Лука Ди Фульвио
Чучельник
Благодарность
Эта книга не появилась бы на свет без поддержки и каждодневной помощи Карлы Ванджелисты, которая верила и продолжает верить в меня с таким упорством и постоянством, какие мне и во сне не снились.
Особая благодарность моему ангелу-хранителю, профессору Паоле Франкетти и директору Управления государственной полиции, доктору Антонио дель Греко, чье благосклонное внимание и квалифицированные консультации оказали неоценимую помощь в написании этой книги.
Электронный адрес Луки Ди Фульвио: wudif@alfanet.it
Лежи здесь, смерть: тебя мертвец хоронит.
I
Дорога, которой он ходил каждое воскресенье уже много лет, была скользкой и ухабистой. Утренняя изморось покрыла и чудом уцелевшую посередине узкую полоску травы, и две небольшие тропки с осыпающимися краями. Мошка вскарабкалась на стебелек, вытянувшийся повыше других, в надежде, что утреннее солнце высушит ее прежде, чем она успеет расправить крылья. При появлении человека одни живые твари делали неуклюжие попытки обратиться в бегство, другие просто сжимались в комочек. Но тяжелые непромокаемые ботинки слепо впечатывали в землю или в грязь тех, кто совершил неосторожный прыжок.
Мир только начинал просыпаться, и человек, пользуясь всеобщим полусонным дурманом, захватывал врасплох воробьев, кроликов, ежей и прочих мелких тварей.
В то утро он даже взял с собой ружье. Официально сезон охоты открылся десять дней назад. Несмотря на то, что человек стремился сохранить своих жертв неповрежденными, соблазн выпустить пулю-другую был слишком велик. Вид крови действовал на него возбуждающе, укрепляюще. Прерванный полет птицы, напряженный миг тишины после отдачи ружья, падение животного, разом лишившегося своей резвости, несколько метров пробега по инерции кролика или, если повезет, лисицы, эхом отдающийся крик, в котором боль мешается с удивлением, – все это повергало его в нездоровое блаженство. Он прикрывал глаза, ожидая глухого удара о землю или всплеска воды, раздувал ноздри, чтобы втянуть запах насильственной смерти, и думал: «Ну вот, свершилось».
Увлечение таксидермией пришло к нему уже в зрелые годы, но он тут же признал его краеугольным камнем своего существования, не проявившейся до сих пор отличительной чертой своей натуры. Два этапа его ремесла – охота на зверя и последующее изготовление чучела – приводили в гармоничное сочетание садистские наклонности и страсть к искуплению вины.
Он шел, опустив голову, а силки и капканы, которые он нес за спиной в мешке, создавали звенящее музыкальное сопровождение его шагам, призванное ударять в барабанные перепонки его жертв запоздалым предупреждением. Смысл его становился ясен жертве, лишь когда она погружалась во тьму небытия. Четкий и ясный облик охотника отпечатывался на сетчатке и пропадал вместе с гаснущим светом в глазах. Ни одна из этих тварей не могла подать сигнал себе подобным: человек не давал им времени на это. Он убивал их молниеносно. Прежде, в самом начале своей эпопеи, он просто ловил зверушек и расправлялся с ними дома, но отсрочка убийства не приносила ему такого удовлетворения. Стиснуть в кулаке соловья, прилипшего к ветке, которую предварительно смазал клеем, ощутить дрожащее тепло маленького тельца и одним быстрым движением свернуть тонкую шейку, почувствовать, как мгновенно деревенеют лапки, вытягиваются и безвольно опадают крылышки, становясь еще более беззащитными, чем при жизни, – что может сравниться с этим наслаждением? В начальный миг трупного окоченения очередной жертвы все существо охотника пронизывал мощный поток любви. Он будто становился единым целым с этой тварью, с тем, кто она есть, вернее, кем была. Он ласкал их, давал им имена, разговаривал с ними. Быть может, потому он так преуспел в изготовлении чучел: он тем самым воздавал им должное, общался с ними, любил их. Видел свое лицо в их серых, помутневших глазах, делился с ними сокровенными мыслями. И мир таким образом подлаживался под его видение и восприятие. Беседы со смертью примиряли его с жизнью.
А сознание вины было томным и чувственным.
В тот день, после получаса ходьбы под аккомпанемент собственных шагов и скрежета ржавого железа, что он тащил на себе, как бесценное сокровище, охотник заприметил можжевеловый куст, как нельзя лучше подходящий для засады. Он срезал путь по лугу, подошел к колючему растению, осмотрел его, выбирая наиболее удобные ветки, и сбросил на землю свои железяки. Затем ружье. Из серого военного рюкзака вытащил прозрачную, герметично закрытую банку. Внутри переливалась густая клейкая жидкость янтарного цвета, с неохотой повинуясь закону всемирного тяготения, подобно нарочитой медлительности его мыслей. Он поставил банку на ясеневый пень, поросший грибами, и вновь начал рыться в рюкзаке. Из бокового кармана извлек обернутую пленкой плоскую, заскорузлую кисть. Ее он тоже положил на пень, после чего закрыл рюкзак. Вновь осмотрел ветки можжевельника, попробовал их на прочность; сквозь колючки заглянул вглубь куста, проверяя, нет ли там гнезд, и уселся на землю.
Ткань брюк мгновенно пропиталась влагой. Вдоволь надышавшись утренней свежестью, он приступил к охоте. Как только он поднялся на ноги, выражение его лица изменилось, глаза сверкнули азартом.
– Вот сейчас… – сказал он вслух.
Тело сотрясала дрожь возбуждения, фантазия разыгралась в предвкушении жертвенного изобилия, рот наполнился слюной, чувственное наслаждение было сродни боли.
Он стряхнул кисть, открыл банку и начал аккуратно обмазывать выбранные ветки, стараясь, чтобы клей ложился ровным слоем. Закончив, переключился на пень, который на несколько минут ослепительно засверкал. Затем клей начал подсыхать и стал обманчиво матовым. Несмотря на то, что в изготовлении клеев он достиг большого мастерства, научился делать клей практически без запаха, охотник все же выудил из кармана зеленой куртки горсть пузырьков с маслами и эссенциями. Прочел надписи на каждом, выбрал два, остальные опустил в карман, отвинтил пробочки и обрызгал ветки маслом шиповника, а пень – мускусной эссенцией. Он не был уверен, что в том есть большая необходимость, но эти действия были частью ритуального обряда и не меньшим стимулом, чем сама охота.
Из другого мешка, поярче, похожего на хозяйственную сумку, он вытащил заржавленную жестяную коробочку с дождевыми червями. Двух червей приклеил хвостиками к пню – так, чтобы они извивались и легче было их заметить; остальных распределил по веткам можжевелового куста. Потом закрыл крышку и почистил поверхность указательным пальцем. Потерев указательный палец о большой, почувствовал их липкость. Вытер пальцы о пиджак, понюхал: никакого запаха. Вновь убрал коробочку в мешок и достал оттуда ломоть черствого хлеба. Раскрошил и посыпал землю вокруг. Наконец с довольным видом огляделся, подхватил рюкзак с капканами для зайцев и мышей-полевок и закинул его за спину вместе с цветным мешком и ружьем, после чего направился к густому кустарнику метрах в пятнадцати от своей ловушки. Отличный наблюдательный пункт. Там он замаскируется.
Для охоты, конечно, было бы продуктивнее усеять весь лес такими ловушками, но тогда он не сможет наблюдать панику пойманного зверька. А ведь главное наслаждение в присутствии, в этой мысли: «Вот оно. Сейчас все случится. И я здесь». Вот почему он предпочитал вернуться домой со скудной добычей и заняться ею самолично, соблюдая очередность, дабы увидеть и запомнить, как они себя вели, как реагировали, как пытались бежать, какой страх отражался в их глазах при его приближении. Как истинный драматург, он создавал общий сюжет, который потом расширялся с каждой мизансценой. Некоторые жертвы (чаще это были пичужки) умирали от разрыва сердца.
Этих он не жаловал, поскольку они лишали его наслаждения и власти над их жизнью и смертью.
Выйдя на опушку леса, он обернулся. Расстояние вычислено идеально. Острым ножом он проредил густоту ветвей и полукругом разложил их на земле меж двух высоких прямоствольных тополей. Аккуратно поставил на землю мешки, а ружье прислонил к гладкому стволу дерева. Затем проверил, чтобы солнце не попадало на металлические части: отблески могли испугать или насторожить добычу. Стянул куртку и сложил ее в несколько раз, чтобы помягче было сидеть, уселся и стал ждать.
Капля клея попала ему на правую брючину. Отломив веточку, охотник стал постукивать себя по ноге. Попадая на клей, кора слегка прилипала к штанине, но он тут же отрывал ее. Ткань брюк тянулась за веткой, затем с едва слышным треском отлеплялась и вновь опадала на колено. Свои манипуляции он повторял до тех пор, пока клей не высох и не перестал его развлекать. Тогда он помассировал это место левым мизинцем. Тем, что осталось от левого мизинца. С тех пор, как ампутировали две фаланги, ему приходилось постоянно массировать обрубок, который часто и неприятно затекал, особенно от холода и влажности. Наконец человек протер глаза и с любопытством выглянул наружу сквозь листву.
Это место он хорошо знал с детства. Шорох за спиной оторвал его от нахлынувших воспоминаний. Он обернулся.
Поджарая охотничья собака, сделав стойку и раздувая ноздри, тянула к нему свою морду. Когда-то ему посчастливилось взять пса. Он назвал его Гомером, поскольку стеклянные глаза не удались, помутнели. Но одной собаки вполне достаточно для его коллекции: это слишком громоздкое животное. Он резко взмахнул рукой, и пес, залаяв, развернулся и умчался прочь. Спустя какое-то время вдали послышались шаги хозяина. Видимо, тот направлялся к реке по берегу канала. В тех местах водилось много зайцев, иной раз попадались и фазаны, привольно разгуливавшие среди корней в поисках сочных червячков. Извилистые корни, разрастаясь, загребали в свои прожорливые пасти гладкую речную гальку, образуя насыпи и небольшие плотины, бывшие в детстве его владениями. Он любил пересыпать камушки из ладони в ладонь, бросать их по воде, и они много раз подпрыгивали, прежде чем пойти ко дну, или метать остроконечные, смертельные снаряды в серых и зеленых ящериц, убивая их наповал. Он, единственный зритель, аплодировал жукам-оленям, ведущим жестокие бои в брачный сезон, когда те, грозно размахивая разветвленными усами, стремительно, со страшным треском таранили друг друга. В тщетной надежде, что к его одинокой маленькой тени рано или поздно присоединится другая, он склонялся над потерпевшим поражение, которого тут же облепляли муравьи и обгладывали подчистую, до белого скелета. Он подбирал эти останки, выкладывал на подоконнике своей комнаты или на столешнице и давал им имена, довольствуясь этой безмолвной компанией.
Мощное колебание воздуха снова притянуло его взгляд к ловушке. Белая цапля – великолепный экземпляр – покружила немного в воздухе и опустилась на землю. Птица плавно поводила длинной изогнутой шеей. В это время года цапли показывались редко, так как охотники, разочарованные долгим бесплодным днем, частенько довольствовались и этой несъедобной добычей. Вот цапли и не рисковали покидать свои гнезда на верхушках тополей и лишь к вечеру слетали вниз за лягушкой или червячком.
А эта цапля, видно, здорово проголодалась, поскольку начала шарить по земле длинным желтым клювом, подхватывая хлебные крошки. Чуть погодя она заметила на пне двух дождевых червей. Темные тонкие лапы, осторожно переступая, приближались к трухлявому пню. Птица еще раз огляделась и ухватила первого червяка. Тот удлинился едва ли не вдвое, с одной стороны растянутый птичьим клювом, с другой – удерживаемый прочным клеем. Когда цапля выпустила его, червяк скрутился, как пружина. Во взгляде птицы отразилось недоумение. Она сомкнула клюв на втором червячке, сперва потянула осторожно, поминутно оглядываясь, потом настойчивей. Червяк разорвался. Цапля застыла в неподвижности со свешивающимся из клюва на сторону обрывком; круглые глаза смотрели все настороженней. Сглотнув полчервяка, птица набросилась на вторую половину, но клей держал ее крепко. И тогда цапля раскинула крылья.
Человек внимательно рассматривал длинные и прямые маховые перья: их легко сохранить в целости, но они слишком тяжелы, чтобы удержать положение, задуманное чучельником.
Птица вспорхнула вверх и обрушилась на пень, видимо решив, что с лету подхватить добычу будет удобнее. Но едва приземлилась, клей намертво сковал ей лапы. Цапля испуганно задергалась, замахала крыльями.
– Вперед, – приказал себе охотник и, выскочив из укрытия, бросился к добыче, понимая, что медлить нельзя.
Объятая ужасом птица, удерживая равновесие на крыльях, отрывала от пня то одну, то другую ногу и тут же снова увязала в клее. Тонкая шея раздувалась от страшного, раздирающего горло клекота.
Меньше метра отделяло чучельника от добычи, когда невероятным усилием могучих крыльев цапля оторвалась от пня и взмыла в воздух. Через мгновение она уже скрылась в густой кроне.
Человек поглядел на обрывок червя и с яростью вдавил его в трухлявый пень сапогом. Контуры каблука отпечатались в клее.
Метр. Один метр. Он видел, как от страха раздувается зад цапли, ощущал в воздухе запах ее экскрементов. А теперь от всего этого остались лишь половина червяка и серо-белое пятно помета на земле. Охотничий азарт уступил место слепой ярости. Он попытался взять себя в руки, восстановить дыхание. Рухнув ничком в еще влажную от росы траву, раскинул руки. Мшисто-грибной дух наполнил его легкие. Он окунул пальцы в траву, чувствуя, как мокрые песчинки забиваются под ногти. Так он лежал до тех пор, пока не успокоился. Наконец поднялся на ноги и пошел в свое укрытие. Взял куртку, вытащил из жестяной коробочки еще одного червяка и прилепил его к пню. Отпечатки ног цапли и его каблука постепенно затягивались. Он пощупал пальцем клей – еще липкий. Второй червяк был почти неподвижен. Охотник пошевелил его пальцем, и тот снова начал извиваться. Человека пробрала дрожь. Свитер был весь мокрый. Вернувшись в укрытие, он натянул куртку, но она тоже промокла, и ему пришлось терпеть ледяную дрожь.
Ждать он умел. Ни разу еще не возвращался домой без добычи. И в это утро кто-нибудь да испустит дух у него в руках.
Но гнев после недавнего происшествия еще не до конца унялся. И в укрытии разгорелся с новой силой. От него свело судорогой ноги. Он стал молотить по ним кулаками. Потом рывком вскочил. Надо подвигаться. Свое снаряжение он оставил в кустах и вышел на тропинку. Но, сделав несколько шагов, решил вернуться за ружьем. Дымное солнце лениво рассеивало свет по отсыревшему за ночь ландшафту.
Он дошел до берега канала, питавшего рисовые поля и гидроэлектростанцию, и оглядел бетонные плотины. На потрескавшейся обвязке стояла и нюхала воздух крыса. Он прицелился в нее, готовясь спустить курок. Мишень доступная, но ведь свалится в воду. Он снова закинул ружье за спину. Крыса, лишь теперь заметив опасность, порскнула по обвязке, потеряла равновесие и бухнулась в канал. Немного проплыла, высунув нос из воды и оставляя за собой две небольшие параллельные волны на мутной глади канала. Охотник метнул в крысу камень, и та ушла под воду.
Сапоги снова зашуршали по гальке. Тропа вдали расширялась, сворачивала направо к небольшому озерцу, вернее, лужице, окруженной камышом. Только теперь он заметил в грязи следы шин. Должно быть, очередной ленивый охотник. Возле этой лужи он нередко видел припаркованные машины. Дальше уже не проедешь: заросшая травой тропинка истончалась и ныряла в воду. Ускорив шаг, он через некоторое время утвердился в своей догадке: на лужайке стояла синяя малолитражка с заржавленными крыльями и живописно помятой дверцей. Он с любопытством осмотрел ее. Что-то не то было в этой машине. Ни на ковриках, ни на педалях, ни на старой, усеянной шерстью тряпке сзади, предназначенной, разумеется, для собаки, грязи не было. К тому же – что самое странное – на заднее сиденье брошена женская сумка. Приложив к глазам руки наподобие лошадиных шор, он заглянул внутрь сквозь бликующее стекло. Сумка черная, узорчатой кожи с латунной застежкой и короткой ручкой. С такой сумкой можно выйти в город, не боясь запачкать, и помещаются туда в лучшем случае косметика и кошелек. А за городом она едва ли может пригодиться. И потом, женщины не любят охоту. Женщину здесь редко встретишь, особенно в такой час. Хотя сиденье отодвинуто слишком далеко от руля. Если это не великанша, за рулем сидел мужчина. Молодой, судя по стереомагнитоле, неосмотрительно оставленной в гнезде, и множеству дисков, в беспорядке впихнутых в открытый «бардачок». К тому же родной рычаг переключения владелец поменял на шикарный, как на спортивных машинах. Присмотревшись хорошенько, охотник заметил в углу на заднем сиденье открытый бархатный футляр с прорезью для кольца внутри. Крышку футляра ему было трудно разглядеть, но по нескольким золоченым буквам он понял, что футляр – из ювелирной лавки ближнего городка. Рядом с футляром белела визитная карточка и грубо вырезанное из картона красное сердечко. На нем ручкой написана дата – нынешнее воскресенье. Он обошел малолитражку кругом, сменив пункт наблюдения. В отделении на дверце углядел пачку презервативов. Через приоткрытое окошко понюхал воздух в салоне. Пахло табаком и женскими духами. Табак, скорее всего, сигарный, что подтвердила пепельница, в которой не было окурков, а пепел был более плотный, чем от сигарет. Духи он опознать не смог – сладковатый, фруктовый аромат, с легкой примесью ванили и туберозы. Впрочем, запах духов явно задавлен запахом никотина. Тут его внимание привлек какой-то проблеск возле ручника. В позолоченном рифленом цилиндрике отражался луч солнца – губная помада.
И в эту помаду, вернее, в то, что она ему навеяла, человек погрузился целиком. Ему представились женские губы, алые, блестящие, четко очерченные косметическим средством. Он вообразил, как другие губы прижимаются к ним. От этого прикосновения помада размазывается, выходит из берегов, тает, растворяясь в мужской слюне… Да, это мужчина, но он ему не интересен… а с ним женщина… со страстной поволокой в глазах… подбородок вымазан неестественной алой краской. Мужчина высвобождается из объятий и проводит пальцем по ее губам. Власть. Презрение. Влечение. Размазанная помада вокруг рта. Глаза женщины полузакрыты, как у слегка наклоненной куклы. Искривленный рот кажется кровавой раной.
Человек резко выпрямился. Стиснул челюсти. Прищуренные глаза наполнились слезами, послышался тихий скрежет зубов.
– Нет, – прошептал он. – Нет.
И со всей силы двинул ногой по вмятине на дверце. Грохот нестерпимо ударил по ушам, и охотник бросился бежать. Укрылся в камышах, окружавших озерцо. Рука судорожно сжала ружье. Прерывистое женское дыханье терзало ему барабанные перепонки. Он уронил ружье, зажал уши ладонями, хотя и понимал, что это бессмысленно: развратное дыханье исходило из самых грязных глубин нутра.
Но, к его удивлению, всхлипы стихли.
И тут же включился разум. Все чувства охотника обострились. Насторожившись, он свел шумы к минимуму. И стал вслушиваться. Дыхание вновь зашелестело, порой перемежаясь пронзительными стонами, без предупреждения выплеснутыми в воздух и тут же стихающими до приглушенного вздоха. Напрягши слух, он различил другой стон, почти что вой, глухой, вязкий. Съежившись в своем укрытии, он попытался определить направление звуков. Кажется, они доносились справа. Надо повернуться. Он медленно и осторожно повернулся и раздвинул камыши. За ними обнаружились доски – мостик, переброшенный через лужицу. Еще дальше он, вытянув шею, увидел, что доски упираются в два крепких столба, уходящих в воду. В воздухе болтались полусгнившие веревки. Такого сооружения он раньше не видел. Взгляд задержался на каком-то ярком пятне. Край одеяла или пледа. Ничего больше не видно. Да, скорее плед с шотландским клетчатым рисунком. Зеленый. Вот из-под него и доносятся стоны. Чтобы картина стала полной, ему надо выдвинуться вперед и переместиться вправо. Он поднял ружье и, стараясь не наделать шума, подхлестываемый неудержимым любопытством, стал прокладывать себе путь сквозь заросли. Мохнатые соцветия покачивались в такт его продвижению. С каждым шагом азарт и решимость нарастали.
Неосмотрительная парочка, подумал он. Не прекратили своего похабного занятия, даже когда он ударил по дверце машины. Берег вдруг резко оборвался, и охотник шмякнулся лицом в тину. Кряхтя поднялся, весь перемазанный и порядком струхнувший.
Любовники, ошалев, глядели на него.
Охотник, верно, бросился бы бежать, если б на той стороне помоста из камышей не выглянуло еще одно лицо с седыми, редкими волосенками, прилипшими ко лбу. Правой рукой зритель вцепился в молнию брюк. В этом жалком старике охотник увидел свое отражение. И услышал голос из прошлого, властный, пугающий.
Сжимая ружье, он прошел по стоячей воде, не спеша поднялся на мостик и очутился в нескольких метрах от парочки.
Парень при его приближении вскочил, брюки сползли до колен, рубашка и свитер задрались до подмышек. Взору незваного гостя предстала белая беззащитная плоть. Женщина, вся голая, прижалась к любовнику, прикрывая лобок.
Подойдя совсем близко, охотник открыл огонь.
Пуля, просвистев в воздухе, раскрыла розой грудь женщины и вонзилась в живот парню. Выстрел отбросил его далеко назад. Женщина визжала, обеими руками прижимая к себе отстреленный кусок мяса.
Охотник прошел мимо, даже не взглянув на нее.
Окаменев от ужаса, старик осознал, что ружье нацелено в него. Когда он догадался бежать, было уже поздно. Пуля опрокинула его наземь, ударив в бедро. Не успел он подняться, как охотник вытащил два новых патрона из кармана куртки и перезарядил ружье.
Женщина все вопила и пыталась приставить на место грудь, вертясь из стороны в сторону, как перед зеркалом.
Охотник настиг старика, из последних сил пытавшегося отползти, и ногой перевернул его. Высохшая, пергаментная рука все еще впивалась в ткань брюк вокруг молнии. Охотник приставил к ней ствол и спустил курок. От отдачи сам чуть не потерял равновесие. Старик вздернул культю и затих. Струя крови ударила ему в лицо, залив глаза. Молнии больше не было; на ее месте образовался бурлящий кратер.
Вторая пуля попала ему прямо в сердце.
Тогда охотник повернулся к женщине, которая продолжала вопить.
Шаткий помост был залит кровью. Охотник положил ружье, вытащил нож, вырезал из шотландского пледа полосу и заткнул ею рану. Затем приподнял грудь, большую, мягкую, пристроил лоскут изуродованной плоти на место, отрезал еще одну полоску и, обмотав грудь, завязал узлом на спине. Она была даже не женщина, а совсем девчонка, от силы лет восемнадцать. Пухлые губы. Подбородок вымазан помадой. Кровь выплескивалась из груди в заданном сердцем ритме, змеилась по животу и терялась средь лобковых зарослей, таких же белокурых, как волосы на голове. Он прижал ее к себе, и она мало-помалу затихла. Вокруг воцарилась странная тишина.
Совсем успокоив девчонку, он раскроил ей череп прикладом ружья.
На обратном пути, отчищая грязь и кровь, он забыл о своем снаряжении, а не то увидел бы великолепного махаона, по недомыслию опустившегося на ясеневый пень, намазанный клеем. Собака, остановившись неподалеку, с любопытством разглядывала трепещущие желтые с прожилками крылья. При каждом хлопке открывались ярко-красные глазки. Собака склоняла голову то на одну, то на другую сторону и подвывала. Потом поскребла по пню лапой, приглашая махаона поиграть.
Со стороны рисовых полей донесся свист хозяина.
Собака чуть помедлила и бросилась бежать, забыв о бабочке, которой все же удалось вспорхнуть в воздух.
Во второй раз за этот день его ловушка не сработала.
II
Без четверти шесть запыхтела кофеварка. Джакомо Амальди убавил огонь – пусть темная, тягучая жидкость медленно поднимается по металлической трубочке, наполняя кухню благословенным ароматом. Кофейное бормотанье стихло. Амальди выключил газ и налил себе кофе в большую чашку. Подсластил, плеснул молока. Потом раздвинул на окне выцветшие, посеревшие занавески. Первый глоток сделал с закрытыми глазами. В горле разлилась приятная теплота. Тогда он открыл глаза неопределенного цвета – что-то между золотисто-желтым и темным, бархатисто-чайным. Разрез глаз удлиненный, как будто с прищуром. Глаза слишком чувствительные к свету, зато хорошо видящие во тьме. Кошачьи глаза.
Город за окном был еще не виден, но в воздухе уже ощущалась капризная нервозность понедельника. Редкие прохожие, то и дело поглядывая на часы, поднимались по белой лестнице меж двух садиков. Подходили к конной статуе, оглядывались кругом, на миг разворачивали свернутую в трубку газету, пробегали глазами по заголовкам и, фыркнув, двигались дальше. Но улица пока была неподвижна. Скоро ее огласят автомобильные гудки, вибрация моторов, людская ругань.
Знакомый грохот мусоровоза что-то запаздывал. Ну да, первый день бастуют мусорщики. Муниципальные служащие объявили войну мэру и асессорам.
Джакомо Амальди не вникал в суть конфликта. Столь же мало его интересовал новый дом в престижном районе, за который ему еще выплачивать и выплачивать; хорошо хоть, налоги скостили как госслужащему. Квартиру он выбрал и купил по инерции, а может – как ему стало ясно, когда он обустроился, – чтобы выполнить обещание. Давнее и уже бессмысленное. Дом был хорош: высокие потолки, широкие окна, из которых, несмотря на ремонт, сильно сквозило, толстые стены, отгородившие его от соседей и внешнего шума, массивные дубовые двери, косяки с инкрустацией. Квартира слишком велика для одного. Спальня, столовая, просторная кухня, гостиная, кабинет, две ванные. В одну, которая была гораздо лучше оборудована, чем в том доме, где он вырос, Джакомо зашел всего один раз – когда осматривал квартиру перед покупкой.
Собственно, выбрал он ее из-за обилия света. Поскольку много лет назад, когда был совсем еще молод, он пообещал кое-кому много света.
Переезд занял у него несколько месяцев. Он как будто с мясом отрывал себя от убогой однокомнатной квартиры, где холил свое одиночество без малого пятнадцать лет. Но в конце концов знакомая дизайнер по интерьерам – тридцатилетняя дама с огненно-рыжими волосами и мощной грудью – вызвалась привести квартиру в пристойный вид. Сказала, что денег не возьмет. В гостиной еще шел ремонт, когда они очутились в одной постели. Начался один из множества кратких, неохотных романов – без страстей, без всплесков. Амальди стягивал брюки и зарывался в ее рот, в ее плоть меж потных от летней жары ягодиц, в ее объемные груди и в свое прошлое. Женщины его чувствовали – это было всегда – и не требовали того, чего он был не способен им дать. Потом роман закончился так же, как и начался, – без обид, без сожалений. А вместе с ним закончился и ремонт. Стены были окрашены в нежно-апельсиновый цвет, что независимо от времени суток создавало в квартире иллюзию заката. Два раскладных дивана были задрапированы тканью мягкого зеленого цвета, приглашавшего к отдыху. Из старой двери сеновала был вырезан низкий столик, на пол настелили безупречный ламинат, сверху положили китайский ковер, который, как заверила дизайнер, был выгодным приобретением и еще более выгодным капиталовложением. Стены скрылись под картинами, гравюрами и полками, сплошь уставленными книгами по искусству, романами и безделушками, но не дешевыми стекляшками, а подлинным антиквариатом. Среди них была статуэтка негра в ливрее, который с улыбкой протягивал руку, куда во время оно добрые сограждане клали монетки, и, если нажать на невидимый рычажок, лакей сжимал кулак и, не переставая улыбаться, прятал подаяние в карман, якобы для несчастных черных рабов. Антикварными было и помятое медное переговорное устройство, принадлежавшее бог весть какой трансатлантической компании, и рыбьи скелеты, и странные хоботные животные, напоминавшие увеличенных поросят святого Антония, и немыслимые водные растения – предки то ли анемонов, то ли каракатиц, и две вырезанные из дерева конские головы, прежде украшавшие какую-то экзотическую колонну, и древние аптечные склянки, и прочая ерундистика, которую Амальди не удостаивал и взглядом. В остальном же квартира была пуста. Конец романа поставил точку под украшением интерьера. Правда, в спальне имелись кровать, тумбочка, на которую Амальди поставил будильник, и кресло, куда сваливал одежду. В кабинете был гардероб, где кучей громоздились майки, носки, мятые костюмы и ботинки. В столовой – ничего, если не считать двух так и не распечатанных, покрытых пылью коробок; на кухне два стула и стол, за которым хозяин ел и работал. В гостиной с потолка свисала стильная люстра из кованого железа и стекла, а по углам располагалась высокотехнологичная подсветка; в прочих помещениях голыми лампочками освещались начерно оштукатуренные стены: маляры так и не дождались, когда хозяин остановится на каком-либо цвете. Амальди редко выходил в гостиную, а уж на удобные диваны и вовсе не садился. Двустворчатая дверь с панелями матового стекла почти все время оставалась закрытой.
Единственное, что Амальди сделал по собственной инициативе, так это повесил на кухне страшенные выцветшие занавески в мелкий цветочек. После смерти родителей он с этими нейлоновыми занавесками не расставался – все-таки единственное воспоминание о детстве. Он хорошо помнил, как отец однажды вернулся домой и повесил эти занавески в их с матерью спальне – чтоб соседи не подсматривали. А еще ему в память запал отцовский фокус: отец поднес волосатую руку к краю занавески, и густые черные волосы вдруг встали дыбом, из них едва искры не посыпались. Вот такое синтетическое чудо.
– Прислушайся, – сказал ему отец, – от них треск идет, как из плохо настроенного радио.
Вспомнив об этом, Амальди ласково коснулся занавески рукой.
Затем допил свой кофе, быстро принял душ, оделся и вышел. Кивнул привратнице и спустился по гранитным ступеням на круглую площадь с фонтаном. Мазнул взглядом по зданию муниципального театра и свернул направо. Длинный портик еще не был забит машинами, на что Амальди и рассчитывал. Он чуть замедлил шаг, проходя мимо старинного бара, куда захаживал еще король, а потом и президенты, и дошел до развалин оперного театра, разбомбленного в войну – у городских властей так руки и не дошли его отреставрировать. Затем прошагал по улице мимо отеля, где обычно останавливались актеры и музыканты, и вышел на бульвар, плавно спускавшийся к морю. Слева от него по склизким, оббитым ступенькам можно спуститься в старые, нищие кварталы. Амальди скривил губы в подобии улыбки. Единственная неизбывная черта старого города – это лень, сказал он себе. Как знамя. Кошки, собаки, мужчины, женщины вечно чем-нибудь заняты, но делают все, как во сне. Равно как и волны в гавани, пенные, зажатые бетонными причалами, вроде и бурлят, но как-то неохотно. Амальди сам вырос в бедном доме близ гавани. Запах гниющей рыбы из мусорных ящиков смешивался с вонью кошачьей мочи, нефтяной гари, бензина. Вся эта адская смесь тем не менее не могла побить запаха моря. Отец, возвращаясь домой к вечеру, приносил в дом и запах, и вонь. Они прилипали к его бесформенной робе, забивались в пропитанные потом морщины, в складки кожи, под мощные лопатки.
Патрульная машина коротко посигналила Амальди.
– Вас подбросить? – спросил один из двоих молоденьких полицейских.
Амальди отрицательно махнул рукой.
– Мы с дежурства, спать, – сообщил второй.
Опустив голову, Амальди пошел дальше по городу, как будто унося с собой все, что знал о нем, все испытанные чувства, и ничем не желая поделиться с ближним.
Тридцать семь лет. Старший инспектор полиции, и наверняка пойдет дальше. Чиновники не раз пытались встать с ним на дружескую ногу, предвкушая пользу такой дружбы, но он был непреклонен, никому не доверялся и умел обходить подводные камни бюрократии и политики. Со всеми поддерживал ровные, душевные отношения, не давая им стать задушевными.
Он поглядел на часы: половина седьмого. Еще десять минут, и он преодолеет отрезок пути до участка и до казенного стола, положенного старшему инспектору. Он часто тщетно клялся себе избавиться от устоявшихся привычек, ибо они мешают его миссии. Когда что-то входит в привычку, правда жизни становится все более размытой и ты погружаешься в непролазную трясину. Но мечтать о том, чтобы обойти эту трясину, наивно, поскольку она всюду – на полу и на тротуаре, дома и на службе. И даже в море. В тридцать семь лет он вдруг почувствовал страшную усталость. Ноги подкашивались, будто он долго, выбиваясь из сил, бежал за чем-то, что рядом, у него под рукой, а не ухватишь. Как запах моря в гавани, словно бы сохранившийся лишь для создания у бедняков из старого города иллюзии прибрежной жизни, хотя все вокруг мерзость, трясина, от которой будто невзначай пахнёт соленой волной, и ты еще острее ощутишь горечь утраты. Устав бежать, он впервые оглянулся и понял, что попал в незнакомые места, заблудился и не может вернуться к прежней жизни. Есть лишь одна надежда. Его миссия. Неопределимая, как запах моря.
Он вырос на грязной улице старого города, пристанище воров и проституток, грузчиков и добрых домохозяек, там, где добро и зло, справедливость и обман сожительствовали в убогих стенах, бесстрастно созерцающих противоречивую натуру своих обитателей и с одинаковым равнодушием защищающих одних от дождя и ветра, других от кредиторов и полиции. В этом нищем и сером мирке, который солнце обогревало разве что в полдень, когда, стоя в зените, умудрялось пробиться сквозь нагромождение ветхих строений, Амальди с первого взгляда влюбился в белокурую девочку, такую чистую, такую сияющую… А повзрослев, она обрела еще более властную красоту: безупречный овал лица без всякой косметики, темная родинка за правым ухом, синие глаза в обрамлении черных ресниц и единственная легко определимая черта, донельзя возбуждавшая его, – тонкая талия, совсем непригодная для деторождения, зато позволявшая ей двигаться с такой невыразимой грацией в толпе дородных матрон, которые, встречаясь одна с другой на припортовых улочках, бочком протискивали друг мимо друга свои могучие бедра. А еще грудь – главное из ее достоинств. Большая, но не слишком, упругая, но не каменная, мягкая, но не рыхлая, высокая, но не вздернутая кверху, будто на нитке подвешена. Грудь, опровергавшая закон всемирного тяготения радостным подскоком – по любой причине: и от приятного известия, и при виде аппетитного блюда. Еще в детстве Амальди решил убежать с нею в светлый дом, завоевать право вырваться на просторные, обдуваемые свежим ветром, обсаженные деревьями улицы. Только ради нее дал он себе такое обещание.
Вот здесь на тротуаре трещина, которую он хорошо знает; после нее через несколько метров ему сворачивать направо, пересекать бульвар и подниматься вверх по короткой тупиковой улочке. Там его гнездо, его контора, его окно в мир. Логичней было бы пойти по правой стороне, чтобы два раза не переходить дорогу. Он чувствовал, как улица, словно глубокий ров, слишком уж решительно отделяла его от воображаемой границы старого города, и потому предпочитал держаться левой стороны, чтобы пройти по этой границе. По сути, граница не определялась резкой переменой архитектурного обличья, а исходила скорее из людского отношения к ней. Он подметил, что люди, выходя из старого города, лишь поставив ногу на тротуар, на миг останавливались, порой даже одним движением ладони отряхивали одежду или обшлага брюк и с преувеличенным шумом переводили дыхание, как после долгого апноэ.[1] И так было с жителями старого и нового города, с богатыми и бедными – со всеми.
Амальди нажал кнопку домофона. Сонный полицейский в приемной окинул рассеянным взглядом лицо старшего инспектора на экране, подсвеченное зеленоватым светом автоматически загорающейся лампочки, открыл внешний замок, дождался, когда он защелкнется, и отворил бронированную дверь. Амальди не глядя поднял руку и прошел мимо. Дежурный не потрудился ответить: какой смысл здороваться с тем, кто тебя не видит?
Под стон никогда не смазываемых дверей лифта инспектор оглядел себя в зеркале. Изрезанный морщинами лоб, белесые брови, почти сросшиеся у переносицы, тонкие, но вечно раздутые ноздри, впалые щеки под выдающимися скулами, уголки рта опущены вниз. Попробовал улыбнуться, чтобы немного разгладить морщины, и показался себе похожим на марионетку со стеклянными глазами. И отвернулся от своего отражения. Он слишком хорошо знал эту маску, эту жесткую гримасу; такая же была у него и в детстве, когда он, засунув руки в карманы, шастал по закоулкам старого города. Эта застывшая на лице мрачная решимость означает, что парень не завянет, пробьется в жизни, как говорили грузчики в порту, когда он приносил отцу обед. Так оно и вышло, ему еще есть куда расти.
Звякнул колокольчик: шестой этаж. Лифт с легким толчком остановился, раздвинулись двери, и Амальди вступил в спертую от табачного дыма атмосферу ночного дежурства. В мусорной корзине слева от лифта сразу же заметил торчащий уголок журнала. Засунув руку в прорезь, вытащил его. Порнография, конечно. Раскрыв журнал наугад, увидел молодую женщину с целлюлитными бедрами и остроконечными грудями, в одном кухонном переднике. Она лукаво прихватила зубами огурец, принимая письмо от почтальона. На следующей странице этот же огурец торчал у нее из промежности, а почтальон со спущенными штанами жадно уплетал блюдо макарон, в то время как женщина присосалась к его вздыбленному члену. Далее на развороте красовались две фотографии: на первой еще один мужчина, по всей вероятности муж, глядел, как почтальон поливает спермой волосы жены, а та трет себе грудь пропитанным эротическими ароматами огурцом; а на второй почтальон засадил вновь воскресший член в зад мужу, а довольная жена приканчивает макароны, недоеденные ее случайным любовником.
– Просвещаешься?
Амальди не вздрогнул, как сделал бы всякий на его месте, и не почувствовал себя пристыженным, как всякий интеллигентный человек, застигнутый за постыдным занятием; ему и в голову не пришло спрятать журнал за спину.
– Привет, Никола, – спокойно отозвался он. – Не хочешь салат себе сделать? – И показал сотруднику фото с огурцом.
Тот хохотнул.
Этого сорокадевятилетнего помощника Амальди звали Никола Фрезе. Низенький, коренастый, он очень не любил разговаривать, стоя рядом с такими высокими типами, как его начальник. Если поблизости не оказывалось стула, он всегда находил предлог закруглить разговор и ретироваться. Потому его редко видели на официальных церемониях, когда все начальство выстраивалось в ряд перед репортерами.
– Дела у меня, – бросил он и устремился по коридору. – Если понадоблюсь – я в архиве. Неужели, кроме нас двоих, никто здесь не работает?
Амальди наблюдал, как он удаляется, с достоинством выпятив грудь и едва ли не на пуантах. Странно было видеть, как этот плотный коротышка шествует балетным шагом. Впрочем, нелепого впечатления он не производил. Инспектор немного повертел в руках журнал и опустил его обратно в корзину.
Его кабинет был открыт, но спертый запах не выветрился. Он закрыл дверь и распахнул одну створку окна. Холодный и влажный воздух стал смешиваться с дымом. Постепенно вонь порта и выхлопных газов брала верх над никотином. «Слабое утешение», – сказал он себе. Но для него это дело привычное – утешиться чем придется и жить дальше.
На видном месте посреди стола, в окружении писем (скорее всего, жители уже начали писать бесполезные жалобы на забастовку мусорщиков) он увидел факс с наклейкой и надписью красным маркером «СРОЧНО».
Первая строка, набранная жирным шрифтом, гласила «ПРОСЬБА ОКАЗАТЬ СОДЕЙСТВИЕ». Микроскопические буковки второй строки содержали наименование просителя. Факс поступил из ближнего провинциального городка, находившегося вне его юрисдикции.