Повадки кухарок в литературе описаны плохо, но доподлинно известно из очень авторитетных источников, что кухарки убеждены в своем главном предназначении – управлять государством. Так прямо и написано: каждая кухарка должна уметь управлять государством. Таким образом, «кухаркины дети» наследовали от родителей прекрасные физические кондиции, тягу к нахлебничеству и желание управлять государством. Дальнейшее развитие темы «кухаркиных детей» крайне интересно и поучительно, но, к сожалению, не является предметом настоящего изложения.
Промучившись несколько дней, генералы решили все-таки поискать на острове гомо сапиенсов. Им нужен был специальный подвид гомо сапиенса – мужик. Современному читателю трудно объяснить, что такое мужик. Еще лет восемьдесят назад мужики водились везде. Их было очень много. Настолько много, что генералам казалось, что они никогда не кончатся.
Генералы так и подумали: не может быть, чтобы здесь не нашлось какого-нибудь одного, хоть завалящего мужика. Мужики ведь везде водятся!
Такая же история случилась с североамериканскими бизонами. Когда белые поселенцы впервые в прериях увидели стада бизонов, им показалось, что это бесконечная кладовая мяса. Ан нет. Как начали стрелять по бизонам из своих «винчестеров», так они и кончились. Пришлось их специально потом в заповедниках разводить.
Итак, мужик… Господи, дух захватывает перед этой темой, но про это уже другая история.
Мужик, безусловно, гомо сапиенс. Правда, вкалывает он как лошадь, а по тому, какие крохи перепадают ему от результатов его труда, он больше похож на осла, но все-таки он гомо сапиенс, поскольку способен к труду, результаты которого приносят пользу.
Вообще история полна парадоксов. Вот, например, во времена Салтыкова-Щедрина мужик, как уже отмечалось, водился везде. И кормилась с него орава всяких генералов и генеральчиков.
Потом мужик вывелся. Трудно объяснить причины, по которым мужика не стало. Вернее, причина ясна – мужиков всех перестреляли или уморили голодом. Но причина причины, то есть почему примерно восемьдесят лет назад тогдашним генералам пришла в голову идея извести мужика, – неизвестна. Естественно, тогдашние генеральские прихлебатели объяснили, что так мужику даже лучше, что все это для его же блага. Ну посудите сами: у мужика проблем – пальцев на руках и ногах не хватит перечислить. И недород, и скотину кормить надо, и ребятишки болеют. Опять же для генеральской утехи нужно в армию идти, воевать. А тут его убили, и нет у него никаких проблем. Действительно, мертвому мужику лучше. Однако сами генералы, в самоотверженной заботе о мужике, забыли про себя. И без мужика начали они голодать. С мертвого мужика какой спрос? Никакого. А жрать-то надо каждый день…
Но вернемся к нашим генералам. Они тоже на своем необитаемом острове начали, как уже говорилось, голодать и решили поискать себе мужика. Обратите внимание, что у тогдашних генералов не было идеи извести мужика, а даже наоборот, они его, как Диоген, искали. Типа: «Ищу человека!» Это потом уже другие генералы придумали свой людоедский план.
Вот я думаю, а кто из сегодняшних наших обывателей больше всего похож на тогдашнего мужика? Ну так, чтобы вы, дорогие мои читатели, поняли, что это за мужик такой. Вы же его не видели, поскольку сейчас мужиков уже нет. Я думаю, правильно будет сказать, что больше всего на мужика похожи владельцы, как теперь модно говорить, малого и среднего бизнеса.
Прежде всего они похожи на мужика тем, что каждый генеральчишко, ну вот самый мелкий, такой, что под микроскопом видно только его задницу, ой пардон, фуражку, считает само собой разумеющимся, что эти самые мелкие лавочники должны его кормить. Не как-то абстрактно, через налоги (что само по себе, как я уже отмечал, большой вопрос), а вполне конкретно – каждый лавочник должен носить ему, генералу, деньги. И так генерал в это верит, что считает такой порядок вещей естественным, логичным, раз и навсегда установленным и непоколебимым. Как закон всемирного тяготения или правило обезьяньей жопы.
Вот я сначала подумал, что генералы не могут сидеть на мужицкой шее, поскольку они низшие существа по сравнению с гомо сапиенс. И следовательно, не могут так его обхитрить, чтобы жить за его счет. А потом я понял, что это не так. Очень даже могут низшие существа жить за счет высших. Вот, например, живут же вши или, скажем, глисты. Короче, паразиты. И собака или корова терпят их стоически, так уж, мол, заведено, не нами установлено, не нам и отменять. А вот, скажем, у глиста вообще нет мозга, он червь, а может даже в венце творения поселиться – и пойди его потом выведи. Так и генерал, если он у мужика на шее примостился, то потом себе дороже его согнать, он тогда тебя и бомбами, и отравляющим газом, и из пулемета, как Тухачевский на Тамбовщине.
Но вернемся к нашим генералам. Вернее, не к нашим, а к щедринским, которые еще не додумались прикончить мужиков, а наоборот, за мужиком гонялись, чтобы тот их кормил. И что бы вы думали? Они нашли себе мужика. Здорового, работящего, он все умел и быстро их накормил.
Вот я ломаю голову: а зачем он их кормил? Вот взял бы, да и сказал: подите-ка вы, господа генералы, на хер, я вот себя кормлю, а вы как знаете, не нашего мужицкого ума это дело, чем вас кормить, у меня и самого проблем невпроворот. Однако он так не сказал, а даже наоборот, как бы спохватился и побежал добывать им пропитание, вроде как провинился, что генералы голодные.
Моя жена на этот вопрос отвечает чисто по-женски. А, говорит, тогда был такой обычай. Мужики, типа, привыкли генералов кормить, вот и кормили, не задавая лишних вопросов. Меня такой ответ не устраивает по нескольким причинам. Во-первых, мне тогда непонятно, а почему такой глупый обычай появился? А во-вторых, если такой обычай существовал, то почему, прежде чем уснуть, генералы заставили мужика сделать веревку и этой веревкой привязали его за ногу, чтобы тот не убежал?
С этой веревкой все становится с ног на голову. Ведь если генералы и вообще государство так полезно для мужика, что он только спит и видит, как бы ему сделать его покрепче, то зачем веревка? Ведь должно быть так, что мужик, изнывая от любви, сам, без всякого принуждения, кормил бы своих нахлебников, раз они такие нужные? Ведь должен! А не кормит. Без принуждения и угрозы силой – не кормит, хоть убей. Не понимает, мерзавец, своей пользы. Не понимает, гондон, какую замечательную пользу все эти военные и штатские генералы ему приносят. Как расцветает под их чутким управлением земля-матушка. Как наполняются спелостью ее плоды, как растут день ото дня тучные стада на ней, и все это благодаря тяжелой генеральской работе. Вот как это мужику объяснить? Да никак. Все норовит, засранец, убежать. Вот и вынуждены генералы мужика веревкой привязывать.
А как бы было хорошо, если бы не надо было привязывать. Эх, какая бы хорошая жизнь была бы. Как по телевизору. В телевизоре день ото дня нам рассказывают, как замечательно довольны наши обыватели нашими генералами. Какие они самые лучшие и распрекрасные. Как хорошо нам всем под их властью. И как мы с ужасом иногда ночью просыпаемся и думаем: Боже мой, неужели это счастье когда-нибудь кончится, и мы опять, одинокие, будем болтаться как говно в проруби, без мудрых наших генералов?
Но вот камера перестала снимать, отъезжает, ты подходишь к говорящему уже не в телевизоре, а так, в жизни, и смотришь: батюшки, а на ноге-то веревочка! Веревочкой привязан наш генеральский трубадур. И тут-то ты и понимаешь, что все это лажа… Не может без веревки генерал. Никак не может. Генерал без веревки – пустое место. Его и слушать никто не будет. А с веревкой он король. Так что если по большому счету, то главный атрибут генерала – это не фуражка, а веревка. Фуражка – это так, для кухарок, чтобы веселее подмахивали, а вот веревка – это вещь серьезная. Фактически главная. Без нее никакого государства не будет.
Итак, привязали генералы мужика и легли спать. Теперь их жизнь была налажена, и оставалось только мечтать снова вернуться в Петербург. Вот здесь щедринские генералы опять сильно отличаются от нынешних. Тогдашние генералы прибыли из Петербурга и сильно хотят в него вернуться, а теперешних, которые тоже питерские, обратно в Питер палкой не выгонишь. Но я опять отвлекся.
Проснувшись, щедринские генералы так прямо и говорят мужику: доставь-ка ты нас в Петербург. И мужик мастерит плавсредство, заготавливает еды и отправляется с генералами в плавание к невским берегам. Тут вопрос: что заставило их хотеть возвращения? Разве им здесь было плохо? Мужик их кормил и поил от пуза, на острове никогда не было зимы, теплое море, прекрасный климат… Но нет! Генералы канючили: вези нас в Питер и дело с концом. Чтобы читатель не ломал голову, автор без выкрутасов говорит, почему генералы захотели в Питер. Им было скучно без кухарок. То есть после утоления голода генералов потянуло к девочкам. Какая милота! Боже мой. Сытенькие, розовые, чистенькие. И на е…аньки! Прямо как в свинарнике.
Короче, привозит мужик генералов в Питер, отдает на руки кухаркам, получает от генералов какой-то медяк. Пей да гуляй, мужичина!
Пей да гуляй, мужичина! Хоть немножко порадуйся, глупый дурак, заведший себе такие обременительные штуки, как совесть и сострадание. Первая мешает тебе сидеть на чужой шее, а вторая заставляет тебя подавать убогим, хоть, например, генералам. А вот как бы у тебя их не было, так, может, ты бы и сам генералом стал.
Вот и все. Больше излагать нечего. Конец сказки-повести.
Вот, допустим, плотник. Или, например, инженер, банкир, циркач-фокусник. Все они существуют сами по себе и, как могут, зарабатывают на жизнь. И они есть не потому, что есть другие плотники, банкиры или спекулянты импортными фруктами, а просто так. Потому что в настоящий момент здесь нужно сделать сруб, выдать кредит или подвезти свежей черешни.
В генерале же потребность отсутствует. Он сам по себе – не нужен. Он нужен только потому, что где-то в другом месте есть другой генерал. А раз там есть другой генерал, то и нам нужен свой. Иначе если тот, другой, узнает, что у нас нет своего генерала, то он обязательно на нас нападет и покорит. А мы не хотим, чтобы нас покорял тот, другой, мы хотим, чтобы мы покорялись нашенскому, родному. Чем родной лучше – неизвестно, но задаваться этим вопросом нельзя, непатриотично.
Таким образом, генералы нужны, поскольку существуют другие генералы. Следовательно, вывод один: чтобы они больше над нами не измывались, надо их всех собрать и отвезти на необитаемый остров. Только предварительно необходимо проверить, чтобы на нем не оказалось мужика. А то он их обратно привезет.
ЖАРКОЕ ИЗ ИДЕАЛИСТА
Некрасов был из дворян мелкопоместных, так что вряд ли родовое имение на Волге, в селе Грешневе, было больше хутора. С отцом Николаю Алексеевичу совсем не повезло. Типичный бурбон, «армеут», без лоска, без гвардейской аристократической выучки, домашний тиран и Нерон для своих несчастных крепостных (чем беднее барин, тем больше издевается). Мать Николая Алексеевича была образованной женщиной, и, конечно, муж-мужлан ее угнетал. Коля вырос нервным, диковатым мечтателем и готовым правозащитником, в чем даже впоследствии и переусердствовал. Как всякий бурбон, отец хотел пустить сына по военной части. А сын хотел в университет. Учился он попросту, без затей, не то что Щедрин. Всего-навсего Ярославская гимназия. И этого оказалось недостаточно, чтобы в 1838 году поступить в университет в Петербурге, куда тайно от отца, 17 лет от роду, он сбежал. Отец ничем ему не помогал, и Некрасов два года числился вольнослушателем на филфаке. Частенько он, нищенствуя, собирал остатки хлеба с трактирных столов. Он жил не так, как живут аристократы. Он жил хуже любого разночинца. Рожденный поэтом, он по большей части был «пропагатором» (так тогда называли пропагандистов) вольных идей. С 1847 по 1866-й издавал и редактировал достаточно левый «Современник». К сожалению, поэтический дар в себе он глушил социологией. По собственному рецепту: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан». Если Волга, то обязательно по ней бредут изможденные бурлаки. Если любовь, то бедная и голодная, на чердаке, и возлюбленная идет на панель, чтобы принести «гробик ребенку и ужин отцу». Народ он идеализирует безбожно, как любой карась-идеалист, для которого всякий шум – это предвестник торжества вольных идей; а ведь шум – это опасность, это ведут бредень, чтобы изловить его ж и изжарить в сметане. «Маленькая рыбка, жареный карась, где твоя улыбка, что была вчерась?»
Вместе с народом Некрасов невольно идеализирует и крепостничество. «Мороз, Красный нос» написан в духе лубка, несмотря на смерть Дарьи в финале. Про «Коробейников» я уж и не говорю. Прямо-таки фольклор для туристов и славянофилов. Боюсь, что Щедрин действительно списал карася-идеалиста со своего соредактора. И Некрасова, и крестьян волновало то же, что и эту рыбку: «Если бы все рыбы согласились и если бы они все работали» (и щуки в том числе). Это и впрямь называется социализмом – и тогда, и теперь. Крестьяне хотят не воли, а земли и Царства Божьего на земле. О воле демократ Некрасов отзывается как-то странно: она, мол, «ударила одним концом – по барину, другим – по мужику». Вот откуда выросли ноги каракозовского кружка (1866 г.), глупых прокламаций о топоре, которые приписали Чернышевскому, вот где корни народничества и «Народной воли».
Уж не знаю, пошел ли бы стрелять в царя Алеша Карамазов, но Гриша Добросклонов – явно будущий Иван Каляев. «Современник», «Отечественные записки», отцовское наследство – с середины 40-х годов Николай Алексеевич явно не был беден. В 1862 году он даже купил имение Карабиха подле Ярославля, куда ездил охотиться (то есть вполне помещичий досуг) и общаться с «друзьями из народа». Вместо того чтобы оплакивать тогда же арестованного Чернышевского. Его народ, кстати, кроме чужой земли, требует еще «хлебушка по полупуду в день, а утречком по жбанчику холодного кваску, а вечером по чайничку горячего чайку». Когда Некрасов случайно забывал о гражданском долге, он писал вполне приличные стихи. О любви: «Безумно ты решила выбор свой! Но не как раб, упал я на колени, а ты идешь по лестнице крутой и гордо жжешь пройденные ступени. Безумный шаг… быть может, роковой…» О смерти: «Нет глубже, нет слаще покоя, какой посылает нам лес, бездвижно, бестрепетно стоя под холодом зимних небес. Нигде так глубоко и вольно не дышит усталая грудь, и ежели жить нам довольно, то слаще нигде не уснуть!» Но так случалось не часто. Гражданский долг превалировал настолько, что его возлюбленная Панаева так и осталась его гражданской женой. Жизнь диссидентов типа Некрасова обычно скудна романами и развлечениями. Ведь гласит народная мудрость, столь любезная Николаю Алексеевичу, что поп и судья – самые скучные гости, потому что любят проповеди. Все творчество Некрасова носит неприятный оттенок проповеди с амвона: «Птицы, покайтесь в своих грехах публично!» Поэтому Запад просто прошел мимо и даже не стал переводить. В последний раз авторы этого типа появлялись там в XVII–XVIII веках: Агриппа д’Обинье, Руссо, Сен-Симон, Томас Мор (правда, Мор и д’Обинье – это XVI в.), аббат Прево, Томас Пэйн. А Россия усвоила все и по крошкам подобрала. То, что попроще, то, что легче всего было унести. Это-то, главное, сладкую вольность гражданства, отбросили: «От ликующих, праздно страдающих, обагряющих руки в крови, уведи меня в стан погибающих за великое дело любви…» Зато на век вперед потомки затвердили, что правы те, что в лаптях; что в парадных подъездах живут негодяи; что железные дороги построены не инженерами, не министрами, не предпринимателями, а рабочими. Вот вам идейное обоснование для процессов над инженерами! Некрасов сгорел быстро, идеалисты долго не живут. Его хотели даже арестовать за долги, но застали на смертном одре. Поэт, заставивший себя стать проповедником, умер в 1877 году. Всего 56 лет ему отмерил Рок. Его, конечно, хотели изжарить в сметане, но в эпоху Великих реформ это было совсем не принято. Зато он предложил выход, сразу взятый на вооружение интеллигенцией: народ всегда прав. Пройдет совсем немного времени, и красные повара попытаются лечить проблемы ершей и карасей, готовя из щук рыбу-фиш.
ГУРУ ИЗ ЯСНОЙ ПОЛЯНЫ
Самый громадный притвор Храма нашей литературы именно ему принадлежит. И если спросить у любого профана с большой дороги: «Ну-ка, навскидку! Назовите русского поэта и русского писателя!», то в 95 процентах случаев это они и будут архитектор, зодчий Храма – Александр Сергеевич Пушкин и обитатель самого большого притвора – Лев Николаевич Толстой.
В его притворе тесно от школьных экскурсий, делегаций, режиссеров и иностранных туристов. Слава его настолько непомерна, что даже неприлична. Вот только школьники как-то уж очень часто переминаются с ноги на ногу, откашливаются и искоса поглядывают на дверь. В этот притвор редко попадают самостоятельно. Сюда приводят в обязательном порядке, организованно, под конвоем плохих учеников и еще худших учительниц. Приводят в таком нежном возрасте, когда ходить сюда еще рано. Когда-то один филолог с рогами и хвостом обозвал Льва Толстого «зеркалом русской революции», «глыбой» и «матерым человечищем». И с его нелегкой руки школяров уже 85 лет забрасывают этими глыбами, хороня под ними всякое желание когда-нибудь прийти в Храм самостоятельно. У школьников самые тягостные отношения с самым объемным автором школьной программы, чьими глыбами, плитами и кирпичами для них складывают общежитие добродетели и саркофаг книжной мудрости. И кажется детям, что «матерый человечище» бросается им на горло с Великой Российской стены, выложенной из духовности, самобытности и нестяжательства аккурат на границе с безыдейным и корыстным Западом.
В этом литературном толстовском притворе меньше всего самого Толстого. Там очень много свечей, ладана, кадил, проповедей, пропаганды и очень мало Искусства. Как же так вышло? Кто сделал из писателя, путешественника, жуира, офицера и нонконформиста, эпикурейца, студента и мыслителя благостную и тошнотворную фигуру, босиком, в посконной рубахе, с дремучей бородой, что-то среднее между Микулой Селяниновичем и дедом Мазаем? Кто превратил диссидента Толстого, отлученного от Церкви, в эту патоку, сладкую помесь из вегетарианства и социализма? Потомки, иностранцы, современники, все понемногу. Молва. Загробная слава. Сплетня.
При жизни Толстого некому было защитить. Попробуем хотя бы сейчас. Он жил немыслимо долго для тогдашнего «нормативного» срока жизни русского писателя, с 1828 по 1910-й, целых 82 года. Он жил при Николае Павловиче, которого ненавидел публично, письменно, едко и изощренно. Он жил при Александре Освободителе, которого не трогал и не корил; он жил при его сыне, Александре III, и умолял его помиловать убийц своего отца. Он успел пожить при Николае II. Он не очень-то разбирал между своими и чужими, он действительно любил людей, иначе сирота (мать умерла, когда ребенку был годик, отец покинул его тоже рано, дожив лишь до 1837 года) был бы очень несчастен, несмотря на богатство, нянек и воспитателей. Судя по толстовским же детским мемуарам, Левушка-Николенька считал свое детство счастливым. Только очень большая любовь к людям, которые были добры к нему, но не были близкими по крови, могла скрасить его сиротство. В 16 лет юный Толстой поступает в Казанский университет. Сначала это философия и восточные языки, потом – юридический. Однако молодого графа хватает на неполных два года. И здесь обнаруживается его роковое отличие от всех прочих смертных, дар (а может быть, проклятие): патологическое неумение лгать, притворяться, принуждать себя. Выполнять ритуалы: семейные, военные, идеологические, религиозные, государственные, образовательные. У него была хроническая несовместимость с фальшью и рутиной. Всю жизнь он будет бежать от этой рутины, отшатываться от фальши. Но ни один побег не удастся, потому что бежать некуда. Жизнь будет ловить его и возвращать к другой фальши, к новой рутине, потому что писатель, упрямый идеалист, не покорившийся и на краю могилы, так и не поймет, что рутина, фальшь, ритуал, принуждение себя ко многим светским, гражданским и финансовым обязанностям – это и есть основы человеческого существования, общества, государства, семьи, религии. А он не хочет! Деньги у него есть, а на правила и молву – плевать. Один экзамен он вообще не стал сдавать. По истории. Взял билет, другой, пожал плечами – и вышел. Так до него не делал никто.
«Скучно повторять за трепачами, скучно говорить наоборот. Пожимает граф Толстой плечами и другой билет себе берет. Припомадят время и припудрят, и морочат дураков и дур. Кто у нас историк – Пимен мудрый или же придворный куафюр?» (Евг. Евтушенко. «Казанский университет»).
Именно тогда, наверное, он и решил писать настоящую историю России, без прикрас, без пластических операций. Это он частично осуществит в «Войне и мире», в «Севастопольских рассказах», в «Хаджи-Мурате», в рассказе «За что?», в «Декабристах» и в «Кавказском пленнике». Нормальная, катакомбная, правдивая история. Итак, промучившись два года, Лев Николаевич выходит из университета. С 1847 года, окрепнув духом в любимой Ясной Поляне и неудачно попытавшись реформировать крепостную экономику, Толстой начинает жить ярко, сильно и бурно в Петербурге и в Москве. То он целыми сутками зубрит науки и сдает кандидатские экзамены, то готовится к чиновнической карьере (и дня бы не выдержал в департаменте), то делает попытку юнкером вступить в конногвардейский полк. Он очень религиозен в эти годы, он предается аскезе – а потом вдруг опять карты, цыгане, кутежи. Его считает бретером собственная семья, долги он сумеет отдать, только когда придут большие гонорары. Его не поняли лощеные современники.
В России от табора, ресторана, рулетки до монастыря – один шаг. И у Бунина ведь то же самое в «Чистом понедельнике». Мыслящая молодежь жила на «разрыв аорты».
«Жизнь они как будто прожигали. Но язык французских королей был для них сорочкой с кружевами, русский – тайным крестиком под ней» (Евг. Евтушенко. «Казанский университет»).
Девизом дворянской молодежи была угаданная триада Мандельштама: «Россия, Лета, Лорелея». Мысли о смерти и о Родине превалировали настолько, что женщины, карты, вино и лошади становились якорем, чтобы не унесло.
И вот старший брат берет его в 1851 году на Кавказ. Терек, Тифлис, Кизляр. Три года жизни в казачьей станице, игра в войну, столь необходимая для мужчин. Доброволец Толстой поступает на военную службу, его измученное рефлексией сознание отдыхает среди простых и сильных людей, среди яркой природы, величественных гор, простой, естественной жизни без условностей. Появляются «Казаки». Автор яростно ищет простоты. Ее дает Кавказ. Шашки, сабли, стада. Голод, любовь, смерть. Как просто!
«Оседлал он вороного, и в горах, в ночном бою, на кинжал чеченца злого сложит голову свою».
Война и свобода – вот что нашел нонконформист Толстой на Кавказе. Но не нашел он правоты и справедливости в действиях современного правительства. А воевать за неправое дело он не мог. На бивуаках он написал не только «Казаков», «Детство. Отрочество. Юность» были написаны там же. И все пошло в наш старый добрый «Современник». Слава пришла заочно, печатался он под псевдонимом. В Дунайской армии Лев Николаевич обнаружил, что военная служба – рутина и убожество похуже любых других. В Севастополе есть надежда защищать Отечество (зря впутавшееся в Крымскую войну, но этого Толстой тогда не знал). Он переводится в Севастополь и начинает совершать подвиги, командуя батареей. Его отчаянная храбрость была вознаграждена: медали, орден Св. Анны.
«Севастопольские рассказы» были для той эпохи чем-то вроде «В окопах Сталинграда» Виктора Некрасова, то есть откровением. Бешеный успех, даже Александр II прочел. Однако и храбрость Толстого, и храбрость русских солдат не спасли Россию от заслуженного Николаем I позора: поражения в ненужной, лишней, ради одной только сверхдержавной спеси и мировых геополитических амбиций затеянной Крымской войне. Покидая вместе с русской армией Севастополь, Лев Николаевич навсегда излечился от пристрастия к военным авантюрам. Его князь Андрей, истекая кровью на поле битвы под Аустерлицем, видя склонившегося над ним былого кумира Наполеона, пытавшегося в XIX веке возродить идеи, нравы и битвы времен Карла Великого, все эти истории про Ролана, Оливье, Олифант и Дюрандаль, думает словами Толстого. Война – это тоже ритуал, тоже бессмыслица и рутина, жестокая игра великовозрастных детей. Война – это не слава, не ордена, не шелест знамен. Война – это гора трупов. Александр I заигрался и втравил Россию в целый лабиринт мясорубок то ради Австрии, то ради Пруссии, то ради Англии. Жаль, что развенчивая тщеславного романтика Наполеона, Толстой не развенчал должным образом припадочный и истерический патриотизм столь же нелепой кампании 1812 года, которой бы не было, если бы не тщеславие и политическая бездарность Александра. Толстой не пожалел своих героев, заклал и Петю Ростова, и Андрея Болконского, и весь ура-патриотизм этой части «Войны и мира» кажется неискренним, надуманным и неприятным, хотя и отвечает «исторической правде». Но ведь Толстой умел подкапываться под «историческую правду». Так или иначе, зрелый, разочарованный, немного циничный муж Л.Н. Толстой уже не купится на военный блеск и треск. Он выходит в отставку в 1856 году. Это – с военной службы. С «Современником» он рассчитался еще раньше. Некрасов сразу же обозвал его «великой надеждой русской литературы». Пошли обеды, чтения, заседания Литфонда, споры, распри, восторги. Несчастный Толстой понял, что невольно ангажировался на службу в другой полк – литературный. Его опять построили и пристроили. Писатели были хороши по одному, а вместе превращались в роту на марше. Опять фальшь, опять рутина. Он терпел только год, а потом сбежал в Ясную Поляну и за границу. Его маршрут 1857 года будет таким: Франция – Италия – Швейцария – Германия. В 1860 году к традиционному набору прибавятся Лондон и Бельгия. Писателей же он крепко приложит в «Исповеди» в 1882 году: «Люди эти мне опротивели, и сам себе я опротивел». Слишком свободный человек, он словно бежит, подобно Фаусту, от пункта договора с Мефисто: «Лишь только миг отдельный возвеличу, вскричу: „Мгновение, повремени!“ – все кончено, и я твоя добыча, и мне спасенья нет из западни».
За границей он тоже не нашел себя, захлебнулся рутиной упорядоченного быта и бросился в свою норку в Ясной Поляне. В 1859 году писатель увлекся педагогикой, открыл школу для крестьянских детей и устроил в окрестностях имения еще 20 школ. И пошло, пошло: изучение педагогики за границей, педагогический журнал, собственная система (и сейчас такая есть на Западе, Толстой опередил время на 100 лет) развивающей, игровой педагогики, без уроков, без отметок. Он составляет хрестоматии. Будут даже азбуки, и все потом пойдет по начальным классам. Он так напугает власть своей активностью, что у него в 1862 году проведут негласный обыск, будут типографию искать. А потом он найдет себе свою юную 18-летнюю Софью Андреевну (самому же 34 года). Дочь врача Берса была рада выйти за знаменитого графа. Она переписывает рукописи, рожает детей, готова и крестьянских детей полюбить. Их счастье длится целых 18 лет, с 1862 по 1880 год.
Толстой нашел себя в творчестве, в нем не было ни фальши, ни рутины. Шесть лет, с 1863-го по 1869-й, он пишет «Войну и мир». В 1873 году он начинает «Анну Каренину», в 1877-м он ее закончит. Оба гигантских романа исполнены ума и проницательности, гуманизма и благородных помыслов, но аналитик и циник в них постепенно превращается в утописта и судию. Особенно в «Анне Карениной». В «Войне и мире» Орест и Пилад, то есть Пьер Безухов и Андрей Болконский, опять-таки ищут что-то большое, чистое и настоящее. Андрей разочаровывается в воинской славе, Пьер – в масонстве и плотской любви к красивой Элен. Андрей тоже не в восторге от семейной жизни с суетной Lize, да и в любви он разочаруется: поэтическая, непосредственная Наташа почти сбежит с примитивным жуиром Анатолем Курагиным. И оба они разочаруются в светской жизни, где уж точно одна фальшь и формалистика. Андрей падет в кампании 1812 года, не успев в ней разочароваться, ибо победа в Отечественной войне нанесла колоссальный вред Отечеству, дав Александру I власть над Европой, что кончилось, естественно, Аракчеевым. Пьеру предстоит еще почувствовать себя счастливым в плену (самое неправдоподобное место романа) и жениться на поэтической Наташе. Но здесь-то и ждет его главное разочарование. Замужняя Наташа лишится всей прелести и превратится из царевны – в лягушку. Станет неряхой и распустехой, будет ходить нечесаной, кормить ребенка, заниматься хозяйством. Вся поэзия уложится в кастрюльку с манной кашей. А ведь в «фальшивом» светском обществе дамы до этого не опускались, носили корсеты, танцевали, старались нравиться. Но Толстому по душе такая Наташа, вот он ее и навязывает ни в чем не повинному Пьеру. А ведь этакая женская откровенность – без прически, без очарования, без пения, в капоте – не может понравиться ни одному мужчине. С Анной получилось еще хуже. Анна Каренина решила отбросить условность брака – и попала под паровоз. Потому что так жить нельзя. Любовь как чистый гедонизм немыслима в цивилизованном обществе. Есть долг, обязательства, дети, обеты религии, верность, постоянство, чистота, наконец. Вернуться к первобытной орде с ее полигамностью не удастся, да и не надо. Слава Толстого стала непомерной, оглушительной, а ведь Анна была не права. Она загубила Вронского, омрачила жизнь сына и мужа, погубила свою душу. Однако в 70-е годы века, «прославленного» идеей нигилизма, никто и не думал о последствиях такой «естественности». Молодежь рукоплескала, а люди зрелые боялись прослыть ретроградами и рукоплескали тоже. Тем более что в 1880 году с великим писателем случилась страшная вещь. Нет, он еще больше полюбил человечество и всякую живую тварь, он решился следовать за Христом, как тот молодой человек из Евангелия, но не отступая перед нестяжательством, альтруизмом и подвижничеством. И он фактически отдал имение свое ближним и дальним крестьянам, стал пахать землю, ходить босиком, сделался вегетарианцем, опростился вконец. Это было его право. Но он еще и написал ряд статей, где проповедь уже переходила в пропаганду. Ему захотелось спасать человечество. А это дело гиблое. Вот название его статей (1884 и 1893 гг.): «В чем моя Вера» и «Царство Божие внутри вас». Конечно, он учил добру. Непротивление злу насилием – что может быть лучше? Похоже, что и Ганди это у него перенял.
Его семья ничего не поняла и испугалась. Тем более что Лев Николаевич тут же высказался против частной собственности и огромные гонорары от своих книг завещал народу. Надо ли говорить, что после 1917 года никакой народ и гроша не увидел, все пропало в бездонной утробе советской власти.
В 1899 году выходит самый жуткий роман Толстого, который он писал 10 лет. Это было «Воскресение». Ужасная дидактика и неумеренное восхваление не только народников, которые просто паслись у него в Ясной Поляне, но и народовольцев, которые противились насилием не то что злу, но просто нормальной человеческой жизни. Среди них был и мой прадед Новодворский, уже там, в остроге, женившийся (а был он из богатой дворянской семьи) на крестьянке. Толстой прямо упоминает его. И возрожденный Нехлюдов пристроил свою жертву – Катюшу Маслову – к революционерам! Лучше уж было ей ни за что на каторге отсидеть, чем за террор на виселицу попасть, что ей новые друзья наверняка быстро устроили бы.
Может, Лев Николаевич бы и опомнился. Но бессмертная слава и всемирная известность не дали. Явились делегации, студенты и студентки, поклонники, ученики, истеричные дамочки и чахоточные нигилисты. Толстой стал модой. А в душах студентов он отлично ужился с Марксом. Оба были с бородой и оба проповедовали социализм. У нас же только взберись на скалу и скажи: «Птицы, покайтесь в своих грехах публично!» – и через неделю тебя уже туристам будут показывать.
Иногда Толстой понимал, что происходит что-то не то. Вот явился к нему американский корреспондент и спросил, все ли он в жизни совершил, как хотел. «Нет, – ответил Лев Николаевич, – теперь я знаю, что меня точно уже не повесят, а ведь это самая достойная смерть для мужчины, если не считать, конечно, сожжения на костре». Граф мечтал о самопожертвовании. А получилось только то, что он стал смешон.
Стремление стать, как Христос, привело к отлучению от Церкви. Со стороны Церкви это было глупо. 1901 год, не Средневековье, а Толстой был уже кумиром, да и жил праведно. Но и писатель не должен был подрывать устои института, который как-никак держал народ в узде. Ван Гог тоже когда-то надел мешковину, отдал все людям, а сам стал жить в хижине. Его лишили места проповедника. Евангелисты Бельгии тоже не стали терпеть юродства.
В минуты просветления Толстой писал маленькие шедевры. «Смерть Ивана Ильича» (1886) – тайна приготовления души к смерти. «Хаджи-Мурат» (1904) – самое яркое в истории описание несовместимости России и Кавказа, глупости Кавказской войны и неправоты Шамиля, помноженной на неправедность российских методов ведения этой войны, что не оставляло чеченцам, таким, как Хаджи-Мурат и его семья, шансов на достойную жизнь. Это очень страшная вещь. Народ, как поле ярких, колючих, грубых чертополохов, которые неуместны ни в букете, ни в вазе, которые трудно вырвать, все руки изранишь, которые надо просто оставить на месте и близко не подходить. Пусть варятся в собственном соку, ведь казаки совсем не беззащитны, они любому набегу дадут отпор. Потому что ничего с чертополохом сделать нельзя. Только уничтожить. А глядишь, и Дина какая-нибудь найдется, добрая душа («Кавказский пленник»), пожалеет бедного Жилина, черешен принесет, бежать поможет. Пусть живут все. Каждый по свою сторону Терека. Это главное в толстовском завещании.
Толстой попал в западню своей проповеди и своей популярности. Назад вернуться было нельзя. Сзади валом валили поклонники. Эх, им бы Высоцкого послушать: «А вы, задние, делай, как я: это значит, не надо за мной. Колея эта только моя, выбирайтесь своей колеей». Толстовство оказалось для Толстого самым жутким, самым непреодолимым видом рутины.
Когда он понял это в 82 года, он бежал. Бежал от себя и своих подражателей. Но куда было бежать? По всей стране висели его босые бородатые портреты, и студенты распевали и в 30-е, и в 40-е, и в 50—90-е, и сегодня поют: «Великий русский писатель Лев Николаевич Толстой ни мяса, ни рыбы не кушал, ходил всю дорогу босой. Жена его Софья Андревна ужасно любила поесть, она не ходила босая, хранила дворянскую честь».
Обэриуты постарались. Бежать было некуда. И все кончилось на жалком полустанке. Россия рыдала, мир скорбел, Синод и двор с монархом были холодны, как мороженое. И этим они окончательно порвали с интеллигенцией, столкнув ее в февраль 17-го года.
Оглушительная толстовская слава коснулась и Запада. Там же был свой Жан-Жак Руссо, вот так Толстого и классифицировали. Толстовство заслонило писателя Толстого и в России тоже. Возникли коммуны на Кавказе, в конце 20-х их разгонит советская власть. А Сталин пересажает толстовцев. За их добродетели и за то, что не тот портрет у них висел.
А дальше все пойдет как по маслу: земля – Божья, продавать ее нельзя. «Даже Толстой так учил!» «Зеркало русской революции», «глыба», «матерый человечище»… Толстого даже не попытаются читать. Его будут «проходить». Из него сделают орудие борьбы со старой Россией, где были имения, светское общество, графы, много еды и земли и право выбора. В России не только «никого нельзя будить». В России никого нельзя учить. А то «коготок увяз – всей птичке пропасть».
Альфред Кох
СУДЬБА ЧЕЛОВЕКА
Блажен, кто смолоду был молод,
Блажен, кто вовремя созрел,
Кто постепенно жизни холод
С летами вытерпеть умел;
Кто странным снам не предавался,
Кто черни светской не чуждался,
Кто в двадцать лет был франт иль хват,
А в тридцать выгодно женат;
Кто в пятьдесят освободился
От частных и других долгов,
Кто славы, денег и чинов
Спокойно в очередь добился,
О ком твердили целый век:
N. N. прекрасный человек.
Жил-был граф. Звали его Николай Толстой. Он родился в конце XVIII века в сердце России, недалеко от Москвы, по дороге на Смоленск. Имение его отца было не богатое, но и не бедное. Нормальное такое графское имение. Отец его уже давно не служил и выезжал в Москву только зимой, на балы. А все остальное время они торчали в деревне.
У Николая еще были младшая сестра Наташа и младший брат Петя. Так что Николай в семье был старшим, и соответственно ему после смерти отца доставались титул и имение, а младшенький должен был идти служить. Дети росли в деревне, как теперь модно говорить, на воздухе, на природе. В поместье была хорошая библиотека, и младшие зачитывались соответственно любовными и рыцарскими романами все больше на французском языке.
Николай был не такой романтичный, он любил охоту, с интересом помогал отцу в управлении имением, изучал крестьянский труд, поскольку понимал, что это все ему в жизни пригодится, не то что Пете, удел которого будет – до старости саблей махать.
Однако, то ли от скуки, то ли из представлений о долге дворянина, Николай не избежал военной службы и записался в гусары. Служба не тяготила его, сказался охотничий и крестьянский навык, от пуль он не бегал, но и на рожон не лез. Служил он под началом Дениса Давыдова, что само по себе является лучшей защитой от любых обвинений в трусости.
Так без особых проблем складывалась жизнь молодого графа. Он служил в престижных частях, был на хорошем счету, о женитьбе не думал, а после отставки его ждали имение и спокойная, достойная старость.
По всей видимости, Николай был действительно хорошим человеком. Скромным, надежным, честным. Он, кстати, очень серьезно относился к данной им присяге, к верности Отечеству, отцу с матерью, брату и сестре. У него было много друзей и добрых знакомых, и все неизменно хорошо отзывались о нем.
Пока Николай служил, прошла помолвка сестры Наташи с богатым молодым вдовцом – князем Андреем Волконским, сыном старого суворовского вояки, друга фельдмаршала Кутузова. Андрей был неплохой парень, но уж больно много про себя думал, без конца строил в голове планы, как он прославится на поле брани, как он поведет в бой батальоны, в пороховом дыму, под бой барабанов и т. д. Весь этот бонапартизм сидел у него в голове от умственности, плохих книжек и богатства, но он относился к этому очень серьезно и часто делился этими мыслями со своим близким товарищем, известным московским бездельником и плейбоем Петром Безбородко, наследником мультимиллиардера Безбородко, бывшего канцлера Екатерины Второй.
Петр Безбородко был очень примечательной личностью. Он был необычайно добр и силен. Но всю свою силу и буйный нрав он тратил на таких же, как он, бездельников и выпивох. Они целыми днями и ночами гуляли по московским ресторанам, ездили к девочкам и т. д. Иногда, с похмелья, Петра мучили «вечные вопросы» – зачем он живет, для чего, почему? Но он их гнал от себя и продолжал ту жизнь, которую вел. Неудивительно, что так он и женился на Елене Куракиной, сестре своего собутыльника Анатолия Куракина. Женился сдуру, не подумав, и в действительности почти не жил с ней.
Россия в то время начала помогать Австрии против наполеоновской Франции, и русская армия пошла в Европу мериться силой с корсиканцем. Андрей Волконский, служивший под началом Кутузова, в битве при Аустерлице был тяжело ранен и попал в плен. А его невеста тем временем закрутила роман с Анатолием Куракиным. Получилась некрасивая история: Куракин хотел ее украсть (поскольку не мог жениться, будучи уже женатым), Наташа была согласна, но все вскрылось и т. д.
Когда Андрей вернулся из плена, он первым делом освободил Наташу от всех обязательств, она рыдала и просила прощения. Ее взялся утешать Петр Безбородко и, как часто бывает в таких случаях, постепенно влюбился. Такая история. Короче, все маялись дурью. Ну может быть, за исключением князя Андрея, который служил в армии, да у него еще отец помер, то есть ему некогда было заниматься всей этой ерундой.
Андрей было взялся заниматься родовым имением Ясная Поляна, но тут началась Отечественная война и он опять пошел в армию. Имение соответственно осталось на его сестре Марии, тихой, доброй, засидевшейся в невестах девушке, которая и так жила безвылазно в Ясной Поляне и занималась воспитанием сына Андрея от первого брака.
А граф Николай Толстой все продолжал служить, и мы о нем не говорим лишь потому, что с ним никаких дурацких глупостей не происходило, а все шло своим чередом, как у нормальных, хороших людей, которые живут согласно с людьми и своей совестью.
Итак, началась война, и тут такое завертелось! Брат Петя Толстой, безусый юноша шестнадцати лет, с истерикой и скандалом убежал в армию, мечтая о подвигах. Да в первой же заварухе был убит на фиг, как и не было его совсем. Николай тяжело переживал смерть брата, и спокойная тихая злоба копилась в нем и помогала ему хорошо и основательно воевать. Наташа сходила с ума от желания помириться с князем Андреем, а тут как раз его ранило, и он лежал в госпитале. Она приехала к нему, он ее простил, да взял и умер. Какая в то время была медицина? Да никакой! Заражение крови и конец. Да вот и с Пушкиным такая же история была…
Кстати, перед смертью рядом с ним лежал в госпитале Анатолий Куракин, соблазнитель его невесты. Он тоже попал в переделку, и ему отрезали ногу. Тут, понятное дело, было не до разборки. Какие могут быть выяснения отношений, когда всем хреново.
Петр же Безбородко перед самой войной дрался на дуэли, потом развелся с женой, потом стал вздыхать по Наташе Толстой, а потом оказался в захваченной французами Москве, видел, как она сгорела, его чуть не расстреляли, он болтался голодный и холодный, короче, из лоботряса и пьяницы он постепенно превратился во взрослого, видавшего виды мужика.
Имение Толстых в войне сгорело, они разорились, и старый граф был в отчаянии. А вот с Николаем Толстым случилось событие, которое всегда приготовляет Господь хорошим людям: он встретил женщину, которая ему подходила на все сто процентов, и женился на ней.
Дело было так. В их полку закончился фураж, и полковник отправил Николая искать сено или овес для коней в округе. Округа вся выгорела в войне, и он забрался далеко на юг, под Тулу, и оказался в Ясной Поляне. Там он встретил всеми заброшенную Машу Волконскую с сыном покойного князя Андрея, они полюбили друг друга и поженились.
Наташа Толстая, уступив ухаживаниям Петра Безбородко, также вышла за него замуж. Когда война закончилась, Николай вышел в отставку и стал заниматься Ясной Поляной. Петр с Николаем подружились и часто ездили друг к другу в гости. Однако когда Петр пригласил Николая в тайное общество, то есть в декабристы, Николай сказал, что он помнит присягу и вольному воля, а он против данной клятвы верности государю не пойдет. На том и порешили.
Потом у Николая и Маши было много детей, и один из их сыновей, Лева, написал книгу «Война и мир», где все это изложил.
СКРОМНОЕ ОБАЯНИЕ ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ
Ну вот и кончились дедовские имения, поля, луга, дубравы, Герасимы вместе с Муму, фонтаны и пруды, золотые рыбки, надменный, нездешний вызов мраморных колонн и портиков, нарядная, талантливая праздность. Мы спускаемся с аристократических вершин на грешную разночинскую землю. Такого с нами еще не случалось.
Диссидентский опыт Достоевского слишком рано вырвал его из социума, задолго до того, как он успел приобрести статус. И – кончилась былая скромная жизнь, жизнь сына лекаря, в перспективе студента. Началась совсем другая, яркая, жизнь мученика и триумфатора. А статус раскаявшегося каторжника остался при нем до гроба. Что необыкновенно авантажно сочеталось со статусом литератора, властителя дум, пророка.
С Антоном Павловичем Чеховым мы хлебнем обыкновенной, затоптанной, заплеванной, приземленной человеческой жизни. Мы хлебнем и затрещин, и пинков, и плевков, и совершенно неромантической, постыдной бедности. И этот страстный и страстной путь, путь из разночинцев в интеллигенты, Антон Павлович Чехов пройдет до конца – вместе со всей страной, чье нормальное состояние – погибель, и которую от этого вечно должен был кто-нибудь спасать. И вместе с сословием, которое, выйдя из разночинцев и едва успев обеспечить себе кусок хлеба с маслом и образование, заболело душевно и долгим искусом и бдением у постели России обеспечило себе и справедливые проклятия потомков, и благословение Отечества. Да и время позднее на дворе, 1860 год. Маленький Антон – ровесник Великих реформ, они станут расти вместе, и будет уже земство, и не будет крепостных; самые главные несправедливости будут разрешены, и можно будет уйти домой, в частную жизнь и там покопаться. Вот только частная жизнь self-made интеллигенции окажется не очень-то счастливой.
С 1860 по 1904 год – эти 44 года чеховской жизни были самыми мирными, самыми беспечальными, самыми сытыми и комфортными в бурной действительности вечно мятущейся России. Безвременье – это же счастье. Смолкают трубы, стихает топот эпох, уходят в конюшню пожевать овса кони Апокалипсиса, а всадники спешиваются, идут в трактир, пьют и закусывают и ни к кому не пристают до следующей побудки. До 1905 года.
Так на что же Чехов и его поколение потратили эту краткую передышку, этот отпуск, данный Временем? На страдания, конечно, ибо удел интеллигенции и ее предназначение – страдать. Волга впадает в Каспийское море, лошадь кушает овес и сено, и ведь это чеховский учитель словесности из одноименной повести захлебнется пошлостью и обыденностью этих фраз, и ему захочется бежать туда, где, может быть, Волга впадает в Тихий океан, а лошадь кушает котлеты и бараний бок с кашей.
В жизни Антона Павловича было много мысли и боли, но крайне мало событий. Семья была многодетная, небогатая, самая «пошлая» и «мещанская»: отец Чехова, купец жалкой третьей гильдии, держал бакалейную лавку. Он отдал сына в классическую гимназию, но заставлял помогать в лавке; Антоше же это было в тягость, и он страстно возненавидел эту часть рыночной экономики: торговлю. Таганрог – городишко пыльный и заплесневевший, и именно с него списана прокисшая чеховская провинция. Гимназист отсылает свои пока еще юмористические, но уже полные желчи скетчи и фельетоны в столичные юмористические журналы. Еще одна роль интеллигента: соглядатай, провокатор, изгой, он должен «бичевать нравы» и идти против течения, то есть против жизни, против ее конформизма и самодовольства.
У юноши Чехова доброе сердце и злой язык. А жить-то надо; наследство, постоянный доход, недвижимость его нигде не ждут. И в 1879 году девятнадцатилетний Антон поступает на медицинский факультет Московского университета. Разночинец не может позволить себе роскошь изучать филологию или философию: ему нужно зарабатывать на хлеб. И вот бедный студент Чехов, мало что получающий из дома, начинает подрабатывать литературой, сбывая свои юморески (а они все злее и злее) в иллюстрированные журналы. Так появляются на свет первые робкие ипостаси великого писателя: Антоша Чехонте, Человек без селезенки. С торговлей покончено в жизни, но ее еще надо прикончить в литературе. И Чехов это делает. Его лавочники просто ужасны. Хамы, рвачи, мошенники, неучи. То у них в гречневой крупе котята лежат, то они обвешивают, то обсчитывают, то мыло и хлеб одним ножом режут (а для тех, кто «поблагороднее», конечно, держат особый нож). Чехов отмечал в дневнике, что он всю жизнь по капле выдавливал из себя раба, а рабом он стал в отцовской лавке. «Хамские капиталы» – вот как Интеллигент пригвоздит Торговца. Плохо, очень плохо для развития капитализма в России. А сам Чехов идет работать «по распределению», опять с нуля, уездным врачом. Чеховские врачи – люди полезные, но тоже несчастные, небогатые и страдающие. Богатеют и устраиваются у Антона Павловича в рассказах одни только пошляки и «интересанты». Еще одна черта интеллигенции по Чехову, увы, чисто левая: приличный интеллигент словно дает обет бедности. И еще чистоты, почти целомудрия. Предан науке, пациентам и жене Осип Дымов из «Попрыгуньи», самый замечательный чеховский врач. Старый врач из «Княгини», ею несправедливо уволенный, тоже ничего не нажил и одинок после смерти жены. Рагин из «Палаты № 6» остается без средств после увольнения, а к женщинам и близко не подходит. Даже Ионыч из одноименного рассказа не женился на Котике, отчаянно и бездарно музицирующей. Нет, Чехов не пошел по пути Ионыча, не завел пару лошадей, не стал скупать доходные дома. Он остался навеки молодым безлошадным скептиком, строгим критиком города С (и далее по алфавиту), которого не прельстить ни бездарными романами матери Котика Веры Иосифовны, ни ужинами, ни ужимками слуги Павы.
Итак, обет бедности, чистоты и непослушания. Ибо зарождающаяся интеллигенция не будет слушаться никого и никогда, даже здравого смысла. Не будет для нее ни авторитетов, ни святынь, ни табу. Антон Павлович станет ее предводителем (виртуальным, конечно, ибо ходить строем она не будет тоже), пророком и прародителем. В 1886 году Чехов выходит из подполья прямо в не очень революционную, но очень умную и правую газету «Новое время», которую издает носитель протестантской этики (хотя и ближе к старообрядчеству: по суровости и трудолюбию вполне протестантизму) А.С. Суворин. Из подполья – в сумерки (так его первый большой сборник будет называться, «В сумерках»). Нет больше Антоши Чехонте. Есть Чехов. И его первая (хотя и не слабая) пьеса «Иванов», поставленная на сцене театра Корша. И сразу – откровение: если в человеке просыпается молодость, он стреляется, потому что не может молодой человек стерпеть жизни.
Тридцатилетний писатель нашел себе место в российской Плеяде. Это первое в истории России правозащитное сообщество: литераторы с умом и совестью, которые не хотят никаких революций, которые желают не перевернуть общество, но его врачевать. Григорович, Плещеев, Сахаров Серебряного века – Владимир Галактионович Короленко. Для Чехова решены проблемы заработка, статуса, служения идеалам («служение» – главный предмет обихода интеллигенции). Впрочем, интеллигенту Чехову много и не надо было. Чистота, уют, книги, цветы, кабинет. Ел Чехов очень мало и, судя по его рассказам, чревоугодие считал национальным пороком. Чего стоит только рассказ «Сирена», где он издевается над сладострастным перечислением индеек, уток, селедочек, икорок, грибочков, водочки и прочих съедобных предметов. Один чиновник у Чехова прямо так и умирает, за столом, разинув рот на какую-то вкусность, но не успев попробовать! Вообще Чехов чиновников размазал по стенке, и никакого сострадания к Акакиям Акакиевичам. Их бедность, их шинели его нимало не волнуют. Антон Павлович ненавидит чиновников. Они и хапуги, и холопы, и трусы. Этакое милое, непринужденное «искательство к начальству», как у этого жалкого типа из «Смерти чиновника», что даже умер, убоявшись неодобрения директора департамента, которому он случайно в театре чихнул на лысину, – вот что не терпит Чехов. «Толстые» и «тонкие», сдающие жену в аренду столоначальникам в куньих шапках и при этом жалеющие только о том, что щи остыли, они из рассказа в рассказ пресмыкаются, пресмыкаются, пресмыкаются…
В 1888 году в журнале «Северный вестник» появляется повесть, отмеченная печатью гениальности, – «Степь». Русская жизнь как русская равнина, как странствие, как погоня за прибылью и поиски смысла, а смысла не оказывается, потому что торговля шерстью, ловля рыбы бреднем, работа подводчиков, проблемы двух братьев-евреев с постоялого двора, мир, открывающийся глазам маленького Егорушки, – это и есть смысл. Да, Чехову уже не нужна практика, он профессиональный писатель. И вдруг в 1890 году он бросает все и едет на Сахалин, как заправский правозащитник, чтоб на месте узнать, соблюдаются ли права каторжников. Интеллигенту до всего есть дело. Отчет попал в книгу «Остров Сахалин», 10-й том вишневого собрания сочинений. Чехов остался недоволен, возмущался, нашел массу жестокостей и несправедливостей, даже телесных наказаний. Правда, Солженицыну сахалинская каторга показалась раем по сравнению с ГУЛАГом, ну да ведь нельзя же равняться на худших, на варваров.
90-е годы – это время Чехова. Кто он, добрый доктор Айболит, гуманист и правозащитник, или злой доктор Менгеле, безжалостно препарирующий человека и выискивающий в нем все дурное, все фальшивое, все жестокое, не оставляющий несорванных покровов и не полинявших иллюзий? А и то, и другое. Он хватается то за скальпель, то за сердце, потому что больно. И ничего нельзя изменить, – на этом Чехов настаивает. Те, кто у него захлебывается восторгами по поводу другой, лучшей жизни, – как правило, молодые идиоты, и слушать их смешно, и это у них пройдет. Надя из «Невесты», Петя и Аня из «Вишневого сада», неудачница Соня из «Дяди Вани». Ведь и Катя из «Скучной истории» так думала, а жизнь крылышки ей пооборвала. Но хлороформа или другого обезболивающего в саквояжике доктора Чехова нет. Он правдив, а значит, жесток. Прямо по Высоцкому: «Я рву остатки праздничных одежд, с трудом освобождаясь от дурмана, мне не служить рабом у призрачных надежд, не покоряться больше идолам обмана».
Камня на камне не остается от веры в Бога: привычка, ритуал, полная никчемность и неприменимость Закона Его в реальной жизни, а то и хуже: ханжество, лицемерие. Читайте рассказы «Княгиня», «Архиерей», «Мужики». Что ж, интеллигент в лучшем случае – агностик, если не атеист.
Властители дум и учителя жизни – неудачники, да еще в чахотке, на краю могилы, и учат потому, что не в силах жить и преуспеть. Как Саша в «Невесте». Или несносные, бестактные, жестокие резонеры с элементами фашизма – как фон Корен из «Дуэли». А уж народ – богоносец! Ничего не может быть страшнее и беспощаднее «Мужиков». Пьяные, злобные, ленивые, убогие, без милосердия, без трудолюбия, без жажды знаний. Да и «Моя жизнь» – не легче. Никчемный, слабый интеллигент-народник. Такой же злобный и тупой народ, как в «Мужиках». Неблагодарный и дикий. А это врожденное рабство! Фирс из «Вишневого сада» называет волю несчастьем. А герои «Мужиков» – вообще рассуждают, что при господах было лучше. Еще бы! На обед щи и каша, и на ужин щи и каша, и капусты и огурцов сколько угодно. Пьяниц и лентяев, кстати, ссылали в ярославские вотчины. А как некому ссылать стало, так все и спились.
И относительно любви у Чехова нет никаких иллюзий. Есть краткая мечта в рассказах «О любви», «Дом с мезонином», «Дама с собачкой». Но только если влюбленные не женятся или вместе не живут. А иначе скука, взаимное озлобление, пошлость и глупость. Оленька из «Душечки» ведет себя, как кошка. Киска из «Огней» вешается на шею бывшему знакомому гимназисту и готова бежать от мужа черт знает куда, так что герой спасается от нее, тайно уезжая. А Зинаида Дмитриевна выгоняет холодного интеллектуала Орлова из его собственной квартиры, он скрывается от нее у друзей («Рассказ неизвестного человека»). Лаевский же из «Дуэли» тщетно пытается от своей любимой сбежать обратно в Москву и ненавидит ее всеми фибрами своей души. К тому же чеховская любовь не взаимна. Такая вот мучительная цепь: А любит В, а В любит С, а С любит Д. В «Чайке» несчастная Маша любит Треплева, а Машу любит ее муж, которого не любит никто. Треплев любит Нину Заречную, а Нина любит Тригорина, который ее бросит и обманет. Любовь у Чехова – или мучение, или бремя. Чеховские пьесы – это особая статья. С ними в его жизнь входит Муза. Вообще-то чеховской жизни не видно за его творчеством. Тихий, скромный, вежливый человек с шелковым голосом. А внутри – такой макрокосм. Так будет жить интеллигенция, функция совести и разума: максимум духа и минимум плоти. Как та одинокая Душа из первой пьесы Кости Треплева: она вечно будет одна и вечно будет вести смертный бой с материей, в коей усмотрит Дьявола. Чехов морщился от громкого голоса, а однажды, когда при нем боцман ударил матроса, он так побледнел, что боцман стал просить у него прощения… Он жил возле письменного стола, он жил один. И вдруг он знакомится с прекрасной актрисой Ольгой Леонардовной Книппер. На почве постановки «Чайки» в МХТе в 1898 году. Ведь двумя годами раньше «Чайка» провалилась в Александринке. Ольга была на 15 лет моложе, была загадочна, талантлива и прекрасна. Типичная Муза. Они обвенчались. Но разве с Музами живут? Антон Павлович не верил никому, он знал людей, и актрис тоже знал. Она ездила к нему в Ялту, радовала, ухаживала, устраивала праздник… а потом уезжала в Москву, в театр. Они дружили, они были соратниками, она играла в его пьесах. Поэтому Чехов избежал и пошлости, и пресыщения, и измены. Семьи не было, но не было и драмы. Драма, вернее, трагедия была в том, что Чехов сгорел, как светильник разума, как свеча в гербе и символе «Эмнести Интернейшл», сгорел в 44 года. Он слишком много знал о людях, и это было нестерпимо. Он знал, что это норма, что лучше не будет. Вишневые сады были бесполезной роскошью, непрактичной красотой, их время истекло, их разбили на дачные участки, это сулило выгоду. Мисюсь была из этого мира, поэтому она тоже пропала незнамо куда. Чехов интуитивно чувствовал впереди бездну, поэтому так глупо и наивно звучат у него голоса «о замечательной жизни через 40 лет». Такое мрачное пророчество – «Палата № 6». Чехов безумно боялся людей. А если тех, кто живет не как все, начнут упрятывать в сумасшедший дом? И ведь это случится через 75 лет!
К концу 90-х годов Чехов и Толстой стали самыми читаемыми в России авторами. Но Чехов не создал школы и не учил никого ничему. Он жил по диссидентской формуле: «Мы не врачи, мы – боль». Творчество Чехова оформило и пустило в жизнь целый новый класс: интеллигенцию. Два потока: никчемных, слабых, ноющих и скулящих – и бесстрашных фрондеров, человечков с молоточками из «Крыжовника», которые второй век стучат в окна и напоминают, что есть Зло, что есть несчастные. Интеллигенты-пилигримы, но только их святые места находятся в великих произведениях искусства и у них внутри. Столько ума и столько боли – в сумме это рождало чахотку, профессиональную болезнь интеллигенции. В чистеньком, скромненьком ялтинском домике Чехов погибал от чахотки, погибал, не жалуясь, тихо, стоически, без шума и репортеров.
Интеллигенция – русское ноу-хау. У нас патент. Поэтому и в России, и на Западе (а там интеллектуалы стремятся стать интеллигенцией) Чехова второе столетие жадно ставят и экранизируют. Ведь Чехов описал элиту Духа и в «Дяде Ване», и в «Вишневом саде», и в «Чайке», и в «Трех сестрах», и в «Доме с мезонином», и в «Скучной истории». Каждому охота приобщиться к жизни элиты хоть на один вечер. Это в жизни интеллигента растопчут или осмеют, на сцене или на бумаге знакомство с ним престижно. Он хранитель Высшего Смысла. Исчезнет интеллигент, исчезнет и Россия.
Бродит призрак тленья
По уездным городам.
Заложу именье —
Душу не продам.
Укрепись молитвою
И не соотнеси
Конец аллеи липовой
С концом всея Руси.
P.S. Если сведущий в чеховской биографии и переписке реалист прочтет это эссе, он, конечно, скажет, что Чехов не был ходячей прописью, а здесь написано сплошное вранье. Не постничал Чехов, не парил в облаках, не скорбел о роде человеческом, а жил. И жил очень неплохо, когда стал знаменит. Обедал в приличных ресторанах (недаром в рассказах у него столько съедобной роскоши, балычка, икры, «поросеночек с хреном» опять-таки. Немного ел, но ел хорошо, вкусно. Роскошь любил. Дорогие костюмы, изящную мебель, заграничные поездки. И умер-то не в Ялте, а в Южной Германии. И как умер! Не священника позвал и не Библию попросил, а потребовал шампанского, выпил бокал и сказал «Ich sterbe» («Я умираю»). (Да-да, это вполне в духе интеллигента: и эпикурейство, и скептицизм, и вызов. И мужество: другой бы застраховался, получил бы документик в виде отпущения – вдруг ад есть?) В целомудрие чеховское реалисты тоже не поверят: он ведь даже посещал за границей бордели, сам брату признавался. И женщин у него было много, и Ольга – не единственная его актриса. А Лика? И именьице в Ялте было чудненькое, и другие имения он скупал, когда пошли большие гонорары. И деньги знал на что потратить, даже больших гонораров не хватало, оттого и пьесы стал писать подряд, одну за другой, потому что прозу за большую сумму запродал вперед издателю… Так что Чехов был не аскет, не народник и не Человек в футляре. По этим «разоблачительным» фактам его можно скорее за эпикурейца и гедониста принять. Но никакого противоречия здесь нет. Главное – что выпало в сухой остаток. Да, Чехов пожил, и со вкусом, хорошо пожил, но он всем этим бытом и комфортом не умел увлекаться. В нем не было ни самодовольства, ни тщеславия, ни спокойствия, ни стабильности, свойственных счастливым обывателям. Чехов и обыватели обедали в одном и том же ресторане. А потом обыватель шел и бузил с мамзельками или ловил кайф на диване, прикрывшись газеткой, а Чехов шел домой и писал желчный пасквиль (иногда в форме повести): на ресторан, на обед, на самого себя.
Интеллигент чаще всего не прочь сладко пожить, хотя для этого не будет ни унижаться, ни продаваться, ни красть (в отличие от вечных чеховских оппонентов – чиновников). Но как-то он ухитрится жизнь обставить за этим карточным столом. Получать удовольствие от жизни – это и Чехов, и Интеллигент всегда готовы. Но быть довольным жизнью, довериться ей, не роптать и не страдать – это уж увольте. И Чехов, и его интеллигенты здесь Жизнь поматросили и бросили. Жизнь может жаловаться в арбитражный суд.