Другая легенда о том, как в пещере хоронились от врага партизаны, когда в Ципанду пришли пепеляевцы. Я в это мало верю: ну кому придет на ум хорониться в ледяной пещере, которая всегда может стать ловушкой, когда вокруг на сотни километров глухая тайга, привычная каждому оленеводу с детства и незнакомая бандитам. Думаю, что вторая легенда придумана просто для интереса еще и потому, что о партизанах в районе Ципанды нигде не говорится. Пепеляев в Ципанде был, но его дружина прошла ходом: туда он сам торопился, обратно его преследовали.
Осмотрели мы первый грот, покрутились возле входа. Со скалы, стоявшей перед входом, Алешка пощелкал ФЭДом, посмотрели вокруг. На скале среди мохового покрова поднималась красивенькая елочка. Теснились вокруг ольха и береза, ели и лиственницы, тополя и рябинки. Будто припорошенные снегом, белели наверху мхи – ягель.
Я подумал о том, как часто мы стремимся в далекие края за неизвестным нам явлением природы, находим и… оказывается, что можно было и не ехать. Близ родного дома куда больше есть всяких чудес, да только мы к ним пригляделись, равнодушно проходим мимо. Вот и я отмахал почти полторы сотни километров, чтоб увидеть чудо-пещеру, а увидел провал, лед и камень. Да на нашем Хехцире есть такие места, что засмотришься, и никому не приходит в голову лезть из-за них в дебри. Но ничего, зато на моей карте будет отмечен еще один район, и можно будет сказать: пройден, осмотрен, больше можно сюда не ходить, не ездить. За пещерой, лишь метров на двести ниже по реке, находится пустошь – заброшенное колхозное поле. Ниже пещеры километра на два по правому берегу поднимаются желтые скалы. Перед ними черная от глубины вода, завихрения, в которых кружится пена. Изрезанные, истрескавшиеся скалы увенчаны причудливыми башенками, столбами, зубцами, между ними ютятся сосны, какими-то путями сумевшие вцепиться корнями в камень, едва прикрытый красноватыми мхами. Эти скалы, растущие прямо из черной воды, куда интереснее пещеры. Ими любоваться можно бесконечно. Скалы вздымаются отвесно, некоторые настолько ненадежны, что могут в любую минуту обрушиться в воду. И обрушиваются, особенно в дождливую погоду и, вероятно, весной, когда всепроникающая от таяния снегов вода, замерзая, начинает рвать камень. По верху сопки, подступившей к реке, растет частый сосновый лес, а внизу тополя, ивы, ольха и береза, и, конечно, лиственница. Она повсюду.
Дойдя до улова, кружившегося у скал, мы вошли в изогнутый серпообразно залив и по стоячей воде, местами заросшей водяными травами, километра через полтора подошли к Ципанде. У берега стояли моторные и весельные лодки, а на бугре несколько изб. Мы поднялись к первой, самой ближней к воде. Хозяин ее – Петр Николаевич Дьячковский. Он пенсионер и не пожелал выезжать ни в Джигду, ни в Аим, когда колхоз был влит в образованный оленеводческий совхоз «Нельканский». Мне говорили, что Дьячковские якуты, но они считают себя эвенками, хотя говор в Ципанде, Аиме в основном якутский.
Петр Николаевич – еще крепкий и бодрый старик, хотя достиг семидесятилетия. Здороваясь, он остро и оценивающе взглянул на меня, оставшись довольно равнодушным к выставленной бутылке с водкой. Был он коренаст, с редкими поседевшими усиками на загорелом лице, в движениях сквозила порывистость. Разговаривая, помогал жестикуляцией. Он что-то сказал своей жене – молчаливой старушке – и та, пока мы умывались и приводили себя в должный вид с дороги, собрала на стол. Петр Николаевич пригласил нас в избу. В избе было чисто и прибрано, и мы разулись у порога. На столе – холодный язык, масло, сметана, сливки, белый хлеб и сахар. На железной плите – горячий чайник, только что с огня, из кухни. В доме печку не топили, чтоб спать было не жарко. Кроме нас и Петра Николаевича за стол сел его сын Василий – плотный, дочерна загорелый мужчина с атлетическими плечами.
Петр Николаевич налил в рюмочки водки сначала нам, а потом себе – лишь треть, разбавив ее ягодным соком. Так лучше, – сказал он и, выпив без предисловий и тоста, принялся за еду. Судя по всему, водку в этом доме не любили, и я был этим очень доволен. Василий тоже ограничился рюмкой, и Петр Николаевич спрятал бутылку подальше, на случай, когда занеможется, или от простуды. И олений язык, нарезанный пластиками, и сметана были очень вкусны, к тому же и хозяин подсовывал еду – ешь, ешь, – и мы налегали на чай со сливками, на хлеб, на все, что было на столе.
Убранство избы – комод с бельем, кровати, стены, сплошь заклеенные журналами, причем теми страницами, где изображались в цвете красивые девушки и актрисы. Я усмехнулся:
– Смотри-ка, Петр Николаевич старый, а вкуса к молодым не потерял.
– А что, – отвечал он живо, – в Аиме можно хороших девок высватать!
– Говорят, вы хорошо знаете пещеру, – сказал я.
– Кто говорит? – порывисто обернулся он ко мне.
– Охлопков. Он сказал, что лучше вас тут никто окрестностей не знает. К вам советовал обратиться, чтоб пещеру показали.
– Показать можно, только сейчас не могу, сено надо убрать.
– В пещеру до самого конца ходили?
– Нет, там озеро есть, его обойти нельзя, потом дыра, так надо лезть, – он показал, как в дыру надо протискиваться. – Фонарь хороший надо, веревки, потом на чем озеро переплыть.
Петр Николаевич быстро переговорил по-своему с сыном, и Василий сказал:
– Мы сейчас на сенокос съездим, тут недалеко, сено уберем, а вечером я вас в пещеру свожу. Я там тоже давно не бывал.
– Ну и я с вами на сенокос.
– Зачем? – быстро спросил Петр Николаевич.
– Помогать буду, – ответил я. – В детстве тоже сено косил.
Петр Николаевич набросил на плечи брезентовую куртку, повязал голову белым платком, чтоб комары не так ели и за воротник не сыпалась сенная труха, и подался к воде. Там он сел в оморочку и, помахивая двухлопасным веслом, не оглядываясь, поплыл в конец залива. Мы с Василием и мальчишкой лет четырнадцати- его братом – сели в плоскодонку. За нами по берегу пустились две собаки, изнывавшие на дворе от безделья. На шее у каждой по колодке, как у оленей. Путаясь между ног, колодка – короткий обрубок жерди – не дает собаке бежать. Это для того, чтобы они не убегали в тайгу. Близ Ципанды пасется много оленей, они боятся собак, как волков, могут разбежаться.
– А чьи олени? – спросил я Василия.
– Многих, – отвечал он. – Частные олени. Хозяева живут в Аиме, а олени пасутся здесь, они к этим местам привыкли, в других местах пастись не хотят, убегают. Таежный олень любит то место, где родился и вырос. Сопка здесь хорошая, – он кивнул на двугорбую сопочку, опоясанную посередине гольцами. – Ягель есть, ветер оленя обдувает от гнуса.
В конце залива, куда мы подъехали, находилась усадьба: изба, сарай, обнесенный жердяной изгородью лужок. Сено уже на нем было скошено, и отава поднялась густая и зеленая – вот-вот и ее пора косить. За изгородью росли отдельные большие лиственницы, на ветках висели черепа медведей, а к стволам прибиты сохатиные рога-лопатки – знак давних трофеев. Изба и сарай еще не потеряли позолоты – срублены недавно.
– Зимой здесь отец живет, – пояснил Василий. – Сено рядом, за скотом ухаживать легче.
Мимо изгороди мы прошли в лесок. В сырой низинке среди ольхи и черемухи было много красной смородины, ее прямо на ходу можно было собирать горстями. Как я заметил уже, местные жители не столь охотно ее собирают, предпочитая синюю – охту. Вот из охты они готовят и варенье, и соки, и просто засыпают ее сахаром в банках. А красная смородина терпкая, много ее не съесть.
По сторонам от тропки росли и грибы, но пока лишь сыроежки – красные, белые, зеленоватые, не ахти какого достоинства. Ерунда – не грибы.
Через сырой лесок мы вышли на луговинку. Она раскинулась на пригорке над заливом и, судя по тому, что на ней оставались две-три елки и торчали пеньки, она была отвоевана у леса и являлась результатом многолетних трудов. На Мае лугов не так много, особенно незатопляемых, и все их в свое время приходилось расчищать от кустарника и деревьев.
На лугу стояли штук тридцать копешек, небольших, сложенных в расчете на переноску на руках. Под елью, прислоненные к стволу, имелись, вилы и грабли. Петр Николаевич скинул куртку и взял деревянные вилы, а Василий принес две жердинки-подкопенника с зашлифованными об траву до костяного блеска острыми концами. Старик направился к остожью, а мы с Василием подались за крайними копнами.
Жарко припекало солнце, звенели комары, кружились оводы, пахло свежо и пряно увядающей в копнах травой, хвоей близкого ельника, разогретой землей и еще бог знает чем, но упоительно прекрасным, что в целом называется луговым запахом. На стерне лежали скошенные пожелтевшие стебли дудника, а возле пней и деревьев, где не достала коса, горделиво поднимали белые зонтики цветов живые дудники, перегоняя их в росте, тянулись кверху стебли какалии с листьями каждый в особицу, напоминавшими лезвие копья, только широкое и короткое. У какалии сверху лист гладкий и прохладный, а снизу рыхлый и теплый, за что и прозвали в народе это растение мать-и-мачеха. Среди уцелевших трав я видел коричневые соцветия – шарики кровохлебки, стебли отцветающего дикого лука.
Василий вбил подколенники под сено, и мы разом подняли копну и понесли. Я шел сзади, чтобы видеть под ногами, концы жердей у меня были длиннее, и, тяжесть на меня приходилась меньшая. Но Василий был коренаст, в самой силе, не то что я. Он приехал в Ципанду к отцу в отпуск, с женой и детьми, из Забайкалья, где служит в армии. Старший лейтенант, танкист. Для своих лет он был рыхловат, округлел, сказывалась жизнь без физической работы. Откуда-то взялись оводы, и пока несли копну, они повпивались в руки, через рубашку в плечи, а Василий к тому же скинул с себя рубашку, и они так и липли к голому его телу. Эх, с каким удовольствием, поставив копну у остожья, шлепнешь на себе зловредную муху, и потом кровь долго сочится из ранки-укола. И, несмотря на это, хорошо, очень хорошо было таскать ароматно пахнущие копны, сваливать их к остожью, где Петр Николаевич выкладывал стог, подхватывая деревянными вилами большие пласты сухого слежавшегося сена.
Часа через два мы перетаскали все копны, и Петр Николаевич полез на стог, а Василий принялся подавать ему. Я остался подгребать сено, натрушенное при переноске, и когда подошел к ним, стог уже пора было завершать, а внизу оставалось еще много сена.
– Петр Николаевич, не уложишь, – сказал я. – Распускай стог пошире, а то узкий кладешь.
– Ничего, – ответил он, – ты давай таскай, таскай!
Василий внизу мокрый от пота, а старик хоть бы что, вилы мелькают в его жилистых крепких руках, глаза вприщурку, острые, платок сбился на сторону, и на лбу пряди полуседых волос. Я чувствую, что он доволен жизнью, счастлив, что у него работа горит в руках, что он своими руками зарабатывает еще свой хлеб. Возьми такого старика, оторви от родной стихии и оставь в городе. Он умрет с тоски, знает об этом и никогда не сменяет своей Ципанды ни на какие благоустроенные поселки. Здесь он врос в землю, как старая сосна в камень, и никакими силами его не оторвать, не перенести в другую среду. И я почему-то подумал, что все разговоры о том, как закрепить оленеводов, привлечь молодежь в эту отрасль хозяйства, отчасти надуманы. Администраторы и районные власти ратуют за создание удобств и материальное обеспечение оленеводов, люди типа Жиляева – за внедрение в оленеводство науки и техники, вплоть до датчиков, которые надо цеплять оленю на шею или рога, чтоб пастух по локатору мог определить, где пасется его стадо. Все это, в пределах разумного, придет в свое время, будут пастухи делать облеты стада на самолетах и вертолетах, будут и сетки-ограждения вместо жердяных изгородей, будут пенопластовые переносные домики вместо палаток, но независимо от этого люди будут пасти оленей всегда, потому что кроме удобств есть еще тайга, без которой человек не может чувствовать себя счастливым, не сможет жить. Были, есть и будут люди, которые не ищут легкого хлеба, и они не сменяют профессию пастуха ни на какую другую.
Оказывается, Петр Николаевич выкладывал длинный стожок, а не круглый, приткнув его одним торцом к дереву. Вскоре стог был завершен, и мы отправились домой с чувством исполненной работы. Шли медленно, освежаясь по пути красной смородиной. У меня было приподнятое настроение, как во время большого праздника, словно на несколько часов перенесся в далекое безоблачное детство, в самую счастливую свою пору.
…Василий сдержал свое слово, заправил моторку и повез в пещеру всех желающих. Ничего нового я там не увидел, чуть дальше прошел в грот и вернулся. При свете фонарей едва угадывались темные стены, суживающиеся кверху, и только.
Назад, переехав реку, мы шли к Ципанде напрямик, через пересохшую протоку. Вел нас симпатичный парень – один из отпрысков братьев Дьячковских – Виктор. Он шел чуть прихрамывая, потому что еще в детстве повредил себе ногу, но довольно быстро. Я спросил, где он работает.
– Связист,- отвечал он. – Мой участок в восьми километрах от Ципанды. Там скучно, так я сюда прихожу. Тут кроме меня еще брат Гаврила, тоже связист. В другую сторону, в шести километрах от Ципанды, живет семья другого моего дяди, тоже Дьячковские, связисты.
– Как работается?
– Бывает трудно, когда столб менять приходится, но я один управляюсь, лебедкой его поднимаю. По линии ходить много приходится, но у нас здесь лучше, чем на побережье, таких снегов не бывает, как там. На Джугджуре снег такой случается, что столбы закрывает, провода рвет, линию валит. И наледи там большие. Плохо, что медведя иногда встречаешь…
– И как ты с ним?
– На столб лезу, а потом пальму всегда с собой ношу. Пальма надежнее ружья…
Пальма – короткое копье с широким и длинным лезвием, раньше она была необходимой принадлежностью каждого оленевода и охотника. Зверя ли раненого добить, от медведя оборониться – выручала пальма.
В доме Петра Николаевича было и без нас полно люду. С вечера были звезды, я понадеялся на хорошую погоду, поставил палатку на улице, а ночью пошел дождь, и нам утром пришлось перебираться в помещение, сушить одежду. На лужах возникали и лопались пузыри, и я понял, что дождь зарядил надолго. Мы сварили еду и чай на печке, к чаю мы запаслись и сливочным маслом, печеньем и галетами (их уступил нам из своих запасов связист Гаврила – рослый молодой мужчина, живший в отдельном большом доме). На продукты можно было не скупиться, хватит до Аима. И мы чаевали, посматривая, не светлеет ли небо.
Еще утром старушка Дьячковская подоила корову, и теперь корова и телок паслись возле школы. В поселке проживало пять семей – пенсионеры и связисты, все из тех, кто не пожелал переселяться в Аим или Джигду. Держали коров, кое-кто – оленей. Место для деревни хорошее, затишное, незатопляемое, много лучшее, чем в Джигде. Да и как его покинешь, если неподалеку лежит чугунная плита-надгробье с отлитой фамилией Дьячковских – деда и прадеда нынешних Дьячковских. Могила почти столетней давности. Трудно покинуть такую землю, отступиться от нее.
Прождав до двенадцати часов, мы решили плыть. Перенесли вещи в лодку, простились с Дьячковскими и пошли заливом к скалам, на стремнину. У скал с трудом одолели вертун. Надо было задирать голову, чтобы взглянуть на скалы, грозно, отвесной стеной высившиеся над водой. Были они мокрые, потемневшие, и хмуро стояли под частым дождем – сеянцем. Зато на выходе с улова Алешка подцепил большого ленка, а проплыв еще немного, – другого, и тайменя. Я греб чуть-чуть, чтоб не поднимать руки и не показывать из-под плаща коленей. И все же не прошло и часу, как мы были мокрые и влага начала пропитывать одежду на плечах, а в сапогах захлюпало. Чтоб не замерзнуть, пришлось грести бодрее.
Не заметив как, мы миновали жилье связиста Дьячковского, и, когда увидели на взгорье избы, выгрести к ним против течения было уже невозможно. Решили плыть, насколько хватит сил и выдержки, хотя чувствовали, что под дождем нас надолго не достанет. Озноб пробирался все глубже, и даже усиленная работа не согревала.
За Ципандой сопки лежали по правобережью, такие же скалистые, из желтого плитняка, с высокими утесами-останцами, а слева – темные ельники, разнолесье, обычное для поймы Маи. Из затянутых дождем далей одна за другой выплывали сопки, и казалось, что им не будет конца. Наконец, за сопкой показался взгорок, расчищенный от леса, вроде старого поля. Мне говорили, что километрах в двадцати от Ципанды есть старая избушка, и я обрадовался, надеясь найти там укрытие от дождя, потому что озноб сотрясал, казалось, самое сердце и зубы чакали помимо воли.
Мы быстро подгребли к увалу, закрепили лодку за плавину и поднялись на яр. На пустоши виднелись стенки какого-то строения. Да, когда-то это была избушка, крохотная, метров на пять-шесть площадью, но плахи, застилавшие потолок и засыпанные сверху землей, обрушились, и только в одном углу еще держались, представляя защиту от дождя. Был еще перед избушкой навес из корья, прогнившего и в дырах. Я быстро раскидал палки, выровнял под навесом площадку для палатки, застелил ее сначала кольями, чтоб не на мокрую землю стелить ветки, и принялся яростно рубить еловые лапки и таскать их на подстилку. Наше спасение было только в быстром устройстве, чтоб можно было переодеться в сухое, иначе даже хороший огонь нас не избавит от жестокой простуды. Я это знал, потому что уже дважды попадал во время своих странствий под долгий дождь, когда переохлаждаешься настолько, что язык не повинуется и руки отказываются служить. Если по телу беспрерывно течет холодная вода, то летом можно «дать дуба» еще быстрее, чем зимой, в мороз. Поэтому, увидев, что сынишка между делом лакомится земляникой, густо усеявшей землю рядом с избушкой, я грубо прикрикнул на него и заставил заняться делом. Надо было защитить палатку от бокового дождя, наготовить дров для большого огня, чтобы хоть немного обсушиться. В тайге не на кого надеяться, все надо делать быстро, если не хочешь пропасть или нажить неприятности вроде хорошего воспаления легких.
Отправляясь из Ципанды под дождь, я прихватил в лодку бутылку бензина, чтоб не возиться с разжиганием костра из мокрых дров. Теперь бензин пригодился, едва плеснули его, как он вспыхнул от спички, и заполыхало пламя. Мы немного обогрелись, и с одежды повалил пар. Хорошо. Живем. Не беда, что сверху продолжает мочить, зато брюки и рукава начали подсыхать, а корье хоть и плохо, но защищает палатку от дождя.
Только теперь я огляделся по сторонам. Последняя сопка перед нашим увалом обрывалась к ключику скалами. Покрытые по уступам мхами, растрескавшиеся и потемневшие от дождевых потеков, они жили, эти утесы, и на нас смотрели огромные фантастические лики. С одной – суровый дед с толстым, словно бы угреватым носом и плотно сжатыми устами, с другой – ханжа-святоша, лицемерно опустивший очи долу, с третьей- толстогубый обжора. В каждой скале было что-то свое, и я насчитал семь вполне определенных, эскизно намеченных лиц с конкретным характером каждое.
Сумерки не принесли изменений в погоде, дождь продолжал шелестеть, тучи вплотную прилегли к земле. Молодые елочки и сосенки, поднявшиеся на старой вырубке вокруг избушки, загустели, и в каждом темном провале между ними затаилось что-то недоброе. Огонь полыхал, сгущая вокруг темноту, а мы подтащили к нему крупные валежины и только тогда уже взялись за чай. Хорошее дело чай. Никакая водка не согревает душу так славно, как крепкий горячий чаек. Вино согревает на миг, а потом застываешь еще хуже, а чай греет надолго. Я в этом не раз убеждался сам и слышал от охотников-промысловиков, которые в тайге не балуются винишком.
Спали мы сносно, только края оленьих шкур намокли, а сами они отсырели. Дождь продолжался и утром. Седые от влаги, стояли вокруг избушки травы и сосенки. Особенно много воды собирают молодые лиственнички, и гибкие их ветви никнут под тяжестью воды и радостно выпрямляются, едва, задев, даешь им возможность стряхнуть свою ношу.
Алешка, едва из палатки вылез, как сразу побежал к лодке и вскоре наловил спиннингом связку крупных окуней, хотя у нас была цела вчерашняя рыба. Я занялся костром.
В полдень наметился перелом, облака начали подниматься, высвобождая из плена вершины ближних сопок. И хотя дождь продолжался, мы решили плыть. Шли осторожно, не приближаясь ни к лесистым берегам, ни к скалам, потому, что размокшая земля не держала деревьев, и они рушились с берега в воду: одна большая ель шумно рухнула неподалеку от нас, взметнув каскады брызг, а высота ее не малая – более тридцати метров. В другом месте обрушился в воду каменный столб, державшийся, что называется, на одной ножке на вершине утеса. Камни с грохотом посыпались в воду, подняв большую волну. На отмелях лежали жертвы непогоды – зеленые ели и лиственницы, принесенные водой, которая еще продолжала их умащивать на галечном ложе. А сколько свежих лесин лежало под крутыми берегами, утопив макушку в воду и цепляясь корнями за взрастившую их землю!
Дождь прекращался, он теперь шел местами, завешивая сивым пологом сопки то справа, то слева, то перед нами и высвобождая нам дорогу, когда мы подходили к завесе ливня. Мая меняла курс, капризно изгибалась, образуя большие кривуны, хотя в целом продолжала уходить на север. Облачное холодное небо дышало близким снегом, и мы бы не удивились, если б увидели очередную сопку побелевшей.
Вечерело, а я все не мог присмотреть хорошего места для ночлега. Наконец выбрал высокую галечную косу и не ошибся: там до нас не раз останавливались люди, имелись колья для палатки, висел котел, здесь удобно было спрятать лодку в небольшой промоине. И тут со стороны Аима показались три моторки. Они живо подвернули к берегу. Ехали управляющий отделением совхоза, председатель сельсовета и моторист по каким-то своим делам.
– Далеко ли до Аима? – спросил я, когда мы познакомились.
– Километров девяносто, – отвечал управляющий – молодой энергичного вида здоровяк лет тридцати пяти, в смушковой круглой шапочке с козырьком и в полушубке (лучшая одежда для поездки по реке в такую погоду). – А впрочем, черт их мерял…
Они собирались заночевать в Ципанде, и я предложил им рыбы на уху, не скрывая радости при виде людей на этой пустынной северной реке. Управляющий ехал за ветврачом, потому что в аимском стаде начался падеж оленей от какой-то болезни.
– Дня через два я буду в Аиме, тогда, возможно, подброшу вас до Юдомы, – пообещал он. – Приедете в деревню раньше меня, обращайтесь к моему заместителю, он вам предоставит жилье.
Мы поблагодарили его за любезность. Мощно взревели моторы, и лодки умчались, а мы начали устраиваться на ночлег, взбодренные этой встречей.
На этот раз я поставил палатку за огромным тополевым выворотнем, в затишном месте. Тополь был старый, меж его корней, где держалась земля, росла синяя смородина. Охты повсюду столько, что можно собирать ее ведрами. Она растет между зарослями чозений и не уступает домашней смородине по росту. Много и другой ягоды – белой свидины, к которой неравнодушны медведи и крохали. Правда, утки берут эту ягоду только тогда, когда ее заливает вода. На сухопутье утки вылезать не любят. Однажды охотник убил медведя-четырехлетку, кормившегося в зарослях свидины. Когда мы его вскрыли, то нашли в желудке ведра два этой белой ягоды. В ближнем отсеке желудка она была еще совсем свежая, а из второго так шибануло винным кислым духом, как из бочки с плодово-ягодным вином. Вот и подумал я тогда, что на ягоде медведь всегда ходит «на взводе» и от него в это время можно ожидать чего угодно, потому что пьяному море по колено. Поэтому полагаться на медвежью добропорядочность никогда не следует.
Мы опять ночевали в обнимку с оружием, и нас никто не побеспокоил. Утро выдалось облачное, с красной ветреной зорькой, прохладное. Вечерняя уха из тайменя превратилась в рыбный холодец, хоть пластиками режь, как в ресторане. Только там добавляют желатин, а у нас она стала такой оттого, что набили рыбой полный котел. Но одна уха нас не устраивала, и Алешка занялся приготовлением своего «фирменного» блюда – окуней на палочках, запеченных у костра, а я предпочел горячую талаку из тайменьего бока. Когда она только с огня, сочная, чуть присыплешь ее сольцой, и она хороша.
Река заметно раздалась в берегах. Плесы стали длиннее, а перекаты короче и слабее. Сопки по-прежнему поджимали Маю то справа, то слева, обрываясь к реке крутыми осыпями и скалами. Породы – все тот же расслоенный желтый камень. Проплывая вблизи скал, мы видели под карнизами плит множество ласточкиных гнезд, налепленных на недоступной для воды высоте. Совсем как под крышами деревенских домов. На невероятной, почти отвесной крутизне ухитрялись расти сосны. Зеленые стояли вершиной кверху, умершие лежали корнями кверху. В реку сосны не падали, добычей реки, размывавшей берега, становились ели, тополя, чозении, березы, лиственницы, рябины и черемухи. А сосны ютились на косогорах, куда никакие другие породы взбираться не решались и куда воде доступа не было.
Плывем неторопко. Плесы расстилаются, как голубые шелка, без единой морщинки. Обрезают их у горизонта светлые лезвия кос то справа, то слева, и висят над ними в колеблющемся голубом мареве, будто подтаявшие, островки тальников и чозений и новые берега. Даль манит, завораживает и с неуемной силой влечет к себе, обещая открыть нечто новое, такое, что до сих пор не открывала, и, повинуясь этому зову пространства, гребешь, не жалея сил, стремясь приблизить свидание с прекрасным. Но вот вдали замаячили высокие горы, а река шла прямо на них, и, казалось, обязательно упрется в каменную их стену.
Часам к двум дня горы встали перед нами каменным барьером. Казалось, река уходит под них и сворачивать ей больше некуда. Зеркально блестел плес, а над ним, вполгоры, осыпь и каменные зубья останцев – островерхих скал. На косе справа виднелось белое пятнышко чьей-то палатки, курился дымок. Подплывая к табору рыбаков, мы слышали отдаленный расстоянием непонятный грохот. Не то работал мотор самолета, не то слышался шум поезда. Так и не поняв, в чем дело, мы подгребли к табору.
В палатке жил молодой якут очень болезненного вида, в замызганной хлопчатобумажной курточке. Он сидел на гальке, разбирал и чинил спутавшуюся сетку. Грузила и наплава зачастую захлестываются ячеями сетки, и с ними много возни. Ему помогали, а может, больше мешали два мальчугана в таком возрасте, когда помощи от них не очень-то дождешься, а смотреть за ними надо в оба.
Василий Трифонов работал связистом, но несколько лет назад простудился, его парализовало, после длительного лечения немного отпустило, однако не настолько, чтоб он мог работать. Ему дали пенсию по инвалидности. Его дом был на линии связи, и он не пожелал куда-то переезжать, остался, где жил. Сейчас понемногу рыбачит для себя и других связистов, а те взамен поддерживают его, чем могут. Мальчики не его, он одинок, они приехали с ним сюда потому, что на реке веселей, чем в лесу. От дому сюда два часа езды на оленях. Весной он убил неподалеку отсюда сохатого, но пока ходил в поселок, на сохатого набрел медведь и не подпустил его к мясу. Стрелять по медверю из простого ружья он не решился. Так и пропал сохатый.
Мальчики убежали в палатку греть чай, а Трифонов продолжал рассказывать. Место здесь рыбное, Малген называется, по реке, которая у горы впадает в Маю. Вот начнется осень, только станут забереги и ледком скует заливы, как в Маю начнет спускаться рыба из притоков. Тогда уловы бывают богатыми. Есть тут и осетры, много, но в сетку не попадаются, потому что живут на глубине. На осетров надо ставить крючковую снасть, но за это строго наказывают, потому что ловить осетров запрещено.
Он спросил, не обгонял ли нас Мильков, который возит почту из Нелькана в Аим па моторке. Дело в том, что Мильков обещал купить у него ягоду охту. Ягода – два ведра – собрана, как бы не испортилась, если его долго не будет…
Не очень веселая, но тоже жизнь человеческая. Трудная жизнь, но пропасть человеку не дадут. Не такие в нашей стране законы, не таков народ, чтоб оставлять человека с бедой наедине.
Пока пили чай с галетами и сахаром, разъяснилась причина непонятного грохота. Оказывается, снизу шел колесный грузовой теплоходик и тащил за собой катерок и лодку. На перекатах колеса доставали дна и грохотало железо о камни. Теплоход шел из Усть-Маи, наверное, чтобы снять с мели катер в Нелькане и нефтянку перед Джигдой. Мы, плывя на лодке, не замечали, а вода-то прибывает, вот и пользуются речники случаем, чтобы вызволить свои суда.
Караван прошел мимо нас, и вскоре опять донесся грохот: теплоходик переваливал через перекат на колесах, хотя осадка у него невелика – сантиметров восемьдесят.
Смотришь на горы у Малгена издали – горы как горы, с лесистой хребтиной, а подошли ближе, глянули снизу, и хребтину закрыло зубчатой стеной останцев, стоявших один к одному по верхней кромке осыпи. Они прорезались вдоль всего хребта, как острые зубы дракона, на поле, вспаханном Одиссеем. Глядишь снизу – не гора, а кардиограмма больного, у которого сердце работает с перебоями.
Мая всей своей мощью напирала на гору, с шумом выплескивала на камни воду, крутила воронки, ходила кругами, то вывертывая на поверхность каскады воды, то завинчиваясь в глубину и, взволнованная, нехотя откатывалась влево, долго текла на юг и, лишь поплутав, покривуляв, снова устремлялась на север, в прежнем направлении.
За Малгеном горы начали постепенно терять свой прежний облик: не столь высокие, с приглаженной вершиной и гольцами. Вместо сосны на них господствовала лиственница, склоны белели от ягеля, будто припорошенные снегом. Но прибрежные скалы еще оставались, и километрах в двадцати ниже Малгена мы увидели еще один лик. Это была скала в форме головы батыра, в папахе, с круто заломленной бровью – подплывая, мы видели ее в профиль, – с курчавой густой бородкой и мощным поворотом шеи. Это был настоящий горельеф, потому что голова не теряла своих черт сбоку, прямо и снова в профиль. Величиной она была метров двадцати, не меньше, и долго маячила позади, как последний всплеск каменной фантазии гор.
Эти высоченные каменные столбы на фоне беспокойного неба и угасающей зари, глядящие в черную глубину Маи, эта зоревая полоска реки среди темных лесистых берегов вдали, подавляющая тишина, когда даже самого слабого плеска не раздается вокруг, только вычерчивают замысловатые виражи летучие мыши, создавали ощущение нереальности, инопланетности окружающей нас природы.
В этот вечер мы остановились на ночлег поздно, в сумерках, на косе, за которой когда-то была заимка, а сейчас оставалась пустошь. Трава на ней была выкошена, на лугу стояли два стожка сена, колья от балагана да яма для хранения мяса. За лужком, среди разнолесья, покоилось маленькое круглое озерко в обрамлении сочных трав, заросшее кувшинкой и листьями чилима – колючего ореха – и сюда, наверное, наведывался по ночам сохатый, пока не попал в погребок сенокосчикам. На лужке стояли несколько рослых кудрявых березок с коричневыми поясами – следами снятой бересты. Ее много валялось повсюду, и мы взяли кусок на растопку, чтоб не возиться с разведением костра.
Лужок и стога являлись.следами жителей Аима, и мы решили, что до деревни уже недалеко. Я чувствовал сильную усталость, болели руки, и, попив наскоро чаю, полез в палатку на мягкую оленью шкуру, где можно было вытянуться во весь рост и смотреть, как играют сполохи огня на бязевой стенке. Алешка долго не шел, наверное, сидел у костра, подбрасывая дрова, и смотрел на причудливый лет огненных точек, срывавшихся в темноту ночи с рыжих косичек огня. Огонь и вода – две стихии, на которые не устанешь любоваться, да и свои думы, несмотря на молодость, у него, наверное, были.
Утром Алеша сказал мне, что ночью кто-то подходил к табору, он ясно слышал шорох гальки под чьими-то шагами, думал, что к нам жалует медведь и выходил с ружьем к костру, но шаги стихли и больше не повторялись. Наверное, зверь ушел. Я проследил берег метров на пятьдесят в сторону, указанную сыном, но галька оставалась повсюду непотревоженной. Возможно, в тиши ночи шаги раздавались гораздо дальше, ведь слышимость у воды хорошая. Берег был слишком обрывист (мы стояли у начала косы), чтобы сохатый мог легко выбраться наверх. Да и нечего ему делать на галечной косе, он любит иные места. Если кто-то и был, так это медведь. Он может пройти, почти не потревожив гальки, и выбраться наверх. А по косам он ходит часто, предпочитая открытые места бурелому и зарослям.
Предположение, что до Аима недалеко, подтвердилось очень скоро. Не прошло и двух часов, как мы увидели табор животноводов – загон для коров и телят, дощатую летнюю кухню, палатку для жилья, мальчишек на берегу у воды и бродивших по косе телят. Собаки залаяли, мальчики увидели нас и скрылись. Мы покликали их, они не отозвались.
Табор был пуст, хозяева покинули его, и мы сочли неудобным находиться там и спустились к лодке, чтобы развести огонь и сварить чай, побриться перед Аимом. И тут показалась моторка с людьми, ехавшими с Аима. На берег вышли мужчина, женщина и две девочки школьного возраста. Семья, – понял я и подошел к ним знакомиться. К приехавшим вышли из кустов мальчики, на наш зов не откликавшиеся.
– Что ж вы, орлы такие, забоялись нас, – пожурил я их.
– Тут бывает, что пьяные ездят, так они боятся, – ответила за них женщина.
Это была семья эвенков-животноводов. Он – небольшого роста, сухощавый, с редкими, едва проступавшими на смуглом лице усиками и бородкой, в хлопчатобумажных пиджачке и брюках и высоких резиновых сапогах, с ножом у пояса, как у всякого таежника, с добродушной стеснительной улыбкой на лице, по виду несколько моложе своей жены. Соловьев Григорий Николаевич, – назвал он себя. Он пастух, косит сено, помогает жене – доярке аимского стада. Зимой уходит на промысел охотиться. Летом зарплата у него небольшая, потому что стадо невелико – всего шесть коров и восемь телят. А зимний заработок зависит от добытой пушнины. В нынешний сезон взял десять соболей и шестьдесят белок. Охотники, промышлявшие в верховьях Аима, добыли пушнины больше. Он далеко не ходил. Соболь есть повсюду, его достаточно, а вот белка куда-то пропала, можно сказать, что нет белки. Раньше ее за сезон брали сотнями. В бассейне Аима развелось много волков, травят оленей, а вот норки и ондатры нет. Ондатра раньше была по озерам, но сейчас куда-то ушла, не стало ее. Может, потому что травяного корма мало, может, по другим причинам. Озера здесь не очень добрые, даже карась в них не растет, мелкий, а это первый признак, что корма в озерах плохие.
Про ондатру я знал, что ее численность подвержена большим колебаниям. Она легко приспосабливается к любому климату, был бы только в достатке ее корм: водяная сосенка, хвощ топяной, осоки, рдесты, вахта трехлистная, сабельник болотный, тростник, стрелолист, рогоз. Морозов она не боится.
Живет ондатра около двух лет, потомство приносит два раза в год – в конце мая и в конце августа, по шесть-семь детенышей. Но у ондатры много врагов, особенно весной, когда из-за паводков молодняк вынужден покидать хатки-гнезда. В это время их хватают орланы, вороны и другие пернатые хищники. Лучшее время промысла – февраль, март, когда зверьки достигают промысловых размеров. Весенние шкурки ценятся выше осенних в полтора раза.
Ондатра способна производить большие перекочевки. Так, в нашем крае ее выпускали в Тугуро-Чумиканском районе, по реке Уде, а через несколько лет она заселила Амурскую область, Нижний Амур и даже проникла в Забайкалье. Гибельными являются для нее зимние переходы, когда она полностью поедает озерные травы и пускается на поиски новых мест. В сильные морозы она отмораживает себе лапы и гибнет.
– А олени свои у вас есть? – спросил я Соловьева.
– Немного есть, пасутся возле Ципанды, там пастбища хорошие, оттуда олень далеко не уходит. Вот придет осень, пойду их искать, потому что на охоту надо ехать на оленях, без оленя по тайге много ли выходишь…
Пока мы беседовали с ним, хозяйка в летней кухне проворно начистила щук и пропустила их через мясорубку, из фарша налепила котлет. Семья большая – пятеро детей да сами, еды нужно много, только успевай готовить. Хозяйка была покрупнее своего мужа, в кости пошире, энергичная, несмотря на пятьдесят пять лет. Фамилия у нее – Долокунова Ульяна Афанасьевна – по первому мужу. Старшие дети уже отделились, одна дочь окончила Магаданский зоотехникум и работает оленеводом на Чукотке, другие кто где, а пятеро младших еще при ней. Младшие – школьники, зимой живут в интернате, а летом помогают ей на ферме. Она Мать-героиня. Ох, нелегко вырастить десятерых!
– И вы еще находите время работать?- удивился я.