Шум переместился в глубь музея. Я приоткрыл дверь кабинета и выглянул. Сквозь распахнутые двери залов мне был виден Суворов перед пионерами. Он стоял, опираясь левой рукой на эфес шпаги. В правой была указка. Ею Генералиссимус водил по карте. Позади пионеров стояла высоченная женщина, скрестив руки на животе.
Я вернулся в кабинет и принялся изучать обстановку. На бюро, рядом с телефоном, лежала пачка квитанций и счетов. Среди них счет на междугородный разговор с Измаилом и квитанция химчистки. В квитанции значилось: «Камзол зеленый, поношен., ср. загрязн.» Лежал журнал «Огонек», раскрытый на последней странице с наполовину отгаданным кроссвордом. Я осторожно потянул на себя один из ящичков бюро. В нем в полнейшем беспорядке были навалены ордена, медали, часы, радиолампы, конденсаторы и сопротивления. В другом ящичке был ворох почтовых марок. Третий ящичек оказался запертым.
Внезапно зазвонил телефон. Я отпрыгнул от бюро и снова упал в кресло. Телефон продолжал звонить. Тогда я, оглянувшись на дверь, подошел к аппарату и снял трубку.
– Александр Васильевич? – сказал мужской голос. – Рад вас приветствовать. Как здоровьице?
– Александр Васильевич вышел, – сказал я.
– А с кем я говорю, простите?
Я назвал свою фамилию и добавил, что я посетитель музея.
– Ах, вы из нынешних… – разочарованно протянул собеседник и сказал: – Передайте Александру Васильевичу, что звонил Михаил Васильевич. Он знает. Я ему перезвоню.
Я повесил трубку и вернулся на свое место. Через пять минут пришел Суворов. Он проделал ту же процедуру с париком и шпагой, но парик повесил на медную ручку ящичка бюро для просушки. Он взял гребень и, придерживая парик на ручке, расчесал букли. Пудра образовала легкое облачко. Белые волосы вытягивались под гребнем, и тут же сворачивались, будто на невидимых бигудях. Я вспомнил жену, как она утром кипятит бигуди в кастрюльке, чтобы там, внутри, расплавился воск, поддерживающий бигуди в горячем состоянии, потом накручивает мокрые волосы, скрепляя их специальной резинкой, и в таком виде быстро пьет кофе, торопясь на работу.
Суворов задумчиво расчесывал парик. Казалось, он забыл обо мне.
– Вам звонил Михаил Васильевич, – сказал я.
– А-а… Ломоносов, – протянул Суворов, не оборачиваясь.
– Тот самый? – вырвалось у меня.
– А вы, батенька, знаете другого Ломоносова? – язвительно произнес Суворов, быстро поворачиваясь ко мне.
– Но ведь столько лет…
– Сколько – столько? Двести с небольшим лет. Вот ко мне недавно Аристотель заходил – тому не позавидуешь. Третье тысячелетие мается.
– Ну, и как он?.. Что делает? – задал я нелепый вопрос.
– Я же сказал – мается. Между нами говоря, старик опустился. Но его можно понять. У него миллионов семнадцать прямых потомков только в России. Кстати, как вас зовут?
Я опять назвал свою фамилию, имя и отчество. Суворов выпятил нижнюю губу и задумался. Потом он решительно снял трубку и набрал номер.
– Петр Алексеевич? Добрый день, Суворов беспокоит. Простите, что оторвал от дел… Петр Алексеевич, тут у меня один молодой человек желает выяснить, по какой он линии…
– Да я не… – запротестовал я, но Суворов уже давал мои координаты.
– Нет, полного списка не нужно, но хотя бы трех-четырех предков. Желательно таких, которые ему известны… Ну да, вы же знаете их школьные программы, о чем тут можно говорить!.. Да, благодарю покорно.
Суворов положил трубку и принялся насвистывать марш.
– А… – начал я.
– Царь Петр, – сказал Суворов.
– Первый?
Суворов сделал страдальческую мину, на минуту испортив мелодию марша.
– Первый, конечно же, первый! – воскликнул он.
Тут снова зазвонил телефон. Суворов поднес трубку к уху, потом достал листок бумаги и, прижимая трубку плечом, что-то нацапарал на листочке гусиным пером. При ближайшем рассмотрении гусиное перо оказалось искусственным. Это была шариковая ручка в виде гусиного пера.
Суворов еще раз покорнейше поблагодарил Петра Алексеевича и протянул листок мне.
– Вот, полюбопытствуйте! Уже готово. Царь Петр собрал неплохой архив. Генеалогические деревья вплоть до античного времени.
На листке было написано: «Прямые предки. Седьмое колено – Кюхельбекер Вильгельм. Двенадцатое колено – Сусанин Иван. Восемнадцатое колено – Колумб Христофор. Тридцать восьмое колено – Сулла Корнелий».
– Сулла? – пробормотал я. – Кто это такой?
– А Бог его знает! – беспечно воскликнул Суворов. – Римский диктатор, вероятно.
– Так много знаменитых предков? – прошептал я, испытывая, кроме замешательства, страшную гордость. Жаль было, конечно, что нет среди предков Пушкина, Александра Македонского или Иисуса Христа. Хотя у Христа, кажется, потомков быть не могло… Но все же! Колумб, елки зеленые! Сулла! Иван Сусанин, про которого опера!
– Ну, не так уж много, – сказал Суворов. – Недавно я видел молодую женщину, весьма заурядную, кстати, которая имела в своем дереве Тютчева, Серван-теса, Баха, Колумба, как и вы, Конфуция и фараона Эхнатона. Она считала, что Конфуций – древний грек.
– Значит, мы все родственники? – спросил я.
– Практически, – сказал Суворов.
В этот момент одновременно раздались телефонный звонок и стук в дверь. Суворов поднял трубку и крикнул по направлению к двери:
– Войдите!
В кабинет вошел неприятного вида мужчина в длинном прорезиненном плаще. Он остановился у входа. А Суворов уже объяснял по телефону Ломоносову, что слово «Войдите!» никак не могло относиться к Михайле Васильевичу, потому как он, Суворов, еще не совсем выжил из ума и понимает, что по телефону не входят. При этом Александр Васильевич заразительно смеялся и делал приглашающие жесты мужчине в плаще. Однако тот упорно стоял в дверях.
Разговор с Ломоносовым касался пятнадцатиюрод-ного восемнадцативнучатого племянника великого ученого. Тот провалил экзамен в институт и теперь по закону должен был быть призван в армию. Судя по всему, Ломоносов просил Генералиссимуса позвонить в военкомат и попросить, чтобы племянничка призвали куда-нибудь поближе к Ленинграду.
Суворов обещал помочь несмотря на свою многолетнюю отставку.
Он закончил разговор и почти бегом бросился к посетителю. Тот, ни слова не говоря, распахнул полы плаща и стал похож на кондора. Подкладка плаща имела замечательное устройство. Вся она была в петельках, в которые продеты были радиолампы, транзисторы, сопротивления и другие радиодетали. Над каждым вшита была этикеточка с маркой изделия.
Суворов стал читать подкладку плаща, как детективный роман. Потом он точным движением извлек из петельки транзистор и показал его мужчине.
– Владимира первой, – сказал посетитель.
– Грабеж, батенька! – закричал Суворов, но транзистора не отдал.
– Александр Васильевич! – укоризненно произнес мужчина. – Это же японский транзистор!
– Помилуй Бог, согласен! – сказал Суворов, подошел к ящичку бюро, вынул оттуда орден и отдал посетителю. Мужчина окинул орден быстрым оценивающим взглядом, сунул в карман и бесшумно удалился.
– Вот жук! – в сердцах сказал Суворов. – И ведь наверняка ворует. Владимира первой степени!.. Да государыня, бывало… Эх!
Потом Александр Васильевич объяснил, что один из его прямых потомков, сохранивший даже фамилию, – некий Кирюша Суворов – учится в седьмом классе и обнаруживает замечательные успехи в точных науках. Генералиссимус доставал ему радиодетали для технических поделок, выменивая детали на ордена.
– Как знать, может быть, тоже станет бессмертным! – мечтательно и гордо произнес Александр Васильевич. – Не все же Суворовым «ура» кричать.
Мне давно пора было уходить, потому что урок мужества я прослушал, правда издалека, а Суворов находился в непрестанной деятельности, и я ему, по-видимому, мешал. Однако я продолжал сидеть в кресле, наблюдая. Суворов изредка перебрасывался со мною фразами, но в основном занимался делами.
Пришел маляр, с которым Александр Васильевич затеял долгий сюрреалистический разговор о покраске подоконников в музее. Маляр мялся, желая стребовать с Суворова что-то такое, чему не знал названия. Суворов показывал ему табакерки, перстни, шкатулочки, часы, аксельбанты, но маляр уклончиво улыбался. Сошлись на элементарных десяти рублях.
Звонили из Совета ветеранов, из ЖЭКа, из Москвы, Звонил Кутузов, звал на день рождения. Ленфильм приглашал на съемки.
Суворов, в очках, энергичный, со своим знаменитым хохолком, сидел за бюро, делал записи в календаре, ругался по телефону, успевая решать кроссворд.
– Басня Крылова из семи букв… Позвонить, что ли, Ивану Андреевичу? Неудобно. Подумает, что не читал. А, батенька? – обращался он ко мне.
– Квартет, – предлагал я.
Суворов радовался, как ребенок, потом вписывал слово, находя еще повод для радости: он, видите ли, полагал, что в слове «квартет» восемь букв, учитывая твердый знак. Привычка, знаете ли…
Я сидел и размышлял. Процесс жизни великого человека складывался на моих глазах из такой откровенной ерунды, что становилось обидно. Двести лет – и конца-краю не видно!
– Не так просто быть бессмертным, – подтвердил Суворов мои мысли.
Оказывается, он умел их читать!
– А вы думали, что достаточно в нужный момент помахать шпагой, дать кому-нибудь по уху или выиграть кампанию, чтобы считаться мужественным? – обратился ко мне Суворов. – Не-ет, батенька! – торжествующе пропел он, подмигивая мне.
Я ушел из музея вечером. Маляр красил подоконники, важно окуная кисть в ведро с белилами. Маляр был потомком Галилео Галилея.
Я шел по улицам, заглядывая в вечерние витрины магазинов. В бакалейных и винных отделах толпились потомки Цицерона и Горация. Навстречу мне шли наследники Державина, Рафаэля и Марка Антония. Немыслимо далекий потомок Цезаря сидел в милицейской будке, регулируя движение. Все мы были родственниками, но вели себя странно, будто мы не знаем друг друга. Никто не раскланивался со мною, даже мои братья, внуки Христофора Колумба.
Жизнь складывалась из ерунды, но в толпе попадались бессмертные.
Мне встретился небритый Кюхельбекер с авоськой, где болталась одинокая бутылка кефира. Он сел в троллейбус и уже оттуда, когда троллейбус отошел, обернулся, пристально посмотрел на меня сквозь стекло и еле заметно кивнул.
На холмах Мисуно
Шел месяц мёдзи, теплый и светлый весенний месяц, который в нашем календаре занимает промежуточное положение между апрелем и маем, не принадлежа ни тому, ни другому. Юноши и девушки ездили в трамваях, обнявшись, и так заняты были томным своим состоянием, что не замечали рывков и поворотов вагона. Они совершенно перестали подчиняться силе инерции, как и любой другой силе, и только любовь могла легонько раскачивать их на задних площадках и в проходах под завистливые взгляды людей, не знающих ничего о месяце медзи.
В один из таких дней я получил бандероль, запечатанную толстыми сургучными печатями и перевязанную бумажным шпагатом. Бандероль содержала в себе книгу японских гравюр. Когда я разорвал пакет, одна из картинок оторвалась и полетела к дверям почты, плавно скользя над полом и подруливая загнутым уголком, на котором я успел разглядеть машущего крыльями журавлика. Журавлик улучил момент и вылетел на улицу, а я побежал за ним, на бегу засовывая книгу в портфель.
Я даже не успел посмотреть на обратный адрес. Впрочем, одно слово бросилось мне в глаза, в тот момент когда я швырнул скомканный пакет в урну. Мисуно… Спрятав это слово в памяти, я поспешил за журавликом, который уже пересек улицу и несколько игриво вился у лица продавщицы, торговавшей парниковыми огурцами. Он несомненно мешал ей работать и дразнил очередь. Продавщица уже вынула из ящика длинный огурец и размахивала им в воздухе, стараясь поразить гравюру, но журавлик уворачивался, хлопал крыльями и щелкал клювом, а с картинки сыпались какие-то белые лепестки, которые тут же подхватывались ветром и исчезали в раскрытых окнах дома, будто дом дышал и в этот момент как раз делал вдох.
Один из стоящих в очереди, по виду пенсионер, вытащил из хозяйственной сумки короткий самурайский меч и несколько раз рассек воздух. На втором взмахе ему удалось попасть по цели, картинка распалась на две части, и половинки начали опадать на землю, покачиваясь в воздухе, как перышки. Продавщица швырнула длинный огурец на весы, и самурай, спрятав меч, стал расплачиваться. Все это заняло не больше десяти секунд.
Дом сделал выдох, из окон вылетели гурьбой те же белые лепестки и усеяли тротуар. Они все были выгнуты и напоминали маленькие паруса, в которых навсегда остался ветер.
Итак, первая гравюра погибла, журавлик сложил крылья, а я стоял на другой стороне улицы, стараясь разобраться в происходящем. Разгадку следовало искать в книге. Я перелистал ее, и тогда из книги выпала сложенная вдвое записка. Когда я поднес ее к глазам, буквы сползли по листку вниз, и собрались там в фиолетовую каплю, которая упала на тротуар и разбилась.
В результате встреча с Мисуно, о котором или о которой я решительно ничего не знал, лишь опечалила меня, поскольку тайный знак остался непОнятым. Тогда я вырвал наудачу еще одну гравюру и подбросил ее вверх, испытывая. На ней был изображен деревянный мост, по которому бежали согнувшиеся под дождем люди. На некоторых были японские соломенные шляпы, напоминавшие широкий и плоский конус. Мокрое дерево моста было скользким, я с трудом сохранил равновесие, пока добежал до противоположного берега, но настроение у меня было самое радостное, потому что мне удалось незаметно выскользнуть и удрать. Книгу я прижимал к себе, и шел теперь по влажной песчаной дороге, которую гладил теплый дождь.
Оглянувшись, я увидел за мостом скрывающееся в серой штриховке дождя здание почты и застывшую с зонтиками очередь на противоположной стороне улицы. На всякий случай я постарался запомнить место моего бегства, чтобы иметь возможность вернуться, если мне не повезет здесь, в провинции Кэдо.
Однако, провинция эта быстро кончилась, буквально за первым же поворотом дороги. Я оказался на площади, прямо на проезжей части, и едва не угодил под троллейбус. Водитель что-то крикнул мне из окна. Я до сих пор помню его красное лицо, и рот, растянутый морщинами, точно ниточками. Слева раздался долгожданный, тянущий за душу милицейский свист, я, действуя теперь уже почти осознанно, вынул из книги следующую гравюру и толкнул ее перед собою таким движением, будто запускал в плавание модель яхты. На этой гравюре оказалось изображения японского вокзала, миниатюрного, как и все японские вокзалы, совершенно непредназначенного для фанерных чемоданов и мешков величиною с дирижабль. К вокзалу подкатывался аккуратный синенький поезд. Из паровоза поднимался к чистому небу стилизованный дымок – в общем, все было в лучших традициях графики укиёэ, кроме неизвестно откуда взявшегося дежурного по станции в фуражке, который расхаживал по перрону, заложив руки за спину. Я спросил у него, откуда поезд, и он ответил, что поезд туристский, и добавил, что с этими туристскими поездами прямо беда, народ в них разгульный и недисциплинированный, а те сутки, пока туристский поезд стоит на запасных путях, для вокзала сущее бедствие, потому что туристы пьют, приводят женщин и вообще веселятся напропалую. Говоря это, дежурный смотрел на приближающийся поезд с неприязнью.
Повинуясь какому-то предчувствию, я сорвал несколько орхидей с гравюры на соседней странице и встал в начале платформы, чтобы не пропустить никого из туристов.
Сначала из вагонов выскочили несколько гейш, на ходу приводя себя в порядок. Волоча длинные кимоно по перрону, они простучали мимо меня деревянными каблуками и заняли очередь на стоянке такси. Затем из поезда один за другим стали появляться ленивые заспанные самураи в шелковых одеждах, старики с узелками, разносчики риса, два или три актера в страшных раскрашенных масках, снова гейши и какой-то толстый чиновник, которого пронесли на носилках в здание вокзала.
Наконец вдали на платформе возникла тонкая фигура женщины в брюках, явной европейки, – единственной, вероятно, европейки в этом японском поезде. Она шла, развеваясь, как детский флажок на ветру, подпрыгивая, как воздушный шарик на ниточке – вот-вот улетит. Я никогда не видел таких женщин и понял, что я стою здесь, на перроне, с букетиком орхидей именно для того, чтобы подарить цветы ей, а там и познакомиться, если удастся, и увезти ее в одну из провинций, которых много было в книге гравюр.
Она подошла и взяла орхидеи с достоинством и без удивления. При этом она улыбнулась, и тут мне показалось, что я узнал ее. Только вот фамилию забыл, имени не мог вспомнить, адреса не знал совсем – но узнавание было несомненное. Торопясь, чтобы не возникло вдруг непредвиденной и недоуменной паузы, я вытянул из книги очередную гравюру – и, кажется попал!
В ста метрах от нас стоял красный дом с синей крышей. На доме можно было разглядеть вывеску «Родильный дом имени Володарского». К этому дому не спеша шли люди по одному и парами, а в окнах его молодые женщины демонстрировали новорожденных. Справа от дома начиналась легкая гряда холмов, усеянных цветущими вишнями. Солнечный свет пробивался сквозь лепестки, и на траву ложилась странная тень: она была светлее, чем окружавшие ее бестеневые участки. Потом я разглядел, что этот эффект создавался тысячами лепестков, слетевших с веток вишни.
С холмов спускались плавные деревянные лестницы, такие чистые, будто их мыли с песком.
– Где мы находимся? – спросила она. – Это провинция Мисуно?
– Мисуно… – повторил я, радуясь, что это слово не пропало зря и не осталось невыясненным.
– Нам планировали четыре часа на Мисуно, – продолжала моя новая знакомая.
– Кто планировал? – растерянно спросил я.
– Бюро путешествий, – улыбнулась она. – Мисуно значится в путевке. А вы гид?
– Нет, я тэкку, – сказал я и сделал чисто японский полупоклон, сложив ладони лодочкой.
Ее глаза заблестели, она тоже сложила ладони лодочкой и, склонив голову набок, показала, что довольна мною.
Внезапно с деревянной лесенки кубарем скатился плачущий мальчик лет шести, а за ним прыгая через три ступеньки, сбежала вниз женщина в зимнем пальто, на котором, как я заметил, были оборваны все пуговицы. На месте пуговиц болтались обрывки ниток. Женщина догнала мальчика и, используя инерцию бега, поддала его снизу так, что ребенок взвился в воздух и, пролетев метра два, упал на траву, усеянную лепестками вишни. Женщина прыгнула к нему и ловко схватила за уши. Мальчик отчаянно и безнадежно завыл, а женщина с наслаждением принялась выкручивать ему уши, пока ребенок не укусил ее чуть пониже локтя.
– Господи, господи… – зашептала моя знакомая, отворачиваясь.
Я поспешно раскрыл книгу и зашуршал страницами, отыскивая какой-нибудь идиллический пейзаж, а к месту происшествия уже бежали два омоновца с резиновыми дубинками. Мальчик с глазами, горящими, как угольки, извивался на траве, а женщина уже топтала его ногами, войдя в раж. Пальто ей явно мешало, женщина вспотела, волосы у нее прилипли ко лбу, а опухшее лицо тряслось, как желе.
Мы с туристкой быстрым шагом взобрались на холм и уже оттуда увидели, что порядок восстановлен. Я наконец выбрал гравюру, сложил ее в виде бумажного голубка и пустил с холма. Голубок полетел, рассыпая вокруг себя сумерки, прозрачные облака на небе и блещущую под луной полоску канала. Над каналом тесно лепились круглые мосты, а в воде покачивались плоскодонные лодки с обрезанной кормой.
Далее, за каналом, воздвигались темные коричневатые горы, очерненные линиями очень скупыми и закругленными. Никаких резких поворотов, пиков и впадин – во всем царила гармония, простота и неслышный ритм, с которым горы переходили одна в другую, постепенно увеличиваясь. Из-за гор вставала полная луна, промежуток между нею и вершинами гор увеличивался на глазах.
Мы остановились на горбатом мостике и стали смотреть в воду.
– Меня зовут Мацуо, – вдруг сказала моя знакомая и посмотрела на меня испытующе, словно проверяла, поверил я или нет. Имя мне понравилось, поэтому я охотно поверил ему.
Спустившись с мостика, я нашел на берегу канала плоский кэйдэй, похожий на отполированный морскими волнами камушек. Вероятно, его обронил здесь кто-то из рыбаков. Я кинул кэйдэй на воду и, стоя на берегу, наблюдая, как круги расходятся по воде, отражаются от берегов канала и образуют рябь. Лицо Мацуо, которая все еще стояла на мостике, поколебавшись в этой ряби, совсем исчезло, будто растворилось, а еще вернее – оно было унесено по частям мелкими волнами. Глаза ее разъехались в разные стороны, губы разбились о берег, а волосы перебегали с волны на волну, и непонятно было, где кончаются завитки волос и начинаются завихрения струй.
Я вспомнил, что мы с Мацуо жили много лет назад в одной японской деревне, но потом нас разлучили – кажется, это было в семнадцатом веке – а вспомнив это, я испугался, что у меня не хватит гравюр.