Кнут Гамсун
О духовной жизни современной Америки
Предисловие
Правдивость — не двусторонность и не объективность, правдивость — это бескорыстная субъективность.
Настоящая книга представляет собой расширенный свод лекций, которые я прочитал минувшей зимой в Копенгагенском Студенческом обществе.
УСЛОВИЯ ДУХОВНОЙ ЖИЗНИ
I. Патриотизм
Первое, что в Америке обрушивается на уставшего от долгого пути чужестранца, повергая его в растерянность, — это, конечно, великий шум, суета, торопливость всех и вся на улицах, рискованная, лихорадочная гонка решительно во всем и повсюду. А если вдобавок чужестранец высадится в Нью-Йорке летом, то еще и удивится несколько при виде того, как мужчины без сюртука и жилета, с помочами поверх рубашки прогуливаются по улицам под ручку с дамами, одетыми в шелковые платья. Непривычность и раскованность, какая-то стремительность ощущается в этих нравах. И это ощущение стремительности не убывает по мере того, как чужестранец едет дальше на Запад. Повсюду все та же вдохновенная спешка, тот же грохот парового молота, то же шумное движение во всем происходящем вокруг. Америка — страна пионеров в своем становлении. Новый мир, где люди только готовятся жить. Такая беготня, такая суета обычно сопутствует переселенцам, и всякий здешний день — переселенческий день. Этот шум, этот гам вполне естественны для людей, лишь наполовину обосновавшихся в своей стране и по-прежнему суетящихся в поисках постоянного приюта для себя и своей семьи, но именно этот шум, этот гам воспет нашими газетами, ораторами и поэтами как некий плод республиканской свободы. Да и сами американцы тоже совершенно убеждены в том, что вся эта суета, весь этот расход энергии и бесконечное снование взад-вперед есть свойство, привнесенное в американский национальный характер самой свободой. Только не вздумайте спорить! Такова воспитующая сила свободы! Всего за какие-нибудь два столетия Америка сделала людей из худшего европейского отребья — сбежавшихся со всех концов света бездельников превратила в полноценных работников; сколько удивительных историй выслушали мы про таких, которые дома у себя еле переставляли ноги в своих деревянных башмаках, а там только что не летали по воздуху, так легки стали они на подъем, и все это будто бы заслуга свободных республиканских порядков! Не смейте усомниться — такова воспитующая сила свободы! Но такое объяснение быстрого перевоплощения эмигрантов все же покажется опытному человеку чересчур идеальным, истинная причина много проще, имя ей — материальная необходимость. Та же самая семья, которая у нас могла прожить всего на две кроны в день, здесь, в Америке, тратит ежедневно полтора доллара, и большинство переселенцев вынуждены предпринимать множество самых разнообразных усилий, чтобы добыть эти полтора доллара — ради этого приходится изрядно побегать. Вдобавок в Америке они оказываются в чужой стране, которая, сколько бы они там ни жили, остается для них чужой страной. Весь американский жизненный уклад настолько отличен от того, к чему эмигрант привык у себя на родине, что никогда до конца не войдет в его плоть и кровь — эмигрант всегда будет чувствовать себя чужестранцем. Это-то и нервирует переселенцев и заставляет их торопиться. Они снуют взад и вперед в состоянии непреходящего испуга, подавленные непривычными здешними условиями, в изумлении от всего нового, в смятении от всего чужого. Они входят в раж всякий раз, как им потребуется купить новую пару ботинок, и горюют, что недостаточно владеют английским, чтобы торговаться. У них начинается сердцебиение при одном только виде желтой бумажки, присланной городским казначеем, и они тут же во весь опор бегут платить налоги. Они лишились покоя, но зато сделались деятельными людьми, стали вдруг необычайно легки на подъем. Пребывание в Америке и впрямь действенное стимулирующее средство, руки и головы приезжих начинают лихорадочно работать, но деятельными и легкими на подъем люди становятся с той самой первой минуты, как только ступят на американскую землю и столкнутся с необходимостью заработать себе на первый обед — задолго до того, как успеют соприкоснуться с политической свободой республики.
Второе, что поражает чужестранца, как только он начнет различать какие-то детали в обступившей его шумной жизни, — это редкостный патриотизм американцев. То и дело встречает он на улицах процессии ветеранов войны, причудливо разряженных, с пестрыми ленточками и флажками на шляпах и латунными медалями на груди, ветеранов, печатающих шаг под звуки сотен медных труб, на которых сами же и играют. Эти процессии имеют одну-единственную цель: привлечь внимание толпы эффектным шествием по улицам под звуки сотен труб. Никакой другой цели марширующие не преследуют. Все эти часто повторяемые шествия — всего лишь символическое изъявление пылкого американского патриотизма. Когда по улицам идет эта процессия, из-за нее останавливается всякое движение, даже трамваи и те вынуждены остановиться, служащие учреждений бросают работу и толпятся на лестницах, торопясь лицезреть это чудо, повторяющееся каждую неделю. Лицезреть это комическое движение без тени улыбки американцы считают своим гражданским долгом. Потому что люди, играющие на медных трубах, — патриоты. В ходе последней войны эти солдаты покарали аристократов южных штатов за непослушание, и, вдохновленные их примером, соотечественники и сейчас готовы сражаться с любым народом, который воспротивится их устремлениям. Поистине удивительна наивная убежденность американцев в том, что они могут справиться с любым возможным противником. Их патриотизм не знает границ, при том он никогда не изменяет им и столь же громогласен, как и могуч. Американская пресса долгое время в приказном тоне разговаривала с Англией насчет рыболовецкого договора с Канадой, а в частных беседах мне не раз доводилось слышать от американцев: «Пусть Англия только сунется!» Когда некоторое время назад в Нью-Йорке умер депутат германского рейхстага Ласкер, глава немецких национал-либералов, то американский конгресс послал письмо с изъявлением сочувствия… Бисмарку! Но Бисмарку ничто человеческое не было чуждо, и он не особенно оплакивал смерть своего злейшего врага, а потому и не оценил этот великолепный образчик американского такта и, запечатав американское послание в конверт, отослал его обратно. Но тут в Америке разразилась патриотическая буря: как только посмел этот Бисмарк поступить с посланием высочайшего органа Соединенных Штатов будто с каким-то клочком бумаги! Пусть Германия только сунется — пусть только попробует! Американские газеты того времени дышали негодованием, направленным против Бисмарка. В те дни мне довелось немного попутешествовать, и повсюду, куда бы я ни приехал, народ негодовал против Бисмарка, словом — стоял скрежет зубовный. Кое-какие из крупных газет на Востоке страны в конце концов признали, что конгресс, может, несколько оплошал, послав германскому правительству официальное соболезнование, но на другой день те же газеты вновь вернулись к своему первоначальному мнению: оказывается, их одолели возмущенные читатели, за одни сутки эти газеты потеряли множество подписчиков.
Американский патриотизм не упускает случая громогласно заявить о себе и не страшится последствий своей резкости. Настолько необуздан он, что у людей, не обладающих достаточным уровнем развития, он переходит в грубое чванство. На свете, мол, есть одна-единственная стоящая страна — Америка, все прочее — от лукавого. Истинная свобода, истинное развитие, истинный прогресс, истинно умные люди — все это встречается только в Америке. Подобное нелепое самодовольство иной раз способно оскорбить иностранца. День-деньской он по всякому поводу вынужден страдать от этой непомерной американской заносчивости. Его постоянно затирают, над ним посмеиваются или даже потешаются, он беспрерывно становится то объектом жалости, то мишенью насмешек. Из-за всех этих повседневных унижений чужестранец в конце концов начинает стремиться по мере сил «американизироваться», стать настоящим американцем, за что в день выборов его наперебой хвалят кандидаты на разного рода политические посты. Формальный «американизм» он освоит быстро — долго ли выучиться говорить по-английски, носить шляпу набекрень, уступать дамам внутреннюю часть тротуара, словом, он освоит все внешние атрибуты, присущие янки в его отечестве. То-то национальная гордость американцев будет удовлетворена: в Америке отныне стало одним американцем больше.
Но сплошь и рядом эта национальная гордость принимает крайне наивные формы. Как бы ни оскорбляла она чужеземца, сколько раз ему вдобавок придется удивиться невежеству, элементарной неосведомленности, на которой зиждется эта гордыня. Его удивит, что народ, с удовольствием предающийся самолюбованию, так мало знает о других народах. Сколь часто американцы гордятся вещами, в Европе давным-давно пущенными в обиход, только американцы этого не знают, сколько раз я сам слышал, как норвежские брошки и немецкие ручки провозглашались изобретением американцев. Я привез с собой в Америку нож с выскакивающим лезвием — и эта моя вещица повсюду вызывала необыкновенное восхищение; на одной ферме в Дакоте мой ножик имел несравненно больший успех, чем я сам. «Да, чего только не выдумают чертовы янки!» Мне понадобилась целая неделя, чтобы убедить тех добрых людей, что такой нож придумали шведы!
Это неведение, отсутствие каких-либо знаний о других народах и странах присуще отнюдь не только низшим слоям общества — вы встретите его во всех сословиях, у людей всех возрастов, повсеместно. Незнание жизни чужих народов и чужих заслуг — один из национальных пороков американцев. Обычная средняя школа не дает им широкого спектра знаний о мире. В этой школе предписано преподавать географию как географию Америки, а историю — как историю Америки; весь прочий мир умещается в «Приложении», занимающем в учебниках всего несколько страниц. Американские школы поторопились объявить образцовыми школами. Ораторы, восхвалявшие Америку, равно как и газеты, вторившие этим дифирамбам, единодушно твердили, что нигде в мире больше нет таких замечательных общедоступных школ, во всяком случае, в наших странах таких не сыщешь, да и вообще — никакие другие школы в мире не сравнятся с американскими. В частности, подчеркивается такое уникальное достоинство этих школ, как их отделенность от церкви. Но, во-первых, и это достоинство в наши дни отнюдь не уникально, а во-вторых, религия вовсе не изгнана из этих школ. Нам сказали неправду. Это просто легенда. Закон Божий как предмет и впрямь не включен в расписание уроков, но ортодоксальная христианская вера с железной последовательностью протаскивается в обучение по всякому поводу, ее вбивают в голову детям, сколько длится их школьная жизнь, — догму за догмой, догму за догмой. Я сам был тому свидетелем: даже на уроке арифметики, когда одного из учеников поймали на том, что он кидается бумажными шариками, ему велели попросить прощения у Иисуса Христа. Вдобавок во всех американских средних школах обучение начинается с молитвы, пения псалмов и чтения вслух отрывков из Библии. Поэтому трубить о том, что американская школа-де отделена от церкви, следовало бы чуть потише.
Однако крупнейшее упущение системы преподавания в этих школах состоит в том, что они не преподносят детям никаких сведений о других народах и условиях их жизни. Американские дети вырастают, зная о мире лишь то, что сообщают им об Америке. И потому впоследствии, уже будучи взрослыми людьми, они изумленно разевают рты, услыхав, что некий швед изобрел нож с выскакивающим лезвием; по этой же причине американский патриотизм сплошь и рядом становится столь громогласен. Стало быть, невежество обрело опасную плотность не только в низших слоях общества, но и в кругах повыше, даже в весьма высоких; мало того, я сталкивался с ним даже в кругу самих учителей. В одной из средних школ в Эльройе, штат Висконсин, я встретил в 1883 году учителя, который чрезвычайно изумился, когда я рассказал ему, что у нас в Норвегии тоже имеется телеграф, — подумать только, в 1883 году! А марки на письмах, которые присылали мне с родины, он обычно разглядывал с таким удивлением, что казалось, не верит собственным глазам. «Неужто и у вас в Норвегии тоже почта есть!» — воскликнул он. «Так ведь на дворе как-никак 1883 год!» — отвечал я. Этот учитель, подобно своим ученикам, почерпнул сведения о Норвегии из школьного учебника, из четырехстраничного путевого очерка американского президента Тейлора, в пятидесятые годы изучавшего Норвегию из окна кареты.
Так слабо осведомлены здесь о других странах и народах, что повсюду в Америке, где только ни доводилось мне бывать, большинство янки попросту именуют шведами всех скандинавов. А поживешь какое-то время среди них, скоро поймешь еще и другое — что слово «швед» употребляется ими с уничижительным оттенком, вроде не мешало бы тебе еще и прощения попросить у них за то, что ты швед. Как правило, совершенно бесполезно пытаться возразить им, что ты вовсе не швед, а норвежец или датчанин; обычно все это оказывается впустую; уж коли ты скандинав, стало быть, ты швед. Однако если скандинава именуют шведом всего лишь с некоторым высокомерием, то уж выходца из Франции именуют французом с полным и совершенным презрением. В Америке слово «француз» для мужчины все равно что презрительная кличка, ругательство, примерно такое же, как бытующее у нас на родине слово «турок», и если человека без всякой вины с его стороны назвали «французом», он должен воспринять это как оскорбление, какое нельзя сносить. Американцы в этом смысле ведут себя в точности так же, как портовые грузчики у нас в Христиании, которые обзывают друг друга «депутатами стортинга», а не то «гениями». Подобная глупость смешна — казалось бы, можно попросту посмеяться над ней и стать выше этого, но кормильцу, отцу семейства, не до смеха, когда его лишают работы за то, что он швед, или за то, что он француз. Уж эта сторона дела совсем не смешна. Я сам испытал в Америке все это: ведь и меня, как норвежца, причислили к шведам, и, как шведа, меня оттесняли в сторону, надо мной смеялись и потешались, меня унижали и осыпали насмешками.
В этих условиях вполне естественно, что эмигранты стараются как можно быстрее «американизироваться»: в борьбе за хлеб насущный в этой стране от этого зависит благополучие всей семьи. И поскольку всякий эмигрант все время слышит, как ему твердят про превосходство американцев, он уже считает делом чести для себя походить на них. Он начинает одеваться по-новому, всем своим видом показывая, что отринул прошлое, он и дома теперь изъясняется исключительно по-английски, даже со стариками родителями говорит только на этом языке, хоть они и не понимают его, да и во всем решительно силится стереть любые следы своего чужеземного происхождения. И потому когда к нам на родину возвращается из Америки человек, который некогда вяло переставлял здесь ноги в деревянных башмаках, а нынче удивляет земляков невероятной стремительностью и быстротой в движениях, обретенной им за океаном, то причина тому отнюдь не американский климат, не американский республиканский строй, а нечто совсем другое — резко выраженная национальная спесь американцев, заставившая его в силу материальной необходимости совершать, что называется, десять оборотов в секунду.
Еще более убедительное свидетельство непомерного американского патриотизма представляют дебаты в американском конгрессе по вопросу об ограничении иммиграции. Американцы ныне всерьез хотят закрыть свои двери для иностранцев не потому, что в ближайшие сотни лет действительно может явиться такая необходимость, а исключительно потому, что таково уж нынче их желание, своего рода патриотический каприз. Запрет на иммиграцию, в сущности, всего лишь проявление того же американского самодовольства, которое заставляет янки полагать, будто они превосходят шведов, французов, как и всех прочих чужеземцев, решительно во всем и потому в любом соревновании возьмут над ними верх. Не пускать в страну неамериканцев надо по той причине, что все неамериканцы — плохие. Утверждали, что страна Америка ныне уже полностью заселена, что народу в ней хватает. Но это пустое утверждение, попросту смехотворное. Нет, из чистого патриотизма хотят американцы закрыть свои двери для иностранной рабочей силы, хотя без нее они не в состоянии справиться с собственными делами. А все потому, что американцы-то не работают. Неправда ведь, что они работают. Это — тоже легенда. Статистика свидетельствует, что непосредственно физическим трудом занята лишь одна пятидесятая часть американцев; землю этой страны возделывают чужеземцы. И вот этих-то чужеземцев теперь не хотят больше пускать в Америку, «потому что страна заселена и народу в ней хватает».
В Америке шестьдесят миллионов жителей приходится на два миллиона девятьсот семьдесят тысяч квадратных миль земли (не считая Аляски), из этого числа пригодной сельскохозяйственной площади — полтора миллиона квадратных миль. Однако из этих полутора миллионов квадратных миль в настоящее время возделана лишь девятая часть, и тем не менее Америка за последний финансовый год вывезла двести восемьдесят три миллиона бушелей зерна, после того как насытились пятьдесят миллионов жителей, в ту пору составлявших все население страны. А у американцев отличный аппетит. Один янки потребляет вдвое, а то и втрое больше еды, нежели любой европеец, втрое-вчетверо больше любого скандинава. Если в Скандинавских странах на каждого жителя в год приходится в среднем двенадцать бушелей зерна и пятьдесят один фунт мяса, то в Америке эти цифры составляют соответственно сорок бушелей зерна и сто двадцать фунтов мяса.
Если бы вспахали всю пригодную для обработки землю Америки, она могла бы прокормить шестьсот миллионов человек (основываясь только на расчетах, сделанных на основе урожая, собранного за последний отчетный год, то есть в 1879 году, который выдался среднеурожайным). Эдвард Аткинсон, известный американский эксперт по вопросам сельского хозяйства, в очередной своей работе указывает, что та же американская ферма, которая ныне кормит всего с десяток людей, вполне могла бы прокормить двадцать человек — нужно лишь вести хозяйство современными методами, внедрить сколько-нибудь целесообразную в агропромышленном плане систему эксплуатации земли. Потому что американское солнце такое теплое, что плоды созревают там за несколько дней, а американская почва такая жирная, что в ней утопаешь, будто в хвойной пене. Значит, если обращаться с ней разумно, она может дать необыкновенно щедрый урожай, однако американский фермер не способен воспользоваться этой возможностью. Он эксплуатирует свою землю двадцать-тридцать лет подряд, не удобряя ее, а семенами пользуется лишь такими, какие вывел сам, на одном и том же поле он десять, а то и двадцать лет подряд высеивает пшеницу, никогда не прибегает к травопольной системе и не дает полю отдых. По подсчетам Эдварда Аткинсона, при минимальной разумной обработке всей американской полезной площади Соединенные Штаты могли бы прокормить один миллиард двести миллионов человек, то есть примерно всех ныне живущих на земном шаре.
Стало быть, людей в Америке не хватает[1].
А разговоры о том, что страна якобы уже полностью заселена, не соответствуют действительности (это пустое утверждение, попросту смехотворное). Во-первых, страна Америка «заселена» настолько, что многие акционерные общества захватили десятки тысяч акров земли, однако не возделывают ее, а просто владеют ею в ожидании максимального вздорожания земельных участков. Одна компания приобрела семьдесят пять тысяч акров, другая — сто двадцать тысяч акров и т.д. и т.п. Стало быть, на самом деле страна вовсе не заселена, просто землей завладели люди, которые ее не обрабатывают. Во-вторых, данные за последний отчетный год показывают, что, несмотря на подобную практику землевладения, в девятнадцати американских штатах обнаружен пятьсот шестьдесят один миллион шестьсот двадцать три тысячи девятьсот восемьдесят один акр необработанной, но вполне пригодной для земледелия земли, находящейся в общественном владении. Одна эта огромная земельная пустошь, по подсчетам Аткинсона, способна прокормить сто миллионов жителей, пусть даже они едят втрое или вчетверо больше того, к чему привыкли скандинавы.
Стало быть, Америка не заселена в достаточной мере.
Предложения ограничить иммиграцию лишены сколько-нибудь серьезного обоснования. Это всего лишь незрелые плоды американского патриотизма; американцам важно лишь отвергнуть любую помощь и любое влияние со стороны чужеземцев. Тому причиной — непомерная закоснелая самоуверенность американцев, считающих, что нет необходимости в иностранной рабочей силе и по качеству она уступает американской. Вот до чего дошел американский патриотизм, вот в какой мере его исповедуют американцы. Комиссия конгресса, из множества проблем выбравшая для обсуждения проблему ограничения иммиграции, разослала американским посланникам во всех странах запрос: не полагают ли они целесообразным и необходимым закрыть Америку для иностранцев уже сейчас — чем не гигантская патриотическая акция? И все послы, во всех странах, как один, клянясь именем Вашингтона, ответили: «Истинно говоришь ты!»
Самым простодушным из всех оказался американский посланник в Венеции. Описав итальянских эмигрантов, их нищету, их лохмотья, он затем буквально заявил следующее: «Они (итальянцы) не более способны исполнять обязанности гражданина, чем рабы, только что отпущенные на свободу. У них и в мыслях нет стать гражданами Соединенных Штатов. Они хотят одного — получить более высокую плату за свой труд, но за эту плату трудиться как можно меньше». Вот какие скверные итальянцы! Это зловещее обличение итальянских иммигрантов журнал «Америка» сопроводил следующим кратким и веским редакционным примечанием:
«Слова посланника должны запечатлеться в сознании каждого американского патриота, их следует хранить в памяти как величайшую истину, высказанную о величайшем современном зле»[2].
Накал и всеохватность американского патриотизма совершенно непостижимы для всех, кто не испытал его гнета в повседневной жизни. Такой силы достигает он, что вынуждает чужестранцев отказываться от своей национальности и лгать, приписывая себе американское происхождение, если только им представляется такая возможность. Быть уроженцем Америки — сплошь и рядом это непременное условие для получения работы, особенно когда речь идет о сколько-нибудь ответственной должности, как, например, в банке, общественном учреждении или в железнодорожном ведомстве. Единственный народ, который пользуется уважением американцев, вопреки ненависти к этой нации со времен Войны за независимость, — это англичане. Во многих отношениях Англия по-прежнему служит Америке образцом и примером; даже последний крик моды в современной Америке сплошь и рядом всего лишь отсвет старинной британской культуры. Кто захочет польстить американскому щеголю, тот пусть притворится, будто принял его за англичанина; щеголи эти шепелявят, как истинные британские лорды, а садясь в трамвай, такой тип непременно протянет кондуктору для размена золотую монету или крупную банкноту.
II. Враждебность ко всему чужеродному
Так каков же уровень народа, знающего только собственную культуру? Как складывается духовная жизнь в стране, чьи граждане исповедуют столь пылкий патриотизм?
Будь Америка старым сообществом, имеющим долгую историю, способную отметить человеческие характеры своей особой печатью, словом, наделить народ самобытной, оригинальной духовной жизнью — тогда, может быть, эта страна, по крайней мере формально, и впрямь могла бы довольствоваться своей самобытностью и отгородиться от внешнего мира. В современных условиях аналогичным примером может служить консерватизм парижской литературы, ее притязание на самодостаточность. Но в такой стране, как Америка, с ее разбродом и хаосом, в этом юном сообществе, где еще не пустила корни собственная культура, где не закрепился еще определенный духовный склад, — в такой стране самодостаточность и самоуверенность сильно препятствуют всем попыткам открыть новые пути развития. Такая психология и самодовольство порождают своего рода вето, запрет, который нельзя безнаказанно нарушать. Вот почему в стране Америке не раз случалось, что разгневанные патриоты отечества свирепо расправлялись со всеми творениями духа, отмеченными влиянием европейской культуры. Поэта Уолта Уитмена в 1868 году уволили со службы в вашингтонском ведомстве внутренних дел за его литературную дерзость в сборнике «Листья травы» — притом такую, какую мы у себя дома допускаем даже в рождественских рассказах. Правда, впоследствии Уитмена помиловали и допустили на службу в другое ведомство, но не потому, что наконец-то признали его литературные заслуги, а лишь в силу того, что неожиданно вспомнили следующий факт: во время войны против рабства Уитмен как патриот служил в войсках медицинским братом. Вот за что ему была оказана честь, а не за что-либо другое. И поныне его не жалуют американские законодатели литературы, его бойкотируют, никто больше не покупает его книг: семидесятилетний Уитмен сейчас живет исключительно на добровольные пожертвования, присылаемые из Англии.
Некий молодой американец, по фамилии Уэллс, в 1878 году выпустил в свет сборник под названием «Богема». Уэллс был человеком тонкого таланта, начинающим, но очень даровитым поэтом, однако его очень скоро заставили замолчать. Оказалось, что этот молодой человек находится под влиянием европейской литературы, что его лирика чужеродна и является своеобразным поэтическим вызовом лакировочной американской поэзии. И ему велели замолчать крупные литературные журналы. Он, видите ли, читал Шелли, чего уж никак не следовало делать, и кое-чему научился у Альфреда де Мюссе, что и того хуже; недоумевали, как это вообще могли издать стихи столь чужеродного поэта[3]? Молодого человека попросту выдворили из американской литературы. Имя его — Чарльз Стюарт Уэллс.
Просто удивительно, до чего же Америка тщится обнести высокой оградой свой собственный мир в этом мире. Подобно тому как она уверяет, будто ей достаточно людей, точно так же утверждает она, будто ей хватает интеллекта, и, пребывая в этом блаженном заблуждении, силой препятствует притоку в страну извне всех плодотворных течений духовной жизни: американцы убеждены, что ни в какой сфере приток свежих импульсов из чужих краев им не нужен. Это не сразу бросится в глаза, если попросту пересечь страну из конца в конец. Только в повседневности почувствуешь это, в зале суда и в церкви, знакомясь с театрами и литературой, совершая поездки на Восток и Запад Америки, бывая в свете, посещая американские школы и американские семьи, читая газеты и прислушиваясь к разговорам американцев на улице, плавая вместе с ними по их рекам и трудясь вместе с ними в прериях — только проникнув в гущу американского народа таким вот образом, сможешь составить себе сколько-нибудь полное представление о всеохватности этого американского самодовольства. Именно Америка, где смешение космополитических элементов много больше, чем в любой другой стране, сознательно отгораживается от всех современных культурных течений в мире. Американская культура несет на себе печать старости, а еще и обычаев других народов, это заимствованная культура, принесенная в страну первыми поселенцами, культура, уже отжившая в Европе и ныне умирающая в Америке, попросту говоря, английская культура. «В своем большинстве мы воспитаны в духе британского менталитета, — писал один на редкость самокритичный американский автор, — и мы еще не приспособили своей натуры к новым условиям нашей жизни. Наши философы еще не открыли нам, что же есть наивысшее благо, также и наши поэты еще не воспели высшую красоту жизни, той, какою мы живем. Поэтому мы читаем лишь книги, содержащие старинную английскую премудрость, и играем старинную музыку»[4].
Даже в тех областях, где и самим американцам понятно, что ведущее место принадлежит не им, а другим странам, — даже там они не удосуживаются принять новые культурные импульсы извне. Такое они полагают ниже своего, достоинства. В точности та же идея, которая появилась в запрете на иммиграцию, сказалась и на таможенной политике американских властей по отношению к ввозу в Америку иностранной литературы и предметов искусства. Только в прошлом году Европа заплатила шестьсот двадцать пять тысяч долларов за разрешение показать американцам произведения современного искусства, что составляет два с четвертью миллиона крон. Вот как встречают искусство по ту сторону океана, не говоря уже о еще более свирепом таможенном прессинге на литературу. А между тем американская казна переполнена деньгами, которые американцы не знают, куда девать, однако Соединенные Штаты сохраняют 35-процентную пошлину на ввоз произведений современного искусства других стран. И такое делается в момент, когда американская культура умирает, медленно, но верно умирает от старости. Так спрашивается, как же можно было не трогать Уитмена, коль скоро он в своей книге сказал человеческое слово о делах человеческих? И мыслимо ли было позволить Уэллсу безнаказанно сочинять стихи, отмеченные влиянием европейской литературы!
Характерно, что американские таможенные правила в области искусства допускают исключения лишь в двух случаях. Первое правило — что само по себе показательно — патриотического свойства: американские художники, живущие за границей, могут беспошлинно посылать свои работы на родину, но если их полотна обрамлены, тогда они должны платить отдельно пошлину за раму, потому что рама эта, видите ли, подлого чужеземного происхождения. Второе исключение — что тоже весьма показательно — касается антиквариата. Министр финансов (!) в 1887 году опубликовал постановление, которое впоследствии было законодательно утверждено, о том, что картины, написанные до 1700 года, на правах антиквариата могут ввозиться в Соединенные Штаты беспошлинно. Этот характерный факт свидетельствует о взгляде Америки на развитие культуры. Америка раскрывает свои двери исключительно для старинной культуры, то есть для культуры времен, предшествующих XVIII веку. А ведь дерзкое старинное искусство точно так же способно ранить души благополучных янки!
Мы привыкли к тому, что во всех наших газетах под рубрикой «Из Америки» публикуются разного рода сообщения — одно невероятнее другого — об очередных американских изобретениях как в сфере техники, так и в искусстве. И мы привыкли рассматривать эти гениальные находки как естественные проявления духовной активности и великого ума американцев. Однако с этими сообщениями, которые публикуются под шапкой «Из Америки», дело обстоит следующим образом: подавляющее их большинство фабрикуется в Европе, откуда и заимствуют их американские газеты. Например, легенду о том, что богатые нью-йоркские дамы вставляют себе в зубы миниатюрные бриллианты, чтобы сделать свою улыбку еще более ослепительной, — эту легенду нью-йоркские газетчики впервые услышали в Бельгии, где в одной из газет, также под шапкой «Из Америки», было напечатано подобное сообщение. Да я нисколько не сомневаюсь, что любой европейский журналист непременно вспомнит, как некогда, в дни своей бурной юности, исполненной полета фантазии, сидя у себя в редакции, придумывал одну за другой подобные истории про американские чудеса. Очень даже удобно рассказывать небылицы про Америку, эту далекую страну, расположенную где-то на другом конце света. Вдобавок сами американцы нисколько не обижаются на подобные россказни, а по справедливости рассматривают их как даровую рекламу, а даровая реклама им нравится. Американцы вообще очень любят рекламу. Даже тот великий шум, который они поднимают по всякому поводу, даже та вечная дикая спешка, с какой они выполняют любую работу, — все это в широком смысле слова тоже реклама; народы, менее склонные к рекламе, выполняют в точности ту же работу с меньшим шумом и меньшей суетой. А шумливость — одна из основных черт американского характера: громко хлопает крыльями сам ангел рекламы.
Было бы ошибкой рассматривать все те свершения американцев, о каких мы наслышаны, как плоды особо интенсивного развития этого народа. В духовном отношении Америка, по правде сказать, страна отнюдь не современная. Она располагает энергичными дельцами, хитроумными изобретателями, дерзкими спекулянтами, но ей недостает духовности, не хватает интеллигентности. Не нужно быть доктором наук, чтобы стать крупным скотопромышленником где-нибудь в Техасе; для того чтобы торговать в Нью-Йорке пшеницей, не требуется даже умения читать по складам, ведь даже самый невежественный человек может поручить агенту сделать от его имени то или иное деловое предложение. Самая полновесная жизнь в Америке — это деловая жизнь, ожесточенная борьба за доходы, и борьба эта отнюдь не какое-нибудь новейшее явление: оно существует ровно столько, сколько стоит мир. Американцы, в сущности, народ глубоко консервативный: во многих отношениях они придерживаются таких взглядов, от каких даже маленькая отсталая Норвегия и то отказалась давным-давно. Сказанное относится не только к литературе и искусству, но также и к другим сторонам духовной жизни американцев. Они слишком самоуверенны, чтобы захотеть поучиться у кого-нибудь, и слишком патриотично настроены, чтобы осознать отсталость своей страны в той или иной области жизни.
Американец Роберт Бьюкенен три года назад в статье, опубликованной журналом «Норт америкен ревью», таким образом охарактеризовал своих соотечественников, что за это его потом ругательски ругали целый год и не простили ему содеянного до сих пор. Обращают на себя внимание несколько строк, выведенных рукой глубоко опечаленного публициста. Его высказывание представляется тем значительней, что он сам старый человек, видимо придерживающийся традиционных взглядов на религию, а в сфере литературной — последний страстный поклонник Лонгфелло. Даже этот человек нашел, что культура в его стране пребывает в отчаянном состоянии, и поставил под удар свое доброе имя и репутацию, чтобы откровенно об этом заявить. Американцы, говорит он, «это нация, чье художественное сознание полностью омертвело, нация, практически не имеющая собственной литературы, равнодушная ко всем без исключения религиям, коррумпированная с головы до ног, начиная с верхушки официальных руководителей и кончая низшими слоями народа, нация, не терпящая никакой критики и одновременно кровожадно критикующая других; поклоняющаяся доллару и материальной силе как таковой, во всех ее ипостасях; нация, презирающая традиционные формы, но при том рабски покорная самым примитивным капризам моды, нация, в круговерти спешки разучившаяся мыслить самостоятельно и потому кормящаяся ошметками философии, полученной из вторых рук, импортированной из Европы»[5].
Не стану уверять, будто его выводы содержат преувеличение, напротив, я полагаю, что они в значительной мере отвечают истине. Такая жизнь выкристаллизовалась в Америке, которая ориентирована исключительно на практическую пользу, на приобретение материальных благ, состояния, денег. Американцы настолько захвачены борьбой за прибыль, что все их способности нацелены на ее добывание, все интересы их вращаются вокруг этого. Их мозг привык оперировать одними лишь курсами акций и колонками цифр, все мысли их нацелены на одно, ради чего предпринимаются разнообразные финансовые операции. Единственный предмет, которому ежедневно учат в средней школе, — это арифметика; в основу любых переговоров всегда кладутся расчеты, цифры, статистика; цифры и статистические данные проникают даже в проповеди священников. В этих проповедях сообщают в цифрах, сколько пришлось затратить средств на спасение души такого-то человека, проживающего в таком-то доме, и прихожан призывают своими взносами покрыть эту сумму. С помощью цифр доказывают вероятность того, что Роберт Ингерсол будет наказан вечным проклятьем, суммируя все грехи в его лекциях и вдобавок сравнивая его с Томасом Пейном, как известно, вечного блаженства не обретшим. Пристрастие американцев к цифрам сказывается во всем, чем бы они ни занялись. Даже сделав вам подарок, они ждут, когда же вы спросите, сколько денег они потратили. Если же человек преподносит подарок своей невесте, то, счастливый как Бог, он непременно назовет ей цену подарка: ведь ценность подарка определяется величиной затраченной суммы. В пору моего первого пребывания в Америке я был незнаком с этим обычаем, и однажды, после того как мне совершенно неожиданно и, кстати, совершенно незаслуженно преподнесли в подарок ручку с золотым пером, решили, что я просто-напросто не оценил подарка, только потому, что я не спросил дарителя, во что он ему обошелся. Впрочем, перечислять все то, что американцы оценивают с помощью цифр, можно без конца.
С другой стороны, в Америке почти отсутствуют какие бы то ни было зачатки того, что не поддается количественной оценке, так, в сущности, нет никаких зачатков нового в сфере духовной жизни. Да и как могут янки стать современной культурной нацией, если они не приемлют ничьего совета даже в тех сферах, где они сами знают, что другие народы их опередили? Их представления о любви к отечеству воспрещают им это. Патриотизм, внушенный звуками медных труб, отравлял их сознание с детских лет и превратил законное чувство национальной гордости в ничем не оправданную национальную спесь, которую никто и ничто не способно сломить. В конечном счете уровень культуры народа отождествляется с материальным подъемом, который переживает Америка, — и только. Ни в искусстве, ни в литературе, ни в правосудии, науке, политике или отправлении религиозных культов американцы не могут похвастать такими успехами, которые оправдывали бы их сопротивление влиянию чужеземной культуры. Американская республика обрела свою аристократию, несравненно более могущественную, чем родовая аристократия монархических государств, а именно — аристократию финансовую. Точнее — это аристократия больших денег, большого капитала. Если в кубышке у янки спрятана хотя бы небольшая сумма денег, он уже мнит себя аристократом в той же мере, в какой мнит себя дворянином самый что ни на есть свежеиспеченный барон в Европе. Эта американская аристократия, которую народ почитает прямо-таки с религиозной восторженностью, обладает поистине властью «настоящей» средневековой аристократии, не имея, однако, ни единой капли ее аристократизма; грубо говоря, власть эта попросту измеряется таким-то числом лошадиных сил экономической мощи. Европеец даже не может себе представить, в какой мере эта аристократия диктует Америке свой закон, он и не подозревает — даже зная силу денег по нашим отечественным порядкам, — что капитал обеспечивает такое неслыханное всевластие. Все, что мы читаем в американских газетах про «ледяные» тресты и угольные пулы, про скупку земель и железнодорожные монополии, — суть явления того же порядка, только в самом громогласном, всесокрушающем варианте, явления невиданной масштабности. Бывает, смерч опустошит целую область, но после вновь поднимаются молодые ростки. Однако во всех разговорах американцев, в их газетных статьях, в атмосфере их семейного быта, в их кошмарном образе мыслей — во всем ощущается одно и то же упорное, навязчивое стремление: они жаждут богатства, денег в кубышке, причастности к финансовой олигархии. Американцы — люди деловые, в их руках все превращается в бизнес, но это народ с малым запасом духовности, его культура прискорбно пуста. Пусть янки — мастера на технические изобретения; создание машин в конечном счете чисто экономический вопрос, и решение его зависит от того, какую сумму страна может потратить на эксперименты. Пусть у янки имеется промышленность, которая, кстати, менее замкнута в национальных рамках, чем промышленность любой другой страны. Пусть есть у них торговля, отлично развитая банковская система, великолепный транспорт. Пусть цирк Барнума — уникальный в мире и пусть чикагский свиной рынок — лучший на свете, все же это не самые убедительные доказательства первенства той или иной страны в сфере культуры. Американцы духовно ничем не заняты, ничем не увлечены, потому-то их деловая жизнь столь великолепна, столь головокружительно интенсивна: соединенные силы шестидесяти миллионов человек устремлены исключительно на осуществление материального товарообмена. Нужно ли удивляться, что во всем мире само слово «Америка» стало синонимом спешки и гонки?
Теперь кое-кто, наверное, захочет нам возразить, что, учитывая, с каким сортом людей пришлось иметь дело Америке, даже нельзя было ожидать, что она продвинется сколько-нибудь далеко по пути культуры: ведь она приняла в свое лоно и «переработала» худшие человеческие элементы из всех стран мира, сделав их тем, чем они стали теперь, вырастив людей из мирового отребья, — разве это не перворазрядный культурный подвиг? Да, именно подвиг! Именно это я хочу подчеркнуть: главное — Америка сделала из этого отребья американцев, включила их в систему государства и превратила их в граждан, а уж людьми они должны стать со временем и при благоприятных обстоятельствах. Но попробуйте подойти с таким вот разговором к американцам — тут уж такое вам ответят! Попробуйте сказать им: «Нельзя и ожидать от Америки культуры более высокой, более интеллигентной», вам так ответят, что вы уже никогда этого не забудете! Вам сразу дадут, что называется, от ворот поворот! Я сам однажды, по мере моих скромных сил, пытался это сделать, попытался высказать мое глубочайшее восхищение облагораживающим воздействием Америки на иммигрантов, но тут же умолк, вынужден был умолкнуть, потому что при этом я добавлял: и ожидать-то было нельзя, что американская культура может подняться до мирового современного уровня. Этим я навлек на себя ярость патриотов и тут же смолк, хотелось все же спасти голову, остаться в живых. Я мог бы назвать и час, и место в прериях Дакоты, где с меня грозили снять скальп за то, что я готов был оправдать недостаточно высокий — по современным нормам — уровень духовности в Америке. Для янки Америка — весь мир. Янки не признает никакого превосходства за чужестранцем. Как можно оправдывать американца в том, что он не достиг более высокого уровня интеллигентности, когда сам он убежден, что находится на высочайшем уровне культуры? Какой другой народ, какой чужестранец сравнится с ним?
Летом 1887 года я работал в одном поселке на Дальнем Западе, нас там было от силы с полсотни человек. По воскресеньям меня усаживали писать письма для этих людей, меня попросту принуждали к этому, считая, что я большой мастер писать письма. А умеешь ты стенографировать? — спрашивали меня. Нет, не умеешь? Так вот, запомни: в Америке есть люди, умеющие писать с такой же быстротой, как другие люди сыплют словами, да, да, мы сами это видели! Таким вот образом меня выбили из седла — даже в том, что касалось писанины! Я уже указывал выше, что незнание достижений других народов, например того, что и там попадаются стенографы, присуще не только обитателям прерий; полное неведение всего, что происходит во внешнем мире, можно встретить во всех кругах и во всех уголках этой страны, славящейся своими образцовыми школами. Бессмысленно пытаться оправдывать низкий духовный уровень американцев рассуждениями о том, что они вынуждены были создавать свою культуру из малопригодного материала. Янки требуют безоговорочного признания: они-де самый передовой народ решительно во всех областях и их культура самая богатая в мире. В этом они не только сами убеждены, но и хотят, чтобы этим убеждением прониклись другие, потому-то они объявляют ненужным любое чужестранное влияние на свою духовную жизнь и ставят прочнейшие препоны этому влиянию, облагая творения зарубежной культуры пошлиной в размере 35 процентов их стоимости.
ЛИТЕРАТУРА
I. Журналистика
Могут ли американское искусство и литература позволить себе обременять подобной пошлиной чужеземное искусство и литературу? Могут ли американцы без ущерба для себя обходиться без влияния зарубежной культуры?
Будь Америка старинным сообществом, с собственным долгим историческим и художественным прошлым, и будь у нее, что называется, свои предки в сфере культуры, подобное ограничение формально казалось бы обоснованным, если не оправданным. Но нельзя забывать, что Америка — страна поселенцев, страна, только-только переживающая свое становление, ни в одной сфере искусства своей школы еще не создавшая. Американцы — дельцы, но отнюдь не художники, конечно за некоторыми исключениями. Они хотят, чтобы им платили за то, что они будут любоваться картинами, они не понимают живописи, они к живописи равнодушны. Примерно так же относятся они и к литературе. Если в живописи они усматривают всего лишь смешение красок, которым вроде бы можно любоваться и в репродукциях, то точно так же американцам совершенно безразличен уровень художественности книги: главное, чтобы в ней рассказывалось про любовь, да притом побольше стреляли. Литература в Америке не духовная сила и не средство воспитания, а всего лишь более или менее приятное развлечение. Люди читают не с целью развития своего ума — их развлекает бойкий язык баллад, возбуждают кровавые сцены детективов, до слез трогает любовь, описанная в романах Шарлотты Бреме, а по вечерам они охотно засыпают под ритмы длинных, навевающих сон поэм Лонгфелло. Газеты американцы читают, чтобы быть в курсе городских новостей, бдительно следить за итогами последних скачек в Нью-Йорке или же выведать подробности недавней железнодорожной аферы Джея Гулда. Но только не для того, чтобы узнать хоть что-нибудь о новейших течениях в литературе, искусстве или науке, — этого в газетах не найдешь. Основное содержание американских газет — бизнес и преступления.
Продавец газет в любом американском городке — это чуткий, полезный барометр местной культуры. Бели чужестранец неделю подряд день за днем станет прислушиваться к его крикам, то получит яркое представление о жизни городка. Продавец газет — профессионал, метко отражающий настроения горожан, что называется, барометр этих настроений, своими выкриками он умеет привлечь интерес прохожих, отлично зная, что больше всего их занимает. Он не станет кричать, что, мол, вышла такая-то книга или что создана такая-то картина, поставлена такая-то пьеса, — он же отлично знает: больше всего публику привлекают железнодорожные катастрофы и всевозможные убийства. Поскольку в Америке газеты прежде всего коммерческие предприятия, на расписывании убийств зарабатывающие много больше, чем на хронике духовной жизни и творений ума, то газетчики соответственно и определяют содержание своих страниц. И если разносчик газет кричит, что на Вашингтонской авеню приключился пожар, а на 17-й стрит произошла драка, в штате Монтана пурга, а в Массачусетсе изнасиловали женщину, то можно не сомневаться — это и составляет главное содержание газеты. Вот и получается, что мелкие разносчики газет, чьи представления определяются характером интересов публики, сами решающим образом влияют на характер американской журналистики.
Странная это журналистика — шумная, обожающая скандалы, размахивающая кулаками, палящая из револьверов; здесь и передовицы, написанные за взятку; и платная реклама железных дорог, рекламная поэзия, городские сплетни — поистине странная журналистика; здесь и скандальные истории из зала суда, и стоны пострадавших при столкновении поездов, и крики «ура», доносящиеся с патриотических банкетов, и стук паровых молотов на крупных заводах, и слово Божие, изреченное штатным проповедником газеты — должен же быть у газеты свой штатный проповедник, — и дамские стишки про лунный свет в Теннесси и про любовь в Бостоне, две колонки про адюльтер, три колонки про банковские аферы, четыре колонки медицинских советов — поистине странная журналистика! И как громко гогочет все это войско опаленных порохом пиратов, пишущих в этих газетах!
Прославившийся на всю Америку бруклинский священник Уитт Толмидж в лекции, посвященной воскресным газетам, недавно сказал об американской прессе в целом следующее: «Она обрела спокойствие духа. И реформаторы, как среди журналистов, так и за пределами их круга, должны удвоить свои усилия, чтобы делать эту прессу все лучше и лучше, поднимать ее моральный уровень и превращать ее в орудие добра. Наши газеты шли в ногу с мировыми событиями. Если сравнить какую-либо из наших самых обыкновенных современных газет с такой же газетой, выпускавшейся тридцать пять лет назад, неизбежно удивишься, насколько вырос литературный уровень. Люди, что ныне работают в печати, — лучше тех, что работали в ней тридцать пять лет назад. Их продукция отличается более здоровым духом, все выше становится религиозный и нравственный уровень светской прессы. Нравственность, которую являют нам газеты, никак не уступает морали, возвещаемой с церковной кафедры. Да, пресса обрела спокойствие».
Но поскольку священник Толмидж известен своей безапелляционностью и вдобавок начисто лишен чувства юмора, все же янки решили, что он похваляется тем, о чем не имеет понятия, и кое-кто из журналистов вступился за своих покойных коллег. Редакция журнала «Америка» возразила пастору негодующей заметкой, в которой полемизировала с его простодушной верой в высоконравственность современной американской прессы. Вот что пишет «Америка»: «Если сравнить какую-либо из наших современных воскресных газет с обыкновенной ежедневной газетой тридцатипятилетней давности, то выяснится, что та, старая, газета отличалась нравственностью тона и патриотическим содержанием, тогда как современная газета представляет собой некий сплав пошлости, сенсаций и скандалов, разве что рассказанных с оттенком серьезности. Может, мораль воскресных газет и правда на одном уровне с моралью проповедников, но весьма прискорбно услышать такое признание из уст священника».
Кстати, про американскую журналистику никак не скажешь, будто ее публикации становятся «все лучше и лучше». В литературном отношении эту журналистику можно сравнить разве лишь с мелкими копенгагенскими газетенками — это бульварная пресса, содержание и дух которой целиком определяются специфически американским материалистическим настроем. Выступила ли Моджевска в городском «Гранд-театре», играл ли Ментер в «Опере», прочитал ли лекцию Линде — в Америке все это уже на другой день после выступления ровным счетом никого не волнует, но если даже газеты упомянут о них, то в основном лишь для того, чтобы описать платья и прически артисток, сообщить, сколько колец было у них на пальцах, сколько раз их вызывали на «бис», и приблизительно оценить стоимость их украшений. Тщетно стали бы вы искать анализ искусства артистов, описание их игры, вдумчивую критику — нет, ни малейшего следа духовности в газетах не найдешь. Дня кого публиковать подобную критику? И кому писать критическую рецензию? Журналисты воспитаны продавцами газет, те в свою очередь — толпой читателей, а толпа нисколько не интересуется искусством. Дельцы читают свою газету в трамвае, направляясь на службу по утрам, а супруга и дочери бизнесмена — те, может, даже побывали на концерте и потому собственными глазами видели прическу Моджевской. Нет уж, подавайте им более острое блюдо — например, окровавленный, изувеченный труп, обнаруженный в каком-нибудь подъезде, подавайте им дикий биржевой ажиотаж, крупную забастовку, супружескую трагедию — вот это доступно их уму, это им интересно, это трогает их закаленные нервы.
Среди всего этого вороха посулов, преступлений и несчастных случаев в каждой американской газете отводится колонка, а то и две, под городские новости, собственную редакционную информацию, иной раз добытую из вторых и третьих рук, — утреннее чтиво здешних дам, источник эрудиции бездельников — так называемая «местная хроника». В этих колонках сообщается о бракосочетаниях, рождениях и смертных случаях. И подобно тому, как европейские газеты информируют о визитах коронованных особ к другим коронованным особам, предпринятых из политических соображений, так и американские газеты в своей «местной хронике» рассказывают о визитах какого-нибудь почтенного обитателя другого города к какому-нибудь почтенному семейству данного городка. Например, супруга шкипера с Великих озер приехала навестить своего сына — колесника, или же пастух из прерий прибыл в гости к родителям — всех поминают в газете, все одинаково респектабельны. Вообще-то сам по себе этот обычай не вызывает никаких возражений, так уж принято в здешней стране, и десятки тысяч подписчиков удовлетворяются тем, что журналистика сводится к информации о поступках шкиперской жены. «Местные новости» — самая мирная колонка в любой американской газете, почти всегда свободна от медицинских рекомендаций и уголовной хроники, любимая колонка светских дам. Но даже в эту рубрику иной раз вторгается грохот внешнего мира: в «Местные новости» протаскиваются объявления, реклама такого-то шампуня для волос, такой-то марки корсетов, стишки про предметы туалета и стишки про новую партию говядины, которой сейчас торгуют на рынке. Сразу же вслед за этим сообщается о какой-нибудь пышной свадьбе или же о чьем-то благополучном появлении на свет, а ниже печатается сообщение под заголовком: «Кончина». Читатель вздрагивает, читатель потрясен: опять, значит, опочил кто-то из дражайших близких, еще одного янки не стало! Может, ушел из жизни каменщик Фоулер или же племянница часовщика Брауна, проживающего на улице Адамса, дом шестнадцать, не то семнадцать. Нет слов, чтобы передать, какого прекрасного гражданина унесла смерть! Но читатель все же берет себя в руки и читает дальше сообщения в той же колонке и мало-помалу вздыхает с облегчением: слава Богу, наш каменщик не умер, а если повнимательнее вчитаться в текст, то окажется, что и племянница часовщика тоже жива-здорова. И тут уж не приходится сетовать, если выяснится, что опочил всего лишь агент по продаже швейных машин с Сисайд-авеню, а не то и вовсе какой-то кузен некоей миссис Кингсли, муж которой, совсем напротив, благополучно отпраздновал свое сорокалетие. Читаем дальше. Вот уже и половина колонки прочитана, и читатель успокоился: в конце концов, не так уж трудно представить себе человека по фамилии Конвей, и отчего бы не жить ему на улице Линкольна, как и на любой другой? Читаешь уже с огромным азартом, и правда, читать становится все интересней и интересней — читатель уже готов поклясться, что отныне только и будет читать сообщения о кончинах. Разумеется, в результате окажется, что вся заметка была посвящена самому заурядному столяру, фамилия которого не то Гримшоу, а не то даже просто Смит. Может, в довершение всего он скончался от удара — закономерное следствие того образа жизни, который вел этот человек. Читаешь все дальше и дальше, захватывающе интересно, боишься пропустить хотя бы слово, читаешь лихорадочно, под конец просто даже с яростью. Столяра уже похоронили, осталось дочитать всего четыре строки, пора уже поставить на этой истории точку — и ни слова еще не сказано про удар! А может, речь идет о некоем мистере Даунинге, может, о Джеймсе Уильяме Даунинге, цирюльнике, проживающем неподалеку от одной из баптистских церквей? Ты уже готов к худшему, возбужден до предела, ты почти уверен, что речь пойдет об этом цирюльнике, кто-то ведь все-таки умер, и в чем цирюльник хуже какой-нибудь дамы, содержащей устричную на Франклин-авеню? Вроде бы и нет никаких особых причин беречь цирюльников всего мира от их судьбы? И вот, широко раскрыв глаза и затаив дыхание, дрожа от волнения, наконец читаешь: «Чтобы избежать верной смерти, необходимо посетить единственный магазин в нашем городе, где можно приобрести знаменитые перчатки, которые не дадут вам схватить простуду, а именно магазин Дональдсона». О Господи Всеблагой! Оказывается, несчастный читатель проглотил полколонки рекламы!
В «Местных новостях» читатель наверняка заметит рекламу, его любопытные глаза всегда первым делом устремляются к этой рубрике, поэтому «Местные новости» — весьма дорогостоящая рекламная колонка: одно слово, набранное петитом, обычно обходится клиенту в один доллар, но при особых обстоятельствах, например в дни праздников, оно же в газетах больших городов может стоить до пяти долларов.
Иной редактор способен поместить в своих «Местных новостях» такое вот сообщение: «Наша супруга нынче ночью разрешилась сыном». Ну что ж, это чрезвычайно интересно, замечательно, прямо-таки чудесно! Но чуть пониже, в другом сообщении, означенный редактор благодарит некоего почтенного фермера за то, что тот привез редактору столько-то картофеля. Стало быть, перед нами просто бизнес, обыкновенная реклама. Редактор счел своим долгом публично поблагодарить фермера за картошку, поместив коротенькое сообщение об этом «от редакции», и непременно в рубрике «Местных новостей», где оно наверняка будет прочитано всеми, вдобавок потребовалось указать сорт доставленной картошки и сообщить мнение о ней редактора. Картошка показалась ему такой великолепной, что он уверен: только благодаря ей его супруга так быстро и легко разрешилась от бремени и произвела на свет сына, и, как знать, если бы супруга редактора не съела намедни две картофелины из этой уникальной партии, то, может, даже родила бы ему всего лишь девочку!
Итак, цель достигнута, правда за счет раскрытия и профанации самых интимных семейных подробностей, редактор получил даровой картофель, которым будет кормиться какое-то время, а фермер — такую рекламу, какую не забудешь в жизни. Фермер, он вот что думает: стоит любой домохозяйке вдруг обнаружить, что в подвале у нее иссякли запасы картошки, как она сразу же погладит мужа по щеке и скажет: «Прошу тебя — непременно купи такой-то сорт картофеля! Сам знаешь какой, тот самый, от какого мальчики на свет появляются!» Пусть даже она скажет это в шутку, думает фермер, и все же это будет означать, что та самая дорогостоящая реклама в «Местных новостях» не забыта людьми.
Малоинтеллигентной, грубой, назойливой предстает здесь перед нами американская журналистика, и все же она является вернейшим отражением жизни общества в этой стране, отражением интересов и взглядов ее жителей, чего никак не скажешь об остальной американской литературе, а именно о литературе художественной. Журналисты трудятся в гуще реальной жизни, верно передают мысли и чувства янки, отображают их мускулистый материализм без всяких прикрас, ежедневно делают свой вклад в историю отечественной культуры. В отличие от них американские писатели по-прежнему мусолят обветшалые духовные традиции и настроения минувших веков, воспевают великую любовь, отдающую английской стариной, и провозглашают героем и примером для прочих людей всякого американского патриота, у которого есть хотя бы один доллар на дне кубышки и лесопилка на Миссисипи.
В американских газетах нет даже тех смехотворных политических дрязг, которыми изобилует европейская пресса. Разве что раз в четыре года американцы на две-три недели заведут спор о свободе торговли и таможенных правилах. Тут уж они сражаются вовсю, вплоть до кровопускания, побеждают или, напротив, переживают поражение и наконец выбирают президента, вслед за чем все затихает вплоть до следующих президентских выборов. Никто не спорит о политике четыре года подряд. Американский журналист не приемлет, чтобы ему, взрослому человеку, приходилось вечно торчать у себя в редакции и с упоением биться за какие-то статьи в старом законе или же за какие-то запятые в новом; ему не нужно сочинять длинные передовицы о бестактном поведении Бисмарка-младшего в Ватикане, не нужно выдумывать ученые комментарии к тронным речам и разным дурацким выходкам высочайших особ. О такого рода политике он знает лишь понаслышке, не ведает он и таких понятий, как «правые» и «левые», как не ведает в промежутках между выборами и того, что же это такое — «оппозиция». Газета его представляет собой бесцветное чтиво, какой-то свод событий, происшедших как на Востоке, так и на Западе Америки, в ней найдешь статейки обо всем на свете, творения на злобу дня. Вот сейчас у меня под рукой последние американские ежедневные газеты, и я не намерен ничего выбирать, просто беру наугад один из номеров и читаю заголовки: «Арест беглеца… Вчерашний пожар… Суд Линча… Последствия иммиграции… Проблемы канадского рыболовства… Большая драка… Запасы казны… Биржевые новости …Что думают жители Северо-Запада… Что думают на Юге… Последние новости… Воровские происки… Из зала Верховного суда… Избит до смерти… Уникальное средство (о лекарственном препарате)… Кража свинцовых труб… Кража тысячи долларов… Поединок боксеров Киллена и Маккэффри в «Комик»… Белые рабы в Техасе… Спортивная ходьба — вчерашние итоги… Спорт… Удар ножом… Новости из Миннесоты… Дакоты… Мичигана… Из разных мест… Скоропостижная кончина… Гражданская панихида… Проездом… Похороны в Уайноне… Положение на транспорте… Положение железнодорожников… Из низших судебных инстанций… Украли восемь тысяч… G.A.R. (Grand Army of the Republic)… Дело сенатора Кея… В Центральной Африке торгуют женщинами… Пшеница падает в цене… Страшная месть ревнивца… Нью-йоркский рынок… Чикагский рынок… Негр ушел в мир иной… Почему она стала героиней… Исчезновение банковского клерка… Единение священников… Крушение на железной дороге… Найдено целебное растение (о патентованном лекарственном препарате)… Мнение шефа Иглза… Мнение шефа Кобдена… Местные новости… Бросила мужа… Убиты два кочегара… Перуанские индейцы… Законодательство… Застигнут женой… Генерал Грант в роли охотника… О трамвайном сообщении… Снежные бури… Шестидесятитрехлетний папаша в развратной связи со своей семилетней дочерью… Женская ассоциация… Не забывайте о пташках Божьих (реклама)… Банкротство… Телеграммы… Для любителей нарядной одежды… Убийство фермера… Паудерли поправляется… Проповедь пастора Фитцджеральда… Арест поляков… Go on (призыв очистить страну от китайцев)… Гладстон об американских изобретениях… Освящена новая церковь… Разбитое окно… Дикая езда… Трое полицейских на страже… Одиннадцать колонок объявлений»[6].
Ни слова о политике, ни единого слова! Но каждый заголовок — какими бы неинтеллигентными и неинтересными ни были они все — показывает, чем заняты умы янки, о чем они говорят и что они хотят читать. Американские газеты в точности отвечают характеру американской духовной жизни; содержание их не столь деликатно и идиллично, как в произведениях художественной литературы, зато они стократ реалистичнее и правдивее. Американские газеты беспокойны и шумливы, как сама жизнь, неотесанны, но правдивы.
В одном американская пресса опережает прессу всех других стран — в умении добывать и молниеносно публиковать новости. Газеты затрачивают огромные суммы на добывание новостей, на создание широкой сети корреспондентов, которым велено телеграфировать в редакцию о любом, пусть даже мелком событии; по самому ничтожному поводу газета издает экстренные выпуски. «Нью-Йорк геральд» в этом смысле не знает себе равных. Редакция этой газеты, помимо корреспондентов во всех без исключения странах, помимо наборщиков, печатников, корректоров и т.д., держит шестьдесят пять штатных сотрудников. Из них семнадцать человек — редакторы или же заведующие отделами, остальные — репортеры, которые бродят по улицам Нью-Йорка и собирают материалы. Стоит такому репортеру услышать какую-нибудь новость, как он тотчас мчится в первое же уличное телефонное бюро, кричит телефонистке «Геральд!» и передает информацию в редакцию. Помимо этих репортеров, в распоряжении газеты имеется собственный катер, который курсирует по заливу и перехватывает все новости, какие только могут поступить в этот огромный город с моря. Как известно, корреспондент «Нью-Йорк геральд» примчался к Ниагарскому водопаду и забронировал местную телеграфную линию в ожидании прибытия принца Уэльского, предпринявшего поездку в Америку и объявившего, что непременно посетит водопады. Случилось, однако, так, что принц задержался с приездом, но, стремясь удержать в своем распоряжении телеграф, корреспондент распорядился, чтобы телеграфисты начали передавать текст первой книги Моисеевой. Когда этот текст благополучно передали в Нью-Йорк, принц все задерживался с приездом, и тогда стали передавать вторую книгу Моисееву. Наконец принц все же прибыл, и корреспондент «Нью-Йорк геральд» оказался первым газетчиком, которому удалось оповестить об этом весь мир — маневр, правда, обошелся газете в несколько тысяч долларов. Да и раньше «Нью-Йорк геральд» всегда удавалось опережать другие газеты в смысле публикации новостей: так, во время абиссинской войны даже лондонской «Тайме» пришлось перепечатывать репортажи с фронта из газеты своих американских коллег, при том, что события касались сугубо самой Англии.
Не одна «Нью-Йорк геральд» этаким образом старается ошеломлять своих читателей новостями со всех концов света; большинство американских газет поддерживают оживленную связь как со всеми американскими городами, так и с зарубежными. Такая практика заслуживает безусловного одобрения: американские газеты стараются вложить в головы янки хоть какие-то познания о мире, том самом, который как-никак простирается за пределами Америки и о котором школа им почти ничего не поведала. Разумеется, новости, публикуемые американскими газетами о событиях в других странах, как правило, сводятся к кратким или более подробным телеграфным сообщениям, но все же это вести с другого полушария, мелкие, разрозненные факты, которые, если собрать их вместе, день за днем, на протяжении многих лет, сложатся в исторический курс более обстоятельный и полный, чем тот, что преподается в какой бы то ни было из американских школ. Но содержание и таких телеграмм также определяется характерной особенностью американского духа. Газеты вынуждены считаться с интересами и вкусами своих подписчиков. Они замалчивают все новости литературы и искусства, но зато в сфере финансов нет такой мелочи, которая представлялась бы им недостойной телеграфного сообщения. Придворные балы, тронные речи, путешествия кайзера, открытие какой-нибудь железной дороги, скачки в Англии, дуэли во Франции, террористический акт в России в американской прессе составляют излюбленный материал, который передается по телеграфу, но те же газеты молчат о постановке самой что ни на есть знаменитой трагедии, о появлении крупнейшей новой звезды на небосклоне искусства. Зато они мгновенно сообщают о самом мельчайшем событии за рубежом, если только оно имеет хоть какое-то отношение к сфере торговли, товарооборота — пусть даже какой-нибудь путешествующий по Германии мистер потеряет в гостинице бумажник или окажется, что другой господин спекулирует на бирже в Саренте.
Несмотря на все ее серьезные недостатки, американская журналистика тем не менее представляет собой самое своеобразное и могучее изъявление духа американского народа; благодаря своей смелости, своей реалистической мощи в литературном отношении она к тому же может считаться самой современной из всех.
II. Литература и литераторы
Американская литература безнадежно далека от реальности и бедна талантами. И любовь в ней присутствует, и револьверная стрельба, но нет в ней самостийной жизни, нет движения духа. Само собой, сказанное не относится к тем немногим писателям, чьи книги современный человек вполне может читать, не относится, в частности, к Марку Твену, этому бледному пессимисту, обладателю поистине необыкновенного остроумия и чувства юмора, не имевшему в Америке ни единого предшественника, как, впрочем, и ни единого последователя. Приведенная выше оценка также не распространяется на кое-что из написанного Эдгаром По, Готорном и Брег Гартом. Но в общем и целом американская литература не отражает жизнь американцев так, как это делают газеты. Она не оставляет у читателя сколько-нибудь прочных впечатлений, ей не хватает земного начала, слишком много рассуждает она и слишком мало чувствует, слишком много в ней надуманного и слишком мало реализма, она не изображает жизнь, а воспевает ее, вещает, воздев очи к небесам, проповедует добродетель и мораль на бостонский лад, пророчествует, остерегает, обнеся сафьяновой обложкой историю про нерушимую верность двух сердец и героев-индейцев. Эта литература не нашла во мне отзвука, она прошла через мое сознание, не задев ни единой струны в моем сердце, не заставив меня к ней прислушаться.
Когда держишь в руках книжку американского автора, всякий раз возникает такое чувство: что, если бы в эту поэтическую нищету ворвался ураган, свежее дыхание современности, от этого дела сразу пошли бы на поправку. Но ураганы американцы обложили таможенной пошлиной, а ветры не дудят в тамошние медные трубы. Американская литература не воспринимает и не способна воспринять какое-либо влияние, она отстала от европейской литературы по меньшей мере на три фазы развития: когда-то Чарльз Диккенс и Вальтер Скотт определили облик ее романа, а Мильтон и Лонгфелло — характер ее поэзии, на этом она и остановилась. Никаких следов влияния современной литературы на американскую не найти. Никакого стремления к совершенствованию не заметно у этих пиитов: однажды выучившись своему ремеслу, они и поныне занимаются им как привыкли. Что за дело им до того, что в крупнейших культурных странах появились люди, которые стали писать о жизни как она есть, люди, вознамерившиеся отразить тончайшие движения человеческой души? Их это вовсе не касается — они же американцы, патриоты, трубадуры, мечтатели. Нынче в Америке полагают чуть ли не постыдным знать какой-нибудь иностранный язык, а если случится двум эмигрантам беседовать на своем родном языке в присутствии какого-нибудь янки, тот не преминет высмеять их. Но уж если американец возьмется учить какой-нибудь иностранный язык, то не иначе как один из мертвых. Стало быть, американцы лишены возможности читать современную литературу на языках оригинала. Но даже и с помощью переводов они не стремятся узнать, что же такое представляет собой эта современная литература. Если в Америке вдруг, по наитию, и издадут какой-нибудь из романов Золя, то непременно самым грубым образом искорежат книгу, «приведут в соответствие», как эта процедура именуется в предисловии, после чего книга становится неузнаваемой, даже имена действующих лиц и те изменят. Таким образом, Иисус Христос в «Земле» («La Terre») в американском переводе именуется Магометом. Все четыре убийства, которые происходят в романе, переводчик сохранил, потому что такого рода происшествия близки револьверному грохоту его родной литературы. Зато полностью выпущены все ругательства, рождение внебрачных детей, совращение девиц. Кстати, переводы романов Золя не сыщешь в книжных магазинах, даже и в «отредактированном» виде, — их место в табачных киосках, подобно прочим «товарам для мужчин». Американские книготорговцы торгуют только приличным товаром: не вздумайте просить у них книги с подлинным жизненным содержанием! Даже весьма пристойные и непомерно скучные книжки Уитмена не вздумайте спрашивать: в ответ вам шепотом сообщат, если в магазине окажутся дамы, что в городе, надо надеяться, вообще нет книг этого автора. Но что же тогда есть в этих книжных лавках? Возьмем, к примеру, такой город, как Миннеаполис, город приблизительно той же величины, что и Копенгаген, торговый центр Запада — Миннеаполис с его театрами, школами, «художественными галереями», университетом, международной выставкой и пятью музыкальными школами — в этом городе всего-навсего один-единственный книжный магазин[7]. Что же рекламирует этот книжный магазин, что увидим мы в его витринах и на его полках? Разрисованные поздравительные открытки, сборники стихов с золотым обрезом, ноты «Yanke Doodle» и «Home, Sweet Home», блаженной памяти Лонгфелло и любые разновидности самых что ни на есть авангардистских чернильниц. Кроме того, в магазине мы найдем всю массу американской «художественной литературы», которой только может располагать большой народ, насчитывающий множество охочих до сочинительства дам. Вдобавок это еще и «патриотический» книжный магазин: на его полках можно увидеть историю американских войн и литографии с изображением Вашингтона, «Хижину дяди Тома» и мемуары генерала Гранта. Так что здесь налицо весь набор американской журнальной литературы.
А я все же предпочел бы прочитать сборник проповедей, нежели мемуары Гранта. Грант не умел даже грамотно писать на своем родном языке, многие генеральские письма люди хранят как стилистические курьезы. И еще я предпочел бы от корки до корки прочитать адресную книгу, чем углубиться в американские детективы. Они еще хуже так называемых «народных песен», хуже так называемых «посланий отцов церкви», хуже всего, что я когда-либо видал из печатной продукции. Пока ты в них не заглянул, нипочем не вообразить, что предлагают публике сочинители этих повестей. Кстати, даже эта литературная стряпня не менее патриотична, чем национальный гимн, чаще всего в этих сочинениях рассказывается про какого-нибудь юного янки, лет шестнадцати-семнадцати, из нью-йоркского детективного бюро, который выявляет и самолично расстреливает целую банду чужеземных еврейских мошенников.
Американская журнальная литература снабжена великолепными иллюстрациями. Для людей, любящих картинки, одно удовольствие листать любой из крупных американских журналов. Величайшее достоинство их во внешнем оформлении, в замечательно выполненных иллюстрациях; что же касается содержания, то, как правило, оно представляет интерес лишь для настоящих, стопроцентных американцев. Какой бы из журналов ты ни раскрыл — всюду непременно узришь письмо генерала Гранта, автобиографию Линкольна, какой-нибудь эпизод из жизни Джорджа Вашингтона, глубокомысленное высказывание генерала Лугана, человека, о котором только и знают, что он уже покойник — больше о нем ничего не известно, да еще какие-нибудь стишки про луну и рассказик про любовь. Чтобы прочитать уже сто раз печатавшуюся автобиографию Линкольна или перечитать один из остроумных ответов Франклина какому-нибудь британскому лорду, который мы у себя в Норвегии еще детьми изучали по хрестоматии Енсена, чтобы наконец заново просмотреть письмо Гарфильда к племяннице некоего фермера из Иллинойса, — словом, чтобы выдержать чтение всего этого, надо иметь то же устройство нервов, каким обладают американцы, нужна такая же духовная леность, какая присуща им.
Миннеаполис — город величиной с Копенгаген — располагает также «Атенеумом» — читальным залом с библиотекой, насчитывающей пятнадцать тысяч томов стоимостью в двадцать шесть тысяч долларов. В этом «Атенеуме» мы видим все ту же литературу, что и в книжном магазине, — ту же историю войны, те же журналы, того же генерала Гранта, те же стихи. Единственное, что наличествует в книжном магазине и отсутствует в «Атенеуме», — это чернильницы, во всем прочем совпадение полное. В здешнем «Атенеуме» посетители, бывает, торчат весь день, да, весь день напролет и читают стихи. Нет, чужестранцу, право, нипочем не уразуметь, что за удовольствие этим людям сидеть тут и читать такие стихи. Причина, должно быть, кроется в их пристрастии к лирике как таковой, потому что никак ведь не поверишь, что именно уровень здешних стихов и привлекает народ в «Атенеум». Американцы вообще обожают стихи. Не говоря уже о дамах, которые регулярно снабжают газеты образчиками своей, подчас весьма странной, поэзии, яростная страсть к стихам иной раз находит даже на самого что ни на есть рассудительного аптекаря, и в пылу дискуссии о пользе рыбьего жира он способен вдруг процитировать стихи! Такое я не раз встречал в печати — да что там, сам Генри Джордж начинает свой крупнейший труд по национальной экономике стихами! Дальше уж и идти некуда, дальше — пропасть. В «Атенеуме» стихов хватит на веки вечные, вдобавок постоянно закупаются новые поэтические сборники. Но, интересно, что же еще закупается, кроме стихов? Что может предложить читателям «Атенеум» из новейшей литературы? Все книжки, сочиненные американскими писателями и писательницами, романы Чарльза Диккенса и Вальтера Скотта и все тех же стариков — Дюма, Эжена Сю, Жюля Верна, Маррета и Сильвио Пеллико. Здесь не найдешь ни одной книги Золя, Бурже, братьев Гонкур, ни одной книги русских писателей и ни одной — скандинавских[8], вообще ни одной книги тех авторов, которые ныне играют ведущую роль в литературе. Здесь стоят на полках сто тяжелейших томов со стенограммами дебатов в конгрессе, а также восемьдесят три тома альманахов прежних лет и еще шестьсот семьдесят томов, вдвое толще Библии, в переводе Лютера, шестьсот семьдесят томов патентных свидетельств. Да, если придешь в миннеаполисский «Атенеум» с намерением что-либо почитать и попросишь свидетельства о патентах — сразу получишь просимое! Но если обратишься к библиотекарю с просьбой выдать что-либо из сочинений Гартмана, Конта, Шопенгауэра, то библиотекарь не преминет наставительно заметить, что из философов он может предложить только Эмерсона.
За многое можно укорить американскую журналистику, но в сравнении с художественной литературой она — поэзия правды, рупор грохочущей американской жизни; день-деньской вливает она нам в уши житейскую повесть о людях трудящихся, о людях страдающих, о людях оступающихся и о людях умирающих; журналистика эта отражает дух целой части света. А вот у поэтов и писателей не обрящешь постоянно меняющегося разнообразия жизни — они воспевают луну и расстреливают еврейских мошенников. Больше половины американской литературы составляют стихи. А почему бы и нет? Заслуживает признания любой продукт любого настроения в любой форме — был бы у автора талант. Но здесь редко встретишь в стихах капельку смысла, крупицу искусства, и бывает, ощутишь легкий ветерок дыхания жизни — в одном из ста случаев! В Америке не умеют играть на лире, хотя, может, такое и было когда-то, — на лире рвут струны, а те немногие, что умеют играть, играют скверно, да и лиры у них неважные. Но ведь мы располагаем переводами хорошей литературы, пришедшей к нам из Америки, — отличных стихов, отличной индейской поэзии. Я бывал у индейцев, дважды подолгу живал в их вигвамах, но не нашел никаких особых героических качеств у мужчин и красоты у женщин больше, чем понадобилось бы для газетной статейки, — и их было в обрез. Великая индейская поэзия — просто не в меру наивная ложь, болтовня, литературщина. Кстати, коль скоро разговор зашел о переводах, следует заметить, что чаще всего мы переводим, исходя больше из национальной принадлежности автора, чем качества его книг, — а это значит, что, если опытный писатель живет в большой стране, его произведения поспешат перевести много раньше, чем книги выдающегося автора из малой страны. Во всех литературах имеются такие «переведенные» представители страны. Так, мы переводим Переса Гальдоса потому, что он испанец, и Хуа Цзиенки за то, что он китаец. Но сплошь и рядом мы не переводим Золя, хотя он и француз.
Но ведь есть же у Америки «Хижина дяди Тома»? Что правда, то правда: книга эта сделала доброе дело на этой земле. В литературном отношении, как роман, она вряд ли заслуживает те роскошные переплеты, в каких ее издают в Америке, но, как памфлет, как нравственная проповедь, как благородный вклад в общественное движение, она заслуженно привлекла к себе внимание. Именно эта книга, при всей ее небольшой художественной ценности, все же есть прорыв в жизненную реальность и как таковая должна была бы послужить американским поэтам предостережением против их извечного пристрастия к луне и к ходульным описаниям жизни обыкновенных людей. Но нет, где уж там. Совсем напротив, дело идет к тому, чтобы даже «Хижину дяди Тома» превратить в этакую лунную сказку. Много лет назад, стало быть, задолго до своей болезни, писательница заявила, что честь написания этой книги принадлежит не ей: мол, это ангел Божий, видимо досконально знающий негритянский вопрос, сотворил книгу, а сама она просто записала все, что продиктовал ей ангел. Но что, если вдруг и ангел откажется от авторства? Честь и слава «Хижине дяди Тома»! И все же у меня стоит звон в ушах от ее чрезмерного бостонского морализаторства и бесконечных описаний зверств в Миссури. И если какая-нибудь страна ссылается на такую книгу как на типичнейший плод расцвета своей литературы, то надо сказать: плохи дела у народа такой страны — ему не хватает души. Разумеется, американская литература в то же время литература высоконравственная. Такая же ханжеская, как и книги нашей норвежской Марии. Бостонский синклит прочно удерживает ее в своих тисках; дело в том, что Бостон задает тон всей духовной жизни Америки, именно этот город определяет звучание литературы. Даже у самых крупных американских писателей, без единого исключения, не встретишь ни одного искреннего ругательства. Книжку, в которой встретилось бы ругательство, сразу же отправили бы в табачный ларек. В любом американском романе непременно выведен прожженный негодяй; когда же писатель велит этому негодяю браниться, то от каждого бранного слова автор оставляет лишь первую букву, за ней следует многоточие. Я, разумеется, не утверждаю, что проклятия — главное условие появления хорошего романа, но мне представляется чуточку противоестественным, что прожженный негодяй должен изъясняться одними многоточиями.
Не ведает американская литература и эротики. Где уж там! О Страшном суде и спектральном анализе ей известно куда больше, чем об эротике. А если случится старине Адаму проглянуть в образе какого-нибудь романного героя, то лишь с благопристойной, сладенькой чувственностью во взоре, самое большее он отважится на поцелуй, но нипочем не проявит могучей страсти, присущей молодости: бостонские тиски прочно удерживают его. В то самое время, когда американские газеты изо дня в день переполнены уголовной хроникой, рассказами об изнасилованиях, — в художественной литературе чуть ли не запрещено описывать голые ножки кресел.
Само собой, и среди американских писателей тоже встречаются более или менее талантливые исключения из числа, как правило, бесталанных авторов. Я уже объявил подобным исключением Марка Твена и готов снова это повторить. Разумеется, он не художник, художественности в его книгах нет и следа, но он самая что ни на есть остроумная голова во всей американской литературе, лукавый шутник, который заставляет народ смеяться, но при этом льет слезы — сам-то он юморист, сатирик и пессимист в одном лице. Необходимо какое-то время пожить в гуще американской реальности, чтобы по достоинству оценить все его остроты, а им нет числа. Что же касается других писателей, я не осмелюсь объявить таким же исключением все творчество их в целом, а всего лишь главу из романа такого-то или такое-то стихотворение такого-то поэта. Далее я коротко расскажу о нескольких деятелях американской литературы, чьи имена приобрели у нас на родине относительную известность.
В 1885 году в Бостоне вышла книга, на которую Эмерсон откликнулся письмом к автору, лондонские издатели — мгновенным ее переизданием, а Рудольф Шмидт — трактатом. Книжка называлась «Листья травы», а автора звали Уолт Уитмен. Когда появилась эта книга, Уитмену было тридцать шесть лет.
Сам автор называл свои произведения «песнями», и Рудольф Шмидт тоже назвал их песнями. А вот Эмерсон, очевидно за недостатком умения систематизировать факты, не нашел для этого жанра подходящего названия. Но творения Уитмена и вправду не песни, как не назовешь «песней» таблицу умножения: перед нами сплошная проза, не знающая ни ритма, ни рифмы. Единственное, что делает эти «песни» похожими на стихи, — это краткость отдельных строк, иной раз насчитывающих всего два-три слова, а то и вовсе одно; зато в следующей строке иногда можно насчитать двадцать восемь или даже тридцать пять слов.
Сам автор именует себя «явлением мирового духа». Рудольф Шмидт тоже объявляет его «явлением мирового духа». Я же, напротив, поскольку мне трудно уловить какой бы то ни было смысл в столь изысканно емком термине — по мне, автор с равным успехом мог бы именовать себя «космосом», «мировым пространством» или «Вселенной», — короче, я бы без лишних претензий попросту назвал Уолта Уитмена «дикарем».
Уитмен — это глас природы в первозданном лесу.
Что-то индейское есть и в его языке, и в его восприятии жизни, должно быть, поэтому он преимущественно воспевает море, воздух, землю, деревья, траву, горы, реки — словом, элементы природы. Лонг-Айленд, где он родился, он неизменно обозначает индейским названием — «Поманок», а кукурузу — исконно индейским словом «маис» вместо английского «корн», и вновь и вновь наделяет американские местности, иной раз даже целые штаты, индейскими именами; в его книге можно встретить стихи, сплошь состоящие из исконных индейских географических названий. Примитивная музыка индейских слов настолько завораживает его, что он нагромождает вереницы этих названий даже там, где их наличие никак не диктуется смыслом; часто он подряд нанизывает имена десятков штатов, ни слова не говоря о них самих. Отсюда эта выспренность вперемежку с примитивностью. Вот как звучит одно из его стихотворений:
Первозданное, примитивное начало в его натуре, присущее дикому индейцу ощущение сродства с окружающей нас природой повсеместно присутствует в его книге и нет-нет да полыхнет ярким пламенем. Когда воет ветер или кричит какой-нибудь зверь, для Уитмена это все равно что звуки индейских слов:
Читателю подобного рода стихов потребуется как минимум вдвое больше энтузиазма, чем их сочинителю.
Стиль Уитмена — не английского происхождения, он вообще не отвечает стилю какого-либо культурного языка. Это тяжеловесный индейский образный стиль без образов, вдобавок еще воспринявший влияние другого тяжеловесного стиля, а именно ветхозаветного, — все это выше всякого понимания. Его слова тяжело, невнятно прокатываются по страницам книжки, уносятся вдаль длинными вереницами, целыми полчищами — одно другого туманней. Некоторые из стихов Уитмена поистине великолепны в своей невразумительности. В одном таком необыкновенно глубокомысленном стихотворении из четырех строчек, половина которых вдобавок заключена в скобки, он «поет» вот так:
Этот стих можно принять за здравицу в честь дня рождения и с равным успехом — за пасхальный гимн. Или еще — за изложение тройного правила в математике. В любом случае под конец начнешь сомневаться в том, что автор с помощью подобной примитивной поэзии и впрямь вознамерился «петь», да еще и усомнишься в его патриотизме — уж очень силен в нем бунтарский дух.
О’Коннор говорит: для понимания поэзии Уитмена надо было увидеть самого поэта воочию. И Бак, и Конвей, и Рис говорят то же самое: нужно было увидеть Уитмена, чтобы понять его книгу. Но мне кажется, что ощущение буйной мечтательности, которое охватывает тебя при чтении «Листьев травы», должно усиливаться, а уж никак не ослабляться лицезрением самого автора. В конце концов он последняя талантливая особь современного человека, родившегося, однако, дикарем.
Лет тридцать-сорок назад жители Нью-Йорка, Бостона, Нью-Орлеана, а позднее и Вашингтона могли повстречать на улице человека на редкость могучей стати, большого, спокойного, несколько неуклюжего, всегда одетого самым небрежным образом, похожего на какого-нибудь механика или моряка, а не то на трудягу богатыря той или иной специальности. Почти всегда он разгуливал без пальто, часто и без шляпы, в теплую погоду обычно держался солнечной стороны улицы, позволяя солнцу нещадно жечь свою большую голову. У него были тяжелые, но красивые черты лица, которое одновременно излучало и горделивость, и обаяние; синие глаза смотрели кротко. Он часто заговаривал с прохожими, не считаясь с тем, знаком он с ними или нет, иной раз ему даже случалось похлопать кого-нибудь из них по плечу. Но он никогда не улыбался. Чаще всего он был одет во все серое и неизменно опрятное, но случалось, на сорочке недоставало какой-нибудь пуговицы, сорочки же он обычно носил пестрые, с белым бумажным воротничком.
Вот как в ту пору выглядел Уолт Уитмен.
Нынче это больной семидесятилетний старик. Несколько лет назад мне довелось увидеть его портрет. По обыкновению он сидит в сорочке с засученными рукавами, и по обыкновению ни к селу ни к городу на голове у него торчит шляпа. Лицо у него большое и красивое, волосы — густые, борода — огромная и тяжелая; он ведь никогда не подстригает ни бороды, ни волос, которые волнами устилают его плечи и грудь. На этом снимке он на указательном пальце вытянутой руки держит изящно обработанную бабочку с разверстыми крыльями, и эту-то бабочку он и разглядывает.
Пусть мы теперь представляем себе внешность Уолта Уитмена, но книга его более цивилизованной от этого не становится: в литературном отношении эта книжка — сплошная какофония. Хотели провозгласить его первым американским народным поэтом. Это можно воспринять лишь как насмешку. Ему недостает простоты и простодушия народных поэтов. По примитивности чувств он отстает от народа. Язык его не обладает негромкой силой народного языка, а лишь силой грохота, временами разряжающегося громоподобными, оркестровыми взрывами, ликующими криками, напоминающими потрясенному читателю боевые кличи индейцев. Но если присмотреться поближе, повсюду увидишь лишь буйный карнавал слов. Автор всячески старается что-то сказать, что-то доказать своей поэзией, но ему ничего не удается вымолвить из-за обилия слов. Некоторые из его стихотворений почти целиком состоят из одних названий, в других отдельные строки вполне могли бы сойти за заголовки стихотворений:
Конец! В следующем стихотворении Уитмен уже повествует о чем-то совершенно ином, о том, как «в былые дни» он сидел и постигал науку «у ног старых мастеров», зато теперь старым мастерам в свою очередь не мешало бы постигать науку, сидя у его ног. Если учесть, что к числу старых мастеров, то есть своих былых наставников, поэт относит прежде всего Христа, Сократа и Платона, то можно понять, что цивилизованный читатель при чтении этого стихотворения будет несколько огорошен. Очевидно, Эмерсона, да и англичан, восхитили как раз эти длинные ряды и вереницы имен и названий в стихотворениях Уитмена. Эти перечни, списки, колонки, несомненно, самое необычное и оригинальное в его стихах. Поистине это литературный феномен. Он не имеет себе равных. Вся книжка Уитмена полным-полна этих перечней. В одном стихотворном цикле из 12 частей, под названием «Песнь о топоре», не найдешь ни одного стихотворения без подобного списка. Вот один из фрагментов цикла:
Девятая часть этой же самой каталогообразной поэмы начинается с одной из обычных — загадочных — авторских скобок:
Может, это прозвучит кощунством, или даже богохульством, но должен признаться: темными ночами, когда на меня находили тяжкие приступы творческих мук и сон никак не шел ко мне, случалось иной раз, что я изо всех сил сжимал зубы, чтобы невзначай не брякнуть прямиком: эх, да такие стихи и я вполне мог бы писать!
Чего же хочет Уолт Уитмен? Может, отменить работорговлю в Африке? Или запретить употребление тросточек? Построить новое здание школы в Вайоминге или ввести ношение егерских свитеров? Этого не знает никто. Никто не сравнится с ним в искусстве наговорить уйму слов — и притом ничего не сказать. Слова у Уитмена жгучие, они пылают, в них слышится страсть, сила, восторг. Слушаешь, эту отчаянную музыку слов и чувствуешь, как надувается его грудь. Одного только не понимаешь ты: что же приводит его в такой восторг? Во всей книге гремит гром, но молнии, искры — нет как нет. Читаешь страницу за страницей, сверху вниз и снизу вверх, и никак не можешь понять, в чем же смысл всего этого. Но эти полчища слов не повергают тебя в растерянность, не опьяняют тебя, а лишь оглушают, в глухой безнадежности пригибают к земле; их нескончаемая, утомительная монотонность в конечном счете поражает рассудок читателя.
Когда дойдешь до последнего стихотворения — уже не будешь в силах сосчитать до трех. И впрямь перед нами автор, раздвигающий наши представления об обыкновенной человеческой логике. К примеру, шагает он по дороге в «Song on the open road»— и вот уже захлестнут наслаждением оттого, что шагает по этой самой дороге, которая дороже ему любого стихотворения, и по мере того, как он шагает все дальше и дальше по этой многократно обрисованной дороге, он встречает на ней одно божественное явление за другим. Словно обитатель пустыни, который, проснувшись однажды утром в оазисе, испытывает величайшее потрясение при виде травы. «Клянусь вам, — восклицает он, все так же превознося вышеупомянутую, многократно обрисованную им дорогу, — здесь встречаются божественные вещи, более прекрасные, чем можно выразить словами!» А он и не пытается выразить, и умнее от чтения его стихов читатель не становится.
Даже если держать перед глазами портрет поэта, все равно «Листья травы» остаются столь же «невыразимо» непостижимы для бедного читателя, как и без портрета автора. Да и вообще довольно сомнительно, легче ли станет понять эту книгу после близкого знакомства с ее автором. Самое большее, в этом случае автор лично мог бы объяснить читателю, что же все-таки он хотел сказать своими бесчисленными таблицами, однако их он не удостаивает описания, так они и по нынешний день остаются в составе поэмы, будто бы содержащей «песни». Кстати, если верить Уитмену и его биографам, свою книгу он написал с целью воспеть «демократию». Он «певец демократии». И если и впрямь он одновременно «певец Вселенной», каким объявил его Рис, то придется признать, что этот певец — человек необыкновенно разносторонний, не следует забывать, что на его долю выпала довольно-таки трудная работа по составлению бесчисленных таблиц. Так каким же образом стал он нынче «певцом демократии»? В программном стихотворении «Слышу, поет Америка» он воспевает демократию следующим образом:
В этом стихотворении, в котором размер выдерживает все что угодно, все терпит, а строки растягиваются, словно резинка, он забыл, что надо прислушаться еще и к пению седельщиков и трамвайных кондукторов, а также директоров. Если бы какой-нибудь певец демократии у нас на родине вздумал сочинить такое стихотворение, будь то про сапожника, который «поет, сидя на кожаном табурете», или же про шляпника, который «поет, стоя перед шляпной болванкой», а затем принес бы это стихотворение в газету или же в редакцию детского журнала, то, полагаю, его спросили бы, нельзя ли пощупать у него пульс, или, может, предложили бы певцу стакан воды, а уж если бы он стал клясться, что не спятил, то уж, во всяком случае, подумали бы, что он любитель отменно грубых шуток.
Уолт Уитмен — лирически настроенный американец, и в этом качестве он — явление уникальное. Он мало начитан, а может, вообще ничего не читал, а еще меньше пережил. Жизнь его чрезвычайно бедна событиями. В 1819 году он родился. Когда ему было двадцать лет, ему изменила невеста. В годы войны Севера с Югом он служил в армии братом милосердия. В 1868 году его уволили из департамента внутренних дел, но впоследствии приняли снова. В 1873 году умерла его мать, и, по его словам, одновременно что-то умерло в его душе. Такова вкратце сказка его жизни. Кроме «Листьев травы» он написал и опубликовал немногое, в том числе «Памятные дни» и «Демократические дали», однако эти работы никак не приумножили его литературной славы. Имя Уитмена всегда вспоминают лишь в связи с «Листьями травы» — его публицистику никто не читает, да ее и невозможно читать.
Родиться бы ему в культурной стране и получить интеллигентное воспитание — может, он стал бы своего рода маленьким Вагнером, натура он впечатлительная и музыкальная, но, коль скоро он родился в Америке, на краю света, где все только орут «ура» и где единственным желанным даром считается торгашеский дар, он обречен был стать неудачником, какой-то помесью первобытного человека с современным. «В нашей стране, — говорит американский писатель Натаниел Готорн, — нет тени, нет покоя, нет тайны, нет идеальности, нет огня, нет и старости, однако, чтобы произрастать, поэзия, как плющ, вьющийся по стенам, цветы и розы, растущие в камне, не может обойтись без руин». К исконной, врожденной примитивности натуры Уитмена добавилось его пристрастие к сравнительно примитивному чтению: наивысшее поэтическое наслаждение он, к примеру, испытывал при чтении Библии, что наверняка больше усиливало его дикарские склонности, нежели тормозило их. Всюду в его стихах ощущаются библейские интонации и идеи; близость его поэзии к библейской местами настолько очевидна, что можно лишь восхититься проникновенностью, с какой он освоил такую древнюю поэтическую форму. В стихотворении «Песня Отвечателя» он изъясняется следующим образом:
Не правда ли, кажется, будто читаешь отрывок из какого-нибудь ветхозаветного текста? Повседневное общение Уитмена с библейской поэзией определенно усилило также его литературную дерзость, вследствие чего он дерзостно называет неназываемое. Современность его поэзии в том и состоит, что его перо без стеснения изливает на бумагу все впечатления его пылкой чувственности и все мысли его необразованного ума. Но вряд ли он отважился на подобную реалистичность в силу сознательной художнической смелости и ответственности: вероятно, она всего лишь плод его душевной неотесанности, ведь Уитмен — наивное дитя природы. Эротика в «Листьях травы», из-за которой его уволили со службы и по поводу чего весь высоконравственный Бостон издавал вопли негодования, в действительности ничего не открывает сверх того, что дозволяется говорить во всех литературах; другое дело, что все дерзостное и вправду высказано грубовато, как это свойственно людям невоспитанным, — что есть, то есть. Автор менее наивный и менее подверженный влиянию Библии вполне мог бы высказаться вдвое смелее Уитмена и притом придать тексту несравненно большую литературную ценность; для этого надо обладать хоть каким-то стилистическим мастерством: тут переставить слово, там подправить другое, вычеркнуть примитивный оборот и заменить его эвфемизмом. Язык поэзии Уитмена отнюдь не самый смелый и эмоциональный из всех поэтических языков мировой литературы, зато он один из самых безвкусных и простодушных.