Станислав Игнацы Виткевич
Сапожники
Научная пьеса с «куплетами» в трех действиях
Саэтан Темпе – сапожный мастер; редкая, как у борова, бороденка и усы. Седеющий блондин. Одет в обычную сапожницкую одежду с фартуком. Около 60 лет.
Подмастерья – 1-й (Юзек) и 2-й (Ендрек). Очень симпатичные бравые молодые деревенские парни. Одеты в обычную для сапожников одежду. Обоим лет по 20.
Княгиня Ирина Всеволодовна Збережницкая-Подберезская – очень красивая шатенка, чрезвычайно милая и привлекательная. 27–28 лет.
Прокурор Роберт Скурви – широкое лицо, как будто сделанное из кровяной колбасы, инкрустированное голубыми, как пуговки от трусов, глазами. Мощные челюсти – кажется, они могут разгрызть в порошок кусок гранита. Костюм «тройка», на голове котелок. Трость с золотым набалдашником (très démodé[2]). Широкий белый галстук завязан узлом, на нем – огромная жемчужина.
Лакей княгини, Фердущенко – немного напоминает манекен. Одет в красное с золотыми галунами. Короткая красная накидка. Соответствующий головной убор.
Гиперрабочий – одет в рабочую блузу и картуз. Бритый, широкоскулый. В руках колоссальный медный термос.
Двое сановников – товарищ Абрамовский и товарищ И к с. В штатском, прекрасно одеты. Высокий интеллектуальный уровень, и вообще высший класс. Икс гладко выбрит, Абрамовский с бородой и усами.
Юзеф Темпе – сын Саэтана, около 20 лет.
Крестьяне – старый мужик, молодой мужик и девка. Одежда галицийских крестьян.
Охранница – молодая красивая девушка. Поверх мундира – фартучек.
Охранник – обыкновенный здоровый малый, свой в доску. Мундир зеленый.
Хохол – (розовый куст, обернутый на зиму соломой) – из «Свадьбы» Выспянского.
[Гнэмбон Пучиморда.]
Действие первое
Саэтан
1-й подмастерье
Саэтан. Раньше да – теперь нет! Э-э-хх!
2-й подмастерье. Перестаньте все время говорить «эх», меня это раздражает.
Саэтан. Меня еще больше раздражает, что я для них башмаки шью. Я, который мог бы быть президентом, королем толпы – хотя бы на минуту, на одну-единственную минуточку. Гирлянды, горящие лампочки разноцветных фонарей, фонари людских голов и слова, витающие над ними… А я, грязная, нищая вшивота с солнцем в груди, блестящим, как золотой щит Гелиодора, как сто Альдебаранов и Вег, – я не умею говорить. Эх-х!
1-й подмастерье. Почему не умеете?
Саэтан. Не давали. Эх! Боялись.
2-й подмастерье. Еще раз скажете «эх», я брошу работу и уйду. Вы даже не представляете себе, как меня это раздражает. A propos: а кто такой Гелиодор?
Саэтан. Какой-то вымышленный персонаж, а может быть, это я сам его выдумал – я уже ничего не знаю. И так без конца. Одна минута… Я уже не верю ни в какую революцию. Само слово-то какое отвратительное, как таракан, как паук или вошь. Потому что все оборачивается против нас. Мы же – навоз, такой же навоз, как какие-нибудь древние короли или интеллигенция в глазах тотемного клана, – навоз!
2-й подмастерье. Хорошо еще, что вы не сказали «эх», а то бы я вас убил. Навоз-то навозом, но им неплохо жилось. Ихние девки, суки размалеванные, мать их за ногу, не смердели так, как наши. О господи!
Саэтан. Так уже все осточертело на этом свете, что ни о чем и говорить-то не стоит. Гибнет человечество под гнетом разлагающейся туши злокачественного новообразования капитала, где, как волдыри, набухают фашистские правительства и тут же лопаются, выпуская зловонные газы варящейся в собственном соку безликой человеческой толпы. Уже ничего не нужно говорить. Все выговорено до дна. Ждать нужно, когда все свершится, но и самим что-то делать, кто сколько может. Разве мы не люди? А может быть, люди – это только они, а мы всего лишь оскотевшая падаль с такими, знаете ли, о господи боже мой, вторичными придатками, чтобы еще сильнее мучиться и скулить им на забаву. Эх! Эх!
2-й подмастерье. Вы так мудро все это изложили, что даже ваше отвратительное «эх» меня на этот раз не покоробило. Я вас простил. Но больше никогда этого не делайте, храни вас господь.
Саэтан
1-й подмастерье
Саэтан. Так ты тоже об этом думал, братец? Эх! Вот и сравнивай тут: ум хорошо – два лучше. Да и как сравнивать два человеческих мозга? Даже нет, не сравнивать – хотя и это трудно, – а сровнять? Так вот, они будут работать так же, как и мы. Такая вот небольшая неприятность. Сейчас еще пока у этих негодяев слишком много удовольствий, поскольку еще существует творчество, – эх! А ведь и я тоже могу придумать, скажем, новый фасон, хотя пожалуй что уже нет, не могу. Нет и нет! Не могу!
1-й подмастерье. Бедный мастер! Ему хочется, чтобы работа была и механической и одухотворенной одновременно, чтобы дух обожествил эту механику. Это как старые мастера, музыканты и художники, превращали свои физиологические выделения в уникальные проявления самовыражения. Я что, говорю какие-то нелепости?
2-й подмастерье. Да нет, только как-то чуждо… Я все то же самое могу выразить более по-свойски.
1-й подмастерье. Да-а-а… Не очень-то вы подготовились к этому своему спичу, кстати, пишется через «эс», «пэ» и «че». Я, видите ли, Ендрек, знаком с теорией Кречмера по лекциям этой интеллектуальной вертихвостки Загорской в нашем Свободном Рабочем Университете. Ох, свободный-то он свободный, но свободен он прежде всего от запора и действует как слабительное, этот наш Университетик. Сами-то они получают настоящее образование, а на нас выливают этот интеллектуальный понос, чтобы задурить нас еще сильнее, сильнее даже, чем этого хотелось бы всяческим ханжам и святошам, которые прислуживают им, как феодалам, а развития тяжелой промышленности боятся как огня. Я вам, Ендрек, заявляю, что это шизоидная психология. Но не все такие, как они. Это вымирающая раса. Все больше на этом свете появляется людей пикнического типа. Усё-то у них есть: радива-какава, кино-вино, финики-фигиники, набитое брюхо и негноящееся ухо, – шо им надоть? А сами-то по себе все они падаль гнусная, помет безмятежный, гуано мерзейшее. Это и есть пикнический тип, понятно? А всякий, кто собой недоволен, только хаос и сумбур на свете производит и все лишь ради того, чтобы перед самим собой покрасоваться и самому себе показаться лучше, чем он есть на самом деле, – не стать лучше, а только казаться лучшим, превосходнейшим, охренительнейшим. И выдрючивается такой вот тип перед самим собой…
Саэтан
2-й подмастерье. Тише вы!..
Саэтан. Не буду я тише – ты, фрайер! Эх! Эх! Эх!
Скурви. Как вы это себе представляете: не убивать – «только лишь в крайнем случае, когда иначе нельзя». Никогда нельзя, а всегда нужно – вот так. Эге.
2-й подмастерье. А этот – «эге»! Один – «эх», другой – «эге», невозможно вынести.
Скурви
Саэтан. Но ты-то работаешь сидя в кресле, покуривая хорошие «папирусы», жрешь что хочешь. «Работник умственного труда». Каналья! Однако и чувственных удовольствий ты не избегаешь – эх!
Скурви. Вы что же, Саэтан, полагаете, что когда-нибудь будет по-другому? Неужели вам действительно представляется, что все будут механически уравнены и подогнаны под стандарт? Нет – всегда будут директора и высшие руководители, которые вынуждены будут питаться иначе, чем даже, скажем, мастер или бригадир на заводе или фабрике, потому что умственный труд предполагает особые составные части мозга, а следовательно, и особое питание.
Саэтан. Эх! Но они будут питаться соответствующими препаратами без вкуса и запаха, а не лангустами и прочими яствами, как ты, прокурор высшего суда по разрешению социальных конфликтов между трудом и капиталом. Эх ты, кастрат элитарный! В нынешние времена, когда появляются фашиствующие синдикалисты вроде моего сыночка, ты еще можешь существовать как солитер разлагающегося высшего общества. Но когда подлинные революционеры-синдикалисты вообще уничтожат государство как таковое, такие, как ты, перестанут быть нужны. Появится настоящий ТОВАРИЩ-ДИРЕКТОР, вскормленный на отвратительных таблетках…
Скурви. У вас просто какой-то комплекс лангустов, у вас и вам подобных. Нет, Саэтан, так не будет никогда. Вам не удастся добиться, чтобы наш подвид деградировал до такой степени, что органы пищеварения катастрофически ужмутся и будут довольствоваться парой таблеток. В этом случае пропорционально деградировало бы все на свете так, что никаких проблем вообще бы не возникало: существовала бы масса, состоящая из угасающих первобытных особей, а не общество, безнадежно больное зависимостью одних своих составных частей от других.
2-й подмастерье. Я вам вот что скажу: сгодилась бы любая правда, если бы не личная жизнь человека. Вы, господин прокурор, как только выполните свою работу, так можете поразмышлять о вещах абстрактных, в зависимости от настроения вашего желудка и селезенки, а также всяких там толстых и тонких кишок…
Скурви. Ну, это преувеличение…
2-й подмастерье. Если и да, то небольшое.
Скурви
2-й подмастерье
Скурви
1-й подмастерье. Ага, ага! Попал в «десятку», чтоб мне пусто было! Она сейчас будет здесь, эта садистка с лицом ангелочка и скандальной нравственностью, что твоя маркиза де Бривий. Для нее муки господина прокурора, который, будучи в обществе других девиц, все равно вынужден думать о ней, «недосягаемой» соме – слово «сома» означает совсем не то, что вы думаете, в нем нет ничего плохого, – так вот, для нее эти мучения то же самое, что заглядывание мимоходом в наши мастерские, где мы потеем и задыхаемся от смрада, или в тюрьмы, где гибнут в половом, а вернее, внеполовом отчаянии лучшие самцы, самые выдающиеся представители мужского пола, пребывающие в духовном и телесном распаде…
Скурви. Он ошалел, я просто не могу выносить его безумия – сам начинаю сходить с ума. Я свихнулся, свихнулся!
Саэтан. О, видите, он разложился на элементарные частицы и даже уже не воняет. Попробуйте, господин прокурор, пошить с нами башмаки, вам это пойдет только на пользу – это все-таки лучше, чем вид приговоренных к смерти на рассвете.
Скурви. Вы даже и это знаете, Саэтан?! Саэтан, как же это все ужасно!
Княгиня. Здравствуйте, Саэтан, здравствуйте. Как поживаете, как поживаете? Здравствуйте, господа подмастерья. Ого – я вижу, работа кипит в охотку, как раньше выражались духовные наставники наших великих писателей восемнадцатого века. Хорошее слово – «в охотку». Вы бы, господин прокурор, смогли заниматься любовью в охотку?
Терусь, фу!
Скурви. Я хотел бы своими руками создать пару башмаков, хотя бы одну пару! Тогда я буду достойным вас, только тогда. Тогда я смогу сделать что захочу из кого захочу. Даже из вас – добрую, заботливую, любящую женщину, чудовище вы мое любимое, единственная моя…
Саэтан. Тихо, вы! Смотрите – заело его. Эх!
Княгиня. Ваша беспомощность, доктор Скурви, возбуждает меня до экстаза. Мне бы хотелось, чтобы вы при этом смотрели, как я – ну, знаете, это… ну, это самое, только не скажу с кем, есть один такой худенький поручик в полку синих гусар, кроме того, кое-кто из моего круга, а еще есть один художник… Ваша неуверенность является как бы резервуаром для моего самого разнузданного, животного, утробно-инсектицидного полового удовлетворения. Я бы хотела быть самкой кузнечика-богомола, которая пожирает, начиная с головы, своих партнеров, в то же время не прекращая это… хи-хи-хи – ну, сами знаете, это самое…
2-й подмастерье
Саэтан. Дай-ка ему этот офицерский кавалерийский, мать его в бога душу, сапог. Пусть он дошьет его за тебя. Ему такие сапоги нужны, ему и тем господам, ради которых он засаживает будущих героев человечества в свои санатории, да что там санатории – дворцы! дворцы воспитания духа! Держать всякий сброд и голытьбу за морду – вот их благороднейший лозунг!
1-й подмастерье. Товарищ мастер, а ведь он еще и страдалец: он ведь влюблен в нашего распутного ангелочка только потому, что она княгиня, а он – обыкновенный, третьестепенный буржуй, а не граф. Таких, как он, графья безнаказанно били по мордасам еще двести лет назад. Вот он и страдает и сам упивается своим страданьем, без этого не было бы так сладко ему, драной кошки сыну, как выражался наш знаменитый литературный критик Бой-Желенский.
Скурви
Саэтан. Достал ты его… Да – он сожалеет, что не вкусил этого наипаршивейшего существования, которое, быть может, содержалось в иллюзорно-фиктивных ценностях графской жизни в последней половине двадцатого века. Он отдал бы не знаю что ради того, чтобы иметь возможность стать страдающим графом и втемяшить себе в башку эдакую высшую утонченность относительно всего нашего существования, мать его курва, я уж прямо и не знаю… Ему недостаточно того, что он будет шить сапог в качестве доктора права и прокурора чуть ли не наивысшего, прямо-таки Страшного суда, – ему важно то, что этот ангелочек
Княгиня
Саэтан. А я буду бестактным и безвкусным, буду! Довольно этого самого вкуса. Всю грязь и вонь я вытряхну из своего нутра на Страшный суд. Пусть все воняет, пусть насквозь провоняет весь этот мир, пусть он вывоняется до конца, может быть, после этого он наконец-то заблагоухает; жить в таком мире, каким он является сейчас, просто невозможно. Несчастные человечки не ощущают, как смердит демократическое вранье, а вот вонь сортира они чувствуют. Эх! Правда вот в чем: он отдал бы все на свете, чтобы хоть одну секунду побыть настоящим графом. Но он не может, не дано ему, бедолаге несчастному, эх!
Скурви. Пощадите! Я признаюсь. Сегодня утром при мне повесили осужденного графа Кокосиньского – Януша, не Эдварда, убийцу уличной проститутки Рыфки Щигелес, государственного растратчика из Польской объединенной партии, канцелярия номер восемнадцать, Признаюсь: я завидовал тому, что его вешают, его, настоящего аристократа, Конечно, если так, положа руку на сердце, говорить, я бы не дал себя повесить и за девять «кусков», но тогда я завидовал. Он, этот граф, что-то говорил и одновременно рыгал со страха, как мопс, которого замучили глисты. «Смотрите, как в последний раз испражняется настоящий граф!» Ох – хоть раз иметь возможность так сказать и умереть!..
Княгиня
Скурви
2-й подмастерье
Княгиня
2-й подмастерье. Нет. Подумайте только, отчего я такой, а не иной?! Неправда, что о другом существе я не мог бы сказать «я». Я мог бы стать хотя бы вот этим падлом
Саэтан. Не нужно так смущаться, Ендрек! Неправда – биологический материализм автора этой пьесы выражен иначе: он представляет собой синтез откорректированного психологизма Корнеля и отредактированной монадологии Лейбница. Миллиардами лет соединялись и дифференцировались клетки и элементы только затем, чтобы такая мерзкая пакость, как я, могла бы сказать о себе – «я». А эта метафизическая, княжеского происхождения проститутка – да что там употреблять ласкательно-уменьшительные определения – эта сукина дочь, мать ее…
Княгиня
Саэтан
2-й подмастерье. Это вы, мастер, уже занимаетесь классовым самобичеванием. Ваше счастье, что вы матерей здесь не упомянули, а то бы я вам по морде дал.
Скурви
Княгиня. Только в Польше так остро стоит проблема принадлежности к графскому сословию. С этой минуты я запрещаю об этом говорить – шлюс, чудные мои мальчики!
Скурви. Как можно так выражаться: «чудные мои мальчики» – бр-р-р.
Княгиня
1-й подмастерье. Так пишут дамочки, занимающиеся литературным трудом в бессознательном состоянии, ворошительницы устоявшегося понятийного порядка, безумные кликуши, исповедующие гадкий принцип «жизнь – это искусство, а искусство – это жизнь». В результате мы и получаем то, что сейчас происходит на нашей маленькой сапожницкой сцене, – все это придумано этими балаганьими лбами!
Скурви
Саэтан. Смотрите, опять заэгекал. Наверняка выискал еще что-нибудь, чем бы над нами возвыситься. Качели какие-то, а не человек. Однако он тоже существо неудовлетворенное, это я вам говорю, и испытывает он, вероятно, адовы муки, как выражался похороненный недавно в Вавеле,[6] а не на Скалке,[7] как того хотелось бы некоторым, Кароль Шимановский.[8] Все же Скалка предназначена для захоронения локальных знаменитостей, а не подлинных гениев.
Скурви
Саэтан. Да никто тебя ни о чем не просит. Ишь ты, тоже мне какой Робер Фратерните выискался! Нам не нужна интеллигенция – ваше время прошло. Из вибрионов мы произошли – в вибрионы и вернемся. Я люблю животных и поэтому ощущаю себя двоюродным братом змей юрского периода и силурийских троглодитов, а также лемуров и свиней – я чувствую свою связь со всем живым во Вселенной. Нечасто это бывает, но это так. Эх! Эх!
Княгиня
Саэтан
Княгиня
2-й подмастерье. В этой проблеме предков что-то есть! Ведь родители – это кое-что да значит, это же не инкубатор. И более далекие предки тоже кое-что да значат, черт возьми! Только не нужно доводить все до абсурда, как это делают всякие там аристократы и деми-аристоны. В этом суть, а самой необходимой вещью здесь мне представляется умеренность. На свете нет ничего более отвратительного, чем польский аристократ, – хуже может быть лишь польский полуаристократ, который пыжится и распускает перья уж совсем без всяких оснований. Гены, видите ли. И опять же доберманы и эрдельтерьеры…