– А наплевать! – сказала мама.- В конце концов это всего лишь фамилия твоего отца. Но он довольно известный человек в Европе, неожиданно встрепенулась она.- Фамилия может пригодиться.
– Фамилию вернем,- сказала мадам Дора.- Это проблема будущего.
– Да ты сам-то как думаешь? – снова заплакала мама.- Под чужой фамилией, в чужой стране…
– Мне все равно,- неожиданно сурово сказал мальчик и, почувствовав изумление женщин, добавил: – Я устал переводить.
Мадам Дора ушла, мама смотрела на него испуганно, возможно, ждала упреков, оскорблений, но ему не в чем было ее упрекнуть, он спросил только:
– Как твои дела, мама?
– Я выхожу замуж,- сказала она.- Он еле отпустил меня к тебе.
Если бы ты знал, как я счастлива!
Мальчик с трудом перевел дыхание.
– Замуж? А как же папа?
– Разве я не писала тебе? Мы давно развелись, я первой подала на развод.
Она так подчеркнула это слово “первой”, что мальчику внезапно все стало безразлично. Дальше он слушал ее, как урок.
– Я беременна,- сказала она.- Скоро у тебя будет маленький братик. Ты рад?
– А жить вы будете…
Он хотел спросить – “у нас”, но успел понять бессмысленность вопроса.
– Нет, мы будем жить за городом, на его даче, квартиру я продала, отец отказался от своей доли, я ему предлагала, там чудный воздух для ребенка, сосновый лес, ты сам приедешь и увидишь… Боже мой, как ты похож на моего отца,- добавила она.
– На дедушку?
– Он очень отговаривал меня от замужества, я была его любимой дочкой. Зачем я тебе об этом говорю? Так вот, ты взрослый, не думай плохо, все, что я делаю, я делаю для тебя.
– Я знаю, мама.
Во время обеда мадам Дора вела себя еще радушней, чем обычно, о чем-то шепталась с мамой, и оказалось, что шепот мама воспринимает и даже способна ответить, после две женщины выпили немного, и нагруженную подарками маму официант, сын мадам Доры, пошел проводить к автобусу.
И только на минутку, когда задержались в вестибюле одни, мама повернулась резко к нему и попросила: “Скажи отцу, что я сопротивлялась, хорошо?”
– Хорошо, мама,- ответил мальчик…
А по вечерам в ресторане дрались. Он никогда не присутствовал при драке, дело ночное, а жить мадам Дора поместила его на втором этаже в другом конце гостиницы, но брат-официант по секрету сообщил, что вчера была драка, и даже свел в подвал под рестораном, чтобы с гордостью продемонстрировать снесенные туда разломанные стулья.
За всю свою жизнь не наблюдал мальчик ни одной драки, да еще стульями, жизнь берегла его от резких впечатлений, он часто задумывался: что было бы, задерись с ним на улице человек?
Вряд ли он сумел бы ответить, оттолкнуть, даже увещевать не стал бы, предоставив событиям развиваться самостоятельно. Все равно сердце подсказывало ему, что и в том, возможном, поединке победа останется за ним.
Он вспомнил, как еще в той жизни шел с другом вечером после кино, как выскочили из темноты мальчишки, такие же, как они, но во главе с верзилой постарше, и как верзила по наводке юркого малыша, осветившего их лица ручным фонариком, ударил друга снизу вверх кастетом и собирался ударить самого мальчика, как юркий закричал: “Это он! Тикайте!” И удрали, оставив одних – друга с перебитым носом и мальчика, от которого почему-то следовало
“тикать”. Это событие отвлекло их даже от боли, и всю дорогу они смеялись, вспоминая, как неожиданно и глупо им повезло. Они перебирали возможные версии, ни одна не годилась. Значит, просто в мальчике было что-то значительное, с ним не стоило связываться? Этот случай он вспоминал часто.
На самом же деле причиной было недоразумение, но какое-то счастливое недоразумение, возможное только с ним. После много в жизни было тому подтверждений. Его обходила беда, его обходили драки. Он даже и рад был нарваться, но почему-то оставался неприкосновенным для любой боли.
Он не играл в войну, игрушечного пистолета у него никогда не было, его нельзя было причислить ни к белым, ни к красным, его оставляли про запас, а сами уходили в дальние походы, из которых не всегда возвращаются.
Это длилось недолго, как и вся его прошлая жизнь, но за их игрой наблюдали девочки двора, и от этого становилось стыдно.
Тогда он забирался на дворовую лестницу, уходящую в небо, на самую верхнюю ступеньку, и начинал орать, чтобы на него обратили наконец внимание и дали роль, достойную его мужества.
Ему было очень страшно, и оттого он орал все сильней и размахивал сорванной с себя рубахой. Все толпились внизу, самые смелые пытались лезть за ним, но все заканчивалось, когда во дворе появлялся папа.
Мальчик начинал спускаться, виновато крутя задом, а папа ждал необыкновенно для себя терпеливо…
Он заметил, что в ресторан мадам Доры в очень позднее время приходят странные люди городка, в основном мужчины, и они не только пьют вино, не только курят, но, не приглашая женщин, танцуют друг с другом как-то жалобно.
Женщин, может быть, и не стоило приглашать, слишком те были некрасивы, однако нельзя было не заметить красавицу ямайку, сидящую за столиком у входа в углу, невозможно. Она работала посудомойкой у мадам Доры, после смены ей некуда было деться, дома никто не ждал, но почему-то ни один из мужчин не замечал ее красоты и необыкновенно уютного расположения ко всему на свете.
Она знала, что ему нравится, и как-то кокетливо смущалась.
Наверное, она ужасно боялась мадам Доры, что, впрочем, не мешало ей, оглянувшись, быстро растрепать его роскошные волосы, уходу за которыми он посвящал немало времени.
Она взбивала волосы и убегала на кухню.
Будь он повзрослей и побогаче, конечно бы, женился на этой смуглой жаркой маленькой девушке и уехал бы с ней на Ямайку или другой, еще более экзотический остров. Однако вскоре он догадался, что она бы не захотела, считая свою работу посудомойки у мадам Доры величайшим благом, потому что хотела жить только во Франции, пусть даже брошенная отвратительным негром-мужем, одна с маленьким ребенком, но только во Франции, вернее, в их городке, прикрытая горами от всего остального мира.
Муж мадам Доры играл на аккордеоне, мужчины шептались, танцуя, пока какая-то непонятная причина не заставляла яростью искажаться их лица, и поднимался крик, и пускались в ход стулья, и возникала мадам Дора, способная укротить самых неукротимых.
Бой посуды и стульев мадам Дора превращала в цифры, вписывала в маленький блокнотик, висящий на груди, чтобы потом ткнуть им в глаза ни в чем не виноватому сыну-официанту и обвинить всех, что они хотят ее разорения. Крики мадам Доры разносились по всей гостинице, но при виде мальчика она замолкала.
Даже непосвященному становилось ясно, что это любовь, оставалось только гадать о причинах.
Что он вообще знал про мадам Дору и хотел ли знать, когда все вокруг было так удобно для него устроено? Знать нужно ровно столько, чтобы не разрушить внезапно созданную гармонию. Что он вообще мог знать о людях вокруг?
Они ему нравились, все приветливы с ним, однако в глубине души часто видел мальчик какой-то занесенный топор над головой, возмездие за то, что занял чужое место.
Да, они были приветливы, но, казалось, двигались огромной каменной колонной вместе с городом и горами в одном им известном направлении. На мушкетеров ни один из них не был похож, скорее они походили на горы и вовсе не были такими веселыми, как их изображают в книжках. Но они были вечны и совершенно в нем не нуждались, нужен он был только мадам Доре, и этим она отличалась от них.
Муж ее по-прежнему почти не разговаривал с ним, играл с посетителями в карты, демонстрировал коллекцию, пил вино, и только однажды, наверное, в смертельной тоске зазвал мальчика в комнату и стал играть, вернее, сочинять при нем, если то, что звучало, можно было назвать сочинительством.
В этом заросшем желтоватой щетиной человеке, в его маленьком аккордеоне марки “Вольтмейстер” жила такая тоска, что нельзя было представить причины, вызвавшие ее. Возможно, и невероятной тоска казалась потому, что была беспричинной или человек догадывался, что в его жизни больше ничего не случится.
Он посадил мальчика на табурет рядом с собой и сиплым умоляющим голосом, почти напирая своей тоской, стал импровизировать и петь, не было спасения от этого голоса – то ли мальчика пугали, то ли оказывали доверие, он не мог понять и, наверное, умер бы, не дослушав, но вбежала мадам Дора и велела мужу немедленно прекратить этот, как она выразилась, ослиный рев.
Ей не стоило так говорить, потому что рот поющего сразу стал маленьким и унылым, запал куда-то, он постарел на много лет и произнес им вслед: “Старая жидовка”.
Мальчику показалось, что мадам Дора бросится на него, но она еще сильнее сжала плечо мальчика и, лучезарно улыбаясь, вышла вместе с ним, тряхнув космами недокрашенных волос.
Единственное, в чем он был уверен,- здесь его не станут втягивать в семейные отношения.
Отец сдержал слово, они поехали в Прагу. Пусть не в Вену – в
Прагу, где у отца были дела, главное, поехали!
Перед самым отъездом мадам Дора несколько раз зазывала мальчика к себе, что-то пыталась сказать, возможно, попросить, но, так ничего и не сказав, отпускала. Никогда еще не вела себя она так беспокойно.
В Праге отец бывал часто и каждый раз терял голову в этом городе, а почему – объяснить не мог. Показалось отцу еще в детстве, что есть в мире веселый город и город этот называется
Прага. Все коллекционировали что-то, мода была такая, и он стал собирать книги о Праге, вообще все чешское, и проник в его книги бравый солдат Швейк и населил весь город собой.
Эту книгу отец просил принести даже в больницу, когда врачи уже не надеялись его спасти, и книга, как говорил отец, его вытащила.
Так что мальчик был обязан Швейку жизнью отца, но прочитать книгу не успел. Да и мама не одобряла интереса к такой литературе.
– Солдатский юмор,- говорила она.- Нехорошо пахнет. Вот вы в ваших компаниях и разбирайтесь, а перед ребенком постыдился бы.
Но отец не стыдился, любой прогулкой пользовался, чтобы рассказать что-то из швейковских историй, а теперь, когда рядом не было мамы, когда оказались свободны, взял с собой в Прагу.
– Мне всегда хорошо здесь, живешь-живешь, все хорошо, а потом вдруг попадаешь туда, где тебе действительно хорошо. Почему? Я так люблю этот город, что точно чувствую, насколько глубоко проникает солнце в его землю.
Но мальчик то ли объективности ради, то ли из ревности к городу, а может быть, просто потому, что всегда боялся попасть полностью под обаяние отца, упрямился. Он искал изъяны и находил.
Для самоподдержки напоминал он себе, что чехи те же русские, то есть славяне, а славяне ему, приехавшему из настоящей Европы, должны казаться теперь существами темными, отсталыми. Под восторги отца мальчик надувался спесью и презирал, презирал…
Если бы отец не заслушивался самого себя, он бы страшно обиделся, ему и в голову не приходило, что Прага не станет их общей радостью.
Но мальчику совсем не хотелось радоваться.
“Слишком много солнца,- решил он.- И счастья. Все вокруг притворяются, что им здесь хорошо. Отец – тоже”.
Ему не нравилось так много ходить – он уставал, не нравились трамваи – он находил их допотопными, не нравилась гостиница – хуже, чем “Белянеж”, все не нравилось. И только однажды ему стало любопытно.
Юноша, немного старше его, шел из театра, в котором работал отец, вниз по площади, неся за плечами виолончель в чехле. Он не мог объяснить, почему его взгляд как зачарованный следил за этим юношей все время, пока тот шел. И после, когда он начал скрываться в одной из маленьких ветвистых улочек, грозя навсегда исчезнуть, мальчик побежал вслед, но, боясь разминуться с отцом, вернулся.
Игла чешского солнца прикасалась к бритой голове юноши, и голова становилась марсианским пейзажем, способным привидеться только во сне, пульсирующим каждой жилкой, каждой черной точечкой возрождающихся волос. Лицо и плащ, слегка мятые поутру, как и подобает представителю юной богемы славного города Праги.
– Тебе понравился Франтишек? – возник за спиной отец.- Он славный. Он самый юный в оркестре и самый одаренный. Кажется, даже не закончил пока консерваторию. Хочешь познакомлю?
– Не хочу,- ответил мальчик.
Отец продолжал, не обращая на отказ никакого внимания:
– Интересно, куда он идет? Наверное, у него свидание. Ты можешь представить, какая девушка должна быть у такого парня? Я не могу. Наверное, самая славная. А может быть, он идет никуда? Ты умеешь идти никуда? Я – нет. А он идет именно никуда, и в душе у него музыка Моцарта или просто какая-то легкомысленная чепуха.
Жаль, что ты не хочешь познакомиться с ним.
И отец крикнул куда-то вдаль так, что мальчику стало стыдно:
– Здоровья тебе, Франтишек, богатства, славы!
Вечером мальчик забрался в театре высоко-высоко, на самый верхний ярус. Он дождался, когда погаснут люстры и останется в темноте только подсветка для играющих увертюру музыкантов, чтобы разглядеть бритую голову Франтишека – марсианский пейзаж, но так и не разглядел.
Виолончель была, даже две, на них играли прелестные девушки.
Может быть, это к одной из них спешил на свидание Франтишек, а потом по ее просьбе разрешил сегодня сыграть вместо себя увертюру Россини?
Он слишком много позволял, этот недоучившийся пражанин, неужели все для того, чтобы скоротать вечерок вместе с друзьями, выпить пива и съесть колбаску в том самом трактире “У чаши”, где всегда сиживал любимый герой отца – бравый солдат Швейк?
– Тебя не перекормила случайно мадам Дора? – спросил отец. Смотри, горе перекормленным!
Мальчик обиделся. С ним никто так не обращался, тем более отец, разве он виноват, что все сложилось неправильно и теперь приходится объяснять в гостинице, почему у них разные фамилии?
– Я опоздал родиться,- сказал отец.- Был бы я какой-нибудь бесшабашный корсар в семнадцатом веке, пересылал бы награбленное на кораблях золото куда-нибудь в Европу, ну хотя бы сюда, в
Прагу, где мой сын постигал бы в университете великую науку, предположим, медицину или географию, вот на это самое золото, и я знал бы, что рискую жизнью не напрасно, а чтобы мой сын стал самым великим ученым на земле.
– Не надо ради меня рисковать,- сказал мальчик.- Я и так стану великим.
– Не сомневаюсь,- сказал отец.
А потом наступили минуты прощания, мальчик боялся этих минут, отец прощался навсегда, будто с ним, именно с ним, отцом, непременно должно случиться что-то нехорошее. Мальчик терялся, пытаясь найти какие-то успокаивающие слова. Слова-то находились, но такие жизнерадостные, фальшивые, что коробили самого мальчика, а отца почему-то успокаивали.
Может быть, при расставании немножко фальши никогда не мешает?
После Праги он твердо решил не встречаться больше с родителями, он оставлял их прошлому.
Мадам Дора расстроилась, услышав его решение.
– Надеюсь, что ты передумаешь,- сказала она.- Когда-то на кладбище после войны я искала могилу отца под проливным дождем, никого не было, я одна пробиралась по лужам между оградами в легоньких лодочках, летом, почти плыла, хотелось плакать, и вдруг сказала себе: “Папа был бы очень недоволен, узнав, что у меня промокли ноги”. И тут дождь прекратился, весь сразу, и под пение птиц я подошла к могиле.
Мальчик так и не понял, зачем ему рассказали эту байку, зато узнал, что у мадам Доры было прошлое.
И все же, несмотря на жуткую обиду, возникшую там, в Праге, на бритого самонадеянного Франтишека, на отца с его пустыми разговорами, решил мальчик заняться музыкой, и обязательно на виолончели, чем абсолютно потряс мадам Дору.
Радости не было предела, его немедленно перевели в ту школу, где разрешалось учиться параллельно в подготовительных классах консерватории.
Там, в прошлой жизни, небольшая практика у него была.
“Ваш мальчик как струна”,- сказал педагог маме после прослушивания в музыкальной школе. Но это не убедило маму купить домой пианино – слишком мало места. Так что заниматься он ходил к сумасшедшей портнихе во дворе. Она любила музицировать, и он разучивал гаммы в чужой комнате среди ватных торсов, не в силах заставить себя отвлечься от вида пола, покрытого булавками, как хвоей.
Но это была хоть какая-то подготовка, теперь он решил все наверстать, все вспомнить и доказать отцу, что не один Франтишек на свете.
За учение приходилось платить, но тут даже сам аккордеонист согласился с мадам Дорой, что если человек хочет учиться музыке, то денег на это не жалко.
Родителям он просил не сообщать о внезапном своем решении, заранее предвкушая радость застать их врасплох, рядом, на специально заказанных им местах в концерте, а виолончель поет, преодолевая прошлое, возвращая все счастье, на которое они были способны когда-то. Он был всесилен, владел смычком, как судьбой, а жизнь послушно бороздками укладывалась за ним, как на полотне, он всегда мог полюбоваться ею.
Пожалуй, ни во что в жизни он не вкладывал столько стараний, боясь потерять лишь ему одному видимую цель. Он торопил результат. Ему хотелось сразу, виолончель не давалась. Она стонала, как человек, их стоны чередовались. Он завоевывал ее нетерпеливо, как его соотечественники, неосновательно, чтобы потом, когда исполнится, снести на чердак и забыть.