь. И книги твои… Говорят, ты их пачками скупаешь в военторге. Люблю книги перебирать, особенно если они зря пылятся. — В голосе ее послышалось лукавство. — У меня вон соседи по три стены из книг устроили, а сами от телевизора не отрываются. Книги же, как люди, им общение нужно…» «К сожалению, вариант с моими книгами отпадает, — холодно ответил Ермаков. — Во-первых, у меня книги зря не пылятся. Во-вторых, не волен приглашать. Ни одна женщина, кроме родственниц, не имеет права переступать порога нашего холостяцкого укрепрайона. Такова воля большинства. Большинство не хочет привлекать повышенного внимания начальников». «Глупо, — с обидой отозвалась Полина. — Вечно вы, мужчины, несусветное придумаете. Папа мой тоже выдумщик был… Говорят, он второй раз не женился только потому, что боялся, как бы мачеха меня не обидела. Жалко, все близкий человек был бы». — «А где твой отец?» — «Здесь служил, по соседству, командиром эскадрильи. Мне десять лет исполнилось, когда с ним случилось… В детдом меня здесь же в городе устроили, а когда школу закончила, замполит в полк привез… Комнату дали, на работу устроили, поступила на заочное в институт… Только, знаешь, привыкать было трудно в папином полку. Забудешься, а тут человек в летной куртке входит, у меня все из рук валится: папа… В общем, перешла в ателье. В прошлом году экономический закончила, и теперь, видишь, сама начальница. — Она засмеялась: — Хлопотно, правда, особенно если клиенты вроде тебя попадаются. Но мне нравится: все время на людях, всем нужна. Это хорошо, когда ты на работе нужен, правда?»
Ермаков помолчал, пожал плечами. Она опять тихо засмеялась и стала рассказывать о летчике из эскадрильи, которой командовал ее отец. Закаленный холостяк этот летчик, а тут при первой же встрече предложил ей руку и сердце. «Я ему сказала, погулять, мол, еще хочу, а он мне: «Подожду, но только сильно не загуливай». Я с ним не встречаюсь, так он мне письма шлет, все спрашивает: не обижают ли на работе?.. И сегодня письмо прислал, свидание назначил, а я вот…»
Нечаянным, невольным движением Ермаков дотронулся до плеча девушки, и она качнулась к нему, коснулась щекой груди. Он стоял неловкий, смущенный, а она вдруг отстранилась. «Глупый ты. Думаешь, я жалкая? Я и гордой бываю, когда надо. Только ничего ты не поймешь… И за что я полюбила тебя, как дура, такого деревянного?»
Ермаков стоял потупясь. Скрипнула дверь подъезда… На втором этаже звякнули ключи, приглушенно хлопнула дверь, и над головой одиноко вспыхнуло окно.
Горячий хмель ударил в голову внезапно.
Ермаков вошел в подъезд, медленно поднялся на лестничную площадку второго этажа, воззрился на белую цифру «5» в черном стеклянном ромбике и вдруг представил: Полина стоит за дверью, в полутемном коридоре — ждет…
«Нет!» — сказал он себе и с грохотом сбежал по лестнице, забыв, что люди в доме спят…
На другой день он объявил себе благодарность за благоразумие, однако мысли его незаметно, невольно, как железные опилки к магниту, липли к событиям той ночи, к странному разговору, с нечаянному объятию, к двери с цифрой «5» в черном стеклянном ромбике.