Валерия Новодворская
Поэты и цари
ЛУЧШАЯ ИСТОРИЯ РУСИ
За свою многотрудную историю русский народ веровал во многих богов. Веровал плохо и нетвердо: Перуна утопили в Волхове, а в 1918 году с христианских храмов сшибали кресты, а священников сажали на кол.
И только один Храм за долгие, темные и смутные века остался у нас неоскверненным, и один Бог всегда нам сопутствует. Это Храм великой русской литературы, а имя Богу – красота, искусство, идеал. То есть все тот же мандельштамовский девиз: «Россия, Лета, Лорелея».
В нашем Храме – невиданное изобилие алтарей, часовен, икон, и везде есть повод преклонить колени и возжечь свечу: Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Чехов, Достоевский, Куприн, венок из поэтов Серебряного века, от Блока до Цветаевой, Бунин, Лесков, Шварц, Булгаков. Кончилась одна эпоха, началась другая, а в Храме возникали новые приделы, новые часовни: Андрей Платонов, предвосхитивший весь модерн и постмодерн, Андрей Вознесенский, Иосиф Бродский, Юрий Трифонов, Федор Абрамов… Русская литература – это главный предмет нашего экспорта, куда более насущный, чем нефть и газ. Мы несем человечеству боль, и тоску, и Несбывшееся, и свое вечно разбитое сердце, и холодное дыхание Вечности. Нам не дано жить, не дано преуспеть: нам дано мыслить и страдать. Историки могут написать всякое, могут и соврать: «Как Катюшу Маслову, Россию, разведя красивое вранье, лживые историки растлили, господа Нехлюдовы ее. Но не отвернула лик Фортуна, мы под сенью Пушкина росли. Слава Богу, есть литература – лучшая история Руси» (Е. Евтушенко).
Русская литература – Храм. Убежище. Так поступали христиане в старину: разбитые, побежденные, все потерявшие, они затворялись от врага в храме. И ждали чуда или погибели.
До Пушкина не было ни поэзии, ни беллетристики. Какие-то «lettres» (словесность), конечно, были, но уже никак не «belles». Литературу надо было брать приступом, как вражескую крепость. Древняя, неуклюжая, ископаемая, ржавая, как антикварные латы, и тупая, как древний тяжелый меч, отнюдь не волшебный, а просто забытый. Неуклюжий Княжнин, официозный Державин, техногенный Ломоносов, певший оды стеклу, как для журнала «Техника – молодежи»… Скелет поэзии с ужасными рифмами, без плоти, без красоты, как у Кюхельбекера, у Рылеева, у Тредьяковского…
Мысль Радищева погребена в жутком стиле, колючем, как еж. Никто и никогда не полезет на этот чердак, в эти почтенные подвалы, не продерется сквозь паутину, распугивая сов и крыс. Одни только филологи будут бродить по этому «кладбищу погибших кораблей»; не подлежат реставрации эти обломки прошлого.
Когда пришел Пушкин, как будто затмение кончилось. Солнце бессмертия и радости, невыносимой радости бытия, радости и печали (причем в одном флаконе и одном бокале, рождающем и искры, и хмель, и золотую струю, и игру смыслов) взошло и засияло над русской литературой, и до сих пор не кончился этот «вечный Полярный день». С тех пор у нас все ночи – белые, а если вдруг станет темно, то сразу зажжется Северное сияние.
Пушкин стал нашим первым масоном: строителем литературного Храма. Не античного Храма, не византийского, не готического: Храма на все времена. Пушкин навсегда останется современником и Жуковского, и Александра Освободителя, и Салтыкова-Щедрина, и Анны Ахматовой, и нашим, и наших внуков. Угрюмый Писарев, как все фанатики, просчитался: Пушкин никогда не будет «сброшен с корабля современности», он навсегда останется его капитаном и лоцманом. И если в Евангелии от Иоанна сказано, что Слово – это Бог, то кто же он такой, Александр Сергеевич, Творец, владыка и Хранитель Слова?
Повеса и мыслитель, сатирик и романтик, праведник и еретик, он оставил нам целый пучок Ариадниных нитей. Все темы, все великие находки, все Граали русской литературы на полтора века вперед – все это было намечено и посеяно им, и взошло в урочный час. Мы до сих пор разматываем его нити в нашем Лабиринте; и он первый назвал по имени нашего Минотавра и вызвал его на бой. Минотавр поежился и поморщился, но стихи и дар оценил. Этот Минотавр считает Лабиринт своей сферой и вотчиной, а население Лабиринта сортирует и оценивает. Пушкин получил высшие баллы. Минотавр его берег, но уберечь не сумел. Есть у Пушкина стихотворение, где он раскрывает все явки и пароли Минотавра; мы до него еще дойдем. У Пушкина вечно были проблемы с царями, он постоянно выяснял с ними отношения, в прозе и в стихах, устно и письменно. С царями и властителями. Петр I. Карл XII. Мазепа. Наполеон. Екатерина Великая. Царь Небесный. Александр I. Николай I. Робеспьер. Павел I. Аллах. Магомет. Христос. Юлий Цезарь. Марат. Сатана. Неплохая компания. И со всеми поэт разобрался (сальдо было в его пользу). Устоял только Христос. Потому что тоже был поэтом. И дальше они пошли вместе.
Высоцкий тоже был поэт и тоже не кончил добром. Из всех великих русских поэтов тюрьма, сума, беда, ранняя смерть, Голгофа миновали только Тютчева.
Конечно, Пушкин держал в руках фиал со скандинавской традицией. Отсюда его вечные насмешки, подначки, ересь, диссидентство, тяга к вольности. Отсюда «Пир во время чумы» – месседж русского западника, почище Чаадаева. Но и славянское начало было сильно в нем, иначе не видать бы нам «Руслана и Людмилы», попов и их работников, стихотворных сказок, «Вещего Олега». Это не заемное, это органика. И традиция Дикого поля, хмельная, беззаконная, разгульная, разбойная, бурлила в его жилах. И дело даже не в разбойниках, и не в литвине Будрысе, посылающем сыновей пограбить, и не в живописных «бандюках» из песен южных славян (почему-то названных западными). Без Дикого поля было не создать «Капитанскую дочку», не понять Пугачева и не ужаснуться сродству. Отражением этой традиции в холодном зимнем небе России пролетели бесы:
Но и темное золото византийской традиции не миновало его. Иначе не было бы «Полтавы», не было бы «Бориса Годунова», не было бы тех поощрительно-имперских стихов («Клеветникам России», «Нет, я не льстец, когда царю хвалу свободную слагаю»), которые вменяли ему в вину и Мережковский, и поляки, и литовцы, и нигилисты, и «современники» типа Белинского или Писарева, и, конечно, будут вменять потомки. Часто традиции хватают друг друга за горло прямо в его произведениях. В «Капитанской дочке» традиция Дикого поля идет с дубьем и вилами на византийскую и принимает от нее казнь; в «Медном всаднике» славянская гуманитарная традиция говорит «Ужо тебе!» в адрес коалиции скандинавско-византийских сил и лишается рассудка. И только ордынская традиция лишь чуть-чуть задевает Пушкина своим черным крылом. Традиция порабощения и диктатуры, она не для поэтов. Когда Маяковский понял, что она его подмяла, он не вынес и застрелился. А Пушкин был распят на кресте четырех традиций, и это в конце концов убило его. А вовсе не «самодержавие» и не «светское общество», как нас учили в школе. Стихи Пушкина прекрасны, но в них нет ни покоя, ни самодовольства, ибо они – поле битвы. Через них проходит нелегкая и неторная дорога Русской Судьбы.
Но Пушкин не был карбонарием и не был приписан ни к какому полку, даже к декабристскому. Советское литературоведение, прямой наследник идеологических критиков вроде Белинского и Добролюбова (Павка Корчагин им товарищ), лет 70 выясняло, почему Пушкин не пошел к декабристам (вот и Мережковский в том числе его упрекал). Подумаешь, бином Ньютона! Не хотел идти, потому и не пошел. Заговорщик должен быть занудой, а Пушкин занудой не был. Его свобода – не бремя, а праздник. Для личного пользования. Он не мог спасать Россию дольше двух часов в день. Конечно, знакомства, честь, сочувствие к идеалам заставили бы его и впрямь выйти на Сенатскую, будь он в Петербурге 14 декабря. Здесь он Николаю I сказал правду. И Николай съел этот прикол и не наложил взыскания. (А представьте, что К. Симонов говорит даже не Сталину, а Брежневу, что он мог бы вступить в РОА, в армию Власова!) К счастью, его в Петербурге не было (заяц по дороге помешал: спасибо ему, косому! Не заяц, а дед Мазай). Представьте себе Пушкина на Сенатской. Сначала он бы наслаждался пафосом минуты и декламировал стихи. Через два часа ему стало бы холодно и скучно. Потом он бы пошел в ближайший трактир. Царя он бы поставил в очень неловкое положение. Как посадить Пушкина и как не посадить инсургента?
Пушкин примеривал на себя роль Андре Шенье, он мог бы взойти на эшафот:
Умереть в чистом поле – это нормально для дворянина, храбреца, повесы. В конце концов, Пушкин так и умер. Красиво умер. Но эшафот и дуэль – одно, «брань, сабля и свинец» – это тоже сойдет, у Пушкина в «Полтаве», в околобородинских стихотворениях и славянских песнях столько батальных сцен, что читателю так и хочется в гусары или уланы завербоваться. Но вот рудники и крепость – это было не для Пушкина, он бы не снес. Не вижу его даже на облегченной царской каторге, не вижу его в ссылке, не вижу его в каменном мешке. Его удел – красота, роскошь, бальные залы, шикарные ресторации, каменные кружева Петербурга, стихи, шампанское, театр, красавица Натали. Все-таки Николай I имел в себе нечто человеческое. Ему зачтется. Из ссылки вернул, деньги подкидывал, глаза на подрывные стихи закрывал, даже мундир пожаловал, чтобы Пушкиных пускали на придворные балы.
О Натали советские литературоведы тоже много насплетничали: зачем, мол, Пушкин на этой кокетке женился? Конечно, ему надо было на будущей Верочке Засулич жениться. Но ведь в «Республике ШКИД» поют: «Не женитесь на курсистках, они толсты, как сосиски». Нет, великому поэту нужно самое лучшее, самое прекрасное. Натали была лучше всех, к тому же она оказалась умной и добродетельной. Великий поэт получил великую красоту. Пушкин не был богат, не был очень знатен, у него не было высокого чина. Но Натали, прекрасная шахматистка, оценила гения и его стихи. Она дала согласие некрасивому Пушкину, который вечно искал деньги, чтобы погасить долги. Она не ошиблась: луч бессмертия осветил и ее.
Поэту нужно было и светское общество. И пусть Белинский и Добролюбов хоть застрелятся. В светском обществе порядочно говорят по-французски, носят хорошо сшитые фраки и знают, как обращаться с вилкой и ножом. Пушкин мог смеяться и издеваться над «светской чернью», но это была его единственная компания. Не в народ же было ему идти. Он сходил (в «Капитанской дочке»). Сильно не понравилось.
Великий урок «Евгения Онегина»: наивная провинциалочка никому не нужна. А вот когда она познает скорбь, да станет личностью, да покорит высший свет, да будет в малиновом берете с послом испанским говорить, вот тогда Татьяна станет интересной и значительной. И недоступной. И Онегин полюбит ее. Так начнется Via Dolorosa русской классики: любовь не будет разделенной, любовники разминутся во времени, их чувства не совпадут; он умрет или уедет, а она разлюбит или уйдет в монастырь. Или отравится. Апогея это достигнет у Чехова, но и другим счастья не знать, чахнуть, стреляться. Гриневу Маша дорого достанется, а Онегин и Татьяна обречены на вечную разлуку.
Пушкин был из редкого рода вольнодумцев, вольноопределяющихся, неподотчетных, слишком умных для «служения» народу или престолу. Таковым он себя осознает в 18 лет.
Ему хотелось «рукой неосторожной в июле распахнуть жилет». Но он опознает Минотавра, опознает в 19 лет. И «власть роковая» – это навечно, таково уж ее свойство в России, несмотря на флаги и гербы. И мечта тоже роковая, о крахе Минотавра: «И на обломках самовластья напишут наши имена!» Самовластье – вот Минотавр! Но что же, теперь всю жизнь так и смотреть в его тупую морду? И Пушкин займется своими делами, а заодно и глянет на народ. И что же он там увидит?
За границу не выпускали; допущенный к царю Пушкин был первый в России «невыездной». Эту райскую птицу Николай предпочитал держать в золоченой клетке – птичка могла упорхнуть или что-нибудь не то и не там спеть. Пушкин был абсолютно неуправляем и абсолютно свободен и непредсказуем. Его критики не поняли поэта, они считали его льстецом, приспособленцем, плейбоем. Сегодня «Стансы» царю, завтра – пасквиль на державу («В России нет закона, есть только столб, а на столбе – корона»). Сегодня он пишет против поляков, грозящих России анафемой, а назавтра издевается: «…Когда не наши повара орла двуглавого щипали у Бонапартова шатра». Державник или изменник? Не то и не другое – поэт.
Как часто великая задача власти, ее поприще, ее месседж становится проклятием! Бремя власти. И вот Годунов тщетно пытается купить вестернизацию Руси ценой слезы невинного и убиенного по его приказу царевича Димитрия (узнали, откуда у Достоевского ноги растут в «Братьях Карамазовых»?), а в «Медном всаднике» трагедия и бунт маленького человека Евгения (вот еще одна вечная тема) жестоко попираются и подавляются Строителем с медным сердцем.
Это был Рок. И он почувствовал: «Последний ключ – холодный ключ забвенья, он слаще всех жар сердца утолит».
Он хорошо жил и хорошо умер, а хоронили его жандармы. Они хотели, чтобы было тихо. Но тишины не было и на Страстном бульваре. С 1965 года к нему в 19 часов вечера шли диссиденты. Потому что «в свой жестокий век восславил он свободу и милость к падшим призывал». Новые жандармы диссидентов уволакивали, и Пушкин оставался с жандармами наедине: и 5, и 10 декабря. Жандармы хотят, чтобы было тихо, а народная тропа все не зарастает и не зарастает.
Россия, Лета, Лорелея. Бессмертие. Ночь, фонари, Вечность.
Игорь Свинаренко
«НАШЕ ВСЕ» ПРО РУССКИЕ ПОНЯТИЯ
С детства нам памятна история про ссору двух друзей-авторитетов. Одного звали Кирила, другого Андрей. Забавно, что микрорайон, который держал второй, имел вполне бандитское название: Кистеневка. У Кирилы была серьезная бригада – несколько сотен человек. У Андрея же пехоты было всего 70 человек. Как настоящие старинные воры в законе, были они людьми неженатыми, а для тех, кто не понимает, существовала версия, будто они рано овдовели. Кирила решил вопрос личной жизни и развлечений так: он вынудил 16 девиц заниматься проституцией и пользовался ими, держа их под усиленной охраной. Тех, которые ему надоедали, он отпускал замуж. Андрей в этом смысле, как почти во всем, обходился поскромнее.
Несмотря на разницу в доходах и положении, по понтам друзья были одного уровня и общались как равные. Отношения у них были довольно тесные, они проводили вместе почти весь досуг. Оплату которого, деликатно не обостряя тему разницы их материальных положений, брал на себя старший партнер. Но проблема с этой разницей все же была. Она вышла на уровень конфликта, после того как один из людей Кирилы, человек по прозвищу Парамошка, позволил себе злую шутку в адрес Андрея (посмеялся над его бедностью). Тот как человек воспитанный не стал устраивать скандала в доме товарища. Но после в письме потребовал, чтоб товарищ выдал ему виновного насмешника с головой: «Будет моя воля наказать его или помиловать». (Эта мера наказания была вписана в русские понятия еще Ярославом Мудрым, см. его работу «Русская правда», тоже из школьной программы.)
Кирила, однако, просьбы не выполнил, посчитав, что это подорвало бы его авторитет. И отношения друзей расстроились. Видя это, члены группировки Кирилы вторглись на землю Андрея и принялись там заготавливать лес. Но были пойманы и с полным правом наказаны. Кирила счел это оскорблением – как так, нижестоящий авторитет слишком много на себя берет – и в порыве гнева совершил ужасную для настоящего блатного, живущего по старым правилам, вещь. А именно: нанял (после их кинув) сотрудников правоохранительных органов, которые по его заказу сфабриковали документы и осуществили недружественный захват недвижимости Андрея, разом нарушив и законы, и понятия.
Это была длинная история, там еще суд купили, переписка шла, и в принципе Андрей мог проявить активность и защитить свои интересы. Но ему не верилось, что Кирила пойдет в этом беспределе до конца. Да и уважения к суду у него, авторитета, не было. Вот Андрей и не утруждал себя объяснениями с продажными судьями. Дело кончилось плохо. От волнений Андрей заболел и умер. Конфликт по наследству перешел к его сыну Володе. Возможно, тот не стал бы действовать активно, но братва сказала: «Не выдавай ты нас, а мы уж за тебя станем». После расправы над сотрудниками правоохранительных органов (их сожгли живьем) банда ушла в леса. Кстати, восхищает эта легкость, с которой вчерашние мирные труженики сельского хозяйства грабят население и при случае убивают военнослужащих. Примечательно также, что автора текста это совершенно не удивляет.
Меж тем обидчик, по своему обыкновению, жил весело, устраивал пиры, на которых, в частности, употреблял контрафактную продукцию: «Несколько бутылок горского и цимлянского громко были уже откупорены и приняты благосклонно под именем шампанского». От неминуемой гибели его спасает только то, что дети бывших друзей оказываются вовлеченными в любовную историю, и Володя прощает отца своей подруги.
Но Маша в итоге досталась не ему, а другому авторитету – Верейскому, отчаянному парню, который не задумываясь хватается за ствол.
После, как это часто бывало с выжившими руководителями разгромленных преступных группировок, Дубровский (вы давно догадались, что речь о нем) скрылся за границу.
ЗАПОРОЖЕЦ ПИШЕТ РОССИЙСКИМ СУЛТАНАМ
Николай Васильевич Гоголь создал трехслойную литературу, однако она была совсем не мармелад. Иногда может показаться, что мы имеем дело с двумя писателями. Миргородский «письменник», сочный, как арбуз, сладкий, как вишня, и самодовольный, как помидор, – это раз. При этом он незлобив и добродушен, как тыква. Вот вам весь украинский огород, играющий самую заметную роль в малороссийском творчестве Гоголя. В петербургском же своем творчестве он создает город черно-белый, серый, дождливый, а зимой – ледяной, безжалостный, бесчеловечный. Нигде и ни на ком так не виден процесс создания Российской империи, как на этом жизнерадостном парубке, явившемся покорять столицу, благоухающем горилкой и колбасой, но закончившем, однако, жизнь желчным неврастеником, в порыве стыда и отвращения к собственной и мировой лжи сжигающим свое творение, вторую часть «Мертвых душ». Кстати, это еще один парадокс его творчества. Души были мертвые, но литература – живая. Живая, великая, истинная литература о мертвых душах поколения, империи, страны. А вот когда нечистая сила подвигла бедного писателя (поскольку нечистый прикинулся попами, Синодом, клиром, ангелами-хранителями в виде слезливых дам-патронесс) создать ходульную ложь о живой якобы душе высокого начальника, который пожелал «воззрить» и печалиться о грешной душе Павла Ивановича Чичикова, который, однако, сам раскаялся и пал пред стопы Его, такое началось! Вот тогда-то и получилась настоящая мертвечина. Мертвая литература о том, что якобы не все потеряно, что какие-то души на этом кладбище уцелели. Сообразив, что он создал кадавра, бездыханный труп, писатель предал его кремации. Не все рукописи не сгорают.
Трудно поверить, что этот полубезумный старик был когда-то веселым хлопцем. Вообще Малороссия у Гоголя – это альтернативный мир. В этом мире можно запросто, заготовив немного лапши для ушей доверчивых слушателей, есть даром вареники «величиной в шляпу», сало, курицу, галушки и прочие лакомства. Украинский мир беспечен, сыт, слегка ленив и слегка пьян. Это не очень похоже на Киевскую Русь, да и на Малороссию времен Гоголя – тоже. Похоже, что это гоголевское Несбывшееся, лирическое время, голубая мечта, попытка создать себе оазис, этакие вангоговские подсолнухи. И еще один парадокс: Ромео и Джульетта Гоголя, его идеал любви и верности, оказывается, вовсе не какие-то дивчины с черными очами и не хлопцы, добывающие черевички черт знает где, аж у самой царицы. Эта любовь преходяща, она зиждется на страсти, ей не хватает стажа. А вот старосветские помещики, два старичка, которые только и делают, что едят: завтрак, обед, ужин, ужин, завтрак, обед, – оказываются самыми пламенными любовниками, хотя давно уже отказались от супружеских объятий. Но именно глубокий старик, казалось, впавший в детство, умирает от любви.
Петербургская скудость и бедность, так одолевающие Акакия Акакиевича, очень резко контрастируют с малороссийским щедрым изобилием. Багряное море вишен, яхонтовое море слив… И воровство, вполне уже не мало-, а великороссийское, которое все никак не может подорвать благосостояние наших милых старосветских помещиков, потому что благословенная земля всего рождает так много…
Украинские сказки Гоголя (почти как итальянские у Горького, хотя у Гоголя они талантливы, а у Горького напыщенны и бездарны, но суть, кажется, одна: мечта, оазис, тоска по яркой, возвышающей романтике), в сущности, просты, как грабли. Ведьмы там – явление обыкновенное и даже весьма милое, если, конечно, по ним в церкви не читать Писание, как попытался сделать бедный Хома Брут. На них можно покататься, с ними можно потанцевать на лугу, на них можно заработать (как заработал бы Хома на отпевании панночки, если бы не растерялся и вовремя плюнул ей на хвост, как советуют у Гоголя другие хлопцы из бурсы – большие авторитеты по этим делам). Эка невидаль – ведьмы! Бурсаки утверждают, что в Киеве все бабы на базаре – ведьмы!
У запорожцев тоже все очень несложно. Они плохо относятся не только к турецкому султану, но и к польским панам и даже к паненкам. Об отношении их к москалям в повести не сказано ничего: москали далеко, а поляки близко, и их можно бить и грабить всласть. Собственно, Тарас Бульба – не просто сепаратист, он еще и бандит, хотя очень колоритный. Старая песня: «Жили 12 разбойников, был атаман Кудеяр…» А насилия над ляхами, в том числе и над младенцами и девицами, бросаемыми в огонь (не миновать бы в наши дни романтичному Тарасу Гаагского трибунала), – это все дань очень старой и вечно новой моде: битве «за веру» с проклятыми католиками-ляхами, к чему так склонны у Гоголя (и не только) честные и прямые православные казацкие души. Да и евреям солоно приходится, Гоголь называет их так, как их называли казаки Тараса Бульбы, и так же их называли персонажи Бабеля в «Конармии». Тарас еще гуманист, он одного недобитого его хлопцами еврея употребляет культурно, в качестве лазутчика и проводника. Вот оно, лицо дикой и свирепой воли, лицо запорожской демократии: никаких оттенков и полутонов, никаких прав человека на выбор. Перебежал Андрий к полячке, так, значит, как в «Аиде» с Радамесом: «Tragitor, morro» («Изменил, умрет»).
«Прекрасная панна тиха и бледна, распущены косы густые, и падает наземь, как в бурю сосна, пробитое сердце Андрия». Светлов оценил ситуацию.
Интересно, что Гоголь, с потрясающей силой потребовав у «клятого Петербурга» (вот, кстати, и равновесие: поганые ляхи и «клятые» москали, а запорожцы сами по себе, вроде будущего батьки Махно с третейским лозунгом «Бей красных, пока не побелеют, бей белых, пока не покраснеют») милосердия для Акакия Акакиевича, никаких замечаний нравственного характера Тарасу не делает. «Люди длинной воли», запорожцы, пребывают вне христианской системы координат и вообще вне логики, и это и есть непричесанная воля.
Продолжение истории Тараса в новые времена ищите у Эдуарда Багрицкого в его «Думе про Опанаса».
«Не прощайся: за туманом сгинуло былое, только птичий крик тачанок, только поле злое, только запевают сабли, только мчатся кони, только плещется над миром черный рой вороний». Это детство, нерассуждающее детство. Красота, «крутизна», отсутствие рефлексии. Гоголь повзрослеет, уйдет от малороссийских соблазнов. Хотя сегодня его украинские сказки вполне актуальны, актуальны, как никогда. Андрий посмертно победил и увел-таки Малороссию к польским панночкам. И я знаю российских депутатов, которые хоть сегодня подпишутся под тем, что в Киеве все бабы – ведьмы, и не только на базаре, но даже на Майдане, и готовы попробовать старый бурсацкий рецепт: плюнуть ведьме на хвост.
А Гоголь, оказавшись в Петербурге, попадает в созданное Пушкиным мощное силовое поле русской литературы. Он войдет в Храм искусства и уверует, и не будет больше ни просто, ни красиво, а будет навеки заплаканная российская действительность, и придется уже не воспевать, а отпевать. Да, Пушкин был воистину ловцом человеков. Он поймал Гоголя на лету. «Шинель» – это продолжение «Медного всадника», но только еще ближе к земле, только «один из малых сих», чиновник Акакий Акакиевич, совсем уж жалкая и мелкая канцелярская крыса, последний из департамента, и никакой Параши у него нет, никакой любви, никаких идеалов. И так мало нужно бедняге: теплая шинель на вате, с кошкой, которую издали всегда можно принять за куницу. И даже этой малости он не получит. После единственного счастливого дня какой-то усатый бандит (и даже не Медный всадник, а просто мазурик) хищно сорвет с него долгожданную шинель. И только после смерти бедного чиновника он преобразится в грозного мстителя и начнет срывать шинели – со всех подряд, даже и с отказавшего ему в помощи генерала. Да, у гоголевской шинели было два рукава, и мы вылезли на свет из обоих сразу. Гоголевская Россия – это Россия чиновников. И это еще один слой гоголевского пирога. Тупых мздоимцев, непроходимых воров, жалких лакеев своего босса: генерала, тайного советника, столоначальника. Как это в «Мертвых душах» называется? Орел – для посетителей (без трешки в рукаве) и для подчиненных, куропатка – для начальника. И даже рост и комплекция, тембр голоса и цвет лица меняются при обращении к начальству. Унтер-офицерские вдовы сами себя секут, а городничие все берут и берут, и попечители богоугодных заведений берут тоже. И берут так, что даже Хлестакова могут за ревизора принять. А храбрость если и проявляется, то спьяну или сдуру. Куражится храбрый хам Ноздрев, сует нам брудастую суку с усами, сильно напоминая иных думских реакционеров. Вздыхает томно мечтатель Манилов, решительно думающий только о том, что реализовать никак невозможно, сильно напоминая со своим мостом и чаепитиями бывших думских демократов, любителей обещать «социально ориентированную рыночную экономику»; строит свою пирамидку Павел Иванович Чичиков, предшественник «Властилин» и Мавроди; ругается Собакевич, прототип национал-патриота, который якобы любит Россию, но всех россиян находит мошенниками и христопродавцами, кроме одного порядочного человека, который, увы, свинья. Но все эти хари из Иеронима Босха, включая Плюшкина, полного деграданта, – это только один рукав и один слой. Да, русская литература, с Гоголя начиная, будет презирать и ненавидеть чиновника, «крапивное семя», хапугу и мздоимца; будет презирать городничих и губернаторов, которые тоже «берут» и тоже заедают обывателя; обывателей, трусливых и невежественных, тоже не уважит русский писатель. Русская литература будет хлебать тоску, стыд и печаль полными ложками. Но есть и другой рукав у шинели, последний гоголевский слой, и, жалея бедного Евгения, мы станем жалеть акакиев акакиевичей за их бедность, несчастья, ничтожество и беззащитность. Великий насмешник Гоголь, наш российский Мольер, научил нас жалеть униженных и оскорбленных, бедных людей, без вины виноватых, пьяненького Мармеладова, путану Сонечку, «убивца» Раскольникова. Без Гоголя не было бы у нас ни Чехова, ни Достоевского. Полноводные реки их творчества берут начало от пушкинского водопада и гоголевского родника. В бедном Акакии Акакиевиче мы увидим своего брата. Это христианская традиция, доведенная в гоголевском творчестве до надрыва. У Гоголя была к этому предрасположенность, и это стало его посланием к российским султанам: к городничим, к чиновникам крупного калибра, к сильным мира сего. Ведь что объединяет печальную Русь и веселую Украину? Да Миргород Иванов Ивановичей и Иванов Никифоровичей, где имеется лужа, удивительная лужа, прекрасная лужа, красоте которой дивятся домики, похожие на копны сена и которая занимает почти всю площадь. Лужа да свинья, из-за которой поссорились два приятеля, – это объединяет, и еще как объединяет, по Гоголю, и Малыя, и Великыя, и Белую Россию. Почитаешь про Миргород с его лужей и свиньей и не скажешь, что Украина – не Россия.
И при этом становится понятно, почему птица-тройка тире Русь так бешено мчится и не дает ответа. Пустое пространство без всяких красот и достопримечательностей, занимающее полмира, движение без смысла и удержу, и ответа не знает никто, а может быть, и нет ответа. Отсюда и неисцелимая тоска, и возможность заехать не в ту степь или вывернуться в первый же кювет. А на козлах – дурак Селифан, а в бричке – наш мошенник Чичиков. Теперь вы понимаете, что другие страны и государства «постораниваются» только из инстинкта самосохранения?
Жил-был один полевой командир. И было у него два сына. Старшему было лет двадцать, может, чуть больше, а младший был вообще дитя, ему было не больше восемнадцати лет. Сам командир был тоже не стар. Ему было от силы сорок пять, но он любил поговорить о своей старости и преклонном возрасте. Ему казалось, что так он выглядит круче – типа аксакал. Но когда он забывал об этом своем бзике, он даже в шутку дрался с сыновьями. Но это так, любя, без злобы…
Был командир от природы силен, агрессивен и дик, а отсутствие элементарной культуры и образования превратило его в настоящего монстра. Непоседливый и импульсивный, он все время лез в драку. При этом любое другое занятие для мужчины (например, производительный труд) он считал занятием второсортным и недостойным. Он не брезговал и грабежом, считая, что просто берет вполне справедливые трофеи. И при этом был убежден, что этот способ наживы намного благороднее и честнее, чем, положим, ростовщичество. Соответственно лишне говорить здесь, что он был жуткий антисемит.
Сыновья у него выучились в большом городе в престижном учебном заведении, а по окончании вернулись в отчий дом. Были они люди вполне образованные и воспитанные в нормальной европейской традиции, чем, откровенно говоря, отца сильно раздражали. Раздражало его все: и уважительное отношение сыновей к матери (сам-то он ее, и вообще женщин, презирал), и беззлобное отношение сыновей к представителям других конфессий (наш герой считал, что все иноверцы хуже собак), и многое другое, что Старик (назовем его так, ему бы понравилось) воспринимал как нарушение старых обычаев.
И вот для искоренения этих вредных, дурацких влияний решил Старик взять сыновей с собой в банду, чтобы выучились они нехитрому бандитскому делу и достойно продолжили отцовские начинания. Ну, типа, чтобы все было как у людей. Дети с осторожным любопытством восприняли его инициативы и отправились за ним в становище разбойников.
Нужно заметить, что бандитский лагерь находился в труднодоступном месте. Хотя, наверное, иначе и быть не могло. Добирались они туда несколько дней, и всю дорогу отец учил сыновей бандитскому этикету и своеобразному «кодексу чести». Здесь нужно пояснить, что хоть стариковские друзья были и отпетые бандиты, но все же понимали всю гнусность своего ремесла и поэтому придумали, что они все это безобразие делают не просто так, а потому, что они борцы за свою веру и против притеснений таких же, как они, бандитов. Еще у них было объяснение, что они защищают права простых тружеников, но тут они как-то путались и всякий раз, когда речь заходила о дележе награбленного, об этом забывали.
Добравшись до лагеря, Старик нашел своих товарищей по банде, с его точки зрения, полностью деградировавшими. Представьте: они уже долгое время никого не грабили! Ну и как прикажете на таком примере воспитывать вновь прибывшую молодежь? Старик был обескуражен. А сыновья тем временем с удовольствием окунулись в жизнь праздного бандитского бивуака. Бухали, обучались владению оружием, слушали старинные бандитские истории. Здесь они проявили себя вполне способными разбойничками, и отцу не терпелось проверить их в настоящем деле.
После недолгих раздумий Старик начал отчаянно интриговать и в конце концов добился своего – было принято решение идти на дело. Естественным порядком были распространены слухи о притеснениях братьев по вере в каком-то из населенных пунктов, где-то в нескольких переходах от бандитской малины, и возбудившееся разбойничье сообщество начало приготовления к набегу.
Но Cтарик не рассчитал своих сил. Заслышав о приближении банды, власти хорошенько подготовились и встретили шайку во всеоружии. Легкого штурма и поживы не получилось. Началась долгая и нудная заваруха. Банда развалилась сначала на две части, потом еще от нее откололись некоторые нетвердые разбойнички. Многих стариковских подельников регулярные войска побили, а кого и в плен взяли. В частности, схватили и старшего сына нашего героя. Не долго думая сына повесили на центральной площади, в назидание всем тем, кто не хотел мирно жить.
Характерно, что за взятку, данную евреям, те провели старого командира на площадь, где казнили его сына, и тот мог видеть всю ужасную процедуру его умерщвления.
До этого печального события случилась еще одна трагедия в жизни Старика. Дело в том, что его младшенький влюбился в девушку из их города, который они собирались грабить. И, движимый этим высоким чувством, он бежал из банды в город и там вступил в ряды тех, кто его оборонял. В итоге в одном из столкновений отец встретился с сыном с глазу на глаз. Сын и не думал драться с отцом, а вот отец взял и застрелил сына. Таков был наш Старик! Молодчина, настоящий бандит. Ради своих отпетых дружков даже сына не пожалел.
Но ничего не помогло ему. После гибели сыновей он еще побегал по округе, пограбил маленько, но банда его редела, и в конце концов он сам попался в руки гонявшихся за ним солдат. Те тоже были ребята простые, да и надоел он им до чертиков. Короче, развели они костер, да и сожгли Тараса Бульбу живьем.
Вот и сказке конец, а кто слушал, тот и молодец.
ЧИТАВШИЕ, ОСТАВЬТЕ УПОВАНЬЯ
Мир давно прочел русскую классику и даже защитил по ней ряд диссертаций (в спецодежде и перчатках, приняв все меры предосторожности, чтобы не заразиться избыточной духовностью и не остаться без крова, без штанов и без куска хлеба, тем более что такого оправдания своим бедам, как «мировая закулиса», у мира просто нет). Прочел и забыл. Но кое-что застряло и стало массовым и даже популярным. И никто не может конкурировать здесь с Достоевским. Он такой же редкостный, незаменимый и драгоценный предмет экспорта, как водка, черная икра и якутские алмазы. Достоевского ставят на сцене и снимают в кинематографе всюду, даже в Японии. Хотя нет ничего более противоположного, чем японская лаконичная статика и высокая молчаливая концентрация воли, и русский неконтролируемый треп у Достоевского в сочетании с российской же вечной расхристанностью и неумением даже не решать самостоятельно свои проблемы, но хотя бы не кричать о них на всех перекрестках.
Чем же взял Достоевский западных зрителей, читателей и продюсеров? Ведь если для масс русский бренд менялся с «икра, водка, матрешка» на «водка, Горбачев, перестройка», то этот же бренд для мыслящей западной публики звучал всегда более солидно и стабильно: «Пушкин, Чайковский, Достоевский». Особенно Достоевский. Предмет и поприще для трудов режиссеров и актеров, лакомство для гурманов. Патент на избранность!
Во-первых, Достоевский импонирует западной публике своей романтической историей, соответствующей представлению о том, как должен прожить жизнь писатель с «загадочной славянской душой». Из читаемых авторов только он один и соответствует. Слишком уж безопасной, комфортной, пресной и «филистерской» кажется западным интеллектуалам их собственная жизнь. И вот на майках и сумках появляется Че в берете: из-за шхуны «Гранма», перманентной революции и смерти в боливийских джунглях. Очень вредный для человечества человек Че Гевара. Но – в берете и с автоматом. И Достоевский (до Эдуарда Лимонова, хорошо эту загадочную потребность раскусившего: сума, тюрьма, динамит в загашнике, автомат Калашникова) для Запада остается единственным писателем, который не просто слушал оперу, сидел в имении, болел чахоткой и писал романы, но и был носителем опасности и порока. Сами судите: петрашевский кружок, арест, приговор к расстрелу, Семеновский плац, процедура казни, помилование, каторга, солдатчина, Петербург, слава, чтение своих романов в Зимнем дворце, страсть к рулетке. Его роковая женщина Аполлинария Суслова (будущая Настасья Филипповна). Его первая жена, несчастная и несносная особа типа Катерины Ивановны. Его последняя юная жена – стенографистка, скромная и преданная Анечка. Игрок, ходок, революционер.
А его творчество Запад прельстило именно «наркозами и экстазами», надрывами, бесстыдством персонажей, безднами и «подрывными» мотивами. У его персонажей все не как у людей. Они непредсказуемы. Человек Достоевского опасен и глубок, как омут. И с черного дна поднимается много тайн, мути, жестокости и страсти. «Развязаны дикие страсти под игом ущербной луны», – вот это и делает Достоевского автором № 1 для Запада.
Но Достоевский хорош в книге и на экране, как дикий, прекрасный зверь – за решеткой клетки. А для России он на Западе создал чисто отрицательный бренд. Так сказать, «Бедлайм интернейшнл». Его братья Карамазовы, «психи» и неврастеники, маньяк-идеалист Раскольников, идейные путаны Настасья Филипповна и Сонечка Мармеладова, юродивый князь Мышкин – это прямо вывеска к фирме «Желтый дом и сыновья». И ясно, что эти русские опасны: то ли даром товар отдадут, то ли вообще зарежут. Не партнеры, словом, а то ли людоеды, то ли зомби, то ли «другие» из параллельного мира.
Для России же Достоевский имел еще более негативное значение. Эталон глубины и опасного приближения к краю в творчестве, в жизни он оказался на двух направлениях общей российской погибели, как на пути к своему последнему роману, написанному в 1917 году его читателями. Левые экстремисты усвоили из Достоевского его юношескую склонность к социализму, завидуя его каторге и смертному приговору; презрение к богатству и бизнесу, неуважение к обычной человеческой жизни и оправдание насилия и убийства ради высшей цели. «Спасение» проституток из публичных домов – это тоже его влияние. Правые консерваторы взяли из великого писателя изоляционизм, ненависть к полякам, монархизм последних лет, злокачественное православие, национальную спесь, богостроительство для одной отдельно взятой страны, затхлое провинциальное российское мессианство. Все это пойдет в копилку империи Зла, сдобренного навязываемым насильственно Добром из старых бесовских, петрашевских и раскольничевских идеалов. Что читающему о России – благо, то живущему в России – смерть.
Дантов ад начинается с вешалки. Ему очень идет бронзовая табличка на дверях: «Я увожу к отверженным селеньям, я увожу сквозь вековечный стон, я увожу к погибшим поколеньям. Был правдою мой зодчий вдохновлен. Я высшей силой, полнотой всезнанья и первою любовью сотворен. Древней меня лишь вечные созданья, и с вечностью пребуду наравне. Вошедшие, оставьте упованья».
Так вот, Федор Михайлович Достоевский своими недюжинными силами ухитрился создать такой Ад в своем собрании сочинений, разместив его на территории России. И оказалось, что каторга – совсем не девятый круг. Девятый круг – он в гостиных, мансардах и жалких комнатушках, где три брата Карамазовы (без Алеши, но со Смердяковым) хотят смерти своему отцу (и отец, старый Карамазов, так омерзителен, что хочется братьям помочь в этом деликатном деле); где бесы вселяются в русских интеллигентов и бросаются с обрыва «в революцию»; где пророк и предтеча (князь Мышкин) оказывается на поверку квасным патриотом и юродивым; где идеалист и умник убивает топором двух старушек. И медная или бронзовая визитная карточка Дантова ада оказывается более чем уместной на условных, вымазанных дегтем (европейские страны явочным порядком скинулись на деготь, ведерко и кисточку) воротах России. Все на месте, все «соответствует». Еще 50 лет, и Россию будут воспринимать как селенье отверженных, а пока все герои Достоевского явно имеют прописку в этих кварталах, кварталах униженных и оскорбленных, без вины виноватых, бедных людей [а если кто из героев Федора Михайловича зарабатывает хорошие деньги, то автор немедленно делает его ничтожеством, палачом, рвачом, мироедом. Как Ганечку Иволгина, Порфирия Петровича, ростовщика (супруга «Кроткой»)]. Вековечный стон поднимается со страниц Достоевского: к потомкам и к Богу; погибшие поколения раскольниковых, ставрогиных, верховенских, кирилловых встают со дна времен и стучатся в ворота нынешнего времени, ибо Достоевский все предвидел. Да, если это Ад, то писатель, его Зодчий, был вдохновлен Высшими силами и Всезнаньем, ибо он заглянул в душу России; и уж, конечно, первою Любовью, потому что превыше всего он ценит крохи доброты, встречающиеся в этом злом мире.
Так кто он, Достоевский? Дьявол или Бог? А не то и не другое. По его же определению: Дьявол с Богом вечно борются, и поле их битвы – сердце человеческое. Достоевский, как новый Вергилий, проводит нас через круги земного ада, в который его персонажи сами превращают свою жизнь, ибо душа их слишком велика, чтобы уложиться в обыкновенное счастливое существование. У Достоевского – вечно мазохизм, самоистязание, вечная поза обиженной то ли вдовы, то ли сироты, неразумный отказ от «филистерства» или обывательского подхода, который обеспечивает человеку стабильность и умение довольствоваться малыми радостями жизни. Нужна нам и некая доля стяжательства, честолюбия и самолюбия; готовность с удовольствием ходить по земле: зарабатывать деньги, воспитывать детей, ездить на курорты, читать книги, покупать новую мебель. Поиски идеала – так понял Достоевский Россию и причину ее погибели. Так оно и есть. Прочитавший Достоевского должен оставить упованья. Вокруг него лежит замаскированное зло, и это же зло дремлет в нем самом. Впрочем, из каждого круга ада есть выход. Достоевский бросает нам ключ. Спасение – в доброте. В сострадании. Единственно светлый момент в «Бесах» – это сцены свидания Марьи Шатовой с ее бывшим мужем, Иваном. Пусть Маша бросила Ивана и отдалась Ставрогину – но она вернулась, несчастная, брошенная, больная, и Иван любит и жалеет ее. Ребенок не его, а от Ставрогина – но всякое дитя свято, и Иван готов его признать за своего и любить, как своего. И замученный дикой мыслью, чисто схоластической идеей о смерти ради своеволия, Кириллов греется возле этой жалости и любви, начинает помогать, оттаивает. Еще немного – и он бы понял, что не надо умирать, чтобы насолить Богу, а надо жить по-божески, то есть по-человечески, что одно и то же. Эти трое могли спастись из Ада, но Петруша Верховенский догнал их и не пустил.
В «Карамазовых» надо было пожалеть Илюшечку. И штабс-капитана с мочалкой вместо бороды. Пожалеть и помочь.
Герои «Униженных и оскорбленных» тоже спасаются жалостью: к Нелли, которую пожалели и автор, и Николай Семенович, отрекшийся от дочери Наташи. А когда он простил Наташу и принял ее, обесчещенную, несчастную, в свой дом – они спаслись оба. И Нелли спаслась, их полюбив, открывшись Добру, оставив злобу и упрямство, и умерла, примиренная с жизнью. Могла спастись так же и Настасья Филипповна, приняв жалость и любовь князя Мышкина. Но не захотела и погибла.
Однако откуда же это патологическое, болезненное видение мира? Юный Федя Достоевский был наивен и чист, открыт миру и не ведал зла, как Адам и Ева до своего фруктового десерта. Он походил на брата Алешу, младшего Карамазова, которого мудрый старец Зосима послал в мир, на подвиг, ибо сам его воспитал беззащитным и человечным. С народническим пылом Федя примкнул к петрашевскому кружку и внимал умным лидерам, читающим вслух социалистический самиздат. Он ночью поднял с постели друга-поэта и стал призывать его устроить гектограф и печатать листовки (со стихами или с евангельскими текстами, надо думать, ибо ненавидеть тогда наш отрок-инок не умел). В его доарестных произведениях («Бедные люди», «Слабое сердце») много жалости и любви к беднякам и беднягам, но нет еще умения увидеть зло и в самом несчастии, и в сердце несчастных. В этих дорасстрельных произведениях еще чувствуется гоголевская шинель. А потом вдруг вместо доверчивого отрока мы получаем злоязычного мужа, который все вокруг «не желает благословить», который печален, гневен и судит род человеческий. Страшная судьба Достоевского, за свой восторженный идеализм приговоренного к «расстрелянию», – вот причина всей этой психопатологии, проявившейся уже в «Униженных и оскорбленных». Крепость, приговор, ожидание казни, Мертвый дом, общество каторжников, жизнь в далеком и зверском уезде – все это сделало его перо жестоким, резким, апокалиптическим. До самого конца жизни в поведении, речах и установках Федора Михайловича будут мешаться четыре брата Карамазовы, вместившие в себя весь спектр «типажей», типов и типчиков тогдашней России: гуляка и бретер Митя (великий писатель запойно играл); тихий и чистый Алеша (лелеемый на дне души взрослого Достоевского маленький Федя, не ведающий зла); недобрый интеллектуал Иван, мечтающий о торжестве Добра и Вселенском посрамлении Зла (однако все-таки финансирующий насильственную смерть своего отца); и, наконец, подлый, двуличный Смердяков (который, однако, очень напоминает Петеньку Верховенского, убийцу и шута; а ведь «Бесов» Достоевский вырвал из себя и отбросил читателям, чтобы избавиться от наваждения Семеновского плаца, петрашевского опыта и народовольческого самообмана).
До конца жизни литератор Достоевский будет метаться между ролью бунтаря, «отсидента», нонконформиста и амплуа махрового консерватора, монархиста, ура-патриота. Ведь и «Гражданина» Достоевский стал издавать, чтобы подавить в своей душе память о прежних карбонарских занятиях и товарищах. Так что недаром курсистки несли за его гробом кандалы. Он их носил недолго, но под их звон прошла вся его дальнейшая жизнь.
Достоевский смеется, и зло смеется над интеллигенцией. Или шут-провокатор Петенька, или благородный отец – либерал и приживал, позер и трус Степан Трофимович. Люди умные, благородные, сердечные (типа Разумихина или Порфирия Петровича) у Достоевского не в чести. Они ведь не ищут ни бремени, ни подвига, а живут себе тихо, делая добро по мере сил; работают, честно зарабатывают свой хлеб, воспитывают и любят детей, и на них всегда можно положиться. Но Достоевский требует от людей большего. Столь большего, что оно кажется не только непомерным, но и уродливым. Нужно ли идти на панель, чтобы накормить детей своей больной, несчастной, нервной и полубезумной мачехи и подкидывать денежку на водку опустившемуся вконец и спившемуся отцу? Нужно ли делать жизнь с Сонечки Мармеладовой? Это ведь еще почище, чем делать жизнь с Зои Космодемьянской. Сонечке надо было уйти из дома, наняться в услужение, искать место, попытаться спастись. И не по ее ли стопам собирается пойти образованная Дунечка, ради брата готовая выйти замуж за подонка? И какого черта все персонажи, включая святую Сонечку, святую Дунечку и честного «следака», российского Эркюля Пуаро Порфирия Петровича, так носятся с юным дарованием Родионом Раскольниковым, убившим ради денег не только «мироедку» Алену, но и ее святую сестру, бессребреницу Лизавету? Не в таком же ли коллективном помешательстве образованные студентки, студенты и гимназисты (типа Бухарина) подались в комиссары? Алена Ивановна – кулачиха, буржуйка… Лизавета – член семьи врага народа, подкулачница… Далеко ли ушел идейный Раскольников от столь же идейных Нагульного и Давыдова, героев «Поднятой целины» Шолохова? Да, ему убийство тяжело далось, совесть проснулась (бред и болезнь – это все совесть, подсознание, которое Родион не захотел выслушать). Да, Иван Карамазов тоже заболел и на суд явился в горячке. Еще бы! Его несчастное орудие, брат Смердяков, убил и надорвался, и проклял брата, чистенького, ученого, и руки на себя наложил. Здесь поневоле черта увидишь. Бесы, черти, юродивые, Великий инквизитор, бездна, «недра», надрывы, Сатана – все эти сущности достаточно легко вписываются в мрачный фон романов Достоевского, населенных людьми, уже успевшими доказать свое своеволие (подобно Раскольникову и Ивану Карамазову) либо, по счастью, застрелившимися или повесившимися до этого (как Ставрогин и Кириллов).
Женщины Достоевского любят негодяев, отдают им все и гибнут вслед за ними. Так гибнет ради Ставрогина Лиза; так готова погибнуть Даша; так отдают себя на заклание Сонечка Мармеладова и Катерина Ивановна, не только пошедшая за Мармеладова, «ломая руки», но и нарожавшая ему детей. А Митина Катя ведь тоже хотела пожертвовать честью, чтобы покрыть папашин долг. И вся эта растоптанность и изломанность, все эти страшные нарушения законов человеческих и божеских воспламеняют мир, и город в «Бесах» сгорает. Это поистине адское пламя, и Достоевский верно показал будущее России. Москва сгорит не от копеечной свечи, Москва сгорит из-за неверного обращения со светильником разума. И Москва, и Россия, и Санкт-Петербург. Потому что Ставрогины растлят невинных детей, Иваны Карамазовы и Родионы Раскольниковы возьмут в руки топоры или научат убивать других. И тогда случится то, что было увидено Достоевским сквозь магический кристалл: озверевшие массы, изголодавшись, устав от крови, которой они отравят и воду, и землю, и волю, придут к новым бесам и скажут: «Возьмите нашу свободу. Поработите нас, но накормите».
ДОСТОЕВСКИЙ КАК БРЕНД АО «РОССИЯ»
Мы встретились в казино. Вы, конечно, скажете, что не в казино, а на каторге, потому что мы с Достоевским – типичные каторжники, как вся русская интеллигенция, которой, если послушать пролетария Глеба Павловского (приписанного к кремлевской рабочей казарме), только на каторге и место. И вы ошибаетесь, конечно. На одной каторге мы с Федором Михайловичем никак оказаться не могли, потому что в XIX веке в России сажали и вешали социалистов и народников, народовольцев и эсеров (которые опять-таки социалисты + топорик), наследников Родиона Раскольникова. А я – буржуазный элемент, враг народа, либерал, нахожусь в услужении у плутократии, люблю рябчиков, от ананасов не отказываюсь. Так что встретились мы с месье Достоевским в казино, где он явно проигрывал наследство князя Мышкина и кубышку старшего Карамазова, отца Мити, Ивана и Алеши.
Социалист Достоевский ходил на сходки и тусовался с петрашевцами. Дотусовался до Семеновского плаца, до расстрельного столба, до каторги. Богобоязненный монархист Достоевский, хороший семьянин, спускал деньги в казино. С чего бы вдруг он избрал такой странный источник вдохновения? Вместо ключа Ипокрены?
Никто не пытался анализировать, какую роль в русской литературе сыграли игорные дома, кабаки и бордели (коими и Гаршин не брезговал). Патриотизм пополам с народностью не позволяли. А я антинародный элемент, я дерзну.
В романе Достоевского «Игрок» играют все, вплоть до бабушек в инвалидных креслах. А в «Подростке» и подростки не брезгают, правда, на чужие деньги. Так что и авторы, и их персонажи посещали казино и действовали там методом бригадного подряда. При советской же власти и авторы, и герои были лишены такой возможности и резались на дачах в преферанс и кинга по маленькой. Не считая, конечно, героя романа Алексея Николаевича Толстого «Ибикус», который, прибыв вместе с другими эмигрантами в Константинополь, организовал сначала запрещенное подпольное казино, а потом хоть и разрешенные, но столь же азартные тараканьи бега.
Первое, что сделали дорвавшиеся до «свободушки» россияне, – это наоткрывали массу казино, кабаков и финансовых пирамид, строительство коих не имело никакого «строительного» смысла.
Казино открылись на каждом углу, и то, что они появились вместе с пирамидами, совсем не случайно. И если любопытные американцы выделяют на игру до 100 баксов и едут поглазеть на чудеса фальшивой Венеции или хорошенького мини-Парижа в Лас-Вегас, а французы солидно проигрывают 100 франков в Монте-Карло, то у нас, как всегда, из развлечения делают сначала – промысел, а потом – трагедию. Жить игрой или сделать состояние игрой – это ни одному Ротшильду в голову не придет (а ведь именно Ротшильду желал подражать наш подросток из «Подростка»).
Все очень просто, Федор Михайлович и любезный Герман, погубитель графини и Лизы. У вас с вашими героями и вашим, кстати, народом было одно общее заблуждение, одно общее кредо: надежда на русский «авось», неистребимая вера в чудо, золотую рыбку, скатерть-самобранку, сапоги-скороходы, гусли-самогуды, Емелину щуку. Недаром же у Гончарова, который был проще и откровеннее Федора Михайловича, труженик, умница, self-made man – немец. Трудяги Штольцы и мечтатели Обломовы красной нитью проходят не только через литературу, но и через жизнь страны. «Мы сидим, а денежки идут», – эта формула обратима в «Мы играем, а денежки идут». Получить состояние не ценой упорного труда, а в порядке чуда: хоп – и готово!
У страны халявщиков должна быть и литература халявщиков. Поэтому и написал когда-то простодушный Михаил Светлов: «Пока Достоевский сидит в казино, Раскольников глушит старух!»
Представьте себе, что именно вы – потенциальный инвестор и что вам сказали, что объект ваших будущих капиталовложений – это страна Достоевского. Вы пожелали изучить подробнее этот торговый бренд и Достоевского прочли. Да еще Чехова прихватили с Гаршиным и Гончаровым, уж заодно. И вы с изумлением узнаете, что в стране, куда вы задумали вложить капитал, половина образованного класса – игроки и моты, развратники и «сладострастники» (карамазовская семейка). При этом заработать они ничего не могут и долгов не платят из принципа. А ведут они себя при этом как помешанные (трудно же считать Митю Карамазова, Свидригайлова и Карамазова-старшего со Смердяковым за нормальных людей).
А другая половина – идеалисты, юродивые (ибо избыточный, неуместный идеализм всегда заканчивается юродством), и они или вешаются, или убивают кого-нибудь, потому что право имеют и не хотят быть тварями дрожащими. Долги эта половина не платит по рассеянности и из-за того, что денег нет, потому что юродивые тоже деньги зарабатывать не умеют и не хотят (презирают). Ведут они себя уж точно как в сумасшедшем доме (а Иван Карамазов и князь Мышкин и впрямь сходят с ума).
И узнаете вы еще, что самая презираемая профессия в этом АО «Россия» – это финансисты и банкиры: Птицын из «Идиота», ростовщик из «Кроткой», старуха-процентщица. Они «процентные души», и их не грех презирать, пинать и обкрадывать (хотя живут за их счет с удовольствием). Вы узнаете, что честный и дельный следователь полиции Порфирий Петрович – «поконченный человек», а убийца двух беззащитных женщин Родион Раскольников – герой.
И вы что, вложите хоть грош в экономику этой страны? Нет, пусть наши инвесторы лучше не читают Достоевского. Или им надо сказать: «Господа, у нас Алеши Карамазовы и князья Мышкины никогда не придут к власти, Раскольниковы будут сидеть в остроге, Обломовых не изберут в парламент, а Штольцы могут заработать хорошие деньги».
Русская литература всегда представляла собой нечто вроде этих болотных огней, заманивающих в гибельную трясину. Русская литература прекрасна, но для жизни не предназначена. Нельзя жить на книжных полках; нельзя, чтобы между гениями и придурками не было никакой прослойки из сытых, упитанных, трудолюбивых буржуа и филистеров, разумных и скучных. Это и есть средний класс – основа, краеугольный камень, фундамент общества. А какие уж у Достоевского филистеры! Он их всех презирает. И в этом он, увы, остается социалистом. Каторга его не исправила, она только добавила к старым социалистическим хворобам гения свежий националистический насморк. Получилась смесь гремучая, в высшей степени неполиткорректная, для Европы предосудительная и с большим трудом гуманизмом писателя искупаемая.