Так мало художественного такта у подобных американских жюри, что они без зазрения совести принимают также и детские работы только за то, что они — детские, и всегда предоставляют им какое угодно место, иной раз весьма заметное. К этим детским работам прикалывается записка с пометкой, к примеру, что автору картины двенадцать лет и он сирота. На каком-нибудь другом рисунке, исполненном в черно-белой манере и изображающем двух кур, прикрепляют бумажку с сообщением, что художнику пятнадцать лет, он глухонемой и к тому же еще хромой. Спрашивается, что общего у искусства с милосердием? Как художник я не постеснялся бы сорвать со стены кур этого самого калеки. Работа его попросту насмешка над зрителем, да и портит впечатление от картин, развешанных по соседству. Стоит только взглянуть на это немыслимое творение — и ты уже никогда его не забудешь: оно запомнилось тебе своей отчаянной бездарностью, врезалось накрепко в твою память, словом, тебе от него не отделаться. Если тебя хоть раз в жизни угораздило увидеть парочку таких вот кур, то и нынче эти куры будут маячить у тебя перед глазами, возникая вновь и вновь, когда ты этого меньше всего ожидаешь: они соскочат к тебе на бумагу, как только ты соберешься что-либо написать, усядутся рядом на абажуре лампы, повиснут на стенном календаре на твоей стене, и хлипкие тонкие лапки их будут жалостно торчать на виду у всего мира, так что больно станет на них смотреть. Конечно, и на американской художественной выставке можно порой среди всей дряни увидеть и кое-что хорошее, особенно если там представлены картины из всех штатов. Самое лучшее в американском изобразительном искусстве — это пейзажи: среди мастеров этого жанра Америка насчитывает ряд крупных незыблемых имен; мастера эти изрядно наловчились, к примеру, изображать красивые дубы. В истинно американском пейзаже обычно можно увидеть следующее: девушка доит корову на зеленой лужайке, у опушки могучего леса, на фоне голубой горы под ясным небом. Это все тот же «лунный свет», заимствованный из американской литературы, просто он принял здесь иной облик. Пейзаж этот все американские художники знают назубок, никогда не ошибутся в нем, ни единой былинки не забудут, все здесь приглажено и ровно. Корова расцвечена, как птичка колибри, весь лес состоит из прекрасных, живописных деревьев, да и горы выстраиваются так, что никак не давят на земной шар, но и не дырявят небо. О, как бы хотелось схватить эти самые горы в охапку и встряхнуть их как следует, чтобы отныне торчали они в яростном беспорядке, устремленные ввысь! И еще — хотелось бы, чтобы на небе появилась хоть одна-единственная тучка!
Словом, это искусство благообразное и смирное, тяготеющее к голубой идиллии, чуждое всему мирскому, искусство, по духу и содержанию в точности напоминающее американскую литературу. Если изображается пасторальная сцена, то ее действующие лица всегда предельно аккуратно одеты. Воздух может быть накален до ста градусов по Фаренгейту, трава, бывает, кудрявится от зноя, но пастух и пастушка ни единой пуговички не расстегнут на своем платье. Если же изображен интерьер, то на стене мы увидим «Тихого утешителя», а также портрет Джорджа Вашингтона, на пианино будут стоять ноты с сочинениями Санкея, а на календаре под зеркалом будет написано: воскресенье, 23 августа. И в этой комнате восседают в креслах двое влюбленных! Так расстегните же пуговицы, и пусть на календаре будет понедельник, какой угодно понедельник, и пусть картина дышит жизнью, ее борением и радостью! Я не прошу художников изображать любовное безумие, тяжкий грех: вопрос морали — особый вопрос, я лишь прошу, чтобы в картине была жизнь и под одеждой скрывались живые люди, а вот это уже — вопрос искусства. Пусть влюбленные покажут нам, что сердца их бьются, что грудь их дышит, что под кожей у них пульсирует жизнь и что в телесной оболочке заключен человек! Да где уж там — перед нами все тот же «лунный» свет. Где американская литература изъясняется многоточиями, там американская живопись пуритански живописует одежды — дальше этого искусство не пошло и не пойдет, пока не получит стимула со стороны.
В области ваяния американское искусство всего сильнее в изображении животных: собак и кошек, и только лишь самые отважные дерзают ваять негров. Индеец в боевом снаряжении; Христос, распятый на кресте; бюст Вашингтона — вот постоянный набор произведений американской скульптуры, характерный для современной Америки.
Иной раз встретишь гипсовую статуэтку, привлекшую твое внимание тем, что на цоколе выведены какие-то буквы, выгравирован стишок. Статуэтка представляет собой (естественно, добродетельно одетую) женскую фигурку невыразимой красоты, это истинно американская Венера с талией не толще детской шейки. А в стишке говорится, что такой прекрасной может стать каждая женщина — надо лишь купить и выпить столько-то бутылочек «Айерс сарсапарилла». Гипсовая фигурка, стало быть, всего лишь реклама патентованного средства. Дальше можно увидеть скульптурную группу: женщина моет мальчика, умывает ему лицо, и стишок утверждает, что таким белокожим, как этот мальчик, может стать каждый — нужно только пользоваться определенным сортом мыла для ежедневного туалета. Стало быть, эти произведения искусства — реклама продукции бруклинской мыловаренной фабрики Пирса.
Подобную профанацию искусства можно осуждать, можно огорчаться по поводу того, что искусство таким вот непосредственным образом превращено в служанку рекламы. Но в ту же секунду вспоминаешь, в какой стране мы находимся, и тут уж, пожалуй, остается лишь одобрительно кивнуть при виде очередной гипсовой статуэтки. А почему бы и не служить ей рекламным целям? В этих фигурках есть какая-то лукавинка, иной раз среди них попадаются и весьма удачные находки. Конечно, художественная ценность их невелика, реклама она реклама и есть, это всего лишь торговая вывеска, но по крайней мере хоть не «лунная» лирика, эти фигурки отражают какую-то жизнь, фиксируют какую-то ситуацию, отображают какой-то поступок. А зачем мне, спрашивается, в повседневной жизни индеец? Индеец ведь даже не знает, что есть такой жизненно необходимый предмет, как мыло.
Эти рекламные произведения представляют собой первую попытку создания национального американского искусства; они занимают в нем то же место, которое в сфере литературы принадлежит журналистике, именно в них воплотились самые лучшие оригинальные начинания в области искусства.
Американскому изобразительному искусству, кажется, совершенно чуждо благородное честолюбие. И поныне высший предел его устремлений — воплотить образ добропорядочного покойного президента времен бриджей, а не то создать более или менее верную копию статуи Венеры Милосской. О президенте известно, что единственным его даром была порядочность, а о Венере Милосской — что все привыкли перед ней преклоняться. Венера Милосская видна во всех витринах и окнах, она глядит на нас со всех полок, красуется на крышке любого пианино, непременно обнаружится в доме, продаваемом за долги, — и каждый поэт считает своим долгом ее воспеть. В Америке она — высший образец для всякого скульптора, в Париже она чуть ли не олицетворяет собой весь Лувр. Я ничего не скажу о ее длинной шее, которая могла бы быть и покороче, о ее хитоне, который несет декоративную функцию, скрывая ее тело вместо того, чтобы его прикрывать, — я принимаю ее такой, какая она есть, — как откровение. Мои чувства к ней сливаются в беззвучный вопль восторга, поистине она прекрасна почти что безмолвной красотой. И все же Венера Милосская чужда моей душе. Ее изображению самое место на закладках для книг. Даже на рыбных базарах я не встречал женщин с таким абсолютно невыразительным лицом, как у нее. А ведь если человек где-то стоит, то, стало быть, он поставлен туда по какой-то причине, но Венера Милосская стоит на своем пьедестале без всякой сколько-нибудь ощутимой необходимости, стоит себе и стоит: она прекрасна, и все тут. Душа ее не раскрыта, она всего лишь олицетворение строгой чистоты; прикоснувшись к ней, я лишь запятнаю ее чистоту. Я не люблю эту даму, она убивает мои иллюзии, гасит порыв, наполняя все мое существо каким-то вялым эстетским удовлетворением, никак не обогащающим душу. Вот бы ей еще одну руку, да что там, две руки — тело ее всего-навсего обрело бы завершенность, какой сейчас лишено, — но что такое завершенность, когда речь идет о безликой человеческой фигуре, почти ничего не выражающей. С помощью некоторой аффектации и известной доли «поэтического воображения» можно, конечно, как-то ее оживить; как знать, может, в грядущем столетии чувствительные люди даже отыщут под складками ее платья жилы, в которых пульсирует кровь…
Несколько лет назад некий американский скульптор решил сослужить службу своему отечеству; по политическим взглядам он был республиканцем, по природе своей — патриотом; многие американцы вдобавок видели в нем художника уникального таланта.
Он высек пьедестал, вырезал фигуры стоящего мужчины и коленопреклоненного негра, все эти три вещи он соединил железными скобками и создал таким образом группу. Стоящий мужчина должен был изображать рабовладельца, в руках у него был бич. Ведь если стоящий мужчина держит в руках бич, то совершенно очевидно, что он рабовладелец. Негр изображал раба. Стоя на коленях, он молился, но когда негр молится — это чудо. И вся Америка нашла, что работа нашего скульптора — истинное чудо. А художник был ловкий парень, в высшей степени наделенный американской изобретательностью: он ведь высек фигуру черного негра в белом мраморе, а фигуру белого рабовладельца—в черном. Опять же перед нами «Хижина дяди Тома», в точности «Хижина дяди Тома»! Мадам Бичер-Стоу не могла отчетливей сказать словами то, что эта скульптурная группа «сказала в камне», а сказала она вот что: какие страшные черные варвары, эти жители южных штатов! Как смели они заставлять эти чистые белые создания трудиться на хлопковых плантациях ради пищи, одежды и скудной платы! Группа эта сделалась символом свободолюбия и гуманности северных штатов, давших свободу неграм. Скульптор тот был патриот и, создав эту скульптуру, стал у себя на родине весьма значительным человеком, приобретя имя и уважение сограждан, состояние и высокое положение в обществе. Но его скульптурная группа ничего не поведала людям о том, что страна, ранее освободившая несколько тысяч негров, еще и сегодня содержит в рабском состоянии один миллион сто девятнадцать тысяч собственных чад, — содержит их, как рабов в шахтах, чего-чего, а этого скульптурная группа не рассказала[10]. Потому что скульптура не порицала рабство как таковое, такого замысла не было у скульптора, его группа прежде всего должна была стать политической рекламой в пользу республиканской партии, к которой принадлежал сам художник[11]. Во-вторых, она была задумана как некий патриотический дар всему американскому отечеству. Как таковую ее и приняли американцы, она наделала много шума и отныне считается крупнейшим произведением монументального искусства Америки.
Разумеется, американская скульптура при всем том необыкновенно целомудренна. Не вздумайте надеяться, чтобы изобразили людей без фиговых листков! Даже голый ребенок, играющий с туфелькой, не может играть с этой туфелькой без фигового листка. Мало того, если бы Ева, «новорожденная Ева» скульптора Дюбуа вдруг оказалась в Америке, на нее очень скоро надели бы поясок, закрывающий низ живота. Во всем изобразительном искусстве Америки царит, так же как и в американской литературе, предельно ханжеский страх перед обнаженной натурой. Художники рассказывали мне, что они никогда не пишут с модели, что им даже и не найти модели, потому что позировать нагишом значило бы бросить вызов всему бостонскому духу, но даже в том случае, если бы им удалось раздобыть такую модель, художникам не разрешили бы ее изобразить.
Можно представить себе, каково приходится художнику, вынужденному догадываться не только о порах кожи, об игре света и тени на ней, но даже о мышцах и целых частях тела. Чему же удивляться тогда, что изображение Венеры Милосской представляется американскому художнику наивысшей и заманчивой дерзостью. Возьмите, к примеру, парк Эрстеда в Копенгагене. Таких обнаженных статуй, как. там, самого парка с таким обилием обнаженных фигур нипочем не потерпели бы ни в одном американском городе, даже если бы такой парк подарили городу даром. Из высоконравственного кликушествующего Бостона расползается по всей Америке дух грубого ханжества, который соответственно окрашивает и искажает вкусы самих художников и публики. И если теперь, в силу острейшей щепетильности, американцы боятся вида руки без рукава, ноги без чулка, то вместе с тем они поразительно нечувствительны к художественному, духовному непотребству, столь распространенному в их искусстве. Я отношу сюда и детективы, и картины, которые выставляются в американских гостиных, и добрую часть патриотической скульптуры. Никто не стыдится предлагать вниманию посетителей выставок каких-то совершенно немыслимых кур только потому, что этих кур написал калека, и полагают вполне нормальным, что вокруг подобных картин собираются зрители. У торговцев картинами можно увидеть самые, что ни на есть смехотворные холсты, выставленные для продажи, изображающие, например, лосей в горах, причем у каждого лося на рогах — шелковый бантик, а не то — яркую звезду, заглядывающую сквозь окно в комнату, освещенную полуденным солнцем. В Сент-Луисе, столице Миссури, одном из крупнейших транспортных узлов Соединенных Штатов, три года назад выставили партию хромолитографий, на которых можно было видеть позолоченные водоемы, голубых ягнят и людей с розовыми глазами. Когда искусство обретает оригинальность на таком вот уровне, посетитель смолкает: он подавлен. Пусть только посмеет улыбнуться, ведь подобные картины создаются с самыми серьезными намерениями. Он находится на американской земле и рассматривает американскую художественную выставку; пусть наслаждается откровениями искусства, каковы бы ни были его сюрпризы, с тем же благоговением, с каким он внимает музыке патриотических медных труб, на которых играют люди, марширующие по улицам.
Отчасти ханжество, распространившееся в американском искусстве, объясняется тем, что им в основном занимаются женщины. Это обстоятельство имеет важное значение, поскольку оно во многом объясняет отношение к искусству целого народа. Американские женщины руководят искусством в своей стране, подобно тому как немецкие женщины руководят своей отечественной литературой и портят ее своими опусами. В Америке же этим занимаются дочери богатых людей, выучившиеся какому-нибудь виду искусства в одной из восьмидесяти восьми американских художественных школ, или же замужние женщины, по собственному почину, от скуки, а не то в угоду приличиям решившие позабавиться искусством на дому. Писать картины в Америке все равно что заниматься дамским рукоделием — чтобы в этом убедиться, достаточно посетить две-три американских семьи. Создается впечатление, что американские женщины считают себя чуть ли не обязанными дать жизнь какой-нибудь паре «художественных» кур. Это женское влияние, в свою очередь порожденное бостонским духом, уже одной своей массовостью воздействует на искусство страны. И не только деятели изобразительного искусства, но также поэты и артисты подчиняются этому влиянию. В Америке парадом командуют женщины.
Я снова хочу напомнить, что совершенно бесполезно оправдывать состояние американского искусства разговорами о естественности его отставания. Американцы воспринимают такие рассуждения как оскорбление и просят вас замолчать! Потому что в этой стране нет людей, сомневающихся в чем бы то ни было. Американский небосклон безоблачен. Не пробудилось еще здесь живое чувство, что искусство страны нуждается в руководстве, в импульсах извне; за то, чтобы их научили уму-разуму, американцы требуют ежегодной платы в сумме двух с четвертью миллионов долларов.
Мне отвечали в Америке: ну и что же? Ведь в Европе тоже существует таможенная пошлина на ввоз произведений искусства. Возражения эти высказывались без какого-либо, пусть малейшего, налета иронии, совершенно добросовестно; дальше этого мысли янки, видимо, уже не простирались.
Любая европейская страна легче Америки может обойтись без притока чужеземного искусства; в то же самое время, что еще важней, ни одна европейская страна не располагает такими огромными средствами, как Америка, средствами, позволяющими отказаться от взимания пошлины. В государственной казне Америки лежит свободный капитал настолько большой, что, если его сразу пустить в оборот, эта акция совершенно преобразила бы весь товарооборот в стране. Капитал этот настолько велик, что сами американцы замирают перед ним в изумлении, не зная, какое приложение ему найти. Как известно, этот капитал поистине стал яблоком раздора на арене внутренней политики Америки.
Можно было бы заметить, что в последнее время в Америке все же намерены значительно снизить пошлины на ввоз произведений искусства. Стоит, однако, посмотреть, насколько серьезно это намерение. На самом деле оно нисколько не серьезнее, чем это было в 1846 году. Последний билль о таможенных тарифах оставил у меня в точности такое же впечатление, как и все те, что ему предшествовали. Потому что в этой стране Америке не в первый раз издается подобный билль. Если на одной сессии конгресс принимает тот или иной закон, то уже следующий конгресс способен отменить его полностью или частично, в зависимости от политических установок действующего президента или же сената. В 1842 году пошлина на ввоз произведений искусства в Америку составляла 30 процентов, в 1846 году ее снизили до 20 процентов, а в 1857 году и вовсе отменили. Такое положение сохранялось на протяжении четырех лет. В 1861 году снова повысили таможенные тарифы на 10 процентов. В 1883 году конгресс сделал гигантский патриотический рывок, желая «защитить» отечественное искусство и продемонстрировать всему миру свою независимость: словом, он обложил зарубежное искусство 35-процентной таможенной пошлиной; таких огромных пошлин раньше и не знавали. И на этом уровне все и застыло. Билли о таможенных тарифах появляются и отменяются почти всякий раз по случаю президентских выборов в Америке, и правильнее было бы не рассматривать их непременно как радостный признак прогресса, это всего лишь случайные акции, плоды конъюнктуры. Так, трудно утверждать, будто последний билль о сокращении таможенных тарифов — плод пробуждающейся потребности американцев в художественном влиянии извне. Нет, это просто необходимое следствие общего снижения таможенных тарифов в Соединенных Штатах. Требовалось одним ударом сократить страшнейший избыток средств в государственной казне, от этого благостного дождя досталась капля и искусству, а в основном он пролился на такие товары, как французские вина и китайский фарфор. Подобные билли то появляются, то отменяются в Америке — все это лишь предвыборные маневры той или иной политической партии и осуществляются не ради искусства, а в лучшем случае ради французских вин и китайского фарфора.
Нет, все дело в том, что в Америке отсутствует художественное сознание. В этой стране искусство используется лишь для украшения гостиной. Если же кто-то пожелает напомнить, что как-никак европейское искусство все же имеет в Америке некоторый рынок сбыта, то следует разъяснить: с этим дело обстоит точно так же, как со слабостью американцев к европейским орденам и титулам, этот демократический народ, очевидно, к ним неравнодушен. В Вашингтоне, Бостоне, Нью-Йорке тяга к различным званиям и титулам столь же распространенная болезнь, как зубная боль и неврастения. Попросите какую-нибудь современную вашингтонскую даму показать вам свой альбом с автографами, и вы увидите, какое множество известных людей из разных стран она числит среди своих знакомых. Вы найдете в этом альбоме имена, принадлежащие людям самых удивительных званий и титулов.
В прошлый раз, когда я возвращался домой из Америки, спутницей моей была некая нью-йоркская дама. Ехала она в Европу с одной-единственной целью: хотела раздобыть там хоть какие-нибудь титулы, равно как и рекомендации, чтобы затем с их помощью проникнуть в круг нью-йоркской аристократии. Бесполезно было бы предпринять такую попытку без новенькой визитной карточки — для этого она была недостаточно богата. Точно так же обстоит дело и с Америкой как рынком сбыта европейского искусства. Американца лишь тогда сочтут богачом, если в своей гостиной он повесит картину, изображающую швейцарскую гору или же итальянского пастуха, — вот это сразу же возведет его в определенный ранг, это все равно что аристократический титул. Титул титулом, но этот титул не облагораживает никого. Все эти американцы, скупающие искусство, располагают достаточными средствами, чтобы вместе с семьей совершить путешествие в Европу. Чтобы в парижских гостиницах и на рейнских пароходах завершить образование, которое, по существу, и не начиналось. Из этих путешествий они привозят картины, какие в Америке считается модным привозить из дальних странствий. На другой год то же семейство отправляется путешествовать по Америке и из этой поездки привозит стручок гороха из Калифорнии и индейскую трубку из Вайоминга — все сплошь сувениры, какие также модно иметь в доме. В сущности, все эти сувениры равноценны.
У американцев есть деньги на покупку искусства, потому-то они и покупают его, но у них нет художественного образования, нет и влечения к искусству. В Америке открыто публикуются соображения о том, как лучше отделаться от европейского искусства, — этот вопрос обсуждается на страницах ведущих журналов[12]. И если такое возможно в Америке, где искусство не может похвалиться особыми успехами, то причина этого явления в том, что духовное развитие американского народа застряло на еще более низком уровне, чем сам народ это сознает.
ТЕАТРАЛЬНОЕ ИСКУССТВО
I. Пьесы и актеры
Из всех видов искусства в Америке больше всего развито искусство театральное. Здесь есть актеры с высоким уровнем мастерства; особенно в жанре фарса, грубой, лишенной нюансов комедии встречаются крупные дарования. Если исключить сферу литературы и отчасти — изобразительного искусства, то в остальном американцы отличаются сильно развитым ощущением реальности; на их сценах бьет ключом настоящая жизнь. По ним едут паровозы, плывут пароходы, скачут лошади, там же стреляют из пушек, револьверов, вообще стреляют без конца — порой запах пороха становится попросту невыносим для бедных зрителей. Весь шум жизни, которым полны американские газеты, встречается нам вновь на американских сценах. Но в этом грохоте до ужаса мало искусства, слишком много грубой силы затрачивается на то, чтобы произвести впечатление на зрителя. Но это впечатление убивается грохотом паровозов, громом пушечной канонады.
Только два, самое большее три театра в Америке располагают постоянной труппой. Как правило, театры сдаются в аренду странствующим труппам на один или несколько вечеров, чаще всего на одну неделю. Эти труппы путешествуют по стране, круглый год повсюду играя одну и ту же пьесу. За год они успевают обойти все американские сцены и на будущий год вновь повторяют то же турне, от берегов Атлантического до берегов Тихого океана. Разумеется, актерам этих странствующих трупп нелегко особенно усовершенствовать свой врожденный талант, но они уподобляются поэтам: однажды научившись писать стихи, они навсегда сохраняют это умение. Удивительно лишь, что в подобных условиях в Америке, помимо нескольких оперных певиц, получивших образование в Европе и, стало быть, сформировавшихся в условиях постоянного чужеземного влияния, имеются три выдающихся трагика, которые сложились, как актеры, почти исключительно на американской земле, — это Кин, Бут и Мэрфи.
В особенности двое последних достигли высокого уровня сходства с европейскими актерами, играющими Шекспира, и уже одно это само по себе — огромный успех в такой стране, как Америка, где так упорно сопротивляются всякому чужеродному художественному влиянию. Буту к тому же в ходе своей профессиональной карьеры пришлось преодолевать антипатию со стороны целого народа. Дело в том, что его брат был убийцей Авраама Линкольна. И, разумеется, этот факт мало способствовал популярности актера. Сейчас Эдвин Бут сравнительно редко появляется на сцене. Он уже сколотил себе довольно крупное состояние и к тому же стал стар. Да и ведет он настолько беспорядочный образ жизни, что уже по одной этой причине становится все труднее терпеть его выходки. Бут — сильная натура; на сцене он чем-то напоминает мясника; в быту отдает предпочтение грубым наслаждениям, пьет вовсю. Не раз можно было видеть, как. он играл сложнейшие роли во хмелю, но играет он великолепно, если только полностью не потеряет над собою контроль. Если же обратиться к актерским особенностям Мэрфи, то пришлось бы сказать следующее: хоть он и создает с подлинным умом образы большинства шекспировских персонажей, все же чрезмерно суетится на сцене, как бы занимает слишком много места, усердствует сверх всякой меры, но свойство это у него врожденное, можно сказать, от Бога, поскольку он американский ирландец. Актер Мэрфи слишком много актерствует: играя Ричарда III, он поистине трудится в поте лица, а Генриха IV изображает с помощью дешевых эффектов. Но, может быть, именно по этой причине его тем лучше понимает публика. Что-то сугубо американское видится в этой манере, но ведь и играет он для американцев.
О Кине следует сказать, что этот изящный, благообразный, длинноволосый господин создал совершенно новый и своеобразный образ Гамлета. Кин — глубоко оригинальная натура; у его Гамлета, может быть, нет ни одной черты, заимствованной у других исполнителей, — оттого-то сущее наслаждение видеть его в этой роли. Ты словно бы встречаешься с добрым знакомым, которого, однако, не узнаешь, а в тех сценах, где страсти Гамлета разгораются в истинную бурю, попросту наслаждаешься непостижимым искусством артиста. После исполнения роли Гамлета Кин уже несколько раз впадал в безумие. Трижды или даже четырежды побывал он в психиатрической клинике, но всякий раз, выйдя из лечебницы, он снова всходил на подмостки и снова играл Гамлета, сколько мог выдержать. В периоды безумия он одержим навязчивой мыслью, будто он — ничто, самое большее — пылинка, зернышко. Надо сказать, немногих американцев преследуют такие навязчивые мысли. Игра Кина страшна своим правдоподобием: достаточно увидеть его глаза — будто два осколка в лице, — и отчетливо видно, как безумие охватывает его.
Кин играл в Англии, но в Англии его не поняли, потому что играет он слишком тонко. Он вынужден играть исключительно для своих соотечественников, но и среди них его понимают только умнейшие. Из всех, кого мне довелось увидеть в Америке, я ни у кого не встречал такого проникновенного художественного склада, как у Кина. Этот человек не просто играет трагедию, не только изображает людей с трагической судьбой, но сама его игра в этой трагедии в свою очередь становится трагическим явлением — видишь ведь и слышишь, как в его искусстве бьется безумие. И в игре Кина, в том, как он изображает Гамлета, каждый усматривает, так сказать, две трагедии: трагедию самого Гамлета и трагедию актера. И когда Кин стоит на подмостках, одержимый своим искусством, его личная трагедия кажется зрителю не менее интересной, чем несколько тяжеловесный трагизм шекспировской пьесы. Искусство Кина — природный дар, данный ему от рождения, и, наверное, когда-нибудь дар этот и погубит его.
К сожалению, у Америки нет больше артистов одного уровня с Кином. Но актеров в Америке много. Самые старательные из них, пожалуй, ирландцы. Эти способные люди, наделенные быстрым умом, легко овладевающие всякой наукой, вороватые ирландские эмигранты, стали самыми лучшими актерами в этой стране. Особенно в фарсе не обойтись без ирландца: кажется, это просто специфическое амплуа ирландских актеров в американском фарсе — амплуа ирландца. В инсценированных; детективных историях ирландец обычно исполняет роль следователя, раскрывающего все преступления. А в патриотических пьесах ирландец, как правило, шпион, пытающийся проникнуть в военные тайны южных штатов.
В трагедиях ирландец появляется в последний миг как спасительный ангел, а в любовных пьесах он чаще играет роль богача и мецената, покровителя двух любящих сердец; словом, как ни верти, но успех всякой пьесы зависит от усилий доброго ирландца. Быть ирландцем тоже своего рода амплуа. И тот, кто выступает в этом амплуа, должен уметь говорить по-английски с ирландским акцентом, так, чтобы его почти невозможно было понять. Вдобавок он непременно должен быть рыжим, бритым и уметь танцевать джигу. Ирландец во всякой американской пьесе — тот, кто приносит с собой веселье, юмор, кто обеспечивает смену впечатлений после всякой пресной и затянутой любовной сцены. Поэтому быть ирландцем — благодарное амплуа: обычно зрители встречают ирландца ревом восторга, как только он появляется на сцене.
За немногими исключениями, искусство, с которым знакомишься на американской сцене, — искусство чрезвычайно примитивное. Оно слишком напоминает рыночный балаган. Да и пьесы играют примерно одни и те же по всей стране. На сцене театра «Гранд» в Нью-Йорке мне случалось видеть пьесы, которые впоследствии шли на второстепенных сценах в Чикаго, и, наоборот, на второстепенных сценах в Чикаго я видел пьесы, которые играли в бостонском «Гранде». Даже на какой-нибудь крупнейшей чикагской сцене сплошь и рядом видишь искусство, которое никто не осмелился бы предложить публике самого маленького театра, в самом маленьком городке у нас на родине. Но виноваты в этом не столько актеры, сколько драматургия. В американских театрах работает много способных актеров, которые за всю свою жизнь не получали других сценических заданий, как, скажем, сыграть ирландца или же негра. Истинно американская пьеса обычно не обладает строгой структурой, строгой связью первой сцены с последней, а состоит из множества эпизодов, и каждый из этих эпизодов представляет собой маленький скетч, который вовсе не обязательно органически связан с предшествующими эпизодами, как, впрочем, и с последующими. И труппа ставит себе целью не столько произвести своей пьесой какое-то общее впечатление на публику — зачем, спрашивается, вслед за последней репликой актера провозят по сцене паровоз? Нет, цель труппы состоит в том, чтобы каждой отдельной сценой захватить зрителей и заставить их аплодировать, плакать или смеяться. Гораздо большее значение придают остроумному диалогу или же любопытным обстоятельствам, при которых на сцене появится актер-ирландец, чем внутренней связи отдельных эпизодов. Настоящую пьесу, с началом и концом, подлинное драматическое сочинение, редко увидишь на американской сцене, поэтому американцы и ухитряются лепить пьесы из самых невероятных сюжетов. Не стоит даже называть такие, как «Хижина дяди Тома», «Оливер Твист» или «Битва при Атланте», — американцы способны слепить пьесы из проделок чикагских анархистов, из адресной книги, из двух кур или из Суэцкого канала; они способны драматизировать даже таблицу умножения. Нет конца тому, из чего эти янки способны сварганить пьесу.
Типичная американская пьеса — это фарс. И, как правило, фарс бутафорский. Если главное — наличие в труппе способного актера-ирландца, то следующий способ воздействия на публику — невероятные шумовые эффекты. Это пушечная канонада, потоки крови. Важная роль отводится также декорациям. Декорации придается столь большое значение в американском театре, что на афишах самым жирным шрифтом рекламируется именно она, так называемая «реалистическая» сценография. Подчеркивается, что актеры выступают в новых костюмах, и даже сообщается цена украшений, которые носит примадонна. На этих же афишах неизменно объявляется, что новый великолепный реквизит еще ни разу не показывался в данном городе. И актеры ждут, что люди сбегутся на представление, гонимые желанием увидеть эту великолепную пьесу. Учитывая важное значение декорации в любом американском спектакле, а также выдающиеся технические способности американцев, следовало бы ожидать, что декорации поражают зрителей невиданным доселе великолепием. Но, оказывается, отнюдь не всегда. Создателям декораций часто недостает художественного вкуса, чтобы поставить внешние эффекты на службу идее пьесы. Или, возможно, им недостает духовной культуры, чтобы гармонически сочетать друг с другом различные элементы декораций. На лучшей нью-йоркской сцене я как-то смотрел подобную «бутафорскую» пьесу, славившуюся своими декорациями. На сцене были показаны горы, но таких отвратительных гор я никогда не видел в Норвегии: картонные леса, картонные звери, картонные птицы, картонный слон величиной с мышонка. Все сплошь — грубый, совершенно безжизненный картон. Но в этом картонном мире сияло вечернее солнце — истинное чудо техники. Оно воистину повторяло характерный свет американского солнца; и зритель забывал, где он находится. Оно передавало смену света по мере того, как садилось «за горизонт», позади бутафорской природы. Оно рассыпало свет во все стороны, освещая сценический пейзаж, соскальзывало все ниже и ниже, потом появлялся приглушенный свет, тяжелый медный блеск тускнел, обретая матовый золотистый налет, и все ниже и ниже опускался солнечный диск. Теперь холодный свет багровел, мертвой кровью растекаясь по горным вершинам; затем свет стал зеленеть, все больше походя на бархатистую, а затем и на шерстяную ткань. И все ниже и ниже опускался солнечный диск.
И такое чудесное солнце освещало картонный пейзаж, картонные горы и реки, которые начинали дрожать, как только за кулисами актриса тряхнет юбкой. Какое художественное невежество под светом великолепного солнца! Весь пейзаж казался мертвым, как камень. Единственно живым во всем этом было солнце, и еще — человек. Этому человеку предстояло одолеть гору на заднем плане: за этой горой жила его любимая. И человек этот собрался в путь. Когда человек собирается в путь через горы, и человек этот в здравом уме и твердой памяти, он, естественно, постарается шагать в одном направлении. Но совсем по-другому вел себя актер на сцене. Он сновал взад-вперед в картонном лесу, только бы показать публике, что он шагает, прошел мимо картонных птиц, не вспорхнувших при его приближении, миновал скалу, которая до основания затряслась от его шагов, перешел вброд картонный ручей, даже не замочив ботинок, прошел мимо «мышонка», затем повернул назад и уже в бешеном темпе, как одержимый, заметался туда-сюда, туда-сюда и наконец скрылся за кулисами. Под звуки приглушенной музыки в конце концов село солнце, и наступила ночь. За этим последовала другая сценка, которая длилась восемь минут, а потом — тот самый мужчина уже вернулся назад и произнес монолог длиной в полмили, поведав в этом монологе самому себе и публике, как это он проделал такой огромный путь в горах, но ведь любой из сидящих в зрительном зале мог бы положа руку на сердце поклясться, что никакого пути он не проделал.
Американцам совершенно невдомек, что существует такая вещь, как поворотный круг, с помощью которого человек, собирающийся «проделать путь в горах», может шагать в одном направлении хоть полчаса подряд, не рискуя напороться на задник и не испытывая необходимости выбегать за кулисы. Сплошь и рядом на американской сцене ставятся так называемые «французские» пьесы, разумеется, во Франции эти пьесы и в глаза не видали. Просто через посредство газет американцы уразумели, что в театральном искусстве Франция не так уж сильно отстает от их родной Дакоты. Вот почему американцы ставят французские пьесы.
В этих пьесах, могущих похвастать разве что эффектным реквизитом, иной раз встретишь одни и те же декорации, совершенно независимо от того, происходит ли действие в какой-нибудь тулонской таверне или же в добропорядочном доме марсельских буржуа, — и все это в рамках одной и той же пьесы! А в других пьесах, уже не столько французских, сколько американских, можно увидеть один и тот же задник как для сцены в турецком гареме, так и в американской пивной. Американцы вовсе не считают, что декорация должна быть связана с темой данной пьесы. Если уж им посчастливилось найти что-то эффектное, что с успехам можно показать зрителям, они непременно выставят его напоказ, независимо от того, разыгрывается ли действие пьесы в прерии или же в городской обстановке.
Нет причин полагаться на американский вкус к декорациям, особенно после пристального его изучения, это вкус неотесанный — в нем не чувствуется никакой школы. Американцам и мечтать не приходится о таком декоративном искусстве, какое было создано Людовиком Баварским, они даже представить себе не могут такой красоты, как скользящие, вращающиеся волшебные пейзажи в «Урвази», в ином случае они не стали бы похваляться своим собственным эффектным картонным лесом. Но американцы не знают искусства декорации, оно неведомо им, даже в этой сфере они ничему не желают учиться. Они предельно последовательны в своем самодовольстве.
II. Враждебность ко всему чужеземному
В наших газетах иной раз можно прочитать, что в такой-то день в Нью-Йорке сыграли «Привидения» Ибсена, а в другой день в одном из городов американского Запада показали пьесу Сарду. Все это правда лишь наполовину. Говорю это частичка по собственному опыту, частично по рассказам других. «Привидения» ни разу не ставились в Нью-Йорке, так же как и пьес Сарду ни разу не играли ни в одном американском городке[13]. Что же касается «Привидений», то в Нью-Йорке играли только сцены, которые не могли вызвать смущение умов. Все «привиденческое» выкорчевали из этой пьесы и поставили ее в таком виде, что узнать ее было совершенно невозможно. Чтобы показать, как грубо обращались с художественной тканью пьесы, как ее уродовали и калечили, мне достаточно упомянуть одно то, что к изуродованной финальной сцене добавили еще и стишки, которыми фру Альвинг предписывалось под занавес позабавить публику. Стало быть, утверждение, будто бы в Нью-Йорке показали ибсеновские «Привидения», в лучшем случае можно считать полуправдой.
Что же касается Сарду, я несколько раз видел его имя на американских театральных афишах, но сделать из этого вывод, что его пьесы и вправду играли на американской сцене, было бы ошибкой. Его ждала та же судьба, что и Ибсена: его драмы редактировали, расчленяли на куски, растворяли в другом сценическом материале, дробили на множество отдельных сцен, наконец включали в них роль ирландца, который непременно должен был читать стишки или же плясать джигу. А в не сфальсифицированном виде Сарду еще ни разу не ставили ни на одной американской сцене, по крайней мере на английском языке и в исполнении американских актеров.
Если бы мы могли поверить тому, что и Ибсена, и Сарду, и Дюма уже играли и до сих пор играют в Америке, тем самым было бы доказано, что американский театр — это театр современный, работающий в духе времени. И вопрос о таможенной пошлине на ввоз произведений чужеземной драматургии оказался бы в этом случае всего лишь экономическим вопросом, интересующим лишь государственную казну. Но ведь все дело в том, что вопрос о таможенной пошлине — вопрос отнюдь не экономический. Существование подобной пошлины — плод национального самодовольства. Американцы чрезвычайно враждебно относятся к современному искусству также и в сфере драматургии. Как, к примеру, ведут себя американцы, когда приезжает Сара Бернар? Поднимают крик, шумят, что слишком дороги билеты, что актриса даже не пожелала выучить английский язык, что, в конце концов, она просто полоумная особа, у которой разумные люди ничему хорошему научиться не могут. Пресса предостерегает американских матрон, предупреждая, что «полоумная» привезла с собой змею. Вроде бы по ночам она спит в кровати, прижав эту змею к своей груди, и способна в любую минуту выпустить ее на свободу. Но и этого мало. Воодушевленная священным чувством патриотизма, пресса не советует американским гражданам платить такие огромные деньги иностранной актрисе, не лучше ли приберечь их для какого-нибудь другого театрального вечера, где зрителям покажут настоящий отечественный картонный лес? Может быть, теперь все? Ничуть! Газеты предостерегают всех приличных людей, отговаривая их, смотреть игру Сары Бернар. Потому что Сара Бернар, утверждает пресса, заимела незаконнорожденного ребенка. Такую женщину, увы, не пустишь и на порог приличного дома, она все равно что публичная девка. Если требуется доказательство, что я правильно передал смысл происходящего, можно обратиться к прессе города Миннеаполиса, насчитывающего примерно столько же жителей, сколько и Копенгаген, — подобное предостережение против искусства Сары Бернар было напечатано в крупнейшей газете этого города в июне 1886 года.
Нет, истинно большое, зрелое театральное искусство не допускают в Америку беспрепятственно, да и вообще современное искусство там не привечают. Самое большее, здесь приветствовали бы искусство, насыщенное банальной бостонской моралью, в противном случае произведение будет «отредактировано», то есть покалечено, американизировано. В последнее время в Америке началось мощное движение за установление такой высокой таможенной пошлины, которая помешала бы иностранным актерам выступать на американской сцене. В декабре месяце в Эмиграционный комитет в Вашингтоне явилась делегация американских актеров, потребовавшая защиты их интересов от вторжения в страну современного театрального искусства. Разумеется, подобного рода акции не останутся без последствий и найдут отражение в новом таможенном законе Соединенных Штатов. Некоторые крупные газеты, выходящие на Востоке страны, как, например, «Нью-Йорк геральд» и «Ивнинг пост», высказались против этого последнего всплеска патриотической «эстетики», но отнюдь не из художественных соображений, а исключительно политических. Дело в том, что обе газеты выступают за свободу торговли — им на роду написано возражать против любых протекционистских таможенных пошлин в какой бы то ни было форме. «Нью-Йорк геральд» писала: «Мы не считаем, что протекционистские таможенные пошлины суть благо для нас, но уж если вводить такую пошлину — сделаем это с размахом». Движение в пользу введения высоких таможенных пошлин возглавили самые известные американские деятели искусства: Бут, Джефферсон, Баррет, — а также некий посредственный актер по фамилии Бусико — разумеется, все это возымело определенные последствия. Я поискал было имя Кина в числе этих «патриотических» актеров, но не нашел — еще одно свидетельство тонкого душевного склада этого художника. Напротив, Бусико — а любой сколько-нибудь значительный американский театр только выиграл бы, лишившись его услуг, — этот вот Бусико вещает и пишет так, словно он представляет собой крупнейший художественный авторитет во всей стране. «Я уже вижу пришествие того времени, — заявляет он, — когда из Лондона будут отправляться актерские труппы в турне по Соединенным Штатам. А так как наши дорогие соотечественники всегда отдают предпочтение всему зарубежному (!), то американским актерам не останется ничего другого, как поселиться в прериях и попытаться заработать там на хлеб».
Бусико из Нью-Йорка вещает далее: «Я не понимаю, почему нужно делать какое-то исключение для актерской профессии, когда ограждают и торговлю, и промышленность от импорта рабочей силы. Движение, которое мы ныне привели в действие, на мой взгляд, великолепное движение, надеюсь, что оно достигнет своей цели. Выводить на авансцену английских или каких-либо других европейских артистов — это просто пощечина американской публике. Американские актеры и актрисы — все без исключения — лучшие в мире, но я знаю, что сотням из них мешали зарабатывать себе на хлеб насущный эти чужестранцы. Если бы я вздумал создать театральную труппу и хотел бы видеть ее совершенной во всех аспектах, я поручил бы все роли исключительно американцам».
Эти мудрые речи журнал «Америка» сопроводил следующим комментарием: «Наши актеры имеют безусловное право на осуществление своих чаяний. Джон Бусико выразил мнение и чувства всякого истинного американца. Слова его заслуживают самого пристального внимания, поскольку они исходят от такого человека, как он, знающего, о чем он говорит».
Стало быть, даже той ничтожной дозе театральной науки, какую Европа успела преподать американцам, видимо, скоро придет конец. И отечественные американские актеры под восторженные крики «ура!» скатятся назад, на еще более низкий уровень своего ремесла; и останется один-единственный великий актер, самый великий из всех, — Кин.
Единственный чужеземный драматург, чьи произведения, в противоположность пьесам Ибсена и Сарду, действительно пытаются ставить в Америке в их первозданном виде, — это Шекспир. Постараюсь в нескольких словах объяснить, отчего янки делают для Шекспира исключение. Дело в том, что Шекспир — универсальный талант, великий мастер. Эмоциональная жизнь, которую изображает Шекспир, несравненно грубее и прямолинейнее нашей: шекспировские страсти — любовь, гнев, отчаяние, веселье — сплошь чувства необыкновенной силы. Мы понимаем, что все эти резкие движения души, без каких-либо нюансов и оттенков, принадлежат минувшим временам, когда людей одолевали темные страсти; стало быть, Шекспир — не современный психолог. Мое скромное мнение таково: Шекспир не устарел, но Шекспир староват. Чувства, изображаемые им, лишены какой бы то ни было усложненности: прямиком, без каких-либо случайных взаимопротиворечивых помех, подталкивают они героев к бездне абсолютных крайностей. Психология Гамлета — оазис, однако и в этом оазисе имеются островки пустыни. Драматургия Шекспира столь же элементарна и прямолинейна, как и изображаемая им эмоциональная жизнь; в сравнении с современными драматургами он сплошь и рядом кажется наивным. Так, например, в его драме «Отелло» происходят самые невероятные события только потому, что кто-то обронил на пол носовой платок. Шекспир — не современный драматург, но зато он драматург на все времена.
Стало быть, на американских сценах пьесы Шекспира ставят, во-первых, потому, что он великий мастер драмы, пьесы которого идут на сценах всего мира. Во-вторых, потому, что он Шекспир — своего рода антикварная ценность, так как творил он до XVIII века. И, наконец, в-третьих, потому, что Шекспира считают в Америке полу американцем, своего рода национальным достоянием. Но если знать, что янки пытались и Наполеона III превратить в американца, то особенно не удивишься, сходная судьба постигла и Шекспира. Он и впрямь этого достоин, по крайней мере, так считают американцы. Поэтому они и вывешивают его портрет над сценой. А почему бы, им не вывесить его портрет над сценой? Шекспир такой человек, какого ни один народ не может стыдиться.
А все же американцам хочется сделать все по правилам. Если уж повесили у себя над сценой портрет иностранца, во всяком случае, портрет человека, чьи американские корни весьма сомнительны, то хорошо бы повесить там же еще и портреты двух других деятелей, американское происхождение которых никто оспорить не может: сказано — сделано. Поскольку у Америки нет ни одного собственного драматурга, то, казалось бы, соседствовать с Шекспиром по праву должен кто-нибудь из крупнейших американских драматических актеров. Но нет, их мы там не увидим — ни Кина, ни Бута, ни Мэри Андерсон. Рядом с Шекспиром висят Джордж Вашингтон и Авраам Линкольн. При виде этой картины сразу проникаешься чувством, что Шекспир попал в компанию истинных деятелей искусства! Опять все тот же патриотизм! Не то вменяется в задачу американскому театру, чтобы он отражал явления, события, волнующие наш современный мир, — нет, театр, видите ли, должен, прежде всего, потчевать зрителя американскими реалиями. Американский театр должен быть патриотическим; мало того, от него вдобавок требуют политики, окрашенной то в цвета республиканцев, то в цвета демократов. И в день 4 июля, посетив соответствующие спектакли, вновь убедишься, иной раз не без опасности для жизни, в пламенном патриотизме американских театров. Когда мне случалось сидеть в зрительном зале американских театров, на меня порой находила такая скука, что я принимался читать программу, и вдруг меня вырывали из моей апатии неожиданные аплодисменты, овации зрителей, крики «браво», «браво», сотрясавшие весь театр. Что такое, в чем дело? Смотрю на сцену — нет, все как обычно: актер читает монолог аж в полмили длиной. В крайнем удивлении я обращаюсь к соседу, спрашиваю, что же такое все-таки случилось? Как же, отвечает сосед — а сам при этом аплодирует с таким исступлением, что едва способен говорить, — как же, отвечает он, вы же слышали: «Джордж Вашингтон!» Оказывается, актер, читавший со сцены свой монолог, и правда произнес имя Джорджа Вашингтона! И этого оказалось довольно. Более чем довольно! Вся масса зрителей была наэлектризована, в зале поднялся невообразимый шум, хуже, чем на какой-нибудь фабрике по изготовлению котлов. Люди кричали, галдели, стучали об пол тросточками и зонтами, метали бумажные шарики в тех, кто не участвовал в этом галдеже, кидали носовые платки, свистели — и все только во славу Джорджа Вашингтона! По этому поводу можно было бы заметить: разве обязательно при звуке этого имени бесноваться целых пять минут? Но заметить такое может лишь тот, кто не знаком с американским патриотизмом. Такие уж пылкие патриоты эти американцы, что пресное влияние этого патриотизма опошляет даже их театральное искусство. Разве это искусство — продекламировать монолог с упоминанием Джорджа Вашингтона! А уж аплодировать при звуке этого имени — само собой, гражданский и человеческий долг всякого американца.
В том-то и дело, что американскому театру недостает главного: самого духа искусства. Он располагает вполне приличными актерами и шекспировскими трагедиями, но истинного духа искусства он лишен. Достаточно переступить порог американского театра, и отсутствие этого духа сразу станет заметно. Словно ты вошел не в учреждение, призванное осуществлять нравственное воспитание, не в храм искусства, а в хорошо обставленный балаган, где тебя потчуют балаганным представлением и ирландскими шуточками. Вдобавок ежеминутно тебе мешают смотреть спектакль. С галерки тебе на голову летят сигаретные окурки и ореховая скорлупа. Вокруг снуют служители с подносами, на которых стоят напитки в бутылках и лежат сладости в кульках, и с громкими криками предлагают свой товар, идет купля-продажа, кругом шуршат деньгами, шепчутся, переговариваются вслух, сообщают друг другу рыночные цены, рассказывают, какая нынче уродилась пшеница. Потом вдруг появляется человек, который раздает театральные программы на следующую неделю, а уж эти программы полностью отвечают духу, господствующему здесь во всем прочем, и внешне напоминают американский аккредитив. Все сплошь — коммерция, балаган, бездуховность.
Здешняя публика, со своей стороны, также не чувствует никакой художественной ответственности за какие бы то ни было промахи и грубейшие ошибки на сцене; она не предъявляет к искусству ровным счетом никаких требований, потому что сама она не получила никакого художественного воспитания, она жаждет лишь развлечений и рассуждений о патриотизме. Потому-то актерам почти не приходится рассчитывать на какие-либо внешние стимулы, способные воодушевить их на высший артистический подвиг. Их искусство поймут очень немногие, еще меньше таких, от кого можно ждать вдумчивой критики. Слишком часто все это ощутимо сказывается на уровне спектаклей. Актеры вслух суфлируют друг другу — и публика хохочет. Какая-нибудь Федра, которой по пьесе полагается мертвой лежать в постели, вдруг начинает хлопать глазами — а публика и тут хохочет. Никто не освистывает актеров за то, что они намеренно, желая насмешить публику, разрушают театральную иллюзию, создаваемую с таким трудом. Совсем напротив, на американской сцене никто вообще не страшится разрушить зрительские иллюзии. Однажды, когда играли «Оливера Твиста», я видел, как по сцене, изображавшей улицу, прохаживался джентльмен без головного убора. Сцена представляла лондонскую улицу, но актер, игравший в этой пьесе роль благодетеля маленького Оливера, видимо, хотел пощеголять перед публикой своими демократическими замашками. Стало быть, выходя на улицы Лондона делать добро, он предусмотрительно оставлял свой цилиндр дома.
В другой раз играли американскую пьесу; там я увидел следующее: сцена изображала военный лагерь. В этот лагерь забрел молодой военный, ирландец — иными словами, шпион; раздобыв важные сведения, он должен был во что бы то ни стало отослать депешу своим друзьям в противоположном лагере. Но, разумеется, у него не было никакой возможности это сделать. И вот он взял лук, валявшийся на полу — кстати, почему здесь валялся этот лук? Не индейцы же вышли на тропу войны — велись вполне современные боевые действия с применением ружей, — но молодой человек взял лук, приколол депешу к стреле, натянул тетиву и выстрелил! А стрела упала на пол. Да, да, стрела упала на пол. И все мы, сидевшие в зале, видели это: стрела упала прямо на сцену. Так, может, хотели показать, что стрела не могла перелететь в противоположный лагерь? Ничуть! У ирландца нашелся помощник, который принялся рассказывать публике, куда полетела стрела: она, мол, вонзилась в воздух, полетела далеко-далеко, легким перышком пронзила эфир, тут блеснула, там запела, как струна, и устремилась еще дальше — и наконец вонзилась в землю, упав у самых ног друзей шпиона в противоположном лагере! Тут грянули аплодисменты, каждый из сидевших в театре янки хлопал в ладоши: ура, северные штаты спасены! Но стрела-то по-прежнему валялась на сцене, на полу. Оказалось, и это не беда! Я решил проверить, как обстоит со стрельбой из лука, ведь ту же пьесу играли каждый вечер. Но со стрелой дело никак не налаживалось: как только ее выстреливали из лука, она тут же падала на пол. Однако считалось, что она все равно пролетела в воздухе четыре с половиной английских мили, и никто не видел причины поднимать шум. Никто шума и не поднял.
Разрушают зрительскую иллюзию в американском театре и такие мероприятия, как смена сценических декораций на глазах у публики, при освещенном зале. Почему-то декорации сменяют всякий раз на открытой сцене даже и в тех случаях, когда в этом нет никакой необходимости, просто так уж здесь принято. Зная, как составляется американский спектакль, а именно из следующих одна за другой совершенно разностильных сцен, можно представить себе, как часто осуществляется подобная смена декораций при открытой сцене. Сидишь в зале, видишь все это — и иллюзия рушится. К примеру, сидишь и смотришь на сцену, где изображена улица в городе Сан-Франциско. И вдруг в самом разгаре действия из-за декораций появляются два молодчика, которые растаскивают эту улицу в разные стороны: пол-улицы направо, пол-улицы налево, и никакого Сан-Франциско уже нет как нет, и все сидящие в театре видят это, но никто из зрителей не волнуется. Следующая сцена происходит на берегу Миссисипи. Когда же наступает черед третьей сцены, сменщики декораций попросту разделяют надвое реку и утаскивают каждый свою половинку, так что и справа, и слева вода стоит стеной — как сказано в Библии. И опять-таки это никого не волнует, электрические лампочки с фанатическим исступлением освещают крушение иллюзии.
Да, американское театральное искусство и вправду нуждается хотя бы в небольшом глотке артистической культуры, духовности, в свежем дыхании чистого искусства
ВЛИЯНИЕ ДУХОВНОЙ ЖИЗНИ
I. Что такое «свобода»?
Долгое время у нас на родине журналисты привычно рекламировали американскую свободу как образец подлинной свободы. Господа журналисты сами не ведают, что творят! Левые восхваляют свободу из принципа, правые — протестуют по привычке, идет беспрерывная перепалка, которая лишь в редчайших случаях проистекает от чьего-то личного опыта.
Напомним описанные выше проявления американской духовной свободы: это «свобода» покарала некую газету за то, что та признала допущенную конгрессом бестактность. Она же заставила ученика общеобразовательной школы просить прощения у Иисуса Христа за то, что на уроке арифметики он кидался бумажными шариками. «Свобода» наказала писателя за то, что он отчасти развеял легенду о добродетели американок. Она же заставила замолчать другого писателя за то, что в его книге ощущалось влияние европейских идей. «Свобода» обложила 35-процентной пошлиной импорт современной иностранной культуры. Она же преследует книги Золя и не допускает их в книжные магазины[14]. Она запрещает художникам изображать пастухов и пастушек в одежде, не застегнутой на все пуговицы. Она клеймит позором Сару Бернар за то, что артистка, наоборот, «расстегнула пуговицу». Даже этих примеров, выбранных наугад, довольно, чтобы показать характер американской духовной свободы.
Обратимся теперь к свободе социальной — мы увидим, что многие из описанных выше явлений американской жизни достаточно убедительно характеризуют ее. Хотя бы то, что каждый гражданин обязан аплодировать при одном звуке имени Джорджа Вашингтона. Что в общественном месте можно безнаказанно швырнуть человеку в лицо ореховую скорлупу и сигаретные окурки только за то, что он не выразил бурного восторга при звуке этого имени. Эмигрант сплошь и рядом вынужден скрывать свое чужеземное происхождение, если хочет поступить на службу к американцу. Освободив тысячи африканских полуобезьян, американцы в то же время обрекли на узаконенное рабство свыше миллиона белых ребятишек. Дальше. Даме, не имеющей ни денег, ни аристократического титула, заказан доступ в очень многие американские дома. Было бы наивно выдавать подобную свободу за идеал свободы как таковой, в общем, свобода эта — весьма условная свобода.
Прежде всего, в Америке свобода столь же несоразмерна и дисгармонична, как решительно все в этой стране. Ты сразу же замечаешь, что здешняя свобода не итог длительного прогресса, а во многих отношениях всего лишь плод опрометчивых решений конгресса. Она расплывчата, дисгармонична и бессистемна. Такая, понимаете ли, в Америке свобода, что можно прямо на улице пристрелить человека только за то, что он выругается в какой-нибудь лавке в присутствии дамы. Но та же американская свобода нипочем не дозволит человеку сплюнуть на пол, где ему угодно, равно как и не дозволит никому бросить непогашенный окурок — так-то вот! Американская свобода столь же смехотворно придирчива и скупа в малом, сколь великодушна и либеральна — силой конституции — в большом. Когда, например, эмигрант сходит на берег в Нью-Йорке, у него мгновенно отбирают поделочный ножик, который он носит с собой в футляре и который, в частности, использует для крошения трубочного табака, но ему охотно разрешат держать по револьверу в задних карманах брюк, потому что револьвер в Америке — общенациональное орудие убийства.
Выходит, американская свобода отнюдь не всегда — свобода добровольная, а сплошь и рядом — свобода вынужденная, навязанная законом. Конгресс заседает и раз за разом издает законы о том, в какой мере каждый обязан быть свободным, а проще было бы запретить все то, чего человек не свободен делать. Есть множество примеров свобод, навязанных американцам законом. Так, например, им приказано отдыхать в так называемый «День Вашингтона», который ежегодно нарушает план школьных занятий намного больше любых религиозных праздников, но ничего не поделаешь: в этот день американец обязан отдыхать. В 1868 году в Америке появился писатель, который заявил, что верует в монархию. Писателя этого звали Фред Николе, а книга его называется «Мысли». Худо пришлось этому человеку, не признававшему своей обязанности быть свободным. На него так накинулись в газетах и на митингах, что он подумал, не съездить ли ему в Мексику, а после оттуда уже не вернулся. Оказывается, даже мысли человека непременно должны содержать известный процент американской свободы, а не то придется ехать в Мексику. К свободе, диктуемой законом, добавляется еще и та принудительная свобода, которую патриотически настроенный народ сам взвалил себе на плечи. Например, лавочник, который в день 4 июля не запер бы свою лавку, тем или иным образом был бы наказан за подобное своеволие. Так же и театральный зритель, не впавший в исступление при одном звуке имени Джорджа Вашингтона, непременно поплатился бы за это. А чужестранец в Америке скоро почувствует, что здесь он вовсе не пользуется неограниченной свободой; он обязан исповедовать вкусы и убеждения, какие ему диктуют, а ему остается только подчиниться этому или же терпеть последствия неподчинения. На него давит деспотизм свободы — деспотизм тем более невыносимый, что осуществляется самодовольными, некультурными людьми. В Америке не делают разницы между свободой и демократией: ради сохранения целостности демократии здесь с готовностью жертвуют свободой. Сугубо индивидуальная, страстная любовь к свободе постоянно оскорбляется здесь самыми различными способами. Систематически подавляя стремление своих граждан к личной свободе, Америка в конце концов создала то самое стадо фанатиков — автоматов свободы, которое и олицетворяет американскую демократию.
Наконец, следует сказать, что американская свобода — это свобода с весьма обширными прорехами, даже в чисто формальном отношении она во многом уступает свободе в ряде других стран. Это прежде всего относится к тем ее сторонам, где рука об руку идут религиозное одурманивание и патриотический угар. Расскажу здесь об одной характерной особенности «свободной» американской духовной и общественной жизни, являющейся одновременно и точным примером, и ее иллюстрацией и при том проясняющей истоки того духа, который царит в американском правосудии.
В законопроекте, предусматривающем ограничение иммиграции в Соединенные Штаты, имеется следующая статья: «Социалистам, анархистам и нигилистам въезд в Америку воспрещается… потому что эти люди подстрекают трудовое население Америки, побуждая его к недовольству своим заработком. Америка — не место для социалистической пропаганды».
Дело в том, что Америка — не место для духовного и общественно-политического прогресса, она застыла на той же точке, какой достигла к блаженному Дню провозглашения Независимости. Только попробуй произнести где-нибудь в Америке слово «анархизм» — и любой американец, с обычным для среднего американца уровнем образованности, тут же в ужасе перекрестится. Анархизм в его представлении все равно что динамит, динамит, и только. А то, что анархизм — научная теория, учение, в основном разделяемое людьми вполне разумными, — это ему невдомек, он даже и слышать об этом не хочет: анархизм — это динамит, анархистов — на виселицу! Вот тут-то вовсю видна прореха в облачении американской свободы, и прореху эту сознательно не спешат залатать боссы от демократии, осуществляющие в Америке абсолютную власть над свободой. В 1886 году, во время крупнейшего процесса против анархистов, прореху разодрали так, что под ней приоткрылась пропасть. В ту пору выходцы из разных социальных слоев, начиная с тех, кому привалило счастье заработать миллионы на спекуляции пшеницей, и кончая теми, кто даже не умел читать и нацарапать собственное имя, — словом, все американцы в ту пору единодушно выносили семерым анархистам смертный приговор. Может, они хоть немного где-то прочитали об анархизме? Нет, ни один из ста, ни один из тысячи американцев ничего об анархизме не знал; наши янки знали лишь одно: этих семерых людей обвиняют в том, что они будто бы бросили бомбу. И этого им было довольно. Таков характер американской свободы. Всякому гражданину она предписывает определенную дозу свободолюбия — не больше того, но и не меньше. Любые отклонения в ту или иную сторону Америка встречает с нетерпимостью средневекового деспота. Она слишком консервативна для какого бы то ни было движения вперед, она и поныне пребывает на том же уровне, что и двести лет назад, время никак не отразилось на ее нравах. Потому что в Америке демократия учреждена законом. И если в стране появится автор, верующий в монархию, в свободе ему будет отказано: американцы изгонят его из своей страны. Если же из этой демократической черни выйдет человек, верующий в анархизм, видящий в нем идеальную форму общества будущего, то такой человек превысит допустимую норму свободы, такого человека американцы повесят. Все, что не укладывается в примитивное дознание Джорджа Вашингтона, карается то ли изгнанием из страны, то ли смертной казнью. Такова американская свобода — это не свобода индивидуума, личности, а свобода «en masse» (для толпы), одна для всех.
В журнале «Америка» недавно можно было прочитать заметку следующего содержания: «Наконец-то появилась надежда, что герои Сенного рынка обретут прочное свидетельство своего отважного поведения в ту роковую майскую ночь. Скульптор только что завершил работу над моделью монумента, который будет установлен на Сенном рынке, — скоро она будет отправлена в Нью-Йорк, где ее отольют в бронзе. Статуя высотой в восемь футов изображает полицейского, защищающего закон, говорят, что это изумительный образец художественного творчества. Усилия, направленные на установление этого монумента, должны наконец обрести благополучное завершение. Хотя никакой памятник не может исчерпать неоплатный долг благодарности жителей Чикаго по отношению к героям-полицейским, пожертвовавшим жизнью во имя защиты закона, все же хорошо, что народ получит обелиск, напоминающий об этом событии».
А с самим событием дело обстоит так: во-первых, оно неожиданно и ярчайшим образом иллюстрирует характер американской свободы; во-вторых, представляет собой вопиющий образец истинно американского судопроизводства. 4 мая 1886 года на крупном народном митинге на Сенном рынке в Чикаго чья-то невидимая рука бросила динамитную бомбу, убившую пятерых и ранившую двух полицейских[15].
Никто не знает, кто виновник преступления, им мог быть извозчик, священник, даже конгрессмен — с таким же успехом, как и любой анархист. Кстати сказать, на процессе чуть ли не с абсолютной точностью было доказано, что весь эпизод с бомбой организовали власти, поручив бросить эту бомбу полицейскому, — хотели одним ударом создать предлог, чтобы выдвинуть обвинения против руководителей анархистов. Тут же попросту скопом — в отместку за все семь жертв покушения — арестовали семерых анархистских лидеров и приговорили пятерых из них к смертной казни за пятерых полицейских, убитых бомбой, а двоих — к пожизненному заключению, в отместку за тех двоих, что при взрыве бомбы отделались ранениями. Око за око! Зуб за зуб! Необыкновенно практично это сугубо американское правосудие! Один из повешенных анархистов, по фамилии Парсон, в тот вечер, когда бросили бомбу, даже не был на Сенном рынке, — что ж, сказали ему, но все равно ты же анархист, не так ли? Да! — отвечал Парсон.
Вот так-то свободные американцы привечают новые идеи — попросту отправляют их на виселицу. С той самой минуты, как редактор Спайс опубликовал свои потрясающие очерки о положении в угольных районах Огайо, на него стали смотреть как на социально опасного человека и тут же установили слежку за ним — отныне он был уже помечен судьбой, обречен на смерть. И семеро идеалистов еще не успели окостенеть в петле, как демократически-свободолюбивый сброд по всей Америке уже задумал возвести монумент в память о сем великом патриотическом подвиге, когда идеи отправили на виселицу. А газеты, видите ли, пишут, что самое время было это сделать…
II. Правосудие и преступность
Суд над анархистами — самая полная и правдивая иллюстрация американского правосудия и социальной свободы. Всей своей возмутительной жестокостью он доподлинно характеризует состояние американского общества сверху донизу. История эта показывает нам народ, по большей части сплавленный из последнего европейского отребья, народ, который приговаривает к смерти своих умнейших идейных вождей за их убеждения, хотя громадная, громкоголосая толпа ровным счетом ничего в них не смыслит. Она показывает нам, как американские суды, явно за взятку и вдобавок в угоду требованиям невежественной толпы, осуждают безвинных людей, не трогая виновных. Наконец, все та же история показывает нам, какого рода преступлений особенно страшится Америка, а страшится она тех, что не укладываются в обыденные рамки повседневности, тех, что непостижимы для толпы, а именно «идейных преступлений». Достаточно было обвинить этих семерых в совершении политического преступления, чтобы лишить их жизни, тогда как преступления примитивные, жестокие и потому более понятные не вызывают негодования. Разбойное нападение и убийство, совершенное в каком-нибудь подъезде; очевидные многолетние хищения из государственной казны, совершаемые каким-нибудь конгрессменом; широкомасштабные жульнические махинации какого-нибудь железнодорожного короля; неслыханные банковские аферы в Нью-Йорке президента Гранта в компании с зятем — все сплошь преступления, виновники которых в Америке могут уладить свои отношения с властями на основе определенной таксы: степень успеха здесь прямо пропорциональна материальным возможностям преступника. Но тот, кто вздумает провозглашать новые общественные взгляды, противоречащие установкам господствующей свободно-демократической деспотии, карается смертной казнью.
Для состояния правосудия в Америке характерно, что оно совершенно бессильно против крупных аферистов. Не потому, что в стране нет законов, запрещающих жульничество, или там не умеют выявлять подобные преступления, а потому, что продажность судей достигла невероятных размеров. Показательно это и для всей духовной жизни американского народа: публика восхищается крупными аферами, если не одобряет их. Изящная афера рассматривается здесь как проявление американского гения, газеты пишут: а ловко сделано! И законы в этой сфере тоже не отличаются строгостью, американский уголовный кодекс зиждется на «компромиссе». С помощью нескольких произвольно выбранных примеров того, что происходит в Америке, я постараюсь объяснить, что же я имею в виду.
За шесть дней до моего отъезда из Америки некий кассир нью-йоркского банка выкрал из своей кассы двести тысяч долларов. Может, его уже схватили? Ничуть. Куда же он сбежал? В Канаду. Так что же, он и сейчас еще там? Да, он и сейчас еще там.
14 ноября исчез владелец банка «Вальпараисо» в Омахе по фамилии Сковилл. Он присвоил себе триста тысяч долларов, больше, чем принадлежало ему по праву, и проделал это следующим образом: на ценные бумаги, хранившиеся в его банке, Сковилл завел так называемые «эддишенз» (понятие это, само собой, встречается исключительно в местной американской финансовой науке), вследствие чего размеры соответствующих сумм выросли почти вдвое в сравнении с их первоначальной стоимостью. Затем Сковилл разместил эти бумаги в нескольких крупных банках, где обычно трассировал векселя, а потом взял из этих банков все деньги. И исчез. Куда же он уехал? А в Канаду. А что, он и поныне там? Да, и поныне, Канада — надежное место, безопасное место, в Канаде ни одного мошенника не схватят: между Канадой и Соединенными Штатами нет никакого соглашения о взаимной выдаче преступников. И Сковилл спокоен. Проведя в поезде ночь и день, он очутился в стране, где американское уголовное право уже не властно над ним. Что же теперь предприняли Соединенные Штаты? Американские власти поступили так, как они всегда поступали в таких случаях, а именно «в духе компромисса». Соединенные Штаты послали в Канаду сыщика, поручив ему вступить в переговоры с мошенником! Если он вернет Соединенным Штатам две трети награбленного, то третью часть Сковиллу можно будет оставить себе. «И тогда я останусь на свободе?» — спросил Сковилл. «Да, вы можете вернуться назад и пребывать на свободе!» — ответила Америка своему возлюбленному сыну. Сковилл был почти что готов согласиться на эти условия, но внезапно одумался. «Я должен посоветоваться с женой!» — сказал он. А сыщик, должно быть тоже женатый человек, естественно, понимал, что, когда на карту поставлены триста тысяч долларов, аферист, само собой, должен обговорить это дело с женой. А жена Сковилла как отрежет: «Нет!» Словом, ответ ее не вызывал сомнений. Получив такой вот ответ, наш сыщик вынужден был ретироваться. Миссис Сковилл, второе «я» мистера Сковилла, отказала Америке.
Так как же восприняли всю эту историю в Соединенных Штатах? Дело это попросту сдали в архив, его забыли, занявшись другими аферами того же рода, аферами, на какие Америка реагировала точно так же в силу все того же «духа компромисса». Но газеты публиковали передовые статьи об этом великолепном проявлении американского духа и раз за разом твердили, что, дескать, все правильно было сделано… ну а потом об этом случае попросту забыли.
Насколько американские законы жестоки и непримиримы к преступлениям политического свойства, настолько же они мягки и снисходительны по отношению к преступлениям грубым, простым, примитивным, какие способен совершить любой ловкий фермер из прерий. Один из моих знакомых издает анархистскую газету — а американское почтовое ведомство, видите ли, отказывается доставлять ее подписчикам. Но в Нью-Йорке выходит другая газета, «Полис газетт» («Полицейская газета»), самая поганая газетенка в мире, почти исключительно описывающая все позорные преступления, совершаемые в Штатах: убийства, проституцию, насилия, кровосмешение, драки, разбойные нападения, аферы, все это подчас с омерзительными рисунками, на розовой бумаге, — вот эту газетенку почтовое ведомство рассылает с большой охотой. У этой «Полис газетт» — шестьдесят тысяч подписчиков, ее можно купить в любой гостинице, в парикмахерских, клубах — американцы испытывают к ней повальный интерес. Она рассказывает им о преступлениях, всем совершенно понятных, о страшных, но примитивных грехах, которые способен совершить любой фермер из прерий.
Любой чужестранец, взявшийся изучить американскую уголовную статистику и следить за американскими судебными процессами, изумится грубости и идиотизму преступлений, совершаемых в Америке. Мало-помалу у него все больше будет крепнуть впечатление, что даже и в области преступности Америка — отсталая страна. Почти во всех без исключения случаях тщетно он стал бы доискиваться хоть сколько-нибудь усложненного, хоть какого-то элемента мысли. Он еще раз убедится, что американские преступления не столько похожи на современные, сколько на злодеяния отдаленных времен, о которых ему доводилось читать. В осуществлении своих злодеяний американские преступники сплошь и рядом проявляют ловкость, но сама идея преступления, его мотивы, равно как и цель, обычно свидетельствуют лишь о звериных инстинктах этого неразвитого народа, инстинктах, какими не способна управлять неимоверная, но дисгармоничная при том свобода. Возьмите, к примеру, типичные для всех стран преступления — обман, подлог, кражи, хищения; в Америке они носят совершенно иной характер, чем в других местах, правда, и тут случаются исключения. У нас на родине подлоги и кражи чаще всего проистекают от бедности людей, но в Америке те же преступления лишь в очень редких случаях мотивированы реальной бедностью — это известно всякому, кто хоть как-то следил за историей американской преступности. Нет, подлоги и хищения в Америке прежде всего следствие безумной страсти американцев иметь какую-то сумму в кубышке, пусть самую что ни на есть малую, поскольку она гарантирует им материальную самостоятельность, надежность положения. Банковский кассир бежит в Канаду, прихватив с собой кассу, не потому, что банк ему мало платил, он же получал здесь ежегодное жалованье в сумме от двенадцати до двадцати пяти тысяч крон, а потому, что он не в силах без конца любоваться деньгами, которые проходят через его руки, но ему не принадлежат, потому, что его американская душа подбивает его украсть эти деньги, ведь без них он всего лишь банковский кассир, а имей он эти деньги — он уже член финансовой аристократии, а американская аристократия сугубо денежная. Он истинный американец, ему нравится швыряться долларами, хорошо одеваться, козырять кольцами и разными золотыми побрякушками, обедать в дорогих отелях, быть в центре внимания жителей какого-нибудь городка в сердце прерий. Единственно к этому сводятся его честолюбивые устремления, и ради того, чтобы удовлетворить их, он не брезгует никакими средствами, вот это и толкает его, в конечном счете, на подлог и кражу. В содеянном им нет ни малейшего проблеска фантазии: он похищает кассу, садится в скорый поезд, едет ночь и еще день и сходит на перрон в Канаде уже как аристократ — в американском понимании этого слова.
Вот эта примитивная черта характеризует все преступления, совершаемые в Америке. Дайте чужестранцу возможность внимательно следить за судоговорением в американской ратуше, чтобы он мог как-то представить себе, каким духом порожден тот или иной проступок; пусть чужестранец постарается отыскать в полицейских протоколах, написанных на голубой бумаге, хотя бы один-единственный момент, свидетельствующий о тонкости ума, — почти всегда такие поиски будут тщетными. Если рассматривать преступления, совершаемые тем или иным народом, в точности так же, как мы рассматриваем другие явления жизни, а именно с рациональной точки зрения, то окажется, что даже и в этой сфере американской жизни мы убедимся, что Америка — отсталая страна. Даже в сфере преступности и то она несовременна. Злодеяния, которые совершаются там по сей день, повторяют преступления индейцев и первых голландских поселенцев. Скальпируют, к примеру, своих ближних или первого встречного. Совершают ограбление банка, чтобы добыть карманные деньги на сладости. Вспарывают животы пятилетним детям и насилуют маленьких девочек. Здесь способны ограбить какого-нибудь беднягу поденщика, дабы взять себе его деньги, — американские газеты попросту переполнены ежедневными сообщениями о зверских поступках представителей этой свободной нации. Американским преступлениям совершенно чужд внешний лоск: порок в этой стране отличается жестоким и примитивным бесстыдством, только в далеком прошлом можно найти нечто похожее, но современные пороки американцев начисто лишены внешнего изящества, да и хоть какого-то проблеска мысли.
Можно представить себе, какой шум, какое негодование должно было вызвать в подобной стране преступление, в котором обвинялись анархисты! Так оно и случилось. Всякий благовоспитанный первоклассник вопил: «Распять их!» Демократически настроенные тетеньки — впрочем, так поступали особи обоих полов — скупали портреты анархистов и «вешали» их у себя в окнах. Лавочники рекламировали свой товар следующим образом: «Поскольку мы стоим за то, чтобы анархистов отправили на виселицу, то огромный наплыв клиентов позволяет нам продавать наш знаменитый товар «Голубой Рио» по цене девять центов за фунт».
Но ни один из сотни, даже из тысячи человек не знал, что же такое этот анархизм. Словом, сомнительно, что американцев можно считать столь просвещенной нацией, какой мы представляем ее у нас на родине.
III. Школа
Совершенно очевидно: стать просвещенной нацией американцы могли только чудом. Я ведь учитываю тот факт, что американцы — новая нация, состоящая из самых разных и чаще всего малообразованных людей, съехавшихся в Америку со всех концов света, людей самого различного душевного склада, принадлежащих к разным расам, обладателей разных темпераментов, характерных для тех или иных широт. И то я принимаю во внимание, что, по существу, американская нация — это некий искусственный продукт, всего лишь своего рода эксперимент, а отнюдь не конечный итог процесса. Я знаю: самый что ни на есть чистокровный янки — всего лишь сын своего отца, который в свою очередь сын своего отца, дед которого, нищий работяга, приехал в Америку из Европы. Знаю я и то, что 75 процентов современных жителей Америки — это мужчины и женщины, чьи родители с полвека назад лишились своих корней в старом мире, а дети их еще не успели пустить корни в мире новом. Если кто-то пересек океан, это еще не значит, что он стал просвещенным человеком. Однако именно в обратном нас, как видно, всерьез пытаются убедить. Во всяком случае, у нас в Норвегии принято считать, что, уж если человек побывал в Америке, стало быть, он семи пядей во лбу, не чета тем, кто только и выучил наизусть «Отче наш». А путешественник этот, может, совсем напротив, даже и «Отче наш» позабыл!
Самый чистокровный янки от рождения несет в себе наследие родителей-иммигрантов: все заглушающее стремление к материальному достатку у него в крови, поскольку единственно к материальному достатку стремились первые поселенцы, только ради этого и приехали они в Америку. Доминирующая страсть передалась потомкам. Образованность, реальные знания, культура — без этого, считали они, можно обойтись, пока не сколотишь достатка, но, сколотив достаток, человек уже оказывался за гранью того возраста, когда легко дается наука. Нет, это попросту было бы противоестественно — если бы американцы стали просвещенным народом.
Весомые выводы делались из того факта, что в Америке существует бесплатная, общедоступная школа. Я же глубоко убежден в том, что образование, которое дают эти школы, ни в коей мере не оправдывает огромных затрат на них. Даже в средних учебных заведениях и учителя и ученики порой проявляют грубое невежество, не знают — напомню приводившийся выше пример, — что в 1883 году в Норвегии уже был свой телеграф, а в неполных средних школах вообще не ведают, что на свете существует такая страна, как Норвегия, в лучшем случае они знают, что есть, мол, какая-то Скандинавия, она же —Швеция. Побывав на уроках в американских бесплатных школах, и вовсе теряешь к ним всякое доверие. Приходишь в такую школу, воодушевленный величайшими ожиданиями, с робостью и благоговейной дрожью в душе подходишь к воротам. Школы здесь похожи на дворцы, рекреационные залы настолько просторны, что без знания географии из них не выберешься. Наконец отыскиваешь нужный класс, постучав в дверь, входишь — и все ученики встают! Это сразу же настраивает стороннего человека на подозрительный лад: создается впечатление, что дети привыкли к такого рода показухе. И впечатление это сохраняется в процессе продолжения занятий, даже учитель и тот уделяет внимание стороннему гостю. Он встречает меня с улыбкой, пожимает руку, говорит, что рад меня видеть, спрашивает, откуда я родом, и на уроке английского языка, в знак внимания ко мне, более или менее обстоятельно рассказывает ученикам о «доблестных скандинавах», о том, как они открыли Америку, об их трудолюбии, умении быстро американизироваться, наконец, об их участии в войне Севера и Юга. Затем я слышу странный рассказ про королей, которые будто бы правили нами, про каких-то прославленных спортсменов и епископов, о каких я сроду не слыхал, про городок Шпицберген, обитатели которого будто бы разгуливают в тюленьих шкурах, про то, как у нас, скандинавов, навалом рыбы, так что упаси Бог такие рыбные ресурсы иметь, про наши горы, такие высокие, что от ужаса даже у любого лысого мужчины волосы стали бы дыбом. Рассказал учитель также и про конькобежца Акселя Паульсена. Из всех норвежцев наибольшей известностью в Америке пользуется именно он, быстрые ноги сделали его большим человеком, даже «Полицейская газета» и та опубликовала его портрет. Если ты, будучи скандинавом, хочешь, чтобы тебя уважали и принимали в Америке с почетом, тебе достаточно сказать, что ты соотечественник Акселя Паульсена. А уж коли ты изловчишься настолько, что дерзнешь выдать себя за кузена этого конькобежца, то не удивляйся, если американцы устроят празднество в твою честь. Сидеть в американском классе и слушать, как учитель ведет урок, — удовольствие неоднозначное. Преподавание в общедоступной американской школе ничего общего не имеет с методичным введением в суть преподаваемого предмета, оно прежде всего нацелено на развлечение: ученики должны развлекаться, в этот-то развлекательный материал вкраплены крупицы позитивных знаний. Как бы ни одобряли мы метод обучения, имеющий целью заинтересовать учеников и сделать для них школу притягательной, все же есть здесь и другая, негативная сторона: учитель, как правило, толкует обо всем и ни о чем, сплошь и рядом помышляя лишь о необходимости забавлять своих учеников, беспрерывно острит и потчует их анекдотами, в которых опять же временами вкраплены крупицы знаний. Учитель — истинный американец, он прирожденный оратор, который беспрерывно произносит речи, рассыпая по партам блестки и крупицы знаний, то и дело спрашивает, поняли ли его дети, и просит их запомнить все, что он им сказал. Любой урок, на котором по расписанию должен преподаваться такой-то предмет, может перерасти в урок совершенно иной науки. Как-то раз в субботу я посетил американскую школу; тему урока я выбрал заранее, это должен был быть урок риторики — а мне хотелось послушать, что же такое эта «американская риторика».
Наученный горьким опытом, на вопрос учителя, из какой я страны, не моргнув глазом ответил, будто я немец. Но оказалось, и тут я поступил необдуманно. На мою беду, учитель вдохновился, настроился на риторику и прочитал ученикам лекцию обо всем и ни о чем, хотя все сказанное словно бы касалось Германии. Но в каждой фразе его содержались разрозненные факты, в большей или меньшей степени характеризующие тот или иной предмет, — это была увлекательная мешанина сведений, почерпнутых из школьных учебников, а также из газет, справочников и даже изданий для воскресной школы. Речи подобных учителей всегда выдержаны в строго морализаторском, если не религиозно-проповедническом духе, словом, преподавание в этих «свободных от религии» заведениях ведется в том же ортодоксально-религиозном стиле, что и в наших отечественных общедоступных школах[16]. Даже и тогда, когда учитель, он же оратор, по ходу урока затрагивает положение в Европе и принимается рассуждать о вольнодумстве, анархизме и прочих социальных пороках, он неизменно стремится извлечь из всего сказанного необходимую мораль — так недолго сделать из князя Бисмарка республиканца, а из Вольтера — архиепископа Будапештского. Точность фактов не столь уж и важна — важна мораль! Прежде чем покинуть этот класс, где проводился урок риторики, я среди прочего услышал из уст учителя, что напольные часы изобрели в Германии в 1477 году, что, по всей вероятности, правда, а Фердинанд Лассаль, обратившись сердцем к религии, скончался в 1864 году, что, по всей вероятности, ложь.
Бесспорно вот что: в рядовых американских школах преподавание отдельных предметов осуществляется гораздо основательнее, чем в наших отечественных. Назову для примера такие предметы, как арифметика, чистописание, история и география Америки и декламация. Согласен также признать, что американскую систему школьного образования я изучил недостаточно хорошо. Я не могу сказать, что присутствовал на уроках по всем без исключения предметам, и в любом случае не мог же я побывать во всех школах. Просто я интересовался этим вопросом, поскольку школьное обучение в Америке, как и во всех других странах, — это начальный труд по возделыванию ростков будущей духовной жизни общества. Я расспрашивал учеников, беседовал с учителями, просмотрел основной педагогический материал и из всего вместе взятого вынес, что на американскую «свободную» школу затрачивается больше средств, чем она того стоит. Учебная программа жесточайшим образом раздута: в расписании фигурирует не только, как уже было сказано, декламация и риторика, но даже «философия», однако я заметил, что больше внимания уделяется объему знаний, а не глубине их усвоения. Много лет и в различных аспектах знакомился я с жизнью американцев, но не приметил того, чтобы философия, изучаемая американцами в школе, особенно прочно отложилась в их мозгах. И если сравнивать американцев с жителями какой-либо другой страны (я выбрал бы для проведения подобной параллели Ирландию, чтобы не ссылаться на родную Норвегию), то в Ирландии я «не встречал менее образованных детей и взрослых, чем в Америке; даже о самых глубинных районах Ирландии я не могу сказать этого.
Главный мой личный упрек американской школе таков: там детям не прививают совершенно никаких знаний о других народах и их обычаях, о современной культуре Европы и Азии, короче, обо всем окружающем мире. Создается впечатление, что чрезмерный патриотизм американской школы мешает ей сообщать своим ученикам также знания о мировой истории. Только по особым поводам, если, к примеру, школу посетил иностранный гость, учитель способен вдруг войти в раж и выдать целый поток общеисторических сведений: в этой лекции он будет говорить обо всем и ни о чем, галопом пронесясь по всем культурным эпохам, на одном дыхании упомянет библейского Моисея, Наполеона и Акселя Паульсена.
Так как же соотносятся затраты на так называемую свободную американскую школу и плоды даруемого ею обучения? Сколько стоит американская свободная школа? Потому что — подчеркиваю — слово «свободная» в данном случае следует понимать, как «свободная от платы», то есть речь идет о бесплатной школе. Но эта бесплатная американская школа, возможно, самая дорогая школа в мире. А ведь столько добрых слов говорилось о ней именно по причине ее «бесплатности». Захочется американцу просветить иностранца насчет того, какими сокровищами, в отличие от всех других стран, обладает его страна, и он непременно прежде всего отметит великую политическую свободу, в ней царящую, но сразу же вслед за этим — «свободную», то есть бесплатную, школу. Стоит иностранцу приехать в какой-нибудь американский город и купить путеводитель (city guide), он увидит, что в этой книге в числе городских достопримечательностей непременно будет упомянута «свободная», то есть бесплатная, школа. Между тем за эту бесплатную школу Америка ежегодно платит двести миллионов долларов. Это одна из самых огромных государственных статей расхода. Но в указанную цифру еще не включены расходы на воскресную школу, а объем этой статьи расходов бурно возрастает год от года, поскольку страна все больше и больше превращается в страну католическую. Вот почему было бы и вовсе неверно называть эту школу бесплатной. Она ничуть не более бесплатная, чем общедоступная школа во всех других странах. И наши отечественные газеты, и сами янки в Америке, стараясь доказать, что школа у них напрочь даровая, исходят из ложной предпосылки, будто бы в Америке школьный налог платят только состоятельные граждане, а бедным людям разрешается посылать детей в школу, не внося за это никакой платы. Подобное рассуждение, увы, сугубо поверхностно. Можно подумать, что самый последний голодающий бедняк в Америке не платит школьного налога! А он платит его и тогда, когда покупает в фургоне фунт мяса, потому что всякий покупатель оплачивает лицензию мясника; он платит школьный налог, когда вечером зажигает у себя дома газ, когда выпивает стакан воды, когда прохаживается по улице в свете электрического фонаря. Что вы, возразят мне наши отечественные газеты и американские янки, налог на воду «проходит» по другим статьям, он включен в другой бюджет. Но такое легко сказать, доказать же это невозможно. Любой американский город, как, впрочем, и любой сельский приход, располагает собственной казной. Касса эта наполняется поступлениями от налогоплательщиков, с которых взимают налог в обмен на все благодеяния города, предоставляемые гражданам, опустошает же эту казну администрация — на благо или же во зло всему местному сообществу. А город — это своего рода мини-государство; государственная же система есть сумма местных условий. И если просто состоятельных людей облагают повышенным школьным налогом, то людей менее состоятельных облагают налогом по другим статьям, которые, не будь школьного налога, могли бы оплачивать только более состоятельные граждане. Налог устанавливается соответственно имущественному положению, то есть определенному уровню доходов, а получается вот что: на такого-то ложится огромное бремя налогов, потому что он богат, но и на другого ложится весьма ощутимое бремя налогов вопреки его бедности. И, разумеется, он тоже платит школьный налог.
Чтобы составить себе более отчетливое представление о размерах затрат Америки на школу, достаточно сопоставить «школьный» бюджет одного из наших городов со «школьным» бюджетом американского города такой же величины. Копенгаген ассигнует на школу один миллион триста тысяч крон, а Миннеаполис, город равной с Копенгагеном величины, — три миллиона триста тысяч крон, то есть ровно на два миллиона больше. Причем в эту последнюю цифру даже не включены расходы на церковную школу. Однако плоды обучения в американских школах, видимо, ни в каком смысле не соответствуют тем излишне щедрым субсидиям, какие им отпускаются. Выпускники этих школ, сделавшись взрослыми, сидят в «Атенеуме» и тешат свою душу чтением патентных отчетов и детективных романов, и, сколько бы ни рассказывал им в свое время учитель про философию, они все равно рекомендуют иностранцу, попросившему книгу Гартмана, взять что-нибудь из сочинений американца-пастора Эмерсона.
Повторяю, никак не заметно, чтобы немыслимо дорогостоящее школьное образование в Америке породило какие-то особые сокровища духа и ума у американцев; то и дело обнаруживается низкий уровень их просвещенности, в большинстве дисциплин переходящий в чистейшее невежество. Тот же факт, что по многим другим дисциплинам, таким, как математика и отечественная история, они, несомненно, обогнали нас, норвежцев, в целом никак не прибавляет интеллигентности американцам. Поверхностное знание бесчисленных деталей из отечественной истории, взять хотя бы, к примеру, нескончаемое изучение военных побед Америки, наверное, и впрямь способствует укреплению национального самодовольства американцев и еще большему разжиганию их патриотизма. Что же касается их умения хорошо считать, то вряд ли эта хватка приглушила их примитивную скаредность и врожденное влечение к сугубо материальным ценностям, вернее было бы предположить, что это умение лишь усилило и то, и другое. Любой американский мальчишка вполне способен надуть трамвайного кондуктора, не уплатив за проезд, а когда он вырастет и в стране будут назначены выборы, он, нимало не смущаясь, продаст свой голос за столько-то долларов и центов.
IV. Церковь и состояние морали
Курс богословия в американских университетах читается три года; а курс медицины — самое большее один год, а во многих университетах — всего лишь четыре месяца. Конечно, есть студенты-медики, которые проходят больше одного курса, есть в Америке и крупные ученые, представители медицинской науки (Томас, Адаме и др.), но, тем не менее, ничто не мешает человеку, всего лишь четыре месяца изучавшему медицину, практиковать и таким образом испытывать свое невежество на соотечественниках. Секретарь ведомства здравоохранения Раух настойчиво, но тщетно пытался бороться с этим жульничеством. Ни возникновение так называемых «медицинских колледжей» рядом с настоящими медицинскими колледжами, ни появление своры псевдопрофессоров рядом с настоящими профессорами — ничего этого не удалось ему ни искоренить, ни хотя бы притормозить: слишком сильна для этого власть обмана в Америке. «Кое-где, конечно в виде исключения, можно встретить и добросовестных наставников и способных студентов, имеются и хорошие медицинские училища, однако общий уровень преподавания медицины в Америке позорно низок… Европейские заведения подобного рода несравненно лучше наших оттого, что существуют уже очень давно, да и монархии, сколько бы по справедливости их ни критиковали, несомненно, поощряют медицинскую науку. Профессорское звание там в сфере медицины, как правило, является наградой за особые заслуги, высокую квалификацию и ученость, тогда как на наших медицинских кафедрах в большинстве своем кишат политиканы от медицины, разного рода посредственности и просто невежды, «медицинские» лекции которых — всего лишь смесь похвальбы, догадок, религиозных трюизмов и медицинского жаргона» (журнал «Америка»).
Соотношение «один год к трем» — все равно что соотношение времени и вечности. Всего год дается на то, чтобы научиться спасать людей от безвременной смерти, и три года на то, чтобы научиться проповедовать вечное бытие. Вернее: один год на то, чтобы научиться спасать людей от преходящего бытия, и три года — на то, чтобы научиться предрекать вечную смерть. Honni soit qui mal y pense! (Позор тому, кто дурно об этом подумает! — франц.)
В Америке мы наблюдаем куда более оживленную и деятельную религиозную жизнь, чем можно было ожидать, В этой стране, с ее могучим всевластием материализма, развивается словно бы втайне от него, а не то ему в отместку религиозная пропаганда такой интенсивности, что, в сущности, ничем не уступает распространенному в Англии культу чая, Америка — богатая страна, располагающая деньгами на что угодно, и самый что ни на есть черный негр, самый что ни на есть грешный кафр из племени зулу не покажется слишком «дорогим» американскому капиталисту, пылающему страстью обращать к Богу все новые и новые души. Да, Америка — богатая страна! Там столько священников, столько церквей, столько стражей морали, лютеранских обществ и обществ «Белого Креста», молодежных союзов и разных нравственно-воспитательных учреждений, что жители более бедных стран могут представить себе все это лишь в воображении. Что ж, и несмотря на все это, свобода столь неблагородна, правосудие столь коррумпированно, а преступления столь звероподобны? Да, несмотря на все это!
Еще одно сравнение для пущей ясности. Если сосчитать все молельни и часовни Копенгагена, включая церковь на корабле «Бетельскбет», то в этом городе окажется двадцать девять церквей. Но если пересчитать все малые и большие церкви Миннеаполиса, города равной с Копенгагеном величины, то окажется, что в Миннеаполисе сто сорок шесть церквей. Поистине, велико присутствие Бога в Америке! Церкви обставлены богато, с предельной роскошью; в Миннеаполисе есть даже церковь, которой некий богач подарил витраж стоимостью в пятьсот долларов. Здесь разлит приглушенный, приятный свет, струящийся сквозь разноцветные стекла; стоят мягкие, глубокие кресла, могучие органы, на полу расстелены ковры, двери полированы и полированы люди, также отполировано и слово Божие. В дождливую погоду и впрямь весьма приятно присутствовать при богослужении в американских церквах. Проповеди в них не норвежские, не шведские и не датские, а американские; здесь потчуют не богословием, а морализаторством, бостонским морализаторством, но с учетом того, что приемлемо для людей, разодетых в шелка. Проповедь представляет собой увлекательную лекцию, с множеством вкрапленных в нее шуток, вызывающих у прихожан гомерический хохот, который они не считают нужным подавлять, все это, однако, совершается с полным соблюдением приличий. Как правило, ни капли просвещения эти лекции не даруют — в этом они схожи с нашими отечественными проповедями, — но при том в них иной раз встретишь и логику, и внятную человеческую речь, и образы, поясняющие смысл сказанного, этим они подчас отличаются от наших доморощенных проповедей. Словом, они не развивают ум слушателя, зато забавляют его. В этом достоинство американских проповедей. Сколько раз я сам, даже имея в кармане контрамарку на театральный спектакль, предпочитал вечером наведаться в американскую церковь, нежели отправиться в театр на увеселительное действо. В то время как театры угощали зрителей выхолощенным искусством, точнее, полуискусством или даже антиискусством, церкви предлагали своим слушателям проповедь, которая по крайней мере могла порадовать их прекрасным языком; вдобавок здесь можно было не опасаться, что задохнешься от запаха пороха или же что тебе швырнут в голову окурок. А все те люди, что приходили в церковь, что ни говори, были самыми приличными людьми во всем городе, самыми красивыми людьми, смотреть на них было одно удовольствие. Кстати, американцы вообще необыкновенно красивый народ. Нигде, пожалуй, не увидишь столько красивых людей, как в Америке. Иной раз у нас на родине попадаются высокотребовательные господа, которые спрашивают, не подурнели ли американцы оттого, что вечно заняты денежными делами: то пересчитывают деньги, то производят денежные расчеты в уме. Что ж, может, и подурнели. Мы так мало знаем об исконно американском народном типе, основы которого заложены первыми поселенцами, да и возможности особой нет сравнивать, насколько нынче выродились янки. Как бы то ни было, они красивые люди, со стройными телами, со здоровыми, энергичными лицами. В частности, глаза у них в полном порядке, чего не скажешь о европейцах. В Европе очки составляют непременную деталь костюма, в Америке же редко встретишь человека в очках. А если где-нибудь на Востоке страны и увидишь такого, то чаще всего он окажется негром. Очевидно, негры немножко поучились в какой-нибудь школе, но и этого оказалось для них слишком много.
Американцы прилежно посещают церковь. Большинство посетителей церкви, разумеется, женщины, но и среди мужчин находится достаточно политиканов, считающих необходимым ходить к обедне. Такой стереотип поведения властно диктуется американцу, стремящемуся сделать карьеру: он непременно должен состоять в добрых отношениях с церковью. Равнодушие к церкви, к ее делам, земным и небесным, которые равно сводятся к земным, — подобное равнодушие в Америке строго наказуемо. Если какой-нибудь фабрикант пожалует церкви кирпич для починки потрескавшейся стены, то в следующей воскресной проповеди непременно будет торжественно возвещено его имя, этим его отблагодарят за пожалованные кирпичи словно бы непосредственно от имени самого Господа Бога. А другой фабрикант, не догадавшийся прислать хотя бы десятка два рабочих для ремонта стены, не дождется упоминания своего имени. В большинстве своем американцы достаточно умны, чтобы понять, насколько эффективна подобная реклама через церковь. И они используют ее вовсю. Американцы стараются ни в чем не отказывать священникам, помощь церкви окупается всегда. Бакалейщики предоставляют священникам десятипроцентную скидку на свой товар только за то, что они — священники. Железнодорожные компании — точно так же — берут со священников половинную плату за проездные билеты, потому что те — священники. Если, к примеру, к какому-нибудь предпринимателю придет священник и попросит взять на работу того или иного человека, то работодатель, исполнив эту просьбу, поступит мудро, даже если все рабочие места у него заняты. Отныне задача нового работника — постараться сохранить добрые отношения с церковью, где служит данный священник. Этот обмен взаимопомощью и поддержкой, кирпичами и словом Божьим и придает американской церкви в известной мере мирской характер, что вполне отвечает господствующему в стране материалистическому образу мыслей. Церковь помогает своей пастве лишь в той мере, в какой та помогает ей. Церковь придает большое значение своему нарядному внешнему оформлению, и та душа, что подарит церкви люстру, а не то сумку для сбора милостыни из зеленого шелка с золотым шитьем, с маленьким настоящим бриллиантом на дне, — эта душа будет вознаграждена за свою щедрость. И торговец древесиной, который как-то учитывает земные потребности церкви, потребности, так сказать, низшей ее натуры, обретет множество клиентов и сделает хороший бизнес.
Власть священников в Америке крепнет с каждым годом, в особенности католицизм победно шествует по всей стране: через какое-то время, возможно, он камня на камне не оставит от всего прочего. Показательно, что в Миннеаполисе, городе, напоминающем скандинавский, насчитывается двадцать одно крупное католическое заведение, а на долю остальных конфессий приходится всего два. Когда едешь поездом на Восток, проезжаешь один за другим сплошь католические города. Видишь церкви, большие школы, университеты, детские дома, внушительные монастырские строения — весь город сплошь католический. Католическая церковь в Америке не испытывает недостатка в средствах, ее поддерживают по преимуществу ирландцы, составляющие здесь самое крупное сообщество. А у ирландцев там, в Америке, дела почти всегда идут хорошо — они-то как раз обладают той великолепной гибкостью, которая позволяет приспособиться ко всяким жизненным обстоятельствам.
Перед выборами в Америке всякий раз нанимают священников, чтобы они разъезжали по стране и выступали с речами в пользу того или иного кандидата. То, что священников выбирают на роль политических агитаторов, показывает, насколько и в этой сфере они располагают несравненно большим влиянием, чем люди, гораздо более сведущие в американской политике. И эту практику янки тоже унаследовали от своих отцов-иммигрантов. «Твой Бог да будет моим Богом, пока нас не разлучит смерть». Не абсолютная вера побуждает ныне широкие массы народа слушаться своих священников — помимо связанной с этим материальной выгоды, их толкает к тому традиция, обычай, своего рода врожденная религиозность. Религиозная вера обрела у американцев дополнительный нюанс, придающий ей определенное своеобразие; она превратилась в веру, которую наши отечественные богословы обозначили легкодоступным названием «привычная», хотя, возможно, лучше было бы назвать ее «унаследованной». Веруют потому, что веровали прежде, потому, что вера эта вошла в плоть и кровь бесчисленных поколений. Вот откуда эта вера — не абсолютная, а фактическая. И в американских церквах тоже подтверждается это впечатление «веры унаследованной». Для чужеземного грешника было приятным открытием наблюдать это спокойное, степенное поклонение Богу. Американцы приходили в церковь, как пришли бы на ту или иную обыкновенную лекцию, выбирали для себя место, опускались в здешние глубокие, мягкие кресла, откидывались назад и слушали проповедь, а священник на протяжении целого благословенного часа стоя ратовал за блаженство их душ. Никаких слез у прихожан, никакой истерии, какие, быть может, вызвала бы к жизни абсолютная вера, но, с другой стороны, также и никакого равнодушия. Казалось, все происходящее прихожане воспринимают чрезвычайно серьезно: и покаяние, и ликующие песнопения, и кирпичи, и слово Божие — короче, весь ритуал унаследованной традиционной веры.
Эта псевдовера может показаться настолько жизнеспособной, что чужеземцу и в голову не придет сказать: вера эта мертва. Но в таком случае, значит, это натуральная вера, единственный натуральный вариант американской псевдоверы. И впрямь, у этих янки она неподдельна, неподдельна и жизнеспособна. И проявляется она не в кривлянии, а в спокойной радости, в заинтересованности. Когда немного поживешь в Америке, постепенно начнешь понимать, что многие янки любят Господа Бога почти так же преданно, как Джорджа Вашингтона, чем Господь Бог может быть вполне доволен!
Однако усердное посещение церкви американцами нельзя считать безоговорочным доказательством их высокого морального уровня. Многие добропорядочные американцы творят по субботам самые что ни на есть черные дела, а на другой день преспокойно отправляются в церковь. Ведь американцы — люди, а люди повсюду одинаковы. Как бы ни была велика власть священников в Америке, не похоже, что им удалось воспитать у своей паствы сколько-нибудь сильное нравственное чувство. Состояние морали в Америке вернее всего определяется состоянием ее свободы, правосудия и преступности, а тут, если говорить о плодах морали, похвастать нечем.
Мораль Америки — это деньги.
У нас на родине произносилось много прекрасных речей о религиозной свободе в Америке. На самом деле эта религиозная свобода отнюдь не столь велика, как мы привыкли считать. И в этой сфере, как и во всех прочих в Америке, главную роль играют деньги. Если человек богат, он может держать лошадей и карету, полагая это более предпочтительным, чем держать священника, и никто его за это не попрекнет, но если человек беден, то даже хлеб насущный ему не дозволят предпочесть церкви. На бедняка, обходящегося без священника, смотрят весьма косо. Еще раз, мораль Америки — это деньги.
Есть в Америке человек по фамилии Ингерсол. Этому человеку разрешают беспрепятственно разъезжать по американским городам и там держать речи, которые обычно называют вольнодумными. Я бы в противовес этому не назвал его речи бездумными, но все же хочу сказать, что дум, то есть мыслей как таковых, в лекциях этого человека до обидного мало. Между тем Ингерсол колесит по Америке и проповедует безбожие по цене один доллар за входной билет. Никто его промыслу не препятствует. Совсем напротив. Железнодорожный проводник, узнав, что во вверенном ему вагоне едет Ингерсол, решит, что вот наконец-то ему выпала честь везти великого человека. А стоит Ингерсолу сойти с поезда, как он тотчас же прочтет сообщение о своем прибытии в экстренном выпуске крупнейшей газеты этого города. А все потому, что Ингерсол — полковник, прошедший войну, и, стало быть, патриот, вдобавок адвокат и, стало быть, оратор, но главное — он богач, а уж этим все сказано. Он владелец огромных поместий.
Есть в Америке и другой человек, некто Беннетт — в отличие от Ингерсола человек очень умный. Беннетта — редактора журнала «The Truth Seeker» («Искатель истины»), автора двух больших книг по сравнительной теологии, а также множества других трудов разного объема — в наказание за его вольнодумство заключили в тюрьму. Почему же американцы посадили его в тюрьму в наказание за вольнодумство? А потому, что он не полковник и не патриот, не адвокат, не оратор и к тому же беден. В одном из своих памфлетов он особенно резко отозвался о религиозном фарисействе и этим перешел все границы — Ингерсол, тот ничего подобного себе не позволял. Когда Ингерсол наводил критику на американские порядки, то критика его обычно касалась Ветхого завета, он никогда не указывал на какие-либо конкретные недостатки своих соотечественников, не замечал на американском горизонте ни единой грозовой тучи, короче, в своем отечестве он самый что ни на есть пошлый патриот. Зато Беннетта бросили в тюрьму. Таковы факты: Беннетт был слишком беден, чтобы спастись от тюрьмы.
Есть в Америке еще один человек — некто Перл Джонсон. Ему пришла в голову сумасбродная мысль: что многие люди от природы склонны к полигамии, и он написал книгу, в которой в известной мере отстаивал свободную любовь — за это его сразу же бросили в тюрьму! Этот бедняга, чистейшей воды теоретик, жил в нью-йоркской мансарде и, должно быть, даже по имени не знавал никаких женщин, кроме собственной мамы, но это не избавило его от тюрьмы. Он был слишком беден даже для того, чтобы нанять себе адвоката.