Михаил Левитин
Чешский студент
Повесть
Мишеньке
…И тогда босые ножки его приятно топотали в коридоре. Мадам
Дора, не причесанная по обыкновению, простоволосая, как девушка, выглядывала из двери и смотрела вслед. Она улыбалась. Он шел, как хозяин, заложив руки за спину. И тельце, и мордочка толстенькие, как у хозяина. Он любил притворяться маленьким. Он знал, что за ним наблюдают, хитрец. Его вполне устраивало, что мадам Дора проснулась. Он ждал оклика и дожидался.
Она называла его по имени и жестом приглашала зайти. Он возвращался и входил в ее комнату кроткий и счастливый, ангел.
Его ждало вознаграждение. Мадам Дора открывала створки серванта и доставала оттуда синюю вазу, наполненную доверху мелким шоколадным печеньем. Особенно нравилось ему, что доверху, что вдосталь. Он начинал лакомиться тут же, не раздумывая и так быстро, будто его могли остановить. Он даже оглядывался во время еды на неплотно прикрытую мадам Дорой дверь.
Она замечала это и смеялась заговорщически – боится родителей.
Но родители, как и все постояльцы ее гостиницы, еще спали. Это он фланировал в шесть утра у дверей, рассчитывая разбудить, а родители спали.
Мадам Дора и сама бы спала, если бы это занятие за столько лет не успело ей наскучить. И потом – с тех пор, как эта семья остановилась в гостинице, мадам Дора лежала и ждала его шагов.
Она мечтала быть разбуженной им.
– Я не попрошайка,- сказал он.
Мадам Дора не поняла, но согласно замотала головой, как лошадь.
– Я лакомка,- решительно произнес он.
Она продолжала смотреть на его пухлые шевелящиеся губы, ей хотелось плакать. Он был, как раннее солнце, как утро, так же добр и приветлив. Он был добротно сбит, правда, полноват немного, но детская полнота его покоряла. Мадам Дора обожала толстых детей. Они свидетельствовали о благополучии в мире.
Ей нравилось, как он пожирает шоколадное печенье, ей все в этом мальчике нравилось. Они понимали друг друга без слов.
Мир был красив, как этот ребенок, и так же надежен. Мадам Доре недоставало такого удачного маленького сына. Ее сын давно вырос и теперь работал тут же – официантом в гостиничном ресторане. За ним нужен был глаз да глаз. Вместе с остальной прислугой он охотно обворовывал собственную мать. И вообще больше походил на испанца, чем на француза.
Испанец, его отец, четвертый муж мадам Доры, спал в соседней комнате поверх одеяла, не успев раздеться. Сон свалил его во время сочинительства. Незастегнутый аккордеон, валясь набок от усталости,- на постели рядом, нотная бумага.
В аккордеоне рыдала мелодия. Мелодию сочинил муж мадам Доры ближе к ночи и тут же, сломленный, уснул на кровати не раздеваясь.
Мелодию мадам Дора не одобрила: слишком трагично. Будто ее мужу плохо жилось и приходилось вспоминать неслучившееся. Не забыть сказать ему об этом мимоходом.
Вопросительно взглянув на мадам Дору, мальчик взял горсть печенья из вазы и стал осматриваться с любопытством. Стены комнаты увешаны оружием. Стилеты, кинжалы, шпаги, даже мечи. Еще одно увлечение мужа – самое накладное.
Полосы бессмысленного металла всегда сверкали перед ее глазами.
Расходы на это коллекционирование сделали из нее пацифистку.
Мадам Дора любила мужа, но коллекционирование было ей скучно, как собственный сон. Все это сложилось давно и длилось вечно.
Гостиница, коллекция, аккордеон. А мальчик приехал пять дней назад и уедет завтра.
Тут было о чем задуматься. Она не могла представить, что будет кормить с утра не его, а птиц. Она начинала, не дожидаясь отъезда, ненавидеть птиц. Жаль, что муж коллекционирует только холодное оружие.
Завтра ей не придется смотреть в окно, как мальчик, присев на корточки во дворе, палочкой сгребает листочки в маленькие холмики садового мусора, приготовленного дворником для сожжения, как, предусмотрительно отойдя в сторону, наблюдает за этим самым сожжением, а потом все той же палочкой разгоняет искры, Боже мой.
Мадам Дора застонала, недовольно взмахнула желто-седыми недокрашенными космами волос, надо что-то делать, мальчик завтра уезжает.
Она начинала ненавидеть его родителей и тут же вспоминала, что не имеет на это права. Мальчик еще не ушел из комнаты, а она уже представила его восторг, когда после обеда ее сын-официант поставит перед ребенком специально для него приготовленное по рецепту мадам Доры мороженое, причудливое, в высоком бокале, рассеченное сверху полукружием ананаса, как секирой.
Родители мальчика потребуют, чтобы он встал из-за стола и поблагодарил, а она рассердится. Интересно, на каком это языке он станет ее благодарить, сами изъясняются через пень-колоду, пусть сидит, и пусть его толстенькие ножки раскачиваются над полом в предчувствии удовольствия. Для него стоило готовить, для него стоило жить. ЕЕ мальчик.
Кем она была для него? Мадам Дорой, просто мадам Дорой, благополучной и безотказной.
С ней он снова чувствовал себя ребенком. Надоело взрослеть, надоело примирять родителей. Он и не знал, что это так страшно, когда мама кричит на отца, что отец в чем-то виноват и никогда, никогда не исправится. Он это понял, когда мать, лежа на диване, сосала нитроглицерин и, хватая отца за руки, умоляла: “Еще не поздно все исправить, пойми же ты, пойми”.
По страдальческому выражению отцовского лица мальчик понял, что отец ничего не поймет, мало того, просто отказывается понимать, и тогда ему показалось, что отец нарочно убивает мать, и он закричал на отца пронзительно, страшно: “Да понимай же скорее, дурак, она умрет!”
Мама, к счастью, не умерла, отец не обиделся, но так ничего и не понял. С этого дня родители стали жить в разных комнатах, а он начал служить у них посредником. Ему приходилось передавать мамины поручения по хозяйству и смягчать, насколько было возможно, резкие выражения: “Помоги ему, твой отец гвоздя вбить не может без моей помощи!”; “Передай, что задний мост в машине барахлит, пусть вызовет мастера”; “Пусть ест что хочет, я ему не домработница…”
А вечерами, обняв его, мама плакала, а отец уходил, собственно, можно считать, он и не приходил,- если не уезжал за границу, то работал у себя в мастерской с восьми утра допоздна, отец был театральный художник, очень модный, жизнь его расписали на много лет вперед. Отец был магический человек, невозможно думать о нем плохо, когда он работает. Мальчик сидел в мастерской у его ног среди груды картона, обрезков бумаг, лоскутков, кнопочек. Он смотрел как зачарованный на макеты. Они казались ему ларцами, в которых спрятана жизнь. В чем мог провиниться перед мамой такой человек?
Великодушной, прекрасной мамой.
Однажды она взяла его в машину, и они поехали куда-то, и подъехали к церкви, во дворе которой оказался домик, где их уже ждали.
Ему понравилось в домике, там не было ничего лишнего, только прохлада после уличного зноя, иконы, маленькая приятная старушка, накрывшая для них стол, и сам хозяин, оказавшийся настоятелем прихода.
Настоятель и мама долго разговаривали в соседней комнате; а когда пили чай и попадья занимала маму беседой, настоятель молчал и потом, взяв мамину руку в свою, сказал: “Смири гордыню, это великий грех”.
После этого мама заторопилась, видно было, как она сдерживает себя, боится высказаться здесь же, в опрятном домике при церкви, и, только выбежав за ограду, уже у самой машины крикнула мальчику: “Никто не способен дать успокоение, на что казалось бы…”
Ее успокаивала только машина, в ней она чувствовала ответственность и брала себя в руки.
О, мадам Дора с желто-седыми недокрашенными космами волос на плечах, совсем не страшная, а очень даже милая, одетая, как амазонка, брюки заправлены в высокие серебряные сапоги, молодящаяся, лихая, когда-то, наверное, красавица, как говорил папа. Почему когда-то? Сейчас красавица, всегда, знала бы она, как он умеет пронзительно кричать, когда родители ссорятся…
– Отец тебя не хотел,- сказала однажды мама,- если бы не я, ты бы не родился.
Понять смысл ее слов мальчик не мог, переспрашивать не решился, но почему-то стало трудно смотреть на отца и вообще бесконечно осложнилась жизнь. Что-то не сходилось. Любящий его до безумия отец – и эти слова мамы. Зачем она их произнесла? Неужели не видит, как трудно ему дается знание, что все, даже самое счастливое, может закончиться в любой момент?
– Почему ты не хотел, чтобы я родился, папа?
– Она тебе и это рассказала? – спросил отец.- Бедная женщина.
Больше он ничего не объяснил, но так сильно обнял мальчика, что тот никогда не повторял вопроса.
Вся надежда была на Францию, он не знал, как отец решился взять их в командировку, почему мать согласилась, он только догадался, что путешествия примиряют.
И чем больше старался отец, тем глубже темнела лицом и уходила в себя мама, уже невозможно было понять, в каких она слонялась глубинах и есть ли возвращение оттуда.
Видно было, что гордыню ей смирить не удалось и та торчала у нее теперь где-то поперек души, как кость. Мама начала торопить их с отъездом домой.
О, мадам Дора, о, гостиница “Белянеж” – приют для его надорванного детского сердца.
И пока он рассматривал галльского петуха во дворе, и пока они стояли друг против друга, мальчик и петух, готовясь помериться силами, мадам Дора уже входила в комнату мужа. Тот пытался извлечь из аккордеона застрявшую с вечера мелодию.
– Этот мальчик поживет у нас,- сказала мадам Дора.- Я его никуда не отпущу.
Страданиям мужа не было предела, он терзал инструмент, не догадываясь, что, пока терзает, возникло уже много других мелодий, не хуже вчерашней. Но он упорствовал. Мадам Дора с презрением смотрела на него.
– Ты гордишься, что моложе меня,- сказала она.- А я думаю – ты просто дурак. Мальчик будет жить с нами. Я найду доводы. Они не сумеют мне отказать.
Виноват, виноват! Перед курами, перед людьми. Вот петух надвигается на него всей своей галльской громадой, разбегаются куры. Пустеет двор. Заходит солнце.
Там, в России, он уже пережил первую трагедию своей жизни, как и все трагедии, настоянную на любви. Не с родителями, а летом у бабушки, в Ярославле, три года назад, где ему доверили кормить кур, и он, взяв жестяную мисочку с зерном, всегда кормил их по утрам исправно, всем поровну, пока не стал прикармливать серенькую, особенно полюбившуюся. И все увидели это и стали смеяться над ним, а он, нисколько не стыдясь своей страсти, отдавал ей лучшие зерна и все пытался погладить.
– Как он расстанется с ней? – смеялась бабушка.- Ладно, что-нибудь придумаем.
И придумали. Его долго рвало в вагоне при взгляде на серебряную фольгу, полную крови его возлюбленной, зажаренной в дорогу, чтобы они еще какое-то время были вместе. И самое удивительное – бабушка действительно думала, что делает для него лучше…
– Ты хочешь остаться здесь на год? – спросила мать.- Мадам Дора очень хорошо относится к тебе. Я не уверена, но, может быть, тебе здесь нравится?
Он хотел ответить согласием сразу, но боялся обидеть родителей и молчал, опустив глаза.
– Спроси у своего отца,- сказала мать.- Как он относится к тому, что ты поживешь здесь год? Потом во всем будет винить меня!
И тогда он понял, что опять зашевелилась эта гадюка Гордыня и все продолжится и будет продолжаться всю жизнь.
В эту минуту силы покинули его, он обмяк, как тряпка.
– Ты будешь часто приезжать сюда, папа, у тебя командировки, и маму брать с собой, мадам Дора добрая.
Так он решил. Так ответил.
В первую же ночь своей вынужденной эмиграции, после того как под восторги мадам Доры для него выбрали в гостинице комнату, из которой решено было сделать детскую, после того как официант поцеловал его в щеку, как младшего брата, а муж мадам Доры взглянул недоуменно, попытался он, сидя на подоконнике и глядя на огромные в темноте французской ночи камни, вспомнить хоть что-нибудь из того, что оставил. И вспомнил, что опыт эмиграции у него уже был. Родители были молоды и, воспользовавшись его неведением и полным доверием к ним, отдали на пятидневку в огромный серый дом, выходящий окнами на шумный и неприятный проспект.
Проспект измучил его автомобильными гудками, из которых слух целый день пытался выловить звук их собственной машины.
Но в первую же субботу они явились за ним без машины, хотя и торопились куда-то, они были молоды и любили друг друга, им было некогда, кого-то уговорили посидеть с ним целый день, а чтобы не терять времени на детскую любознательную ходьбу, его засунули в авоську и так почти бегом несли к дому, как кота.
Было весело, хотя сразу же на пятидневке его обнесло непонятного происхождения сыпью, и теперь из авоськи торчала выкрашенная зеленкой физиономия.
Родители убегали, возвращались, убегали, мать прихорашивалась у большого овального зеркала в прихожей, отец любил наблюдать за ней.
Они были красивы, как первые люди на Земле, они были лучше всех, и он старался не мешать им всегда, с первой минуты, когда его принесли домой, перепеленали, легли спать, и он, вскоре проснувшись в легкой золотистой жиже до самой шеи, и не пытался пикнуть, нарушить их сон.
Так он вел себя и позже, всегда.
Они говорили, что особенно любят его за то, что не помешал им быть молодыми.
Он вспомнил своих друзей, собственно, не друзей, а мальчиков, с кем играл на улице. Он был самым маленьким и позволял обращаться с собой, как с предметом. Однажды они положили на него лист фанеры и легли сверху всем скопом. А он лежал под фанерой, под ними и смеялся, хотя никому не был слышен его смех.
А потом из дома выбежал отец, и главному зачинщику не повезло.
Отец сильно толкнул его кулаком в грудь и, уволакивая сына за собой, упрекал, что тот знается черт знает с кем, неразборчиво и вообще позволяет над собой издеваться.
Мальчик плакал. Зачем отец ударил его товарища? Кто дал ему право?
– Почему они всегда выбирают жертвой тебя, именно тебя?
– Может быть, потому, что я толстый и подо мной тяжело лежать? – ответил мальчик.
– Я поступил гнусно,- сказал отец.
Больше мальчик ничего вспомнить не мог, да и не хотел, теперь у него было все – синяя ваза с мелким шоколадным печеньем, высокий бокал из-под мороженого, съеденного перед сном, мозаичная карта
Франции, собранная новым братом из маленьких цветных квадратиков.
Будущее не пугало его.
Мамины письма получала мадам Дора. Письма были предусмотрительно переведены кем-то на французский, но, так как он не знал пока французского, а мадам Дора русского, знаками объясняла она, что дома все в порядке, родители очень скучают, однако считают его решение остаться с мадам Дорой правильным.
Это было так странно и умилительно, что все происходящее в их семье тоже показалось ему просто дурным переводом.
И только позже, когда стало ясно, что придется здесь, во
Франции, пойти в четвертый класс, где учить его, конечно же, будут по-французски, пришло письмо по-русски. Мама писала ему, не задумываясь, как взрослому.
“Мы расстались с твоим отцом,- писала она.- Эта женщина не дает ему покоя, он бросил все и поехал за ней. Сейчас он где-то в твоих краях, так что, думаю, ты его скоро увидишь. Он неплохой человек, но не дай Бог тебе походить на него. Он раб своих страстей. Для него существуют только собственные прихоти.
Возможно, он очень талантливый человек, но, боюсь, ничего больше выдающегося не сделает, потому что грешник. Ты, конечно, должен любить его, он твой отец, но знай при этом, что на свете бывают люди и получше.
Я чуть не умерла тогда,- писала она.- Ты – во Франции, он разлюбил меня и уехал за своей красавицей, она, кажется, итальянка, певица, я не интересовалась особенно. Мне просто хотелось открыть окно, броситься с четырнадцатого – ты еще помнишь, что мы живем на четырнадцатом? – и сразу все кончить, но потом я вспомнила, что у меня есть ты, что скоро я заберу тебя, и… закрыла окно.
Мой мальчик, как я огорчена, что оставила тебя, но быть рядом с нами в те дни было бы еще трудней. Как же мы тебя нагружали, никогда себе не прощу. Но теперь все кончено, и, как только улягутся бури в моей смятенной душе, приеду за тобой. Слушайся мадам Дору”.
Его удивило, как спокойно несколько раз перечитал он это письмо.
Прошло всего несколько месяцев, а ему уже казалась вся прошлая жизнь выдумкой, а настоящей – только эта: с одноклассниками французами, турками, итальянцами, с учителями, объясняющимися с ним рисунками, со всей этой необъяснимой любовью к себе, которая, казалось, овладела всеми с тех пор, как он приехал во
Францию.
Мадам Дора сделала правильно, он поступил в класс, где училось много иностранцев.
Лучшим другом его стал Касем, маленький курд с высоко задранной головой. Казалось, он все время смотрел в небо. Жизнь этого ребенка была полна каких-то странных видений, жесты мягкие и ласковые, существование так гармонично, что он начинал нуждаться в Касеме постоянно и приучил мадам Дору к частым появлениям курда в “Белянеже”.
Касем первый убедил мальчика, что пустыня не выдумка, что она – дно вымотанного солнцем испарившегося океана, пустыня бывает так глубока, что кажется перевернутым небом, в ней есть пещеры, и в пещерах этих живут люди, а у пещер пасутся верблюды и кони.
Родителей своих Касем не помнил, их убили еще в самом начале непонятной короткой войны, и люди из французского посольства, которым отец Касема оказал какие-то услуги, взяли с собой ребенка во Францию. Он тоже понравился им, стал жить у них дома и учиться в той самой школе, что и мальчик.